Страница:
Твердо веря в силу русских законов, в правоту своих действий и не зная за собой каких-либо преступлений, я смело ответил: «Если закон предоставляет вам, генерал, право подвергнуть меня аресту без особых к тому мотивов, я буду считать своим долгом подчиниться требованию закона». В то время я еще не знал, что для генерала Батюшина закон уже не существует и он руководствуется только произволом, опираясь на господина Монасевича-Мануйлова и Распутина, близких к высочайшему двору, при посредстве фрейлины императрицы А. Вырубовой.
На прощание генерал Батюшки мне сказал, что сахарозаводчики старались подкупить за миллион рублей Черныша, но им это не удалось. Господин Черныш был в это время отстранен от должности председателя Центросахара и заменен управляющим акцизными сборами Киевской губернии Орловым. Как потом выяснилось, Черныш состоял сотрудником батюшинской комиссии. Должен заметить, что сахарозаводчики не только не старались подкупить Черныша, но не имели в этом никакой надобности, так как найденная у них при обыске переписка не дала никаких результатов. Так окончилось мое первое и последнее показание в качестве «свидетеля» в комиссии генерала Батюшина.
Выйдя в переднюю, я встретил там господина Давыдова, имевшего довольно расстроенный вид. Он был вызван также в качестве «свидетеля» по поводу обысков, произведенных распоряжением Батюшина в Русском для внешней торговли банке. Мое самочувствие после допроса было самое отвратительное. Я не мог допустить ни на минуту того, что можно было подвергнуть кого-либо аресту без достаточных к тому оснований, а тем более ответственных работников сахарной промышленности во время великой войны, когда каждый работник должен был быть на счету. Я не знал, кто из сахарозаводчиков должен быть арестован и за что. У меня появилось сомнение в той, что, может быть, кто-либо из сахарозаводчиков действительно занимался шпионажем. Заявив мне на допросе о том, что арестованы сахарозаводчики, генерал Батюшин почему-то солгал, но через несколько дней в Киеве действительно были арестованы сахарозаводчики господа Бабушкин и Гепнер. Несколько дней спустя в Петербурге был арестован сахарозаводчик А. Ю. Добрый, прибывший из Киева Я снова побывал у министров земледелия, торговли и промышленности и внутренних дел. Для всех министров Батюшин появился как Deus ex machina, и все были бессильны оказать какое-либо содействие, так как все было облечено в секрет государственной важности. Министр внутренних дел Протопопов предложил мне поехать в Ставку вместе с товарищем министра Бальцом, чтобы выяснить причины арестов сахарозаводчиков. После ареста А. Ю. Доброго мои сомнения о возможности шпионажа увеличились еще больше. 26 октября 1916 года в № 228 «Правительственного вестника» было сделано следующее официальное сообщение:
Прочитав такое сообщение, для меня стало ясным, что ни о каком шпионаже не может быть и речи, так как все правительственное сообщение представляло от начала до конца сплошную ложь. Правительственное сообщение имело сильный запах, но, вчитываясь в каждое его слово, становилось жутко. Та ложь, нахальство влекли за собой тяжкие последствия для обвиняемых. Ведь это сообщение было объявлено во время войны. Как я уже указывал раньше, снабжение сахаром, как населения, так и армии находилось в руках Центросахара и Особого совещания по продовольствию, то есть — правительства. Распределение сахара производилось Министерством финансов, таким образом, сахарозаводчики не являлись более хозяевами своего товара.
Еще более нелепо звучало заявление о «злонамеренном вывозе сахара за границу», ибо согласно Брюссельской международной конвенции, в которой Россия участвовала с 1908 года (соглашение это оставалось в силе и в 1916 году), вывоз сахара из России за границу был ограничен и производился только специальным распоряжением правительства и под его контролем, следовательно, могла быть речь о контрабандном вывозе сахара, если таковой был обнаружен военными властями, но этого не могло не знать Министерство финансов. Ясно, что подобное правительственное сообщение могло быть написано или злонамеренно, или круглым невеждою в вопросах действовавших по сахарной промышленности узаконениях. Становилось непонятным, почему такое серьезное правительственное сообщение было помещено без ведома Министерства финансов, торговли и промышленности, учреждений вполне компетентных в этой области промышленности.
Я немедленно отправился к сенатору Дейтриху и объяснил ему всю несостоятельность опубликованного правительственного сообщения. Сенатор Дейтрих в это время уже был в курсе сахарных законоположений и, выслушав меня, печально сказал: «Да, вы правы, это ужасно… Я попробую переговорить с министрами финансов, торговли и промышленности, но надежд мало. Военные власти закусили удила, необходимо выжидать». На другой день, это было 27 октября, министр земледелия граф А. А. Бобринский попросил меня по телефону немедленно к нему заехать. Еду к графу, который жил в своем особняке по Галерной улице. Застаю графа нервно шагающим по своему кабинету. Граф был одет в пиджак, при ботфортах, что вошло в моду для всех, в том числе и министров, приезжающих в Ставку. От непривычки носить ботфорты, которые к тому же жали ногу, граф был в дурном расположении духа. Поздоровавшись со мной сухо, граф взял со стола пакет и, подавая мне, сказал: «Прочтите». Он продолжил свое хождение по кабинету. На пакете была сургучная печать, с надписью на конверте: «Министру земледелия графу А. А. Бобринскому от начальника штаба верховного главнокомандующего. В собственные руки». Пакет срочно был доставлен графу Бобринскому фельдъегерем. Из пакета, разрезанного уже графом, вынимаю лист бумаги, формата большого почтового письма, сложенного вчетверо. Письмо было написано на пишущей машинке, на бланке начальника штаба верховного главнокомандующего и подписано генералом Алексеевым. Я молча прочел письмо. Трудно было себе представить более грубое, глупое и бестактное письмо, и оно было написано министру земледелия. Содержание письма было приблизительно следующее: распоряжением моим были арестованы сахарозаводчики такие-то и вся мотивировка о причинах ареста была та же, что и в опубликованном правительственном сообщении. Затем говорилось об алчности и жадности сахарозаводчиков, об эксплуатации ими русского народа. Наконец генерал Алексеев требовал увольнения председателя Центросахара Орлова, назначенного Бобринским, и о замене его Чернышом, агентом генерала Батюшина, уволенного министром земледелия.
