Однако я отвлекся… Именно в это мгновение отец впервые ко мне прикоснулся. Руки у него тряслись. И не без причин: я был настолько зол, что, случись такое годом раньше, он бы еще руку не успел убрать, а уже истекал бы внутри кровью. Но с некоторых пор я приучил себя сдерживаться, не убивать всех, кто ко мне прикоснется, когда я на взводе, и — странное дело — эта дрожь в его руке вроде как меня успокоила. Я вдруг понял, сколько им потребовалось силы духа, чтобы прийти на встречу со мной. Ведь в самом-то деле, откуда им знать, что я их не убью? Но они тем не менее пришли. Это уже кое-что. Даже если им приказал идти этот папаша Лем. Я понял, как смело поступила мама, сразу поцеловав меня в щеку: ведь если бы я собирался ее убить, она дала мне шанс сделать это, даже не попытавшись ничего объяснить. Может, конечно, у нее такая стратегия была, чтобы перетянуть меня на свою сторону, но все равно поступок смелый. И она не одобряла, когда люди гордились убийствами, что тоже немного подняло ее в моих глазах. Она не побоялась сказать мне об этом прямо в глаза. Короче, я ей проставил сразу несколько плюсов. Может, она и выглядела, как это пугало Тэмми Баккер, но при встрече с сыном-убийцей поджилки у нее тряслись меньше, чем у папаши.
   Затем он тронул меня за плечо, и мы пошли к машине. «Линкольн» — видимо, они решили произвести на меня впечатление. Но я в тот момент думал только о том, как было бы в приюте, если бы детскому дому перепало столько денег, сколько стоит эта машина, даже сколько она стоила пятнадцать лет назад. Может, у нас была бы тогда нормальная баскетбольная площадка. Или приличные игрушки вместо тех поломанных, что люди просто отдают в приюты. Может, нормальные штаны, чтобы у них хоть коленки не вытягивались. Я никогда не чувствовал себя таким бедным, как в тот момент, когда сел на бархатное сиденье машины и прямо мне в ухо заиграло стерео.
   В машине ждал еще один человек. Тоже в общем-то разумно. Если бы я убил их, кому-то надо было отогнать машину назад, верно? Хотя ничего особенного он собой не представлял — в смысле «пыльности» или «искристости». Совсем еле-еле светился, да еще и пульсировал от страха; Я сразу понял, почему: у него в руках была повязка на глаза — явно для меня.
   — Мистер Йоу, к сожалению, я должен завязать вам глаза, — сказал он.
   Я несколько секунд молчал, отчего он еще больше испугался, решив, будто я злюсь, хотя на самом деле до меня просто не сразу дошло, кто такой «мистер Йоу».
   — Это твоя фамилия, сынок, — сказал отец. — Меня зовут Джесс Йоу, а твою маму — Минни Райт Йоу. Ну, а ты сам, соответственно, Мик Йоу.
   — Вот те на, — пошутил я, но они восприняли это так, словно я смеюсь над фамилией. Однако я так долго был Миком Уингером, что мне казалось просто глупо называть себя теперь «Йоу», да и, сказать по правде, фамилия и в самом деле смешная. Мама так ее произнесла, словно я должен гордиться этой фамилией. Для них Йоу — имя избранного народа. Так что их здорово задело, когда мне вздумалось пошутить, и, чтобы они почувствовали немного лучше, я позволил Билли — так звали того человека в машине — завязать мне глаза.
