Стремительно мчась через леса, Такумсе не думал о том, куда поставить ногу, не думал о себе. Его окружала зеленая жизнь лесной страны, и в сердце ее, прямо у него перед лицом, все усиливаясь, вращался черный водоворот, засасывающий туда, где живая зелень была прорвана, как рана, чтобы пропустить сквозь себя убийство. Вскоре и Метава-Таски ощутил водоворот. Выбежав на поляну, они увидели лежащего на земле отца с развороченным от выстрела лицом. А рядом, молча и ничего не видя вокруг, стоял десятилетний Лолла-Воссики.
   Такумсе нес тело отца на плечах, как тушу оленя. Метава-Таски вел Лолла-Воссики за руку, иначе мальчик отказывался сдвинуться с места. Мать встретила их скорбными рыданиями, ибо она тоже почувствовала смерть, правда, пока не вернулись сыновья, не знала, что погиб именно ее муж. Мать веревками примотала тело мужа к спине Такумсе, после чего он забрался на самое высокое дерево в округе, отвязал погибшего отца и привязал его к самой высокой ветви, до которой только смог дотянуться.
   Он мог бы выбиться из сил и случайно выронить тело — дурнее знака не придумать. Но Такумсе не выбился из сил. Он привязал отца так высоко, что солнце касалось его лица круглый день. Птицы и насекомые будут питаться его плотью; солнце и ветер иссушит его; дождь смоет останки на почву. Таким образом Такумсе возвращал отца обратно земле.
   Но что было делать с Лолла-Воссики? Он ничего не говорил, не ел, если его насильно не кормили, и, если бы его не водили за руку, он бы всю жизнь просидел на одном месте. Мать страшно перепугалась, увидев, что произошло с сыном. Она очень любила Такумсе — ни одна женщина в их племени не испытывала таких чувств к собственному ребенку, — но Лолла-Воссики она любила больше. Множество раз она рассказывала всем, как малыш Лолла-Воссики в первый раз закричал, — это случилось во время зимы, когда воздух становится особенно злым и кусачим. Он плакал и плакал, его было не остановить, как ни укрывала она малыша медвежьими и бизоньими шкурами. Наконец он немного подрос и сам смог объяснить, почему он все время плачет. «Пчелы умирают», — сказал он. Вот каким был Лолла-Воссики, единственный шони, способный ощущать смерть пчел.
   Вот каким был тот мальчик, что стоял рядом с отцом, когда полковник Билл Гаррисон пристрелил Пукишинву. Если уж Такумсе, находившегося в целом дне пути от места, где разыгралась трагедия, это убийство пронзило как нож, что же ощутил Лолла-Воссики, который стоял совсем рядом и был куда более чувствителен, чем старший брат? Если зимой он оплакивал умирающих пчел, что он почувствовал, когда бледнолицый у него на глазах застрелил его отца?
   Прошло несколько лет, прежде чем Лолла-Воссики снова заговорил, но огонь покинул его глаза, он не замечал ничего вокруг. Глаз он потерял совершенно случайно — споткнувшись, он упал на торчащую из земли обломанную ветку куста. Он споткнулся и упал! Да с кем из краснокожих такое случалось? Лолла-Воссики перестал чувствовать землю; он стал глух и слеп, как бледнолицый.
   «Хотя, может быть, — подумал Такумсе, — в его ушах до сих пор звучит далекий ружейный выстрел, и из-за этого постоянного грома он ничего теперь не слышит; может быть, старая боль по-прежнему мучает его, и он не ощущает движение живого мира». Боль постоянно терзала его, пока первый глоток виски не научил Лолла-Воссики, как избавляться от мук.
   Вот почему Такумсе никогда не бил Лолла-Воссики за то, что он пьет, хотя немилосердно избил бы любого шони, даже своих братьев, даже старика, если б увидел, что тот сжимает в руках чашку с отравой белого человека.