По справке министра внутренних дел, отосланной генералу Алексееву, при ответном письме графа Бобринского указывалось, что И. Г. Черыш состоял в партии социал-революционеров и принимал деятельное участие в революционном движении 1905 года. Было очевидно, что автор правительственного сообщения и письма генерала Алексеева к графу Бобринскому было одно и то же лицо — это был генерал Батюшин и его сподвижники. Письмо было подписано генералом Алексеевым, при этом им лично были подчеркнуты пикантные слова письма: «алчность», «жадность», «эксплуатация» и другие, как бы желая унизить и оскорбить графа Бобринского, как сахарозаводчика. Прочитав письмо, мне стало жутко и за себя и за те миллионы людей, которыми распоряжался генерал Алексеев. Было очевидно, что Алексеев подписал письмо, не понимая ни смысла его, ни значения. Если для безответственного генерала Батюшина можно было найти какое-либо оправдание в представлении им ложного и глупого доклада генералу Алексееву, то для последнего не может быть оправдания в подписании подобного письма. С моей точки зрения, получив доклад Батюшина о сахарозаводчиках, Алексеев должен был вызвать министров финансов, торговли и промышленности и выслушать их заключение. Прав Батюшин — арестовать сахарозаводчиков, не прав Батюшин — предать его суду, но никоим образом генерал Алексеев не мог вторгаться в сферу деятельности гражданского управления. Прочитав письмо генерала Алексеева, мне стало ясно, что выхода нет, что я буду арестован, так как нахожусь во власти «разбойничьего вертепа», где закон и право отсутствуют. Такое положение ничего хорошего сулить не могло, и результат его был очевиден. Увидя, что я окончил чтение письма, граф обратился ко мне и сказал следующее: «Михаил Юрьевич, я очень прошу вас спроектировать ответ на это письмо, но так, чтобы я с „трестом“ мог покинуть пост министра земледелия». Граф сдержал свое слово и через месяц подал прошение об отставке.
Возвратись к себе в контору, я начал готовить проект ответа на письмо генерала Алексеева Я имел обыкновение диктовать на пишущую машинку. Моя контора, помещавшаяся по Конногвардейскому бульвару, 15, состояла из анфилады комнат, причем машинистки находились в последней комнате, так что, находясь в ней, можно было видеть все комнаты, в том числе и приемную, которая была первой при входе. Я только что начал диктовать, когда услышал звонок в передней и увидел в ней жандармов. Я сразу понял, в чем дело. Подавая письмо Алексеева машинистке, я сказал: «Письмо спрячьте за корсет, а написанное на машинке немедленно уничтожьте». Затем я направился навстречу офицеру, находящемуся в приемной. Одет он был в военную форму, при шпорах. Это был судебный следователь, прикомандированный к комиссии генерала Батюшина.
— Имею честь видеть господина Цехановского? — спросил он строго.
— Да, это я.
— Я имею ордер начальника штаба Петроградского военного округа вас арестовать.
— Не будете ли вы любезны предъявить мне этот ордер, — попросил я офицера. Прочитав ордер, в котором говорилось о моем аресте без объяснения причин этого ареста, и, возвращая его судебному следователю, я сказал: — Что же, я в вашем распоряжении.
— Я предварительно должен произвести обыск у вас в конторе и квартире, — ответил следователь. Начался обыск. Сначала была контора, а затем квартира Она была смежной с конторой. В это время вошел граф Бобринский. Следователь не помешал мне переговорить с графом. Я объяснил ему причину появления жандармов.
В моих разговорах после ареста сахарозаводчиков и с графом Бобринским и с сенатором Дейтрихом проводилась мысль, что необходимо ходатайствовать о передаче нашего дела прокурорскому надзору. С одной стороны, у меня уже были практически полные данные о комиссии генерала Батюшина как о разбойничьем вертепе, с другой стороны, только прокурорский надзор мог разобраться в наших сложных сахарных делах. Поэтому я просил графа Бобринского поехать в Ставку и просить генерала Алексеева передать дело о сахарозаводчиках и обо мне прокурорскому надзору. А так как центр сахарной промышленности находится в Киеве, я просил графа указать на передачу дел прокурору Киевской судебной палаты. 27 октября 1916 года я был арестован и находился в доме предварительного заключения в Петрограде на Шпалерной, при этом, как я потом узнал, генерал Батюшин сообщил начальнику тюрьмы о том, что я являюсь важным государственным преступником и что в отношении меня должны были быть приняты особые меры строгости. Итак, я пробыл в тюрьме до 10 февраля 1917 года.
Мне хотелось бы сказать несколько слов о порядках в тюрьмах при царском режиме.
Обыск в моей квартире и конторе окончился около семи часов вечера, и на собственном автомобиле, в сопровождении уже городового, я приехал в полицейское управление местного района, откуда, по выполнении каких-то формальностей, на том же автомобиле я был доставлен на Шпалерную, 10, где и находился до предварительного заключения. Шофером у меня был матрос Николай — один из немногих спасенных при гибели броненосца «Петропавловск» — человек весьма нервный, из крайних левых. Я часто любил болтать с ним и слушать его критику действий правительства. Подъехав к дому предварительного заключения, Николай бросился целовать мне руки, желая тем самым выразить протест против моего ареста.
