Страница:
— Значит, ты такая же, как я! Ты тоже это умеешь!
Она покачала головой.
— Нет, пожалуй. Если я очень на кого-то разозлюсь, если я буду ненавидеть этого человека и очень-очень стараться не одну неделю, тогда, может быть, он заработает у меня язву. Твои же способности совсем на другом уровне. Твои и твоих родственников.
— У меня нет никаких родственников.
— Есть, и именно поэтому я здесь, Мик. Эти люди с самого твоего рождения знали, на что ты способен. Они знали, что, не получив вовремя материнскую грудь, ты будешь не просто плакать, нет, — ты будешь убивать. Сеять смерть прямо из колыбели. И они спланировали твою жизнь с самого начала. Поместили тебя в приют, позволив другим людям, всем этим доброхотам, болеть и умирать, с тем чтобы после, когда ты научишься обуздывать свои способности, разыскать тебя, рассказать, кто ты есть, и вернуть домой.
— Значит, ты тоже из моих родственников? — спросил я.
— Нет, — ответила она. — Я здесь потому, что должна предупредить тебя о них. Мы наблюдали за тобой долгие годы, и теперь пришло время.
— Пришло время? Теперь? Я пятнадцать лет провел в приюте, убивая всех, кто обо мне заботился! Если бы они пришли и сказали: Мик, ты должен сдерживаться, ты несешь людям страдания и смерть. Если бы кто-то просто сказал: Мик, мы твои родные, и с нами ты будешь в безопасности, — тогда я, может быть, не боялся бы всего на свете так сильно и не убивал бы людей. Это вам не пришло в голову?
Я вдруг заметил, как она напугана, потому что весь «заискрился», и понял, что еще немного, и я метну весь этот смертоносный поток в нее. Я отпрыгнул назад и закричал: «Не смей меня трогать!» Прикоснись она ко мне, я бы уже — не сдержался, и тогда мой заряд ненависти пронзил бы ее насквозь, превратив ее внутренности в искромсанное месиво. Но она тянулась ко мне, наклоняясь все ближе и ближе, а я отползал, упираясь локтями в дерево, потом вцепился в него руками, и оно словно всосало все мои искры — я как будто сжег его изнутри. Может, убил, не знаю. А может, оно было слишком большое, и ничего с ним не сделалось, но, так или иначе, дерево вытянуло из меня весь огонь, и в этот момент она до меня все — таки дотронулась — никто никогда так ко мне не притрагивался: ее рука лежала у меня за спиной и обнимала за плечо, а губы почти над самым ухом шептали: «Мик, ты ничего мне не сделал».
— Оставь меня в покое, — сказал я.
— Ты не такой, как они, разве тебе непонятно? Им нравится убивать, они делают это ради выгоды. Только им до тебя далеко. Им обязательно нужно дотронуться или быть очень близко. И воздействовать приходится дольше. Они сильнее меня, но до тебя им далеко. Они непременно захотят прибрать тебя к рукам, Мик, но в то же время они будут настороже. И знаешь, что напугает их больше всего? То, что ты не убил меня, и то, что ты способен сдерживать себя вот так.
— Не всегда. Этот водитель автобуса…
— Да, ты не совершенен. Но ты стараешься. Стараешься не убивать. Разве ты не видишь, Мик? Ты не такой, как они. Может, они твоя кровная родня, но ты не их породы, и они поймут это, а когда поймут…
Из всего, что она сказала, у меня в мыслях застряли только слова о кровной родне.
— Мама и папа… Ты хочешь сказать, что я их увижу?
— Они зовут тебя прямо сейчас, и поэтому я должна была тебя предупредить.
— Зовут?
— Да, так же, как я призвала тебя на этот холм. Только я не одна, конечно, это сделала, нас было много.
— Я просто решил забраться сюда, чтобы не торчать на дороге.
— Просто решил пересечь шоссе и влезть на этот холм, а не на тот, ближний? Вот так оно и действует. У человечества всегда присутствовала эта способность, только мы о ней не догадывались. Группа людей может вроде как сгармонизировать свои биоэлектрические системы, позвать кого-нибудь домой, и спустя какое-то время человек приходит. А иногда целые нации объединяются в своей ненависти к кому-то одному.
— Почему вы меня просто не убили? — спросил я.
А она спокойно так, словно у нас любовный разговор, — и лицо ее близко-близко — говорит:
— Я не раз смотрела на тебя сквозь прицел, Мик, но так и не сделала этого. Потому что разглядела в тебе что-то особенное. Может быть, я поняла, что ты пытаешься бороться с собой. Что ты не хочешь использовать свою способность, чтобы убивать. И я оставила тебя в живых, думая, что однажды окажусь рядом, вот как сейчас, и, рассказав тебе, что знаю, подарю немного надежды.
Я подумал, что она, может, имеет в виду надежду узнать когда-нибудь, что родители живы и будут рады встрече со мной, и сказал:
— Я слишком долго надеялся, но теперь мне ничего не надо. После того как они бросили меня и оставили в приюте на столько лет, я не хочу их видеть, и тебя тоже: ни ты, никто другой даже пальцем не пошевелили, когда можно было предупредить меня, чтобы я не заводился на старого Пелега. Я не хотел его убивать, но просто ничего не мог с собой сделать! Мне никто не помог!
— Мы спорили об этом. Мы ведь знали, что ты убиваешь людей, пытаясь разобраться в себе и укротить эту твою способность. Подростковый период еще хуже, чем младенчество, и мы понимали, что, если тебя не убить, умрет много людей, в основном те, кого ты любишь. То же самое происходит с большинством подростков в твоем возрасте: больше всего они злятся на тех, кого любят, но ты при этом еще и убиваешь, да, против своей воли. Но как это отражается на твоей психике? Что за человек из тебя вырастает? Некоторые из нас говорили, что мы не имеем права оставлять тебя в живых, даже для изучения, — это, мол, все равно, что заполучить лекарство от рака и не давать его людям только из желания узнать, как скоро они умрут. Как тот эксперимент, когда правительственные чиновники распорядились не лечить нескольких больных сифилисом, чтобы выяснить в подробностях, как протекают последние стадии, хотя этих людей можно было вылечить в любой момент. Но другие говорили: Мик не болезнь, и пуля не пенициллин. Я сама говорила им, что ты особенный. Да, соглашались они, особенный, но он убивает больше, чем другие детишки. Тех мы стреляли, сбивали грузовиками, топили; теперь нам попался самый страшный из них, а ты хочешь сохранить ему жизнь.
Я, ей-богу, даже заплакал, потому что лучше бы они меня убили; но я впервые узнал, что есть люди, которые из-за меня спорят, и кто-то считает, что я должен жить. И хотя я не понял тогда, да и сейчас не понимаю до конца, почему меня не убили, вот это меня, может, и проняло, что кто-то знал про меня и все же решил не нажимать на курок. Я тогда разревелся, как ребенок.