   Но бледнолицые не догадывались, что видят, слышат и ощущают краснокожие. Белый человек принес смерть и опустошение в эту страну. Белый человек рубил мудрые старые деревья, которые могли бы многое поведать, срезал молодые деревца, у которых столько лет жизни было впереди, и никогда не спрашивал: «Согласишься ли ты стать хижиной для меня и моего племени?» Он лишь рубил, пилил, выкорчевывал, жег — это есть образ жизни белого человека. Он берет у леса, берет у земли, отнимает у реки, но ничего не дает взамен. Белый человек убивает животных, которые ему не нужны, животных, которые не причиняют ему никакого вреда; зато если проснувшийся от зимнего голода медведь случайно задирает одного-единственного молоденького поросенка, белый человек выслеживает и в отместку убивает зверя. Бледнолицые не способны ощутить равновесие земли.
   Неудивительно, что земля ненавидит белого человека! Неудивительно, что вся природа земли восстает против него — хрустит под ногами, ломается, кричит краснокожему: «Здесь стоял враг! Здесь прошел чужак, через эти кусты, поднялся вон по тому холму!» Бледнолицые любили подшучивать, мол, краснокожий способен обнаружить след даже на воде, после чего смеялись, будто на самом деле этого не может быть. Может, может, ибо, когда бледнолицый проходит по реке или озеру, спустя долгие часы вода булькает, пенится и громко шумит после этого.
   И вот Рвач Палмер, торговец отравой, коварный убийца, стоит, напуская свой глупый огонь на седло белого собрата, и думает, что никто его не видит. Ох уж эти бледнолицые с их жалкими способностями-дарами! Ох уж эти бледнолицые с их заклинаниями и оберегами! Неужели они не знают, что их колдовство способно отпугнуть только неестественное? Если придет вор, понимающий, что поступает неправильно, то добрый сильный оберег разбудит внутри него страх, и он убежит, вопя во все горло. Но краснокожий не может быть вором. Краснокожий принадлежит этой земле. Для него оберег всего лишь холодное место, возмущение в воздухе, не более. Для него скрытый дар подобен мухе — жжж-жжж-жжж. По сравнению с этой мухой сила живой земли — сотня ястребов, которые кружат в небе, наблюдают.
   Такумсе проводил взглядом возвращающегося в форт Рвача. Вскоре Рвач в открытую начнет торговать своим зельем. Множество краснокожих, собравшихся здесь, опьянеют. Поэтому Такумсе останется и будет наблюдать. Ему вовсе не обязательно говорить. Достаточно, чтобы его видели, и тогда те, в чьих сердцах еще жива хоть какая-то честь, повернутся и уйдут, не выпив ни капли огненной воды. Такумсе пока что не вождь. Но с ним нельзя не считаться. Такумсе — гордость шони. Прочие краснокожие из других племен должны сравнивать себя с ним. Краснокожие, поклоняющиеся виски, сжимаются изнутри, когда видят этого высокого, сильного мужчину.
   Он подошел туда, где стоял Рвач, и своим спокойствием утихомирил порожденные бледнолицым возмущения. Вскоре жужжащие, разозленные насекомые успокоились. Запах торговца огненной водой развеялся. Снова вода принялась обнимать берег с прежней монотонной песней.
   Как легко исцелить землю, по которой прошел белый человек. Если б сегодня все бледнолицые снялись с места и уехали, то к завтрашнему дню земля бы вернулась к обычному покою, а через год не осталось бы и следа пребывания белого человека. Даже развалины хижин, где жили бледнолицые, снова стали бы частью земли, приютив мелких животных, постепенно рассыпаясь в объятиях вьющихся лоз. Металл белого человека превратился бы в ржавчину; камни белого человека образовали бы холмы и маленькие пещерки; убийства, совершенные бледнолицыми, влились бы резкими, красивыми нотами в песнь иволги — ибо иволга запоминает все и, когда может, обращает зло в добро.