В канцелярии дома предварительного заключения, куда был доставлен, я сообщил свой формулярный список: год и место рождения, вероисповедание и прочее, Там же мне пришлось оставить часы, деньги и оружие. С небольшим чемоданчиком, в котором имелось все самое необходимое для туалета, я направился в сопровождении конвойного на четвертый этаж, где находилась предназначенная для меня камера. Начальник отделения, который принял меня как «арестанта», ввел в камеру. Он предложил мне раздеться догола, после чего начал тщательно осматривать весь мой костюм и белье, а затем и меня самого. Делал он это в целях найти что-либо зашитое или спрятанное. Потом я оделся и остался один. Камера была холодная, вследствие испортившегося парового отопления, и сырая, с небольшим окном наверху. Размеры ее — семь шагов в длину и три с половиной в ширину. В камере имелась подвесная кровать, откидные стул и столик и уборная, Электрический свет подавался из коридора и в дверях камеры имелось небольшое окошечко «глазок» для наблюдения за арестованным и окошко для подачи пищи. Свет подавался с шести до восьми утра, когда начиналась жизнь арестантов. В коридорах начинался шум, раздавался крик: «Чай, кипяток», и в открывавшиеся дверные окошки камер, арестованные подавали чайники для кипятка. Вслед за этим раздавался новый кряк: «Гулять приготовиться», и арестованные гуськом по очереди выпускались во двор на прогулку на 15 — 20 минут. Для прогулок во дворе был отгорожен круг, разделенный деревянными перегородками на секторы, десять шагов в длину, где арестованные и могли прогуливаться, не имея права ни сообщаться, ни разговаривать со своими соседями. Арестованные находились под наблюдением отделенного начальника и дневальных служителей, причем последние несли дежурства по очереди шесть и двенадцать часов.
При доме предварительного заключения имелась библиотека и лавка. Каталог библиотеки заключат в себе большой выбор русских классиков, кроме того, разрешаюсь получать из дому как книги, так равно вещи и съестные припасы. В лавке можно было купить всякую мелочь, как нитки, иголки, папиросы и прочее. Арестованные кормились на казенный счет, но там же при кухне, за определенную плату, можно было получать улучшенное довольствие, вплоть до рябчика я куропатки. В определенные дни можно было помыться в душе и даже в ванной, имелись доктор и церковь, которую можно было посещать также по очереди во время праздников и накануне их. Причем для таких «важных политических преступников», как я, в церкви также имелись одиночные камеры, в которые вводились арестованные. Оставшись один в камере, в день моего заключения я был настолько морально разбит и подавлен, что почти в течение трех суток оставался на койке без пищи и движения. Крики «чай», «кипяток», «гулять приготовиться» меня совсем не волновали.
Но человек живуч и быстро ко всему приспособляется. Чувствуя свою правоту, во мне закипела злоба и желание мести. Я знал, что мои друзья не дремлют. Я стал прогуливаться по камере, есть и пить, обдумывать все происшедшее. Через какое-то время я услышал стук в стенку то справа, то слева моей камеры. Стук ясно имел свою планомерность. Я долго не мог сообразить, наконец, понял: «Кто вы?», «За что сидите?», «Доброе утро!» и так далее. Я стал отвечать. Во время уборки камеры утром, когда дверь камеры открывалась дневальным, я попытался войти в связь с ним. Дневальный согласился за определенную мзду доставить мое письмо родным, принести от них ответ и газетку. Таким образом, установив связь с внешним миром, я был в курсе того, что там делается, что предпринимается, и со своей стороны мог давать советы и указания. С этого момента жизнь моя в заключении сделалась легче и я уже более спокойно ожидая развязки моей грустной истории.
У генерала Батюшина был широкий план разрешить дело господ Доброго, Бабушкина и Гепнера военно-полевым судом, подвергнув их за предательство смертной казни через повешение. А затем арестовать других сахарозаводчиков, таких, как графа Бобринского, Бродского, Фишмана и Щепиовского, однако этому плану осуществиться уже было не дано. Защитниками по делу сахарозаводчиков выступили присяжные поверенные округа Петроградской судебной палаты Грузенберг и Тарховский и Киевской — Фиалковский. Присяжный поверенный Тарховский несколько раз бывал в Ставке и в беседе с генералом Пустовойтенко сослался на компетенцию Министерства внутренних дел, на что генерал сказал: «За все ваше Министерство внутренних дел я не дал бы и трех копеек!» — таково было отношение военного командования во время войны к гражданскому управлению страной. До каких размеров доходило это пренебрежение военных, свидетельствует тот факт, что даже такой генерал, как Батюшин, не считал нужным являться по вызовам министров финансов, юстиции и внутренних дел. Генерал Батюшин пользовался приемами сыщика и провокатора. Когда вскоре после моего ареста граф Андрей Бобринский обратился к Батюшину с просьбой указать причины моего ареста и освободить меня, последний сказал: «Отчего, граф, вы так беспокоитесь — пусть Цехановский посидит, успокоится. Если бы вы знали, что он писал о вашем брате (бывшем министре земледелия), вы бы никогда о нем не хлопотали». И когда граф спросил: «Что же он писал?», Батюшин ответил, что этого он сейчас по понятным соображениям сказать не может. Это была наглая провокационная ложь, так как я никому о графе Алексее Бобринском ничего не писал. Этим путем Батюшин думал отбить у графа Бобринского охоту дальнейших обо мне выступлений. Тем не менее, граф Андрей Бобринский поехал в Ставку, был у генерала Алексеева и просил его о передаче дел о сахарозаводчиках прокурорскому надзору, указав на Киевскую судебную палату, как находящуюся в центре сахарной промышленности и знающей суть вопроса.
Надо сказать, граф Бобринский был сухо принят генералом Алексеевым, перед которым лежал доклад по делу сахарозаводчиков, представленный генералом Батюшиным. Впоследствии мне удалось ознакомиться с этим докладом. Трудно себе представить более бездарный, невежественный и провокационный доклад. А ведь, казалось бы, генералу Алексееву просто было представить этот доклад Министерству финансов, где были люди компетентные и знающие сахарную промышленность, и просить заключения по этому докладу. Генерал Алексеев сам не мог быть компетентным в этой области промышленности — еще менее он имел право полагаться на генерала Батюшина и окружавших его прапорщиков запаса. Вмешательство же военных властей в сферу деятельности гражданского управления расшатывало тыл, и без того непрочный, и разрушало весь государственный организм. Это должен был понимать генерал Алексеев. Ему ничего более не оставалось, как исполнить просьбу графа Андрея Бобринского и передать дела о сахарозаводчиках прокурорскому надзору. 2 декабря 1916 года оно и было передано по назначению. Им теперь занимался прокурор Киевской судебной палаты господин М. С. Крюков и следователь по особо важным делам Новоселецкий. М. С. Крюков, убежденный монархист, молодой, энергичный, стоявший на страже закона и не питавший симпатий к евреям, с нетерпением ожидал доклада судебного следователя по этому делу, успевшему прогреметь тогда на всю Россию. Судебный следователь Новоселецкий, человек молодой, с твердой волей и сильным характером, проводивший следствие всегда с большим умением, в представленном Батюшиным докладе и материалах увидел полную беллетристику и жалкий лепет, с потугами на обвинение. На вопрос нетерпеливого киевского прокурора: «Что же там с делом о сахарозаводчиках?» — ответил: «Я бегло прочитал весь материал, и мне кажется, что дела нет». Прокурор Крюков просил ему доставить материалы, желая ознакомиться лично. Ознакомившись, он не только не нашел никакого дела, но почувствовал дурной запах батюшинской комиссии.