Короче, я плачу, а она меня обнимает и все такое, и до меня вскоре дошло ее желание, чтобы я ее сделал прямо там. Но когда понял это, мне даже стало как-то противно.
— Как ты можешь об этом думать? — говорю. — Мне нельзя ни жениться, ни иметь детей! Они будут такие же, как я!
Я натянул штаны, застегнул рубашку и даже не повернулся к ней, пока она одевалась.
— Я могла бы заставить тебя, — сказала она. — Могла. Эта способность, что позволяет тебе убивать, делает тебя очень восприимчивым. Я могла бы заставить тебя совсем потерять голову от желания…
— Почему же ты этого не сделала?
— А почему ты не убиваешь, когда можешь с собой справиться?
— Потому что никто не имеет на это права.
— Вот именно.
— И потом ты лет на десять старше меня.
— На пятнадцать. Я почти в два раза старше тебя. Но это не важно. — Или, может, она сказала: «Это не имеет значения. Если ты уйдешь к своим, можешь не сомневаться, у них для тебя уже приготовлена какая-нибудь милашка, и уж она-то, точно, лучше меня знает, как это делается. Она тебя так накрутит, что ты сам из штанов выпрыгнешь, потому что именно этого они от тебя и хотят. Им нужны твои дети. Как можно больше. Ведь ты сильнее всех, кто у них был с тех пор, как дедуля Джейк понял, что способность напускать порчу передается по наследству и можно плодить таких людей, как собак или лошадей. Они тебя используют как племенного быка, но когда узнают, что тебе не нравится убивать, что ты не с ними и не собираешься выполнять их приказы, они тебя убьют. Вот поэтому я и явилась предупредить, что они уже зовут тебя. Мы знали, что пришло время, и вот я здесь».
Я еще много чего не понял тогда. Сама мысль, что у меня есть какие-то родственники, уже казалась странной, и я даже как-то не беспокоился, убьют они меня или будут как-то использовать. Больше всего я думал в тот момент о ней.
— Я ведь мог тебя убить.
— Может, мне было все равно, — сказала она. — А может, это не так просто.
— Ты все-таки скажешь, как тебя зовут?
— Не могу.
— Почему?
— Если ты станешь на их сторону и будешь знать, как меня зовут, тогда-то меня точно убьют.
— Я бы никому не позволил.
Она ничего на это не ответила, потом подумала и сказала:
— Мик, ты не знаешь, как меня зовут, но запомни одно: я надеюсь на тебя, верю в тебя, потому что знаю, ты хороший человек и никогда не хотел никого убивать. Я могла бы заставить тебя полюбить меня, но не сделала этого, потому что хочу, — чтобы ты сам выбирал, как тебе поступить. А самое главное, если ты будешь на нашей стороне, у нас появится шанс узнать, какие хорошие стороны есть у этой твоей способности.
Понятное дело, я об этом тоже думал. Когда я увидел в кино, как Рэмбо косит всех этих маленьких коричневых солдат, мне пришло в голову, что и я так могу, только без всякого оружия. А если бы меня взяли в заложники, как в том случае с Ахиллом Лауро, никому бы не пришлось беспокоиться, что террористы останутся безнаказанными: они бы у меня в два счета оказались в больнице.
— Ты на правительство работаешь? — спрашиваю.
— Нет.
Значит, в качестве солдата я им не нужен. Мне даже жаль стало: я думал, что был бы полезным в таком деле. Но я не мог пойти добровольцем, потому что… Нельзя же в самом-то деле заявиться в вербовочный пункт и сказать: я, мол, убил несколько десятков людей, испуская из себя искры, и, если вам нужно, могу сделать то же самое с Кастро или Каддафи. Если. Тебе поверят, значит, ты убийца, а если нет, просто запрут в дурдом.
— Меня никто никуда не звал, между прочим, — говорю. — Если бы я не столкнулся с тобой в автобусе, я бы никуда не сбежал и остался у мистера Кайзера.
— Да? А зачем ты тогда снял со счета в банке все свои деньги? И когда ты сбежал от меня, почему рванул к шоссе, откуда можно добраться по крайней мере до Мадисона, а там подсесть к кому-нибудь до Идена?
Ответить мне было в общем-то нечего, потому что я и сам толком не знал, зачем взял все деньги. Я как-то сразу решил: закрою счет, и все тут — даже не думал об этом, а просто запихал три сотни в бумажник и действительно двинул к Идену, только совсем об этом не задумывался, ну точно так же, как я на тот холм влез.
— Они сильнее нас, — продолжила она. — Поэтому мы не можем тебя удержать. Тебе придется уйти и самому во всем разобраться. У нас только и вышло, что посадить тебя на автобус, а потом заманить на этот холм.
— Тогда почему тебе не пойти со мной?
— Меня убьют в два счета, прямо на твоих глазах — и без всяких там напусканий порчи, просто снесут голову мачете.
— Они о тебе знают?
— Они знают о нас. Мы единственные, кому известно об их существовании, и, кроме нас, их остановить некому. Не буду тебя обманывать, Мик: если ты встанешь на их сторону, ты сумеешь нас найти — этому нетрудно научиться. И, поскольку ты способен убивать на большом расстоянии, у нас не будет никаких шансов. Но если ты останешься с нами, тогда перевес окажется на нашей стороне.
— Может, я вообще не хочу участвовать в этой вашей войне, и, может, я не поеду ни в какой Идеи, а отправлюсь в Вашингтон и поступлю в ЦРУ.
— Может быть.
— И не вздумай меня останавливать.
— Не буду.
— Вот так-то. — Я просто встал и ушел. На этот раз не ходил уже кругами, а сразу двинулся на север, мимо ее машины вниз к железной дороге. Подсел к какому— то типу, что ехал в округ Колумбия, и дело с концом.
Часов в шесть вечера я вдруг проснулся. Машина остановилась, и я никак не мог понять, где нахожусь: должно быть, проспал целый день. А этот тип говорит:
— Ну вот, приехали. Иден, Северная Каролина.
Я чуть не обделался.
— Как Иден?!
— Мне почти по пути было, — говорит. — Я собирался в Берлингтон, а эти сельские дороги в общем-то лучше автострад. Хотя, сказать по правде, я не расстроюсь, если мне никогда больше не придется ездить по 1-85.
И это тот самый тип, который сказал мне, что у него дела в округе Колумбия! Он двигал туда из самого Бристола, хотел переговорить с человеком из какого-то правительственного комитета, а теперь вдруг Иден…
Чепуха какая-то, разве что та леди была права: кто-то меня призывал, а когда я уперся, они просто усыпили меня и накинулись на водителя. Ну что ты будешь делать? Иден, Северная Каролина, и все тут. Я перепугался до смерти… во всяком случае, немного напугался. И в то же время подумал: если она права, то скоро появятся мои старики, скоро я их увижу.