   Весь день Такумсе провел рядом с фортом, следя за краснокожими, которые шли покупать свой яд. Мужчины и женщины из разных племен — вийо и кикипу, потивотами и чиппива, виннебаго и пиорава — все они заходили в крепость, неся шкуры или корзины, а возвращались, бережно прижимая чашки или маленькие кувшинчики с огненной водой, а иногда и вовсе с пустыми руками — все, что они наторговали, плескалось у них в животах. Такумсе ничего не говорил, но он чувствовал, что краснокожие, выпившие отраву, сразу лишались поддержки земли. Они не искажали зелень жизни, как это делал белый человек, скорее они вообще переставали существовать. По мнению земли, краснокожий, выпивший виски, становится мертвым. Нет, даже не мертвым, потому что он ничего не возвращает земле. «Я стою и наблюдаю за призраками, — подумал Такумсе, — не мертвыми и не живыми». Он произнес эти слова про себя, но земля почувствовала его скорбь, и легкий ветерок ответил ему, заплакав среди листвы.
   На закате прилетела иволга и принялась вышагивать перед Такумсе.
   «Расскажи мне свою повесть», — молча, по-своему попросила иволга, глядя снизу вверх на краснокожего глазками-бусинками.
   «Ты и так ее знаешь, — ответил про себя Такумсе. — Ты ощущаешь мои слезы, прежде чем я пролью их. Ты чувствуешь мою кровь, когда ее капли еще не коснулись земли».
   «Почему ты скорбишь по краснокожим, которые не вхожи в племя июни?»
   «До того как пришел белый человек, — объяснил Такумсе, — мы не понимали, что все краснокожие похожи друг на друга, что все они братья земли, потому что живые существа вели себя абсолютно иначе. Мы ссорились с другими краснокожими, как медведь спорит с кугуаром, как ондатра скандалит с бобром. Но затем появился белый человек, и я увидел, что краснокожие похожи, как близнецы, по сравнению с бледнолицыми».
   «А кто такой белый человек? Что он делает?»
   «Белый человек похож на человеческое существо, только, ступая по земле, он убивает все живое».
   «Тогда почему, о Такумсе, заглянув в твое сердце, я вижу, что ты не желаешь причинять белому человеку боль, не хочешь убивать его?»
   «Белый человек не осознает зла, которое творит. Белый человек не умеет ощущать умиротворение земли и поэтому не видит смертей, свершающихся по его вине. Я не могу винить его. Но и не могу допустить, чтобы он остался. Поэтому, изгнав бледнолицых с этой земли, я не буду ненавидеть их».
   «Если ты свободен от ненависти, о Такумсе, тогда ты наверняка изгонишь белого человека отсюда».
   «Я причиню ему ровно столько боли, сколько необходимо, чтобы он оставил эти земли, не более того».
   Иволга кивнула. Один раз, дважды, трижды, четырежды. И взлетела на ветку, которая росла напротив лица Такумсе. Птичка запела новую песню, и в песне этой не было слов, но Такумсе услышал в ней историю своей жизни. С этой поры его историю будет рассказывать каждая иволга, что порхает над землей, ибо то, что ведомо одной пташке, известно и всем остальным.
   Если бы кто-нибудь со стороны наблюдал сейчас за Такумсе, он бы не понял, что сказал, увидел и услышал этот краснокожий. Лицо Такумсе не выражало ничего. Он стоял как стоял; рядом с ним опустилась иволга, попрыгала немножко, запела — и улетела.
