А тут еще - дед, который упрямо пытался лепить из него нечто прямо противоположное тому, что ежедневными, ежечасными ударами выковывала жизнь. Поблекшие каракули шариковой ручки на пожелтевших, истрепанных страницах дедовых тетрадей донесли до меня страсти тех далеких дней.
   При Горбачеве дед вернулся было в науку, откуда уже бегом бежали в коммерцию травившие его когда-то партийно-комсомольские активисты и гэбэшные стукачи и где уцелевшие исследователи работали теперь за гроши, на одном энтузиазме. Но тут распался Советский Союз, начались злополучные рыночные реформы. Россия была отброшена в первобытный капитализм, научная система ее развалилась, да и сама наука вызывала у новых хозяев жизни - перекупщиков и бандитов - только презрение.
   Руководители института, где трудился дед, советские ученые-номенклатурщики, недолго колебались в выборе между наличными долларами и туманными перспективами сверхпроводимости. Они распродали экспериментальные установки на цветной металл, а помещения лабораторий сдали коммерсантам под склады и офисы. Дед, которому было уже под пятьдесят, снова оказался на улице - мрачной и голодной питерской улице середины девяностых.
   Он не хотел эмигрировать, не хотел ездить "челноком" за польскими рейтузами, не хотел разливать по бутылкам поддельную водку, служить сторожем или торговать в ларьке пивом и тайваньскими презервативами. И нашел, наконец, в родном городе работу по специальности: какой-то бизнесмен, оценив познания деда в физике и электронике, нанял его собирать металлоискатели. (В тогдашней очумевшей России целые отряды авантюристов кинулись просвечивать землю. Кто надеялся найти клады, кто - оружие на местах боев.)
   Когда его сын-подросток, мой будущий отец, возвращался из школы, дед обычно сидел с паяльником или отверткой в руках, выполняя очередной заказ. И у них начинались разговоры о науке, быстро переходившие в споры.
   – Интеллект движет историю, - говорил дед, - мыслью все создается! Додумался человек до паруса - будут корабли, торговля, географические открытия. Додумался до железобетона - будут небоскребы, тоннели, мосты. Что один раз придумано, вечно потом работает и пользу приносит. Вот это урожай! Только у мысли такое чудесное свойство! Нам семьдесят лет всякую чушь про классы талдычили. А на самом-то деле интеллигенция на свете - единственный класс-производитель!
   Возражения моего отца дед записывал в дневник не так подробно, как собственные рассуждения, но я мог догадаться о причинах отцовского скепсиса. Бедность действовала на молодое сознание убедительней любого красноречия.
   – Да, - горячился дед, сидя с отцом над скудным обедом, приготовленным бабушкой, - сейчас мы нищие, а торгаши и разбойники в роскоши купаются. Так это же безумие! Какие, к черту, реформы? Перевернули человеческое естество, брюхо и кишки поставили над мозгами - вот и все реформы! Кошку вместо наших реформаторов посадили бы, она бы такие реформы не хуже провела.
   И начинал снова и снова уговаривать отца, которому хотелось после школы пойти учиться на юриста:
   – Хочешь всерьез послужить России, иди в науку! Не может сумасшествие длиться бесконечно. Отрезвление придет - и оживет страна! При нашем безлюдье и наших просторах - одно у нас спасение: в высочайшей науке и технике. Не на кого России больше рассчитывать, кроме своей собственной интеллигенции… Да ведь если уничтожат ее сейчас, как Сталин крестьянство уничтожил, не только в России, во всем мире свет погаснет! Ну не полных же кретинов мы себе выбираем! Они поймут, наконец, поймут!
   Один тогдашний ответ отца сохранили страницы дневников:
   – Ты на меня так давишь, как будто выбор есть.
   И дед сникал. Своей кустарщиной он зарабатывал семье на еду и на одежду из секонд-хенда. Оплатить учебу сына на юридическом факультете он и мечтать не мог.