За два года, с тех пор как я убежал из приюта, ничего в Идене особенно не изменилось. Там вообще никогда ничего не меняется, да и город-то сам не настоящий — просто три поселка объединились и скинулись, чтобы сэкономить на городских коммунальных службах. Люди до сих пор считают, что это и есть три маленьких поселка. Надо думать, никто мне там особо не обрадовался бы, да я и сам никого не хотел встречать. Никого из живых, во всяком случае. Я понятия не имел, как меня отыщут родственники или как я их отыщу, но, пока суть да дело, отправился навестить тех, кого действительно вспоминал. Оставалось только надеяться, что они не встанут из могил, чтобы поквитаться со своим убийцей.
Дни тогда стояли еще длинные, но задувал резкий, порывистый ветер, а на юго— западе собрались огромные грозовые тучи, солнце уже садилось и скоро должно было спрятаться за тучами. Вечер обещался прохладный, и меня это вполне устраивало. Я чувствовал, что до сих пор весь в пыли, и дождь был бы очень кстати. Я выпил кока-колу в придорожном кафе и двинулся повидать старого Пелега.
Его похоронили на маленьком кладбище у старой протестантской церкви, только не для белых баптистов, а для черных — ничего шикарного, никаких тебе классов, ни дома приходского священника; просто белое четырехугольное здание с невысоким шпилем и зеленой лужайкой, такой ровной, словно ее ножницами подстригали. И такое же аккуратное кладбище. Вокруг никого, да и темнеть начало из-за всех этих туч, но я ничего не боялся и прошел прямо к кресту старого Пелега. Раньше я даже не знал, что его фамилия Линдли. Как-то эта фамилия чернокожему не очень подходила, но потом я подумал, что ничего удивительного тут нет. Иден — городишко настолько старомодный, что старого чернокожего не часто называют тут по фамилии. Пелег родился и вырос в расистском штате, да так до конца жизни и не приучил никого называть себя мистером Линдли. Старый Пелег, и все тут. Нет, я не стану говорить, что он обнимал меня по-отцовски, или гулял со мной, или как-то заботился по-особому — ну, все эти вещи, от которых люди слезу пускают и говорят, как это, мол, замечательно, когда у тебя есть родители. Он никогда не строил из себя отца, ничего подобного. А если я вертелся под ногами слишком долго, так он мне еще и работу какую-нибудь подбрасывал да смотрел, чтобы я все сделал, как положено. Мы даже не говорили, считай, ни о чем другом, кроме работы, которую нужно сделать, но почему-то у его могилы мне хотелось плакать, и за старого Пелега я ненавидел себя больше, чем за любого другого, что лежали под землей в этом городке.
Я не видел и не слышал, как они подошли, и даже не уловил сразу запах маминых духов, но понял, что они приближаются, почувствовав, как пространство между нами словно наэлектризовалось. Я так и стоял, не оборачиваясь, но знал, где они и как далеко от меня, потому что заряжены они были, дай бог! Я еще ни разу не видел, чтобы кто-то так «искрил», — кроме меня самого. Они прямо светились. Я будто со стороны себя увидел в первый раз в жизни. Даже когда эта леди в Роаноке напускала на меня всякие там желания, ей до них было далеко. А они оказались точь-в-точь, как я.
Чудно, конечно, но это все и испортило. Мне не хотелось, чтобы они были, как я. Я себя-то ненавидел за то, что «искрюсь», а тут еще они решили показать мне, как выглядит убийца со стороны. Спустя несколько секунд мне стало понятно, что они боятся. Я помнил, как меняет страх мою собственную биоэлектрическую систему, как это выглядит, и заметил что-то похожее у них. Понятное дело, я тогда не думал именно про биоэлектрическую систему, но чувствовал, что они меня боятся. И я знал, почему: когда я злюсь, «искры» с меня так и сыплются. Я стоял у могилы Пелега и ненавидел себя страшно, так что в их глазах я, наверное, готов был прикончить полгорода. Откуда им знать, что я ненавидел себя? Естественно, они думали, что я зол на них за то, что они бросили меня семнадцать лет назад в приюте. И поделом бы им было, если бы я взял да как следует перемесил им обоим кишки, но я теперь этого не делаю, честно, тем более что я стоял над старым Пелегом, которого любил гораздо больше, чем этих двух. Разве мог я убить их, когда моя тень падала на его могилу?
Короче, я себя успокоил как мог, повернулся — и вот они: мои мама и папа. Хочу сказать, я тогда чуть не расхохотался. Все эти годы мы смотрели по ящику проповедников и просто животы надрывали от смеха, когда показывали Тэмми Баккер: она вечно появлялась с таким толстым слоем «штукатурки» на физиономии, что, даже будь это ниггер, никто не догадался бы (тут старый Пелег не обижался, потому что он первым же это и сказал). В общем, я повернулся и увидел маму, с таким же точно слоем косметики. А волосы были так основательно опрысканы лаком, что она могла запросто работать на стройке без каски. И та же слащавая липовая улыбка, и те же густые черные слезы, стекающие по щекам, и руки — она тянулась ко мне руками, и я прямо ждал, что сейчас услышу: «Слава Иисусу Христу». Она в самом деле сказала: «Слава. Иисусу Христу, это мой мальчик», — бросилась ко мне и облобызала своими слюнявыми губами.
Я утерся рукавом и буквально почувствовал, как у отца мелькнула краткая вспышка раздражения; он подумал, что я вроде как оцениваю маму, и ему это не понравилось. Но, признаться, так оно и было. Духами от нее несло, как от целого парфюмерного отдела. Сам-то отец был в хорошем синем костюме — вроде как бизнесмен, волосы уложены феном, так что он, понятно, не хуже меня знал, как нормальным людям положено выглядеть. Может, он даже смущался, когда ему приходилось бывать на людях вместе с мамой. Мог бы просто взять и сказать ей, что она, мол, накладывает слишком много косметики. Я так и подумал, но только потом сообразил: женщине, которая, разозлившись, может запросто наслать на тебя рак, совсем ни к чему говорить, что лицо у нее выглядит, как будто она спала на мокрых опилках, или что от нее пахнет, как от шлюхи. В общем, что называется, «белый мусор» — узнается с ходу, словно еще фабричный ярлык висит.
— Я тоже рад тебя видеть, сынок, — говорит отец.
А мне, признаться, и сказать было нечего. Я-то как раз радости никакой не почувствовал, когда их увидел: приютскому мальчишке родители представляются несколько иначе. Но я улыбнулся и снова взглянул на могилу Пелега.
— Ты, похоже, не очень удивлен встречей, — продолжает он. Я бы мог сразу сказать им про ту леди в Роаноке, но ничего не сказал. Почему-то не хотелось.