   Однако это мгновение перевернуло Такумсе всю жизнь. До сегодняшнего дня он был неопытным юнцом. Его силой, спокойствием, мужеством восхищались, но говорил он как обычный шони и, сказав, умолкал, ожидая решения старейшин. Теперь он мог решать сам, как настоящий вождь, как вождь, ведущий племя на войну. Не как вождь шони и не как вождь живущих на севере краснокожих, но как вождь всех племен в войне против белого человека. Он давно знал, что война грядет, но до сегодняшнего дня считал, что ее возглавит кто-нибудь другой, такой вождь, как Кукурузный Стебель, как Черная Рыба или любой из вождей криков и чоктавов, обитающих на юге. Но иволга прилетела к нему, к Такумсе, и включила его в свою песню. Теперь, в каких бы краях Такумсе ни очутился, люди, слышавшие песню иволги, сразу узнают его имя, имя мудрейшего из краснокожих. Он стал великим вождем всех краснокожих, в ком еще жива любовь к земле. Сама земля избрала его.
   Стоя на берегу Гайо, он внезапно превратился в лик всей земли. Огонь солнца, дыхание воздуха, сила земли, скорость воды воплотились в нем и теперь глядели на мир его глазами. «Я земля. Я руки, ноги, рот, глас земли, вознамерившейся избавиться от белого человека».
   Таковы были его мысли.
   Он стоял на одном месте, пока не стемнело. Остальные краснокожие вернулись в свои шалаши, хижины и улеглись спать — или валялись пьяными, все равно что мертвыми. Такумсе очнулся от мыслей, на которые навела его песня иволги, и услышал громкий хохот, доносящийся со стороны деревни краснокожих, оглушительный смех и пение веселящихся в форте белых солдат.
   Такумсе наконец сошел с места, на котором простоял столько часов. Ноги его затекли, но он даже не покачнулся, заставив себя двигаться плавно, а землю под ногами — мягко расступаться. Белому человеку приходится носить грубые, тяжелые башмаки, чтобы ходить по этой земле, потому что камни впивались и рвали его ступни, но краснокожий мог носить одни и те же мокасины долгие годы, потому что земля благосклонно принимала каждый его шаг. Шагая, Такумсе ощущал почву, ветер, реку, всполохи молний, движущихся вокруг него, — внутри него жила земля, он был руками, ногами и ликом земли.
   Изнутри форта донесся крик, за которым последовало еще несколько:
   — Вор! Ворюга!
   — Держите его!
   — Бочонок уносит!
   Проклятия и вопли. А затем самый страшный звук на свете — звук выстрела. Такумсе напрягся, ожидая укола смерти. Но ничего не почувствовал.
   Над частоколом замаячила какая-то тень. Кем бы ни был этот человек, на плечах он держал бочонок с виски. Секунду-другую он в нерешительности качался на краю забора, после чего спрыгнул. Такумсе сразу понял, что это краснокожий, поскольку, таща на себе тяжеленный бочонок, неизвестный без труда спрыгнул с высоты в три человеческих роста и приземлился почти бесшумно.
   Специально ли, нет, но спасающийся бегством вор налетел прямо на Такумсе и замер. Такумсе опустил глаза. В ярком свете звезд он узнал похитителя.
   — Лолла-Воссики, — сказал он.
   — Вот, бочонок добыл, — похвастался Лолла-Воссики.
   — Мне следовало бы разбить его, — покачал головой Такумсе.
   Лолла-Воссики слегка наклонил голову, прямо как иволга, и оценивающе посмотрел на брата.
   — Тогда мне придется вернуться и стянуть еще один.
   Бледнолицые, гонящиеся за Лолла-Воссики, застучали в ворота, требуя у охранников отворять побыстрее. «Я должен запомнить это, — подумал Такумсе. — Так я заставлю их открыть для меня ворота». Думая об этом, он одновременно обнял одной рукой брата, продолжавшего сжимать бочонок. Зеленая земля жила в Такумсе вторым сердцем, наполняла его силой, так что, когда он прижал к себе брата, та же самая сила земли вошла и в Лолла-Воссики. Такумсе услышал, как тот восторженно вздохнул.