   Ехали мы долго, все по каким-то проселочным дорогам, и разговоры вертелись вокруг их родственников, которых я никогда не встречал, но которые мне, мол, непременно понравятся. Во что мне верилось все меньше и меньше, если вы понимаете, что я имею в виду. Потерянный ребенок возвращается домой, а ему завязывают глаза! Я знал, что мы едем примерно на восток, потому что солнце по большей части светило в мое окно или мне в затылок, но точнее сказать не мог. Они лгали мне, постоянно что-то скрывали и просто боялись меня. Тут, как ни смотри, не скажешь, что ждали с распростертыми объятиями. Мне определенно не доверяли. Скорее они даже не знали, как со мной быть. Что, кстати, очень напоминает, как со мной обращаетесь вы сами, и мне это нравится не больше, чем тогда, — я уж, извините, заодно и пожалуюсь… Я хочу сказать, что рано или поздно вам придется все-таки решить, пристрелить меня или выпустить на свободу, потому что, сидя в этой камере, как крыса в коробке, я не смогу сдерживаться очень долго. Разница только в том, что в отличие от меня крыса не может отыскать вас мысленно и отправить на тот свет. Так что давайте решайте: или вы мне верите, или вы меня кончаете. По мне так лучше, чтоб поверили, потому что пока я дал вам больше причин верить мне, чем у меня самого для доверия к вам.
   Короче, мы ехали около часа. За это время вполне можно было добраться до Уинстона, Рринсборо или Данвилла, и, когда мы наконец прибыли, никто в машине уже не разговаривал, а Билли, судя по храпу, так вообще заснул. Я-то, конечно, нет. Я смотрел. Поскольку «искры» я вижу не глазами, а чем-то еще — как если бы мои собственные «искры» сами чувствовали «искры» других, — я прекрасно видел всех, кто сидит в машине, знал, где они и что чувствуют. Надо сказать, что я всегда умел угадывать про людей, даже когда у них ни «искр» и ничего такого, но тут я в первый раз оказался рядом с «искристыми». В общем, я сидел и просто наблюдал, как мама и отец «взаимодействуют», даже когда они не касаются друг друга и не разговаривают — маленькие всполохи злости, страха или… Я искал проявления любви, но так ничего и не увидел, а я знаю, как должно выглядеть это чувство, потому что оно мне знакомо. Они были как две армии, расположившиеся на холмах друг напротив друга и ждущие конца перемирия. Настороженные. Пытающиеся незаметно выяснить, что же предпримет противник.
   И чем больше я понимал, что думает и чувствует моя родня, тем легче мне было понять, что собой представляет Билли. Когда научишься читать большие буквы, с маленькими тоже все становится ясно, и мне, помню, пришло в голову, что я смогу научиться понимать даже тех людей, у которых нет никаких «искр». Такая вот появилась у меня мысль, и со временем я понял, что это в общем-то правда. У меня теперь практики побольше, поэтому «искристых» я могу читать издалека, и обычных тоже могу — немного — даже сквозь стены и окна. Но все это я понял позже. И про то, кстати, что вы наблюдаете за мной с помощью зеркал. Я и ваши провода от микрофонов вижу в стенах.
   Короче, именно тогда, в машине, я впервые начал видеть с закрытыми глазами по — настоящему — форму биоэлектрической системы, цвет, ее переплетение, скорость, ритм, течение и все такое. Я уж не знаю, верные ли слова использую, потому что на эту тему не так много написано. Может, у того шведского профессора есть какие-нибудь научные названия, а я могу только описать, как все это чувствую. За тот час, что мы ехали, я здорово наловчился и мог точно сказать, что Билли жутко боится, но не только меня, а больше маму с отцом. На меня он злился, завидовал. Боялся, конечно, тоже, но в основном злился. Я сначала подумал, он заводится оттого, что я появился неизвестно откуда, да еще и более «искристый». Но потом до меня дошло, что ему скорее всего этого даже не разглядеть, у него просто не хватит способности отличить одного человека от другого.
   Минут десять мы ехали по насыпной дороге из гравия, потом свернули на грунтовую, сплошь из кочек, а затем снова выбрались на ровный асфальт, проехали ярдов сто и остановились. Я не стал ждать и в ту же секунду сорвал с глаз повязку.