— Я чувствовал, что кто-то зовет меня назад, а кроме вас, мне никогда не встречались такие же «искристые» люди, как я. И раз вы говорите, что вы мои родители, стало быть, так оно и есть.
Мама захихикала и говорит ему:
— Слышишь, Джесс? Он называет это «искристый».
— У нас говорят «пыльный», сынок, — отвечает он. — Когда это кто-то из нас, мы говорим, что он «пыльный».
— И ты, когда родился, был очень «пыльный», — говорит мама. — Мы сразу поняли, что не можем тебя оставить". Никто никогда не видел такого «пыльного» ребенка, и папаша Лем заставил нас пристроить тебя в приют — еще до того, как тебе первый раз дали грудь. Ты ни разу не сосал материнскую грудь… — Тушь потекла по ее лицу жирными ручьями.
— Ладно, Минни, — это опять отец, — вовсе ни к чему рассказывать ему все сразу прямо здесь.
Пыльный. Я ничего не понимал. На пыль это совсем не походило, скорее на маленькие светящиеся искры — такие яркие, что мне самому приходилось иногда щуриться, чтобы разглядеть собственные руки.
— При чем тут пыль? — спросил я его.
— А как, по-твоему, это выглядит?
— Как искры. Я потому и говорю «искристый».
— Мы тоже так видим, но всю жизнь говорили «пыльный», и, видимо, одному человеку легче переучиться, чем… чем всем остальным.
Из его слов я уяснил сразу несколько вещей. Во-первых, понял, что он лжет, когда говорит, будто они тоже видят это как искры. Ничего подобного. Для них это была, как он и сказал, пыль. А я видел все гораздо четче, ярче, и меня это обрадовало, потому что ясно было, папочка прикидывался, будто ему поле видится так же, как мне. Короче, ему хотелось произвести впечатление, что он видит его не хуже меня. Кроме того, он не хотел, чтобы я знал, сколько у меня такой родни, — он запнулся на какой-то цифре, которая начиналась на "п", но вовремя спохватился. Пятнадцать? Пятьдесят? Пятьсот? Само число не так много для меня значило — важнее было то, что он хотел скрыть его. Они мне не доверяли. Да и с чего, собственно? Как сказала та леди, способностей у меня было побольше, чем у них, и они не Знали, насколько я зол из-за того, что оказался в приюте. Надо думать, меньше всего им хотелось, чтобы я остался теперь на свободе и продолжал убивать людей. Особенно их самих.
В общем, я стоял и думал, а они тем временем занервничали, и мама говорит:
— Ладно, папочка, пусть называет это, как ему хочется. Не надо его сердить.
Отец рассмеялся:
— А он и не сердится. Ты ведь не сердишься, сынок?
Я еще подумал: «Сами они не видят, что ли?» Хотя, конечно, нет. Да оно и понятно: если для них поле выглядит как пыль, им трудно разглядеть всякие тонкости.
— Ты, похоже, не очень рад встрече, — говорит отец.
— Ладно тебе, Джесс, не приставай к нему. Папаша Лем ведь сказал, чтобы ты на него не давил, а просто объяснил, почему пришлось вытолкать его из гнезда таким маленьким. Вот и объясняй, как велел папаша Лем.
Мне тогда в первый раз пришло в голову, что мои собственные родители не очень-то хотели идти на эту встречу. Они пошли, потому что их заставил папаша Лем. И, понятное дело, они только поддакнули и сказали, да, мол, будет сделано, потому что папаша Лем мог… Хотя ладно, я до него еще доберусь: вы ведь хотели, чтобы я рассказывал все по порядку, как я и пытаюсь делать.
Короче, папуля объяснил мне все примерно так же, как та леди в Роаноке, только он ни словом не обмолвился про биоэлектрическое поле, а сказал, что я был «ясно отмечен» с самого рождения и что я, мол, «один из избранных». Еще из баптистской воскресной школы я помнил, что значит «один из тех, кого спас Господь», хотя мне не доводилось слышать, чтобы Господь спасал кого-то в ту же самую минуту, когда он родился. Они увидели, какой я «пыльный», и поняли, что я убью очень много людей, прежде чем научусь владеть своей способностью… Потом я спросил, часто ли они так делают — в смысле, оставляют детей на воспитание другим.
— Время от времени. Может, раз десять делали, — ответил отец.
— И всегда выходит, как задумано?
Тут он снова собрался врать — я это понял по всполохам идущего от него света. Никогда не думал, что вранье может быть так заметно, но тогда даже обрадовался, что они видят не «искры», а «пыль».
— Почти всегда.
— Я бы хотел встретиться с кем-нибудь из них. У нас, понятно, много общего, если мы все росли, думая, что родители нас ненавидят, а на самом деле они просто боялись своих собственных детей.
— Они все уже взрослые и разъехались кто куда, — отвечает отец, но это опять ложь. Самое главное, как я и думал, родители они паршивые: папаше даже нечего мне сказать. Понятное дело, он что-то скрывает, и это «что-то» для них очень важно.
Но я не стал нажимать, просто посмотрел на могилу старого Пелега и подумал, что он, наверно, за всю свою жизнь ни разу не солгал.
Папуля, видимо, занервничал, решил переменить тему и спросил:
— Я совсем не удивлен, обнаружив тебя здесь. Он один из тех, кого ты «запылил»?
Запылил. Вот тут я по-настоящему завелся. Слово это…
Выходило, что старого Пелега я «запылил»… Должно быть, когда я разозлился, что-то во мне изменилось, и они заметили. Только все равно ничего не поняли, потому что мама тут же сказала:
— Я, конечно, не собираюсь критиковать, сынок, но негоже это — гордиться даром Господним. Потому-то мы тебя и отыскали — мы хотим научить тебя истине, объяснить, почему Господь призвал тебя в число избранных. И не следует тебе восславлять себя, даже если ты способен поражать своих врагов насмерть. Восславь за это Господа нашего и благословляй имя его, ибо мы всего лишь слуги его.
Меня чуть не стошнило, ей-богу — так я на них разозлился. Нет, ну надо же! Да старый Пелег стоил в десять раз больше этих двоих лживых людишек, которые вышвырнули меня, когда я даже материнскую титьку еще не пробовал. А они считали, что за его ужасные страдания и смерть я должен восславить Господа! Я, может, не очень-то понимаю Бога: как-то он всегда представлялся мне таким же задавленным и серьезным, как миссис Бетел, что преподавала в воскресной школе, когда я был маленьким. Позже она умерла от лейкемии. По большей части мне нечего было сказать Богу, но если это он дал мне мою силу, чтобы сразить старого Пелега, если он хотел за это восхвалений, то я бы ему тогда объяснил, что я о нем думаю… Только я не на секунду им не поверил." Старый Пелег сам верил в Бога, и его Бог не мог убить старого чернокожего только потому; что какой-то сопливый мальчишка на него разозлился.