   Бледнолицые толпой вывалились из форта. Но хотя Такумсе и Лолла-Воссики стояли на открытом месте, у всех на виду, белые солдаты не увидели их. Вернее увидели, но просто не заметили двух шони. Они пробежали мимо, крича и время от времени паля в ночной лес. Наконец, набегавшись, они остановились рядом с братьями, так близко, что если бы кто-нибудь поднял руку, то непременно коснулся бы двух краснокожих. Но никто не поднял руку, никто не дотронулся до них.
   Вскоре бледнолицые прекратили поиски и, проклиная все на свете, потащились обратно в форт.
   — Это был тот одноглазый краснокожий.
   — Пьяница-шони.
   — Лолла-Воссики.
   — Найду — убью.
   — Повесить ворюгу.
   Так они говорили, а Лолла-Воссики стоял неподалеку, на расстоянии броска камня, и на плече его покоился заветный бочонок.
   Когда последний бледнолицый скрылся в форте, Лолла-Воссики захихикал.
   — Ты смеешься, а сам несешь на плечах отраву белого человека, — напомнил Такумсе.
   — Я смеюсь, а мой брат обнимает меня, — ответил Лолла-Воссики.
   — Оставь это виски здесь, брат, и пойдем со мной, — сказал Такумсе. — Мою историю выслушала иволга и включила меня в свою песнь.
   — Я буду слушать эту песню и радоваться, — кивнул Лолла-Воссики.
   — На моей стороне выступает земля, брат. Я лик земли, земля — мое дыхание, моя кровь.
   — Я услышу биение твоего сердца в порывах ветра, — ответил Лолла-Воссики.
   — Я изгоню белого человека обратно за моря, — поклялся Такумсе.
   И тогда Лолла-Воссики начал плакать — не пьяными слезами, а сухими, тяжелыми всхлипами человека, переживающего горькую скорбь. Такумсе попытался было крепче прижать брата к себе, но тот оттолкнул его и, качаясь из стороны в сторону, цепляясь за бочонок, побрел в темноту деревьев.
   Такумсе не стал преследовать его. Он догадывался, почему его брат скорбит, — земля наполнила Такумсе великой силой, силой, которая способна была накинуть покров невидимости, благодаря которой можно было встать среди пьяных бледнолицых и превратиться в дерево. И Лолла-Воссики знал, как бы ни велика была сила, наполнившая брата, Лолла-Воссики по праву должен был обладать вдесятеро большим могуществом. Но белый человек убийствами и огненной водой украл у Лолла-Воссики эти способности, теперь иволга никогда не узнает его песню и земля не наполнит его сердце.
   Ничего, ничего, ничего.
   «Земля избрала меня своим голосом, и я должен заговорить. Больше я здесь не задержусь, я не буду больше пытаться пристыдить пьяниц, которых убила страсть к отраве белого человека. Я не стану предупреждать бледнолицых обманщиков и лжецов. Я обращусь к краснокожим, которые еще живы, которые остались людьми, и сплочу их воедино. И наш единый великий народ изгонит белого человека обратно за моря».


Глава 3

ДЕ МОРЕПА


   Фредерик, юный граф де Морепа[5], и Жильбер, уже начинающий стареть маркиз де Лафайет, стояли бок о бок у поручней баржи, оглядывая озеро Ирраква. Парус «Марии-Филиппы» давно появился на горизонте; вот уже несколько часов они следили за приближающимся кораблем, меряющим воды самого маленького и мелкого из Великих Озер.
   Фредерик не помнил, когда в последний раз его и весь французский народ вместе с ним подвергали подобному унижению. Пожалуй, тогда, когда кардинал — как там его звали? — попытался подкупить королеву Марию-Антуанетту[6]. Разумеется, в те годы Фредерик был еще совсем мальчишкой — двадцать пять лет, зеленый юнец, ничего не знающий о жизни. Он тогда счел, что нет превыше позора для Франции, чем объявить во всеуслышание, что кардинал намеревался подкупить королеву каким-то алмазным ожерельем[7]. Будто королеву вообще можно подкупить, если уж на то пошло. Но теперь, повзрослев, он понимал, настоящий позор заключался в неизбывной глупости французского кардинала, который решил подкупить королеву. Единственное, что она могла, это повлиять на короля, а поскольку старый король Луи вообще ни на кого не мог повлиять, на этом все дело заканчивалось, заходя в тупик.