   Вокруг — целый городок, дома среди деревьев, над крышами — ни одного просвета. Пятьдесят, может, шестьдесят домов, некоторые очень большие, но за деревьями их почти не было видно: лето все-таки. Дети бегают — от маленьких чумазых сопляков до таких же, как я, возрастом. Надо сказать, в приюте мы и то чище были. Но здесь все «искрились». В основном, как Билли, то есть чуть-чуть, но сразу стало понятно, почему они такие грязные: не каждая мать рискнет запихивать ребенка в ванну, если он, разозлившись, может наслать на нее какую-нибудь болезнь.
   Времени было, наверно, уже половина девятого, но даже самые маленькие еще не спали. Они, видимо, разрешают своим детям играть до тех пор, пока те сами не свалятся с ног и не заснут. Я еще подумал тогда, что приют в каком-то смысле пошел мне на пользу: я по крайней мере знал, как себя вести на людях, — не то что один из мальчишек, который расстегнул штаны и пустил струю прямо при всех. Я вышел из машины, а он стоит себе, дует и смотрит на меня как ни в чем не бывало. Ну прямо как собака у дерева. Если бы я выкинул такой фортель в детском доме, мне бы здорово всыпали.
   Я знаю, как вести себя, например, с незнакомцами, если нужно доехать куда-то автостопом, но в большой компании теряюсь: из детского дома не очень-то приглашают, так что опыта у меня никакого. Короче, «искры» там или нет, я все равно вел себя сдержанно. Отец хотел сразу отвести меня к папаше Лему, но мама решила, что меня нужно привести в порядок с дороги. Она потащила меня в дом и сразу отправила в душ, а когда я вышел, на столе ждал сандвич с ветчиной. Рядом, на льняной салфетке, стоял высокий стакан с молоком, таким холодным, что аж стекло запотело… Примерно то самое, о чем мечтают приютские мальчишки, когда думают, как это здорово — жить с мамой. А то, что ей далеко до манекенщицы из каталога, так это бог с ним. Сам — чистый, сандвич — вкусный, а когда я поел, она мне еще и печенье предложила.
   Все это, конечно, было приятно, но в то же время я чувствовал себя обманутым. Опоздали, намного, черт побери, опоздали. Мне бы все это не в семнадцать лет, а в семь…
   Но она старалась, и в общем-то это не совсем ее вина. Я доел печенье, допил молоко и взглянул на часы: уже десятый час пошел. Снаружи стемнело, и большинство ребятишек все-таки отправились спать. Затем пришел отец и сказал:
   — Папаша Лем говорит, что он не становится моложе.
   Патриарх семейства ждал нас на улице, в большом кресле-качалке на лужайке перед домом. Толстым его не назовешь, но брюшко он отрастил. Старым тоже вряд ли кто назвал бы, однако макушка у него была лысая, а волосы по краям жидкие, тонкие и почти белые. Вроде не противный, но губы мягкие, и мне не понравилось, как они шевелятся, когда он говорит.
   Впрочем, какого черта? Толстый, старый и противный — я его возненавидел с первой же секунды. Мерзкий тип. Да и «искрил» он не больше, чем мой отец, — выходило, что главный тут вовсе не тот, у кого больше способностей, которые отличают нас от других людей. Я еще подумал: интересно, насколько он мне близкий родственник? Если у него были дети и они выглядели так же, как он, их просто из милосердия следовало утопить сразу же.
   — Мик Йоу, — обратился он ко мне. — Дорогой мой Мик, мальчик мой дорогой…
   — Добрый вечер, сэр, — сказал я.
   — О! Он еще и воспитанный. Мы правильно поступили, жертвуя так много детскому дому. Они отлично о тебе позаботились.
   — Вы переводили приюту деньги? — спросил я. Если они действительно переводили, то уж никак не «много».