Она покачала головой.
— Нет, пожалуй. Если я очень на кого-то разозлюсь, если я буду ненавидеть этого человека и очень-очень стараться не одну неделю, тогда, может быть, он заработает у меня язву. Твои же способности совсем на другом уровне. Твои и твоих родственников.
— У меня нет никаких родственников.
— Есть, и именно поэтому я здесь, Мик. Эти люди с самого твоего рождения знали, на что ты способен. Они знали, что, не получив вовремя материнскую грудь, ты будешь не просто плакать, нет, — ты будешь убивать. Сеять смерть прямо из колыбели. И они спланировали твою жизнь с самого начала. Поместили тебя в приют, позволив другим людям, всем этим доброхотам, болеть и умирать, с тем чтобы после, когда ты научишься обуздывать свои способности, разыскать тебя, рассказать, кто ты есть, и вернуть домой.
— Значит, ты тоже из моих родственников? — спросил я.
— Нет, — ответила она. — Я здесь потому, что должна предупредить тебя о них. Мы наблюдали за тобой долгие годы, и теперь пришло время.
— Пришло время? Теперь? Я пятнадцать лет провел в приюте, убивая всех, кто обо мне заботился! Если бы они пришли и сказали: Мик, ты должен сдерживаться, ты несешь людям страдания и смерть. Если бы кто-то просто сказал: Мик, мы твои родные, и с нами ты будешь в безопасности, — тогда я, может быть, не боялся бы всего на свете так сильно и не убивал бы людей. Это вам не пришло в голову?
Я вдруг заметил, как она напугана, потому что весь «заискрился», и понял, что еще немного, и я метну весь этот смертоносный поток в нее. Я отпрыгнул назад и закричал: «Не смей меня трогать!» Прикоснись она ко мне, я бы уже — не сдержался, и тогда мой заряд ненависти пронзил бы ее насквозь, превратив ее внутренности в искромсанное месиво. Но она тянулась ко мне, наклоняясь все ближе и ближе, а я отползал, упираясь локтями в дерево, потом вцепился в него руками, и оно словно всосало все мои искры — я как будто сжег его изнутри. Может, убил, не знаю. А может, оно было слишком большое, и ничего с ним не сделалось, но, так или иначе, дерево вытянуло из меня весь огонь, и в этот момент она до меня все — таки дотронулась — никто никогда так ко мне не притрагивался: ее рука лежала у меня за спиной и обнимала за плечо, а губы почти над самым ухом шептали: «Мик, ты ничего мне не сделал».
— Оставь меня в покое, — сказал я.
— Ты не такой, как они, разве тебе непонятно? Им нравится убивать, они делают это ради выгоды. Только им до тебя далеко. Им обязательно нужно дотронуться или быть очень близко. И воздействовать приходится дольше. Они сильнее меня, но до тебя им далеко. Они непременно захотят прибрать тебя к рукам, Мик, но в то же время они будут настороже. И знаешь, что напугает их больше всего? То, что ты не убил меня, и то, что ты способен сдерживать себя вот так.
— Не всегда. Этот водитель автобуса…
— Да, ты не совершенен. Но ты стараешься. Стараешься не убивать. Разве ты не видишь, Мик? Ты не такой, как они. Может, они твоя кровная родня, но ты не их породы, и они поймут это, а когда поймут…
Из всего, что она сказала, у меня в мыслях застряли только слова о кровной родне.
— Мама и папа… Ты хочешь сказать, что я их увижу?
— Они зовут тебя прямо сейчас, и поэтому я должна была тебя предупредить.
— Зовут?
— Да, так же, как я призвала тебя на этот холм. Только я не одна, конечно, это сделала, нас было много.
— Я просто решил забраться сюда, чтобы не торчать на дороге.
— Просто решил пересечь шоссе и влезть на этот холм, а не на тот, ближний? Вот так оно и действует. У человечества всегда присутствовала эта способность, только мы о ней не догадывались. Группа людей может вроде как сгармонизировать свои биоэлектрические системы, позвать кого-нибудь домой, и спустя какое-то время человек приходит. А иногда целые нации объединяются в своей ненависти к кому-то одному.
— Почему вы меня просто не убили? — спросил я.
А она спокойно так, словно у нас любовный разговор, — и лицо ее близко-близко — говорит:
— Я не раз смотрела на тебя сквозь прицел, Мик, но так и не сделала этого. Потому что разглядела в тебе что-то особенное. Может быть, я поняла, что ты пытаешься бороться с собой. Что ты не хочешь использовать свою способность, чтобы убивать. И я оставила тебя в живых, думая, что однажды окажусь рядом, вот как сейчас, и, рассказав тебе, что знаю, подарю немного надежды.
Я подумал, что она, может, имеет в виду надежду узнать когда-нибудь, что родители живы и будут рады встрече со мной, и сказал:
— Я слишком долго надеялся, но теперь мне ничего не надо. После того как они бросили меня и оставили в приюте на столько лет, я не хочу их видеть, и тебя тоже: ни ты, никто другой даже пальцем не пошевелили, когда можно было предупредить меня, чтобы я не заводился на старого Пелега. Я не хотел его убивать, но просто ничего не мог с собой сделать! Мне никто не помог!
— Мы спорили об этом. Мы ведь знали, что ты убиваешь людей, пытаясь разобраться в себе и укротить эту твою способность. Подростковый период еще хуже, чем младенчество, и мы понимали, что, если тебя не убить, умрет много людей, в основном те, кого ты любишь. То же самое происходит с большинством подростков в твоем возрасте: больше всего они злятся на тех, кого любят, но ты при этом еще и убиваешь, да, против своей воли. Но как это отражается на твоей психике? Что за человек из тебя вырастает? Некоторые из нас говорили, что мы не имеем права оставлять тебя в живых, даже для изучения, — это, мол, все равно, что заполучить лекарство от рака и не давать его людям только из желания узнать, как скоро они умрут. Как тот эксперимент, когда правительственные чиновники распорядились не лечить нескольких больных сифилисом, чтобы выяснить в подробностях, как протекают последние стадии, хотя этих людей можно было вылечить в любой момент. Но другие говорили: Мик не болезнь, и пуля не пенициллин. Я сама говорила им, что ты особенный. Да, соглашались они, особенный, но он убивает больше, чем другие детишки. Тех мы стреляли, сбивали грузовиками, топили; теперь нам попался самый страшный из них, а ты хочешь сохранить ему жизнь.
Я, ей-богу, даже заплакал, потому что лучше бы они меня убили; но я впервые узнал, что есть люди, которые из-за меня спорят, и кто-то считает, что я должен жить. И хотя я не понял тогда, да и сейчас не понимаю до конца, почему меня не убили, вот это меня, может, и проняло, что кто-то знал про меня и все же решил не нажимать на курок. Я тогда разревелся, как ребенок.