В это время члены этой комиссии и ее осведомители Владимир Орлов, Барт, Логвинский, Монасевич-Мануйлов и другие энергично практиковали шантаж и вымогательство. О многих выступлениях этих господ уже было известно. Прокурор Крюков испросил разрешения прибыть в Ставку и 23 декабря 1916 года приехал в Могилев, где была в это время Ставка. Генерал Алексеев был в отпуске, и его обязанности начальника штаба верховного главнокомандующего исполнял генерал Гурко. В то время члены батюшинской комиссии развели максимум своей энергии. Шантаж и вымогательство достигли своего апогея. Следует заметить, что комиссия арестовывала исключительно богатых людей, причем мотивами арестов были главным образом обвинения в сношении с воюющими с нами державами, то есть, проще говоря, обвинение в государственной измене. Орлов и Логвинский требовали от родных арестованных сахарозаводчиков крупных сумм за их освобождение. Только из-за боязни провокаций родные сахарозаводчиков воздерживались от уплаты требуемых сумм.
Монасевич-Мануйлов повел атаку против банков. Находясь в близких отношениях с Распутиным и с Штюрмером, он считал себя совершенно неуязвимым и застрахованным от каких-либо для себя неприятностей и посему действовал нагло и решительно. Он потребовал от председателя Соединенного банка графа В. С. Татищева платы ему 50 000 рублей за фиктивные одолжения, угрожая в случае отказа неприятными для графа Татищева последствиями. Желая себя обезопасить от возможной провокации, Татищев, приглашая к себе Монасевича-Мануйлова для вручения ему просимой суммы, принял некоторые меры предосторожности. В соседней комнате, где должна была проходить беседа, были посажены два свидетеля и стенографистка, записывавшая в точности весь разговор. Кроме того, были переписаны номера и серии кредитных билетов, которые должны были быть вручены Монасевичу-Мануйлову. Выходя от графа Татищева, помощник Штюрмера был арестован. При обыске у него были найдены кредитные билеты с записанными номерами. Шантаж и вымогательство были не только налицо, но и доказаны. По делу Монасевича-Мануйлова в воспоминаниях прокурора Петроградской судебной палаты С. 3. Заводского («Архив русской революции», том VIII) имеется следующая интересная фраза:
Какая великая была протекция у Монасевича-Мануйлова, указывает тот факт, что, когда дело его о шантаже было назначено к слушанию (16 декабря 1916 года) в Петроградском окружном суде, на имя министра юстиции Макарова накануне суда (15 декабря 1916 года) была получена следующая высочайшая телеграмма:
Чтобы понять причину посылки этой телеграммы государем императором, следует обратиться к опубликованной переписке императрицы Александры Федоровны к императору Николаю II. Я приведу выдержку из одного письма императрицы от 10 декабря 1916 года из Царского Села.
Это письмо императрицы указывает ясно на ту тесную связь, которая существовала между генералом Батюшиным, Монасевичем-Мануйловым, Распутиным и Вырубовой. При этих условиях Батюшин мог игнорировать любого министра, что он и делал, так как фактически он располагал «высочайшими повелениями». Насколько императрица относилась доброжелательно к просьбам своих друзей — Вырубовой и Распутина, показывает выдержка из ее письма от 15 декабря 1916 года из Царского Села к императору Николаю II:
Эта переписка указывает на те приемы и ходы, какими генерал Батюшин пользовался для достижения своих целей…
Вскоре вслед за этим был уволен министр юстиции Макаров, как об этом и заявлял Монасевич-Мануйлов при его аресте. Тем не менее, в феврале 1917 года, когда Распутин был уже убит, при министре юстиции Добровольском, государь взял обратно свое повеление о прекращении дела Монасевича-Мануйлова. Петроградский окружной суд, под председательством Рейнбота, рассмотрел дело о шантаже, возбужденное против Монасевича-Мануйлова, и присяжные заседатели вынесли ему обвинительный вердикт с отдачей его в арестантские роты, с лишением прав состояния. Это было уже накануне революции. Интересен тот факт, что Монасевич-Мануйлов состоял, как мы уже выше говорили, секретарем Председателя Совета Министров Штюрмера, являлся в то же время сотрудником «Нового времени», Охранного отделения, осведомителем комиссии генерала Батюшина, а также членом революционных организаций. Благодаря этому последнему обстоятельству, Монасевич-Мануйлов, а затем также и генерал Батюшин, когда также был арестован, имели горячего защитника в лице В. Л. Бурцева.
На прощание генерал Батюшки мне сказал, что сахарозаводчики старались подкупить за миллион рублей Черныша, но им это не удалось. Господин Черныш был в это время отстранен от должности председателя Центросахара и заменен управляющим акцизными сборами Киевской губернии Орловым. Как потом выяснилось, Черныш состоял сотрудником батюшинской комиссии. Должен заметить, что сахарозаводчики не только не старались подкупить Черныша, но не имели в этом никакой надобности, так как найденная у них при обыске переписка не дала никаких результатов. Так окончилось мое первое и последнее показание в качестве «свидетеля» в комиссии генерала Батюшина.