   — Да, кое-что. Достаточно, чтобы покрыть твое довольствие, проживание и христианское воспитание. Но никаких излишеств, Мик. Ты не должен был вырасти размазней, наоборот, сильным и твердым. И ты должен был познать лишения, чтобы уметь сострадать. Господь Бог наградил тебя чудесным даром, великой своей милостью, огромной Божьей силой, и мы обязаны были позаботиться, чтобы ты оказался достоин чести сидеть на Божьем пиру.
   Я только что не обернулся — посмотреть, где тут телекамера. Ну прямо как проповедник телевизионный. А он продолжает:
   — Ты уже сдал первый экзамен, Мик. Простил своих родителей за то, что они оставили тебя сиротой. Ты послушался святой заповеди «Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле, которую Господь, Бог твой, дает тебе». Если бы ты поднял на них руку. Господь сразил бы тебя на месте. Истинно тебе говорю: все это время ты был под прицелом двух винтовок, и если бы родители ушли без тебя, ты бы пал замертво на этом кладбище черномазых, ибо Господь не терпит непослушания.
   Я не знал, хочет ли он меня на что-то спровоцировать или просто напугать, но, так или иначе, это подействовало.
   — Господь выбрал тебя служить ему, Мик, так же, как и всех нас. Остальной мир этого не понимает. Но прадед Джейк узрел свет. Давно, еще в 1820-м, он увидел, что все, на кого обращена его ненависть, отправляются на тот свет, хотя он и пальцем о палец не ударяет. Поначалу он думал, что стал как те старые ведьмы, которые напускают на людей порчу, чтоб люди волей дьявола иссыхали и умирали. Но он чтил Господа нашего и не имел с Сатаной ничего общего. Жизнь его проходила в суровые времена, когда человека запросто могли убить в ссоре, но прадед Джейк никогда не убивал. Даже не ударил никого кулаком. Он был мирным человеком и всегда держал свою злость в себе, как и повелевал Господь в Новом Завете. Ясно, он не служил Сатане.
   Папаша Лем говорил так громко, что его голос разносился над всем маленьким городком, и я заметил, как вокруг нас собираются люди. В основном взрослые и несколько подростков — может быть, послушать папашу Лема, но скорее всего посмотреть на меня, потому что, как и говорила та леди в Роаноке, среди них не было ни одного даже наполовину такого «искристого». Не знаю, понимали ли они, но я-то видел. По сравнению с обычными людьми все они были достаточно «пыльные», но если сравнивать со мной — или даже с моими родителями — они еле-еле светились.
   — Он изучал святое писание, чтобы понять, почему же его враги умирают от опухолей, кровотечений, чахотки и внутренней гнили, и нашел-таки стих в Книге Бытия, где Господь говорит Аврааму: «Я благословлю благословляющих тебя и злословящих тебя прокляну». В сердце его воцарилось понимание, что Господь избрал его так же, как и Авраама. И когда Исаак передал благословение Божье Иакову, он сказал: «Да послужат тебе народы, и да поклонятся тебе племена; будь господином над братьями твоими, и да поклонятся тебе сыны матери твоей; проклинающие тебя — прокляты; благословляющие тебя — благословенны!» И заветы главы рода снова воплотились в прадеде Джейке, ибо кто проклинал его, был проклят Господом.