Короче, я плачу, а она меня обнимает и все такое, и до меня вскоре дошло ее желание, чтобы я ее сделал прямо там. Но когда понял это, мне даже стало как-то противно.
— Как ты можешь об этом думать? — говорю. — Мне нельзя ни жениться, ни иметь детей! Они будут такие же, как я!
Я натянул штаны, застегнул рубашку и даже не повернулся к ней, пока она одевалась.
— Я могла бы заставить тебя, — сказала она. — Могла. Эта способность, что позволяет тебе убивать, делает тебя очень восприимчивым. Я могла бы заставить тебя совсем потерять голову от желания…
— Почему же ты этого не сделала?
— А почему ты не убиваешь, когда можешь с собой справиться?
— Потому что никто не имеет на это права.
— Вот именно.
— И потом ты лет на десять старше меня.
— На пятнадцать. Я почти в два раза старше тебя. Но это не важно. — Или, может, она сказала: «Это не имеет значения. Если ты уйдешь к своим, можешь не сомневаться, у них для тебя уже приготовлена какая-нибудь милашка, и уж она-то, точно, лучше меня знает, как это делается. Она тебя так накрутит, что ты сам из штанов выпрыгнешь, потому что именно этого они от тебя и хотят. Им нужны твои дети. Как можно больше. Ведь ты сильнее всех, кто у них был с тех пор, как дедуля Джейк понял, что способность напускать порчу передается по наследству и можно плодить таких людей, как собак или лошадей. Они тебя используют как племенного быка, но когда узнают, что тебе не нравится убивать, что ты не с ними и не собираешься выполнять их приказы, они тебя убьют. Вот поэтому я и явилась предупредить, что они уже зовут тебя. Мы знали, что пришло время, и вот я здесь».
Я еще много чего не понял тогда. Сама мысль, что у меня есть какие-то родственники, уже казалась странной, и я даже как-то не беспокоился, убьют они меня или будут как-то использовать. Больше всего я думал в тот момент о ней.
— Я ведь мог тебя убить.
— Может, мне было все равно, — сказала она. — А может, это не так просто.
— Ты все-таки скажешь, как тебя зовут?
— Не могу.
— Почему?
— Если ты станешь на их сторону и будешь знать, как меня зовут, тогда-то меня точно убьют.
— Я бы никому не позволил.
Она ничего на это не ответила, потом подумала и сказала:
— Мик, ты не знаешь, как меня зовут, но запомни одно: я надеюсь на тебя, верю в тебя, потому что знаю, ты хороший человек и никогда не хотел никого убивать. Я могла бы заставить тебя полюбить меня, но не сделала этого, потому что хочу, — чтобы ты сам выбирал, как тебе поступить. А самое главное, если ты будешь на нашей стороне, у нас появится шанс узнать, какие хорошие стороны есть у этой твоей способности.
Понятное дело, я об этом тоже думал. Когда я увидел в кино, как Рэмбо косит всех этих маленьких коричневых солдат, мне пришло в голову, что и я так могу, только без всякого оружия. А если бы меня взяли в заложники, как в том случае с Ахиллом Лауро, никому бы не пришлось беспокоиться, что террористы останутся безнаказанными: они бы у меня в два счета оказались в больнице.
— Ты на правительство работаешь? — спрашиваю.
— Нет.
Значит, в качестве солдата я им не нужен. Мне даже жаль стало: я думал, что был бы полезным в таком деле. Но я не мог пойти добровольцем, потому что… Нельзя же в самом-то деле заявиться в вербовочный пункт и сказать: я, мол, убил несколько десятков людей, испуская из себя искры, и, если вам нужно, могу сделать то же самое с Кастро или Каддафи. Если. Тебе поверят, значит, ты убийца, а если нет, просто запрут в дурдом.
— Меня никто никуда не звал, между прочим, — говорю. — Если бы я не столкнулся с тобой в автобусе, я бы никуда не сбежал и остался у мистера Кайзера.
— Да? А зачем ты тогда снял со счета в банке все свои деньги? И когда ты сбежал от меня, почему рванул к шоссе, откуда можно добраться по крайней мере до Мадисона, а там подсесть к кому-нибудь до Идена?
Ответить мне было в общем-то нечего, потому что я и сам толком не знал, зачем взял все деньги. Я как-то сразу решил: закрою счет, и все тут — даже не думал об этом, а просто запихал три сотни в бумажник и действительно двинул к Идену, только совсем об этом не задумывался, ну точно так же, как я на тот холм влез.
— Они сильнее нас, — продолжила она. — Поэтому мы не можем тебя удержать. Тебе придется уйти и самому во всем разобраться. У нас только и вышло, что посадить тебя на автобус, а потом заманить на этот холм.
— Тогда почему тебе не пойти со мной?
— Меня убьют в два счета, прямо на твоих глазах — и без всяких там напусканий порчи, просто снесут голову мачете.
— Они о тебе знают?
— Они знают о нас. Мы единственные, кому известно об их существовании, и, кроме нас, их остановить некому. Не буду тебя обманывать, Мик: если ты встанешь на их сторону, ты сумеешь нас найти — этому нетрудно научиться. И, поскольку ты способен убивать на большом расстоянии, у нас не будет никаких шансов. Но если ты останешься с нами, тогда перевес окажется на нашей стороне.
— Может, я вообще не хочу участвовать в этой вашей войне, и, может, я не поеду ни в какой Идеи, а отправлюсь в Вашингтон и поступлю в ЦРУ.
— Может быть.
— И не вздумай меня останавливать.
— Не буду.
— Вот так-то. — Я просто встал и ушел. На этот раз не ходил уже кругами, а сразу двинулся на север, мимо ее машины вниз к железной дороге. Подсел к какому— то типу, что ехал в округ Колумбия, и дело с концом.
Часов в шесть вечера я вдруг проснулся. Машина остановилась, и я никак не мог понять, где нахожусь: должно быть, проспал целый день. А этот тип говорит:
— Ну вот, приехали. Иден, Северная Каролина.
Я чуть не обделался.
— Как Иден?!
— Мне почти по пути было, — говорит. — Я собирался в Берлингтон, а эти сельские дороги в общем-то лучше автострад. Хотя, сказать по правде, я не расстроюсь, если мне никогда больше не придется ездить по 1-85.
И это тот самый тип, который сказал мне, что у него дела в округе Колумбия! Он двигал туда из самого Бристола, хотел переговорить с человеком из какого-то правительственного комитета, а теперь вдруг Иден…
Чепуха какая-то, разве что та леди была права: кто-то меня призывал, а когда я уперся, они просто усыпили меня и накинулись на водителя. Ну что ты будешь делать? Иден, Северная Каролина, и все тут. Я перепугался до смерти… во всяком случае, немного напугался. И в то же время подумал: если она права, то скоро появятся мои старики, скоро я их увижу.