Выйдя в переднюю, я встретил там господина Давыдова, имевшего довольно расстроенный вид. Он был вызван также в качестве «свидетеля» по поводу обысков, произведенных распоряжением Батюшина в Русском для внешней торговли банке. Мое самочувствие после допроса было самое отвратительное. Я не мог допустить ни на минуту того, что можно было подвергнуть кого-либо аресту без достаточных к тому оснований, а тем более ответственных работников сахарной промышленности во время великой войны, когда каждый работник должен был быть на счету. Я не знал, кто из сахарозаводчиков должен быть арестован и за что. У меня появилось сомнение в той, что, может быть, кто-либо из сахарозаводчиков действительно занимался шпионажем. Заявив мне на допросе о том, что арестованы сахарозаводчики, генерал Батюшин почему-то солгал, но через несколько дней в Киеве действительно были арестованы сахарозаводчики господа Бабушкин и Гепнер. Несколько дней спустя в Петербурге был арестован сахарозаводчик А. Ю. Добрый, прибывший из Киева Я снова побывал у министров земледелия, торговли и промышленности и внутренних дел. Для всех министров Батюшин появился как Deus ex machina, и все были бессильны оказать какое-либо содействие, так как все было облечено в секрет государственной важности. Министр внутренних дел Протопопов предложил мне поехать в Ставку вместе с товарищем министра Бальцом, чтобы выяснить причины арестов сахарозаводчиков. После ареста А. Ю. Доброго мои сомнения о возможности шпионажа увеличились еще больше. 26 октября 1916 года в № 228 «Правительственного вестника» было сделано следующее официальное сообщение:
«Арестованы по распоряжению военных властей на театре военных действий киевские сахарозаводчики Израиль Бабушкин, Иоволь Гепнер и Абрам Добрый за противодействие снабжения армии сахаром, умышленное сокращение выпуска сахара на внутренний рынок империи и злонамеренный вывоз сахара за границу в ущерб снабжению воюющей армии и населения».
Прочитав такое сообщение, для меня стало ясным, что ни о каком шпионаже не может быть и речи, так как все правительственное сообщение представляло от начала до конца сплошную ложь. Правительственное сообщение имело сильный запах, но, вчитываясь в каждое его слово, становилось жутко. Та ложь, нахальство влекли за собой тяжкие последствия для обвиняемых. Ведь это сообщение было объявлено во время войны. Как я уже указывал раньше, снабжение сахаром, как населения, так и армии находилось в руках Центросахара и Особого совещания по продовольствию, то есть — правительства. Распределение сахара производилось Министерством финансов, таким образом, сахарозаводчики не являлись более хозяевами своего товара.
Еще более нелепо звучало заявление о «злонамеренном вывозе сахара за границу», ибо согласно Брюссельской международной конвенции, в которой Россия участвовала с 1908 года (соглашение это оставалось в силе и в 1916 году), вывоз сахара из России за границу был ограничен и производился только специальным распоряжением правительства и под его контролем, следовательно, могла быть речь о контрабандном вывозе сахара, если таковой был обнаружен военными властями, но этого не могло не знать Министерство финансов. Ясно, что подобное правительственное сообщение могло быть написано или злонамеренно, или круглым невеждою в вопросах действовавших по сахарной промышленности узаконениях. Становилось непонятным, почему такое серьезное правительственное сообщение было помещено без ведома Министерства финансов, торговли и промышленности, учреждений вполне компетентных в этой области промышленности.
Я немедленно отправился к сенатору Дейтриху и объяснил ему всю несостоятельность опубликованного правительственного сообщения. Сенатор Дейтрих в это время уже был в курсе сахарных законоположений и, выслушав меня, печально сказал: «Да, вы правы, это ужасно… Я попробую переговорить с министрами финансов, торговли и промышленности, но надежд мало. Военные власти закусили удила, необходимо выжидать». На другой день, это было 27 октября, министр земледелия граф А. А. Бобринский попросил меня по телефону немедленно к нему заехать. Еду к графу, который жил в своем особняке по Галерной улице. Застаю графа нервно шагающим по своему кабинету. Граф был одет в пиджак, при ботфортах, что вошло в моду для всех, в том числе и министров, приезжающих в Ставку. От непривычки носить ботфорты, которые к тому же жали ногу, граф был в дурном расположении духа. Поздоровавшись со мной сухо, граф взял со стола пакет и, подавая мне, сказал: «Прочтите». Он продолжил свое хождение по кабинету. На пакете была сургучная печать, с надписью на конверте: «Министру земледелия графу А. А. Бобринскому от начальника штаба верховного главнокомандующего. В собственные руки». Пакет срочно был доставлен графу Бобринскому фельдъегерем. Из пакета, разрезанного уже графом, вынимаю лист бумаги, формата большого почтового письма, сложенного вчетверо. Письмо было написано на пишущей машинке, на бланке начальника штаба верховного главнокомандующего и подписано генералом Алексеевым. Я молча прочел письмо. Трудно было себе представить более грубое, глупое и бестактное письмо, и оно было написано министру земледелия. Содержание письма было приблизительно следующее: распоряжением моим были арестованы сахарозаводчики такие-то и вся мотивировка о причинах ареста была та же, что и в опубликованном правительственном сообщении. Затем говорилось об алчности и жадности сахарозаводчиков, об эксплуатации ими русского народа. Наконец генерал Алексеев требовал увольнения председателя Центросахара Орлова, назначенного Бобринским, и о замене его Чернышом, агентом генерала Батюшина, уволенного министром земледелия.