   Надо сказать, когда папаша Лем произносил эти слова из Библии, голос его звучал, как сам глас Господень. Меня прямо какой-то восторг охватил, я чувствовал, что это Господь дал моей семье такую силу. И, как сказал папаша Лем, всей семье, ибо ведь Господь обещал Аврааму, что детей у него будет столько же, сколько звезд на небе, — явно больше, чем те, о которых Авраам знал, потому как телескопа у него не было. И теперь, мол, этот завет переходит к прадеду Джейку — так же, как тот, в котором говорится: «…и благословятся в тебе все племена земные». Ну, а прадед Джейк засел изучать Бытие, чтобы исполнить Божьи заветы, как древние патриархи. Он увидел, как они старались жениться только на своих, — помните, Авраам женился на дочери своего брата Саре, Исаак женился на двоюродной сестре Ребекке, Иаков — на сестрах Лии и Рахили… Прадед Джейк бросил свою первую жену, потому что она «была недостойна» — видимо, не особенно «пыльная», — и начал подкатывать к дочери своего брата, а когда тот пригрозил убить его, если прадед Джейк хоть пальцем ее тронет, они сбежали, а его брат умер от порчи, как случилось и с отцом Сары в Библии. Я хочу сказать, что все у него вышло, как по святому писанию. Своих сыновей он переженил на их сестрах, и у детей вдвое прибавилось «искристости». Папаша Лем выдал маму за отца, хотя они росли вместе и никогда особенно друг другу не нравились. Тем не менее он видел, что они «особо избранные», а это означало, что более «искристых» просто не было. А я, когда родился, стал вроде подтверждения правоты папаши Лема, потому как Господь, мол, наградил их ребенком, который «пылил» сильнее, чем грузовик на грунтовой дороге.
   Особенно его интересовало, не успел ли я уже кого трахнуть. Он так и спросил:
   — Не проливал ли ты семя среди дочерей Измаила и Исава?
   Папаша Лем заметил, что я ответил не сразу, и тут же прицепился:
   — Не лги, сынок. Я вижу, когда мне лгут.
   — Я просто стеснялся сказать, что у меня не было женщины, — говорю.
   Папаша Лем махнул рукой девушке, что стояла в толпе, и она подошла ближе. В общем-то очень даже ничего для такой глуши. Волосы немного блеклые, слегка сутулится, и я бы не сказал, что слишком опрятная, но на лицо очень даже ничего, и улыбка хорошая. Короче, симпатичная девчонка, но не в моем вкусе, если вы меня понимаете.
   Папаша Лем нас тут же и познакомил: оказалось, она — его дочь. Видимо, этого стоило ожидать. Вдруг он говорит:
   — Пойдешь за этого мужчину?
   Она посмотрела на меня, ответила: «Пойду», — улыбнулась своей широкой улыбкой, и тут все это началось снова, как с той леди в Роаноке, только раза в два сильнее, потому что та вообще едва «искрила». Я стоял как вкопанный, а мысли все крутились вокруг одного: как, мол, мне хочется раздеть ее и сделать прямо тут, пусть даже на глазах у всех.
   И самое главное, мне это ощущение нравилось. Я хочу сказать, от такого чувства не отмахнешься. Но какой-то частью своего сознания я все же не поддался, и как будто мое второе "я" говорит мне: «Мик Уингер, бестолочь ты этакая, в ней же нет ничего, она простая, как дверная ручка, а все эти люди стоят и смотрят, как она из тебя дурака делает». И вот этой самой частью сознания я начал заводиться, потому что мне не нравилось, как она заставляет делать меня что-то против моей воли да еще на глазах у всех, а больше всего меня допекло, что папаша Лем сидит и смотрит на свою дочь и на меня, словно мы в каком грязном журнальчике.
   Но тут такое дело: я, когда завожусь, начинаю «искрить» еще сильнее, и чем больше завожусь, тем больше вижу, как она это делает — будто магнит, который тянет меня к ней. И как только мне подумалось про магниты, я взял все свои «искры» и пустил в дело. Она по-прежнему «искрила», но все шло обратно, и ее в ту же секунду словно вовсе не стало. Я, конечно, видел ее, но почти не замечал. Как будто ее и нет.
   Папаша Лем вскочил, все остальные заохали. И, понятное дело, девица перестала в меня «искрить», упала на колени, и ее тут же вывернуло. Должно быть, у нее желудок был слабый, или, может, я немного перестарался. Она «искрила» в меня изо всех сил, и когда я пустил все это обратно в нее да еще и сделал наоборот… Короче, ее пришлось поднимать, потому что сама она едва держалась на ногах. Да еще и распсиховалась, плакала и кричала, что я отвратительный урод — может, мне бы даже обидно стало, но только в тот момент я больше испугался.