   Личное унижение — это больно. Унижение рода, фамилии — еще хуже. Унижение социального положения порождает агонию в душе. Но позор нации — это настоящая пытка, самое страшное несчастье, которое может случиться.
   И вот сейчас он стоял на жалкой барже, на американской барже, привязанной у берега американского канала, и встречал французского генерала. Почему эта канава не носит звание французского канала? Почему французы первыми не изобрели эту хитроумную систему шлюзов, вырыв траншею, огибающую канадские водопады?
   — Перестаньте пускать пар, мой дорогой Фредерик, — пробормотал Лафайет.
   — Я не пускаю пар, мой дорогой Жильбер.
   — Ну тогда перестаньте фыркать. Вы все время фыркаете.
   — Я не фыркаю, а шмыгаю носом. У меня простуда.
   «Канада — это настоящая сточная яма для отбросов французского общества, — в тысячный раз подумал Фредерик. — Даже благородство, встречающееся иногда в этих краях, смущает. Взять, к примеру, этого маркиза де Лафайета, члена… нет, основателя Клуба Фельянов[8], ведь в этом клубе состоять — все равно что кричать на каждом углу, что ты предаешь короля Карла. Демократ-пустослов. Может, даже якобинец[9], как этот мятежник Робеспьер[10]. Правильно Лафайета изгнали в Канаду, здесь он не сможет причинить никакого вреда. Почти никакого, разве что унизить Францию своими беспардонными выходками…»
   — Наш новый генерал везет с собой нескольких штатных офицеров, — заметил Лафайет, — плюс весь их багаж. Не имеет смысла высаживаться на берег, тащить огромный груз на телегах и повозках, когда он может быть доставлен по воде. Кроме того, нам представляется хорошая возможность познакомиться с генералом поближе, пока мы будем плыть в Канаду.
   Поскольку Лафайет, выражающийся всегда очень непосредственно (позор аристократии!), продолжал настаивать, упорно не желая принимать разумных доводов, Фредерику пришлось отступить от своих позиций и разъяснить ситуацию таким же простым языком:
   — Но французский генерал, добирающийся до места своего назначения по иностранной земле… Нонсенс!
   — Мой дорогой Фредерик, на американскую земли он и ногой не ступит! Пересядет с лодки на лодку, и все.
   Жеманная улыбочка Лафайета приводила в бешенство. Грязное пятно на чести Франции. Ну почему, почему отец Фредерика не удержался в фаворе у короля хоть чуточку подольше! Фредерик успел бы заслужить продвижение на какую-нибудь элегантную должность типа главнокомандующего итальянской кампанией… А вообще, есть ли такая должность? Неважно, главное, чтобы еда была получше, музыка, танцы, театры — ах, Мольер! Там, в Европе, Фредерик сражался бы с цивилизованными врагами, с австрийцами, пруссаками или даже — хотя здесь слово «цивилизованный» вряд ли подходит — с англичанами. Вместо этого он попал сюда, и ловушка захлопнулась, так что — если, конечно, отцу не удастся хитростью и лестью вернуть фавору короля — Фредерику придется вечно созерцать вторжение на земли французских колоний всяких оборванцев: необразованных англичан, самых отъявленных мерзавцев, выходцев из низов английского общества, не говоря уже о голландцах, шведах и немцах… О, это поистине невыносимо! А союзники, союзники каковы! Племена краснокожих, они ведь даже не еретики, о христианстве здесь вообще речи не идет — они, все как один, язычники, а половина военных операций в Детройте состоит из закупки ужасных кровавых трофеев…