По справке министра внутренних дел, отосланной генералу Алексееву, при ответном письме графа Бобринского указывалось, что И. Г. Черыш состоял в партии социал-революционеров и принимал деятельное участие в революционном движении 1905 года. Было очевидно, что автор правительственного сообщения и письма генерала Алексеева к графу Бобринскому было одно и то же лицо — это был генерал Батюшин и его сподвижники. Письмо было подписано генералом Алексеевым, при этом им лично были подчеркнуты пикантные слова письма: «алчность», «жадность», «эксплуатация» и другие, как бы желая унизить и оскорбить графа Бобринского, как сахарозаводчика. Прочитав письмо, мне стало жутко и за себя и за те миллионы людей, которыми распоряжался генерал Алексеев. Было очевидно, что Алексеев подписал письмо, не понимая ни смысла его, ни значения. Если для безответственного генерала Батюшина можно было найти какое-либо оправдание в представлении им ложного и глупого доклада генералу Алексееву, то для последнего не может быть оправдания в подписании подобного письма. С моей точки зрения, получив доклад Батюшина о сахарозаводчиках, Алексеев должен был вызвать министров финансов, торговли и промышленности и выслушать их заключение. Прав Батюшин — арестовать сахарозаводчиков, не прав Батюшин — предать его суду, но никоим образом генерал Алексеев не мог вторгаться в сферу деятельности гражданского управления. Прочитав письмо генерала Алексеева, мне стало ясно, что выхода нет, что я буду арестован, так как нахожусь во власти «разбойничьего вертепа», где закон и право отсутствуют. Такое положение ничего хорошего сулить не могло, и результат его был очевиден. Увидя, что я окончил чтение письма, граф обратился ко мне и сказал следующее: «Михаил Юрьевич, я очень прошу вас спроектировать ответ на это письмо, но так, чтобы я с „трестом“ мог покинуть пост министра земледелия». Граф сдержал свое слово и через месяц подал прошение об отставке.
Возвратись к себе в контору, я начал готовить проект ответа на письмо генерала Алексеева Я имел обыкновение диктовать на пишущую машинку. Моя контора, помещавшаяся по Конногвардейскому бульвару, 15, состояла из анфилады комнат, причем машинистки находились в последней комнате, так что, находясь в ней, можно было видеть все комнаты, в том числе и приемную, которая была первой при входе. Я только что начал диктовать, когда услышал звонок в передней и увидел в ней жандармов. Я сразу понял, в чем дело. Подавая письмо Алексеева машинистке, я сказал: «Письмо спрячьте за корсет, а написанное на машинке немедленно уничтожьте». Затем я направился навстречу офицеру, находящемуся в приемной. Одет он был в военную форму, при шпорах. Это был судебный следователь, прикомандированный к комиссии генерала Батюшина.
— Имею честь видеть господина Цехановского? — спросил он строго.
— Да, это я.
— Я имею ордер начальника штаба Петроградского военного округа вас арестовать.
— Не будете ли вы любезны предъявить мне этот ордер, — попросил я офицера. Прочитав ордер, в котором говорилось о моем аресте без объяснения причин этого ареста, и, возвращая его судебному следователю, я сказал: — Что же, я в вашем распоряжении.
— Я предварительно должен произвести обыск у вас в конторе и квартире, — ответил следователь. Начался обыск. Сначала была контора, а затем квартира Она была смежной с конторой. В это время вошел граф Бобринский. Следователь не помешал мне переговорить с графом. Я объяснил ему причину появления жандармов.
В моих разговорах после ареста сахарозаводчиков и с графом Бобринским и с сенатором Дейтрихом проводилась мысль, что необходимо ходатайствовать о передаче нашего дела прокурорскому надзору. С одной стороны, у меня уже были практически полные данные о комиссии генерала Батюшина как о разбойничьем вертепе, с другой стороны, только прокурорский надзор мог разобраться в наших сложных сахарных делах. Поэтому я просил графа Бобринского поехать в Ставку и просить генерала Алексеева передать дело о сахарозаводчиках и обо мне прокурорскому надзору. А так как центр сахарной промышленности находится в Киеве, я просил графа указать на передачу дел прокурору Киевской судебной палаты. 27 октября 1916 года я был арестован и находился в доме предварительного заключения в Петрограде на Шпалерной, при этом, как я потом узнал, генерал Батюшин сообщил начальнику тюрьмы о том, что я являюсь важным государственным преступником и что в отношении меня должны были быть приняты особые меры строгости. Итак, я пробыл в тюрьме до 10 февраля 1917 года.
Мне хотелось бы сказать несколько слов о порядках в тюрьмах при царском режиме.
Обыск в моей квартире и конторе окончился около семи часов вечера, и на собственном автомобиле, в сопровождении уже городового, я приехал в полицейское управление местного района, откуда, по выполнении каких-то формальностей, на том же автомобиле я был доставлен на Шпалерную, 10, где и находился до предварительного заключения. Шофером у меня был матрос Николай — один из немногих спасенных при гибели броненосца «Петропавловск» — человек весьма нервный, из крайних левых. Я часто любил болтать с ним и слушать его критику действий правительства. Подъехав к дому предварительного заключения, Николай бросился целовать мне руки, желая тем самым выразить протест против моего ареста.
В канцелярии дома предварительного заключения, куда был доставлен, я сообщил свой формулярный список: год и место рождения, вероисповедание и прочее, Там же мне пришлось оставить часы, деньги и оружие. С небольшим чемоданчиком, в котором имелось все самое необходимое для туалета, я направился в сопровождении конвойного на четвертый этаж, где находилась предназначенная для меня камера. Начальник отделения, который принял меня как «арестанта», ввел в камеру. Он предложил мне раздеться догола, после чего начал тщательно осматривать весь мой костюм и белье, а затем и меня самого. Делал он это в целях найти что-либо зашитое или спрятанное. Потом я оделся и остался один. Камера была холодная, вследствие испортившегося парового отопления, и сырая, с небольшим окном наверху. Размеры ее — семь шагов в длину и три с половиной в ширину. В камере имелась подвесная кровать, откидные стул и столик и уборная, Электрический свет подавался из коридора и в дверях камеры имелось небольшое окошечко «глазок» для наблюдения за арестованным и окошко для подачи пищи. Свет подавался с шести до восьми утра, когда начиналась жизнь арестантов. В коридорах начинался шум, раздавался крик: «Чай, кипяток», и в открывавшиеся дверные окошки камер, арестованные подавали чайники для кипятка. Вслед за этим раздавался новый кряк: «Гулять приготовиться», и арестованные гуськом по очереди выпускались во двор на прогулку на 15 — 20 минут. Для прогулок во дворе был отгорожен круг, разделенный деревянными перегородками на секторы, десять шагов в длину, где арестованные и могли прогуливаться, не имея права ни сообщаться, ни разговаривать со своими соседями. Арестованные находились под наблюдением отделенного начальника и дневальных служителей, причем последние несли дежурства по очереди шесть и двенадцать часов.