   Папаша Лем выглядел как сам гнев Господен.
   — Ты отверг святое таинство брака! Ты оттолкнул деву, уготованную тебе Господом!
   Должен сказать, что я тогда еще не во всем разобрался, иначе я, может, и не боялся бы его так сильно. Но кто его знает, думал я, вдруг он прямо сейчас убьет меня раковой опухолью? А уж в том, что он может просто приказать людям забить меня насмерть, я даже не сомневался. Так что испугался я не зря. Нужно было срочно придумать что-то, чтобы он не злился, и, как оказалось, я не так уж плохо придумал: сработало ведь…
   Спокойно так, изо всех сил сдерживаясь, я говорю:
   — Эта дева меня недостойна. — Не зря же я смотрел всех этих проповедников по ящику: в памяти кое-что застряло, и я знал, как говорить словами из Библии. — Она недостаточно благословлена, чтобы стать мне женой. Даже до моей мамы ей далеко. Господь наверняка приготовил для меня кого-то получше.
   — Да, верно, — сказал папаша Лем, и теперь уже вовсе не как проповедник; теперь на проповедника больше походил я, а он говорил тихо и спокойно: — Ты думаешь, я этого не знаю? Во всем виноваты проклятые дети Исава, Мик… У нас было пятеро девочек — и гораздо более «пыльных», чем она, — однако нам пришлось отдать их в другие семьи, потому что они были вроде тебя: даже не желая того, они просто убили бы своих родителей.
   — Но меня-то вы вернули.
   — Ты остался в живых, Мик, так что с тобой, согласись, было гораздо легче.
   — Вы имеете в виду, что никого из них уже нет?
   — Дети Исава, — повторил он. — Троих они застрелили, одну задушили, а тела пятой мы так и не нашли. Ни одна из них не дожила до десяти лет.
   Я сразу вспомнил, как та леди в Роаноке говорила, что не один раз смотрела на меня через перекрестье прицела. Однако она сохранила мне жизнь. Я не знал, зачем. И черт побери, до сих пор не знаю. Зачем, если вы собираетесь держать меня взаперти до конца жизни? С таким же успехом можно было прострелить мне башку лет в шесть, и я прямо сейчас могу назвать целый список людей, которые остались бы тогда жить. Короче, если вы меня не выпустите, благодарить мне вас не за что.
   Но папаше Лему я сказал, что ничего не знал, жаль, мол, сочувствую.
   — Мик, — сказал он, — ты вправе быть разочарованным, поскольку Господь облагодетельствовал тебя такой великой силой. Но, клянусь тебе, из всех наших девушек брачного возраста моя дочь самая достойная. Я не пытался всучить ее тебе, потому что она моя дочь, — это было бы святотатством, а я неизменно служу Господу. Люди подтвердят, что я не предложил бы тебе свою дочь, не будь она самой достойной.
   Если она у них самая лучшая, подумал я, то законы против кровосмешения не зря придумали. Но папаше Лему сказал:
   — Тогда, может быть, стоит подождать: наверняка есть кто-то моложе, кому еще рано сейчас жениться. — Я вспомнил историю Иакова из воскресной школы и, поскольку они так на этом Иакове помешались, добавил: — Помните, Иаков ждал семь лет, прежде чем женился на Рахили. Я готов подождать.
   Это на него уж точно произвело впечатление.
   — У тебя воистину пророческая душа, Мик. Не сомневаюсь, что когда-нибудь, когда Господь заберет меня к себе, ты займешь мое место. Но я надеюсь, ты помнишь также, что перед Рахилью Иаков взял в жены ее старшую сестру Лию.