За два года, с тех пор как я убежал из приюта, ничего в Идене особенно не изменилось. Там вообще никогда ничего не меняется, да и город-то сам не настоящий — просто три поселка объединились и скинулись, чтобы сэкономить на городских коммунальных службах. Люди до сих пор считают, что это и есть три маленьких поселка. Надо думать, никто мне там особо не обрадовался бы, да я и сам никого не хотел встречать. Никого из живых, во всяком случае. Я понятия не имел, как меня отыщут родственники или как я их отыщу, но, пока суть да дело, отправился навестить тех, кого действительно вспоминал. Оставалось только надеяться, что они не встанут из могил, чтобы поквитаться со своим убийцей.
Дни тогда стояли еще длинные, но задувал резкий, порывистый ветер, а на юго— западе собрались огромные грозовые тучи, солнце уже садилось и скоро должно было спрятаться за тучами. Вечер обещался прохладный, и меня это вполне устраивало. Я чувствовал, что до сих пор весь в пыли, и дождь был бы очень кстати. Я выпил кока-колу в придорожном кафе и двинулся повидать старого Пелега.
Его похоронили на маленьком кладбище у старой протестантской церкви, только не для белых баптистов, а для черных — ничего шикарного, никаких тебе классов, ни дома приходского священника; просто белое четырехугольное здание с невысоким шпилем и зеленой лужайкой, такой ровной, словно ее ножницами подстригали. И такое же аккуратное кладбище. Вокруг никого, да и темнеть начало из-за всех этих туч, но я ничего не боялся и прошел прямо к кресту старого Пелега. Раньше я даже не знал, что его фамилия Линдли. Как-то эта фамилия чернокожему не очень подходила, но потом я подумал, что ничего удивительного тут нет. Иден — городишко настолько старомодный, что старого чернокожего не часто называют тут по фамилии. Пелег родился и вырос в расистском штате, да так до конца жизни и не приучил никого называть себя мистером Линдли. Старый Пелег, и все тут. Нет, я не стану говорить, что он обнимал меня по-отцовски, или гулял со мной, или как-то заботился по-особому — ну, все эти вещи, от которых люди слезу пускают и говорят, как это, мол, замечательно, когда у тебя есть родители. Он никогда не строил из себя отца, ничего подобного. А если я вертелся под ногами слишком долго, так он мне еще и работу какую-нибудь подбрасывал да смотрел, чтобы я все сделал, как положено. Мы даже не говорили, считай, ни о чем другом, кроме работы, которую нужно сделать, но почему-то у его могилы мне хотелось плакать, и за старого Пелега я ненавидел себя больше, чем за любого другого, что лежали под землей в этом городке.
Я не видел и не слышал, как они подошли, и даже не уловил сразу запах маминых духов, но понял, что они приближаются, почувствовав, как пространство между нами словно наэлектризовалось. Я так и стоял, не оборачиваясь, но знал, где они и как далеко от меня, потому что заряжены они были, дай бог! Я еще ни разу не видел, чтобы кто-то так «искрил», — кроме меня самого. Они прямо светились. Я будто со стороны себя увидел в первый раз в жизни. Даже когда эта леди в Роаноке напускала на меня всякие там желания, ей до них было далеко. А они оказались точь-в-точь, как я.
Чудно, конечно, но это все и испортило. Мне не хотелось, чтобы они были, как я. Я себя-то ненавидел за то, что «искрюсь», а тут еще они решили показать мне, как выглядит убийца со стороны. Спустя несколько секунд мне стало понятно, что они боятся. Я помнил, как меняет страх мою собственную биоэлектрическую систему, как это выглядит, и заметил что-то похожее у них. Понятное дело, я тогда не думал именно про биоэлектрическую систему, но чувствовал, что они меня боятся. И я знал, почему: когда я злюсь, «искры» с меня так и сыплются. Я стоял у могилы Пелега и ненавидел себя страшно, так что в их глазах я, наверное, готов был прикончить полгорода. Откуда им знать, что я ненавидел себя? Естественно, они думали, что я зол на них за то, что они бросили меня семнадцать лет назад в приюте. И поделом бы им было, если бы я взял да как следует перемесил им обоим кишки, но я теперь этого не делаю, честно, тем более что я стоял над старым Пелегом, которого любил гораздо больше, чем этих двух. Разве мог я убить их, когда моя тень падала на его могилу?
Короче, я себя успокоил как мог, повернулся — и вот они: мои мама и папа. Хочу сказать, я тогда чуть не расхохотался. Все эти годы мы смотрели по ящику проповедников и просто животы надрывали от смеха, когда показывали Тэмми Баккер: она вечно появлялась с таким толстым слоем «штукатурки» на физиономии, что, даже будь это ниггер, никто не догадался бы (тут старый Пелег не обижался, потому что он первым же это и сказал). В общем, я повернулся и увидел маму, с таким же точно слоем косметики. А волосы были так основательно опрысканы лаком, что она могла запросто работать на стройке без каски. И та же слащавая липовая улыбка, и те же густые черные слезы, стекающие по щекам, и руки — она тянулась ко мне руками, и я прямо ждал, что сейчас услышу: «Слава Иисусу Христу». Она в самом деле сказала: «Слава. Иисусу Христу, это мой мальчик», — бросилась ко мне и облобызала своими слюнявыми губами.
Я утерся рукавом и буквально почувствовал, как у отца мелькнула краткая вспышка раздражения; он подумал, что я вроде как оцениваю маму, и ему это не понравилось. Но, признаться, так оно и было. Духами от нее несло, как от целого парфюмерного отдела. Сам-то отец был в хорошем синем костюме — вроде как бизнесмен, волосы уложены феном, так что он, понятно, не хуже меня знал, как нормальным людям положено выглядеть. Может, он даже смущался, когда ему приходилось бывать на людях вместе с мамой. Мог бы просто взять и сказать ей, что она, мол, накладывает слишком много косметики. Я так и подумал, но только потом сообразил: женщине, которая, разозлившись, может запросто наслать на тебя рак, совсем ни к чему говорить, что лицо у нее выглядит, как будто она спала на мокрых опилках, или что от нее пахнет, как от шлюхи. В общем, что называется, «белый мусор» — узнается с ходу, словно еще фабричный ярлык висит.
— Я тоже рад тебя видеть, сынок, — говорит отец.
А мне, признаться, и сказать было нечего. Я-то как раз радости никакой не почувствовал, когда их увидел: приютскому мальчишке родители представляются несколько иначе. Но я улыбнулся и снова взглянул на могилу Пелега.
— Ты, похоже, не очень удивлен встречей, — продолжает он. Я бы мог сразу сказать им про ту леди в Роаноке, но ничего не сказал. Почему-то не хотелось.