При доме предварительного заключения имелась библиотека и лавка. Каталог библиотеки заключат в себе большой выбор русских классиков, кроме того, разрешаюсь получать из дому как книги, так равно вещи и съестные припасы. В лавке можно было купить всякую мелочь, как нитки, иголки, папиросы и прочее. Арестованные кормились на казенный счет, но там же при кухне, за определенную плату, можно было получать улучшенное довольствие, вплоть до рябчика я куропатки. В определенные дни можно было помыться в душе и даже в ванной, имелись доктор и церковь, которую можно было посещать также по очереди во время праздников и накануне их. Причем для таких «важных политических преступников», как я, в церкви также имелись одиночные камеры, в которые вводились арестованные. Оставшись один в камере, в день моего заключения я был настолько морально разбит и подавлен, что почти в течение трех суток оставался на койке без пищи и движения. Крики «чай», «кипяток», «гулять приготовиться» меня совсем не волновали.
Но человек живуч и быстро ко всему приспособляется. Чувствуя свою правоту, во мне закипела злоба и желание мести. Я знал, что мои друзья не дремлют. Я стал прогуливаться по камере, есть и пить, обдумывать все происшедшее. Через какое-то время я услышал стук в стенку то справа, то слева моей камеры. Стук ясно имел свою планомерность. Я долго не мог сообразить, наконец, понял: «Кто вы?», «За что сидите?», «Доброе утро!» и так далее. Я стал отвечать. Во время уборки камеры утром, когда дверь камеры открывалась дневальным, я попытался войти в связь с ним. Дневальный согласился за определенную мзду доставить мое письмо родным, принести от них ответ и газетку. Таким образом, установив связь с внешним миром, я был в курсе того, что там делается, что предпринимается, и со своей стороны мог давать советы и указания. С этого момента жизнь моя в заключении сделалась легче и я уже более спокойно ожидая развязки моей грустной истории.
У генерала Батюшина был широкий план разрешить дело господ Доброго, Бабушкина и Гепнера военно-полевым судом, подвергнув их за предательство смертной казни через повешение. А затем арестовать других сахарозаводчиков, таких, как графа Бобринского, Бродского, Фишмана и Щепиовского, однако этому плану осуществиться уже было не дано. Защитниками по делу сахарозаводчиков выступили присяжные поверенные округа Петроградской судебной палаты Грузенберг и Тарховский и Киевской — Фиалковский. Присяжный поверенный Тарховский несколько раз бывал в Ставке и в беседе с генералом Пустовойтенко сослался на компетенцию Министерства внутренних дел, на что генерал сказал: «За все ваше Министерство внутренних дел я не дал бы и трех копеек!» — таково было отношение военного командования во время войны к гражданскому управлению страной. До каких размеров доходило это пренебрежение военных, свидетельствует тот факт, что даже такой генерал, как Батюшин, не считал нужным являться по вызовам министров финансов, юстиции и внутренних дел. Генерал Батюшин пользовался приемами сыщика и провокатора. Когда вскоре после моего ареста граф Андрей Бобринский обратился к Батюшину с просьбой указать причины моего ареста и освободить меня, последний сказал: «Отчего, граф, вы так беспокоитесь — пусть Цехановский посидит, успокоится. Если бы вы знали, что он писал о вашем брате (бывшем министре земледелия), вы бы никогда о нем не хлопотали». И когда граф спросил: «Что же он писал?», Батюшин ответил, что этого он сейчас по понятным соображениям сказать не может. Это была наглая провокационная ложь, так как я никому о графе Алексее Бобринском ничего не писал. Этим путем Батюшин думал отбить у графа Бобринского охоту дальнейших обо мне выступлений. Тем не менее, граф Андрей Бобринский поехал в Ставку, был у генерала Алексеева и просил его о передаче дел о сахарозаводчиках прокурорскому надзору, указав на Киевскую судебную палату, как находящуюся в центре сахарной промышленности и знающей суть вопроса.
Надо сказать, граф Бобринский был сухо принят генералом Алексеевым, перед которым лежал доклад по делу сахарозаводчиков, представленный генералом Батюшиным. Впоследствии мне удалось ознакомиться с этим докладом. Трудно себе представить более бездарный, невежественный и провокационный доклад. А ведь, казалось бы, генералу Алексееву просто было представить этот доклад Министерству финансов, где были люди компетентные и знающие сахарную промышленность, и просить заключения по этому докладу. Генерал Алексеев сам не мог быть компетентным в этой области промышленности — еще менее он имел право полагаться на генерала Батюшина и окружавших его прапорщиков запаса. Вмешательство же военных властей в сферу деятельности гражданского управления расшатывало тыл, и без того непрочный, и разрушало весь государственный организм. Это должен был понимать генерал Алексеев. Ему ничего более не оставалось, как исполнить просьбу графа Андрея Бобринского и передать дела о сахарозаводчиках прокурорскому надзору. 2 декабря 1916 года оно и было передано по назначению. Им теперь занимался прокурор Киевской судебной палаты господин М. С. Крюков и следователь по особо важным делам Новоселецкий. М. С. Крюков, убежденный монархист, молодой, энергичный, стоявший на страже закона и не питавший симпатий к евреям, с нетерпением ожидал доклада судебного следователя по этому делу, успевшему прогреметь тогда на всю Россию. Судебный следователь Новоселецкий, человек молодой, с твердой волей и сильным характером, проводивший следствие всегда с большим умением, в представленном Батюшиным докладе и материалах увидел полную беллетристику и жалкий лепет, с потугами на обвинение. На вопрос нетерпеливого киевского прокурора: «Что же там с делом о сахарозаводчиках?» — ответил: «Я бегло прочитал весь материал, и мне кажется, что дела нет». Прокурор Крюков просил ему доставить материалы, желая ознакомиться лично. Ознакомившись, он не только не нашел никакого дела, но почувствовал дурной запах батюшинской комиссии.