   Уродину, подумал я, но промолчал. Просто улыбнулся и сказал, что запомню и что, мол, об этом вполне можно поговорить и завтра, а сейчас уже поздно, я устал, и со мной много чего случилось, что надо обдумать. Потом совсем уже разошелся — в смысле библейских дел — и добавил:
   — Помните, Иаков, перед тем как увидеть во сне лестницу, лег спать?
   Все рассмеялись, но папаша Лем еще не успокоился. Он согласился, что со свадьбой можно несколько дней подождать, но один вопрос ему хотелось выяснить сразу. Он посмотрел мне в глаза и сказал:
   — Мик, тебе придется сделать выбор. Господь говорил, что кто не с ним, тот против него. Иисус говорил: сегодня избери, кому служить будешь. И Моисей говорил: «Во свидетели пред вами призываю небо и землю: жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие. Избери жизнь, дабы жил ты и потомство твое».
   Я так думаю, что яснее и не скажешь. Мне предоставили выбирать: либо жить среди избранного народа, среди этих чумазых детишек, под властью мерзкого старика, который будет указывать, на ком мне жениться, и решать, буду ли я воспитывать своих детей, либо уйти, чтобы мне разнесли башку выстрелом из винтовки, или, может, напустить на меня рак — я не знал, как они решат: прикончить меня быстро или медленно. Хотя им, пожалуй, лучше было сделать это быстро, чтобы я не успел пролить семя среди дочерей Исава.
   Ну и я пообещал ему, как мог искренне, что буду, мол, служить Господу и жить среди них до конца своих дней. Я уже говорил, что не знал, чувствует ли он вранье на самом деле, но папаша Лем кивнул и улыбнулся — вроде как поверил. Однако я-то знал, что это ложь, а значит, он мне не поверил, то есть, как говорил сын мистера Кайзера, Грегти, я в дерьме и по самые уши. Более того, хотя он изо всех сил старался это скрыть, улыбался и внешне никак себя не выдавал, он знал, что я вовсе не собираюсь жить с этими психами, которые засаживали своим сестрам и оставались такими же темными, как в прошлом веке. А это означало, что он уже планирует убить меня и, видимо, не когда-нибудь, а скоро.
   Впрочем, ладно, я лучше скажу здесь правду: на самом деле я усомнился, что он мне поверил, только по дороге к дому. А когда мама отвела меня в чистую симпатичную комнату на втором этаже и, предложив чистую симпатичную пижаму, захотела забрать джинсы, рубашку и все остальное, чтобы привести их в порядок, только тут я подумал, что в эту ночь одежда мне, возможно, очень понадобится. Я здорово разозлился, пока она не отдала мне все назад, явно испугавшись, что я с ней что-нибудь сделаю.
   Мама вышла и спустилась вниз, я снова оделся, обулся и лег под одеяло. Мне приходилось в свое время ночевать на улице, так что спать в одежде было делом привычным. А вот то, что пришлось влезть на простыню в ботинках, прямо-таки не давало мне покоя.
   Лежа в темноте, я пытался придумать, что делать дальше. Вдруг я понял, что вижу в темноте. Не глазами, разумеется, вижу, а чувствую, как передвигаются вокруг люди. Поначалу не очень далеко и не очень четко, но по крайней мере я ощущал ближних, тех, кто в доме. Воспринимая их сигналы — то в ритмах сна, то движущиеся, — я неожиданно для себя начал понимать, что всегда чувствовал людей, только не осознавал этого. Они не «искрили», но я знал, где они — словно тени, плавающие где-то в мыслях. Как в тот раз, когда Диз Риддл в десять лет получил свои первые очки и вдруг начал прыгать и вопить от радости, потому что увидел столько всего нового. Вернее, он всегда видел разные вещи, но в половине случаев не знал, что это такое. Например, рисунки на монетах: он чувствовал, что на монетах есть какой-то рельеф, но только в очках увидел, что это рисунки, надписи и все такое. Вот и со мной случилось примерно то же самое.