— Я чувствовал, что кто-то зовет меня назад, а кроме вас, мне никогда не встречались такие же «искристые» люди, как я. И раз вы говорите, что вы мои родители, стало быть, так оно и есть.
Мама захихикала и говорит ему:
— Слышишь, Джесс? Он называет это «искристый».
— У нас говорят «пыльный», сынок, — отвечает он. — Когда это кто-то из нас, мы говорим, что он «пыльный».
— И ты, когда родился, был очень «пыльный», — говорит мама. — Мы сразу поняли, что не можем тебя оставить". Никто никогда не видел такого «пыльного» ребенка, и папаша Лем заставил нас пристроить тебя в приют — еще до того, как тебе первый раз дали грудь. Ты ни разу не сосал материнскую грудь… — Тушь потекла по ее лицу жирными ручьями.
— Ладно, Минни, — это опять отец, — вовсе ни к чему рассказывать ему все сразу прямо здесь.
Пыльный. Я ничего не понимал. На пыль это совсем не походило, скорее на маленькие светящиеся искры — такие яркие, что мне самому приходилось иногда щуриться, чтобы разглядеть собственные руки.
— При чем тут пыль? — спросил я его.
— А как, по-твоему, это выглядит?
— Как искры. Я потому и говорю «искристый».
— Мы тоже так видим, но всю жизнь говорили «пыльный», и, видимо, одному человеку легче переучиться, чем… чем всем остальным.
Из его слов я уяснил сразу несколько вещей. Во-первых, понял, что он лжет, когда говорит, будто они тоже видят это как искры. Ничего подобного. Для них это была, как он и сказал, пыль. А я видел все гораздо четче, ярче, и меня это обрадовало, потому что ясно было, папочка прикидывался, будто ему поле видится так же, как мне. Короче, ему хотелось произвести впечатление, что он видит его не хуже меня. Кроме того, он не хотел, чтобы я знал, сколько у меня такой родни, — он запнулся на какой-то цифре, которая начиналась на "п", но вовремя спохватился. Пятнадцать? Пятьдесят? Пятьсот? Само число не так много для меня значило — важнее было то, что он хотел скрыть его. Они мне не доверяли. Да и с чего, собственно? Как сказала та леди, способностей у меня было побольше, чем у них, и они не Знали, насколько я зол из-за того, что оказался в приюте. Надо думать, меньше всего им хотелось, чтобы я остался теперь на свободе и продолжал убивать людей. Особенно их самих.
В общем, я стоял и думал, а они тем временем занервничали, и мама говорит:
— Ладно, папочка, пусть называет это, как ему хочется. Не надо его сердить.
Отец рассмеялся:
— А он и не сердится. Ты ведь не сердишься, сынок?
Я еще подумал: «Сами они не видят, что ли?» Хотя, конечно, нет. Да оно и понятно: если для них поле выглядит как пыль, им трудно разглядеть всякие тонкости.
— Ты, похоже, не очень рад встрече, — говорит отец.
— Ладно тебе, Джесс, не приставай к нему. Папаша Лем ведь сказал, чтобы ты на него не давил, а просто объяснил, почему пришлось вытолкать его из гнезда таким маленьким. Вот и объясняй, как велел папаша Лем.
Мне тогда в первый раз пришло в голову, что мои собственные родители не очень-то хотели идти на эту встречу. Они пошли, потому что их заставил папаша Лем. И, понятное дело, они только поддакнули и сказали, да, мол, будет сделано, потому что папаша Лем мог… Хотя ладно, я до него еще доберусь: вы ведь хотели, чтобы я рассказывал все по порядку, как я и пытаюсь делать.
Короче, папуля объяснил мне все примерно так же, как та леди в Роаноке, только он ни словом не обмолвился про биоэлектрическое поле, а сказал, что я был «ясно отмечен» с самого рождения и что я, мол, «один из избранных». Еще из баптистской воскресной школы я помнил, что значит «один из тех, кого спас Господь», хотя мне не доводилось слышать, чтобы Господь спасал кого-то в ту же самую минуту, когда он родился. Они увидели, какой я «пыльный», и поняли, что я убью очень много людей, прежде чем научусь владеть своей способностью… Потом я спросил, часто ли они так делают — в смысле, оставляют детей на воспитание другим.
— Время от времени. Может, раз десять делали, — ответил отец.
— И всегда выходит, как задумано?
Тут он снова собрался врать — я это понял по всполохам идущего от него света. Никогда не думал, что вранье может быть так заметно, но тогда даже обрадовался, что они видят не «искры», а «пыль».
— Почти всегда.
— Я бы хотел встретиться с кем-нибудь из них. У нас, понятно, много общего, если мы все росли, думая, что родители нас ненавидят, а на самом деле они просто боялись своих собственных детей.
— Они все уже взрослые и разъехались кто куда, — отвечает отец, но это опять ложь. Самое главное, как я и думал, родители они паршивые: папаше даже нечего мне сказать. Понятное дело, он что-то скрывает, и это «что-то» для них очень важно.
Но я не стал нажимать, просто посмотрел на могилу старого Пелега и подумал, что он, наверно, за всю свою жизнь ни разу не солгал.
Папуля, видимо, занервничал, решил переменить тему и спросил:
— Я совсем не удивлен, обнаружив тебя здесь. Он один из тех, кого ты «запылил»?
Запылил. Вот тут я по-настоящему завелся. Слово это…
Выходило, что старого Пелега я «запылил»… Должно быть, когда я разозлился, что-то во мне изменилось, и они заметили. Только все равно ничего не поняли, потому что мама тут же сказала:
— Я, конечно, не собираюсь критиковать, сынок, но негоже это — гордиться даром Господним. Потому-то мы тебя и отыскали — мы хотим научить тебя истине, объяснить, почему Господь призвал тебя в число избранных. И не следует тебе восславлять себя, даже если ты способен поражать своих врагов насмерть. Восславь за это Господа нашего и благословляй имя его, ибо мы всего лишь слуги его.
Меня чуть не стошнило, ей-богу — так я на них разозлился. Нет, ну надо же! Да старый Пелег стоил в десять раз больше этих двоих лживых людишек, которые вышвырнули меня, когда я даже материнскую титьку еще не пробовал. А они считали, что за его ужасные страдания и смерть я должен восславить Господа! Я, может, не очень-то понимаю Бога: как-то он всегда представлялся мне таким же задавленным и серьезным, как миссис Бетел, что преподавала в воскресной школе, когда я был маленьким. Позже она умерла от лейкемии. По большей части мне нечего было сказать Богу, но если это он дал мне мою силу, чтобы сразить старого Пелега, если он хотел за это восхвалений, то я бы ему тогда объяснил, что я о нем думаю… Только я не на секунду им не поверил." Старый Пелег сам верил в Бога, и его Бог не мог убить старого чернокожего только потому; что какой-то сопливый мальчишка на него разозлился.