В это время члены этой комиссии и ее осведомители Владимир Орлов, Барт, Логвинский, Монасевич-Мануйлов и другие энергично практиковали шантаж и вымогательство. О многих выступлениях этих господ уже было известно. Прокурор Крюков испросил разрешения прибыть в Ставку и 23 декабря 1916 года приехал в Могилев, где была в это время Ставка. Генерал Алексеев был в отпуске, и его обязанности начальника штаба верховного главнокомандующего исполнял генерал Гурко. В то время члены батюшинской комиссии развели максимум своей энергии. Шантаж и вымогательство достигли своего апогея. Следует заметить, что комиссия арестовывала исключительно богатых людей, причем мотивами арестов были главным образом обвинения в сношении с воюющими с нами державами, то есть, проще говоря, обвинение в государственной измене. Орлов и Логвинский требовали от родных арестованных сахарозаводчиков крупных сумм за их освобождение. Только из-за боязни провокаций родные сахарозаводчиков воздерживались от уплаты требуемых сумм.
Монасевич-Мануйлов повел атаку против банков. Находясь в близких отношениях с Распутиным и с Штюрмером, он считал себя совершенно неуязвимым и застрахованным от каких-либо для себя неприятностей и посему действовал нагло и решительно. Он потребовал от председателя Соединенного банка графа В. С. Татищева платы ему 50 000 рублей за фиктивные одолжения, угрожая в случае отказа неприятными для графа Татищева последствиями. Желая себя обезопасить от возможной провокации, Татищев, приглашая к себе Монасевича-Мануйлова для вручения ему просимой суммы, принял некоторые меры предосторожности. В соседней комнате, где должна была проходить беседа, были посажены два свидетеля и стенографистка, записывавшая в точности весь разговор. Кроме того, были переписаны номера и серии кредитных билетов, которые должны были быть вручены Монасевичу-Мануйлову. Выходя от графа Татищева, помощник Штюрмера был арестован. При обыске у него были найдены кредитные билеты с записанными номерами. Шантаж и вымогательство были не только налицо, но и доказаны. По делу Монасевича-Мануйлова в воспоминаниях прокурора Петроградской судебной палаты С. 3. Заводского («Архив русской революции», том VIII) имеется следующая интересная фраза:
«Шантаж, послуживший поводом к возбуждению следствия, был уже почти совсем закончен, но рисовались очертания других шантажей, мало того, появилась улика, которая указывала, что Монасевичем-Мануйловым было много натворено такого, перед чем бледнел этот жалкий шантаж».
Какая великая была протекция у Монасевича-Мануйлова, указывает тот факт, что, когда дело его о шантаже было назначено к слушанию (16 декабря 1916 года) в Петроградском окружном суде, на имя министра юстиции Макарова накануне суда (15 декабря 1916 года) была получена следующая высочайшая телеграмма:
«Повелеваю прекратить дело Монасевича-Мануйлова, не доводя до суда.Николай».
Чтобы понять причину посылки этой телеграммы государем императором, следует обратиться к опубликованной переписке императрицы Александры Федоровны к императору Николаю II. Я приведу выдержку из одного письма императрицы от 10 декабря 1916 года из Царского Села.
«На бумаге Мануйлова прошу тебя написать „прекратить дело“ и сослать ее министру юстиции. Батюшин, который имел все это дело, теперь сам пришел к Анне (Вырубова, фрейлина императрицы), чтобы просить, чтобы дело было прекращено, так как он, в конце концов, понял, что эта грязная история, задуманная другими, чтобы повредить нашему другу Питириму и др., — это все по вине толстого Хвостова. Генерал Алексеев узнал об этом позже через Батюшина. Иначе через несколько дней начнется следствие, и могут быть очень неприятные разговоры опять все сначала, и вновь поднимут этот ужасный прошлогодний скандал. Ну так, пожалуйста, сразу, без задержек, пошли бумагу о Мануйлове Макарову, иначе будет слишком поздно».
Это письмо императрицы указывает ясно на ту тесную связь, которая существовала между генералом Батюшиным, Монасевичем-Мануйловым, Распутиным и Вырубовой. При этих условиях Батюшин мог игнорировать любого министра, что он и делал, так как фактически он располагал «высочайшими повелениями». Насколько императрица относилась доброжелательно к просьбам своих друзей — Вырубовой и Распутина, показывает выдержка из ее письма от 15 декабря 1916 года из Царского Села к императору Николаю II:
«Я так тебя благодарю (и Аня тоже) за Мануйлова, представь себе, милый, Малама в пять часов вчера сказал, что от тебя нет бумаги (курьер приехал утром), так что мне пришлось телеграфировать. Собрались поднять целую историю, примешав к ней целый ряд имен просто из гнусных соображений. И очень многие предполагали быть на суде. Еще раз спасибо, мой дорогой».
Эта переписка указывает на те приемы и ходы, какими генерал Батюшин пользовался для достижения своих целей…
Вскоре вслед за этим был уволен министр юстиции Макаров, как об этом и заявлял Монасевич-Мануйлов при его аресте. Тем не менее, в феврале 1917 года, когда Распутин был уже убит, при министре юстиции Добровольском, государь взял обратно свое повеление о прекращении дела Монасевича-Мануйлова. Петроградский окружной суд, под председательством Рейнбота, рассмотрел дело о шантаже, возбужденное против Монасевича-Мануйлова, и присяжные заседатели вынесли ему обвинительный вердикт с отдачей его в арестантские роты, с лишением прав состояния. Это было уже накануне революции. Интересен тот факт, что Монасевич-Мануйлов состоял, как мы уже выше говорили, секретарем Председателя Совета Министров Штюрмера, являлся в то же время сотрудником «Нового времени», Охранного отделения, осведомителем комиссии генерала Батюшина, а также членом революционных организаций. Благодаря этому последнему обстоятельству, Монасевич-Мануйлов, а затем также и генерал Батюшин, когда также был арестован, имели горячего защитника в лице В. Л. Бурцева.