   Отец поступил на пока еще бесплатный радиотехнический факультет. Время перевалило рубеж нового века. А отрезвление России все не наступало. Одуревшая от нефти и крови, она, как по булыжникам, в тяжкой тряске, тащилась уже по двухтысячным годам, теряя остатки разума. Дед пытался еще бороться за душу отца, но, видно, что-то упустил.
   И гром грянул. На старших курсах института отца занесло в какую-то националистическую партию. Он и домой стал таскать ее издания. Между страниц дневниковых тетрадей сохранился, спрятанный дедом, потемневший, сухой и ломкий газетный листок: над крикливым заголовком - васнецовские "Три богатыря" в шлемах, украшенных черными завитками, напоминавшими свастику.
   Теперь споры отца с дедом обрели страшноватое звучание. От этих записей мне всегда становилось не по себе.
   – Как ты не хочешь признать?! - кричал отец - Трагедия русская - дело одних евреев! Целый век они вертели Россией, как хотели! Сначала развалили империю, создали Советский Союз и социализм, потом передумали, развалили Союз, вернули капитализм, чтоб легче наживаться!…
   Дед пытался возражать:
   – Россию погубили не евреи и социализм, ее сгубила извечная русская бюрократия! Она сожрала революцию, она душила русских работников - от крестьянина до ученого! А как только ей удавалось хоть немного раздуться на их трудах, сразу начинала жаждать мирового господства, разорила страну безумной гонкой вооружений!…
   Отец (мой отец!) впадал в истерику:
   – Не смей защищать дельцов!!
   Тогда и дед срывался на крик:
   – Я презираю дельцов, хоть в кипе, хоть с крестом, хоть с полумесяцем! У них нет национальности, и это так же верно, как то, что твои новые приятели - фашисты!
   – Они патриоты!!
   – Они - фашисты и служат тем же самым дельцам! Только дельцам фашисты и нужны - то как пугало для народа, то как дубинка для него!… Нашел себе идею, придурок! Не победит в России никогда ваш идейный фашизм, и не мечтай об этом со своими дружками! Слишком стар наш народ, обескровлен, не поднять его даже на гибельное буйство! Все, что вы сделаете, болваны, - приведете на наши и на свои головы фашизм бандитский!…
   Отец ушел из дома. Потом - вернулся, плакал, просил прощения. Потом еще не раз уходил, порой на несколько лет, и снова возвращался. Он уже крепко пил. Дед с бабкой всякий раз принимали его.
   Наконец, отец женился на моей матери. Оказалось, и при диктатуре ПНВ, при том самом бандитском фашизме, в бедности, в скудости, возможно семейное счастье. Больше того, бедность и скудость служили защитой. Грозное ПНВ не интересовалось теми, у кого нечего было взять. А мою мать отец любил, при ней он стихал. Кто знает, как все обернулось бы, если б она внезапно не умерла от инсульта, когда мне исполнилось всего два года. Отец какое-то время крепился, потом стал срываться в запои, потом - окончательно бросился в бега, оставив меня на руках деда и уже тяжко болевшей бабки…
   Тихонько гудел мой большой компьютер. Его экран, словно подбадривая меня, осыпали огненные пылинки: меняли цвет, гасли, сменялись новыми. И вдруг я подумал, что мечта моего деда сбылась. Я все-таки занялся наукой. Да еще каким исследованием! Да еще по собственной инициативе! Если бы старик увидел меня сейчас, он бы от души порадовался.
   Я открыл книжный шкаф и достал наугад одну из тетрадок дедова дневника. Бережно пролистал выцветшие страницы почти вековой давности. Дед говорил, что писал все это для себя, и, наверное, почти не лукавил. Почти - потому что любой, кто пытается отделить свою мысль, закрепить ее, хоть с помощью копеечной ручки в школьной тетради, - сознает он это или нет, - уже обращается к кому-то другому. К тому, кто может прийти, как в конце концов к деду пришел я, а может не прийти никогда:
   "Июль 1992. Сегодня, к годовщине смерти Высоцкого, показали известную запись, где он поет "Купола". Десятки раз слышал, знаю каждое слово, каждую модуляцию его голоса. И все равно, когда на тебя опять обрушивается:
 
В синем небе,
колокольнями пр-роколотом,
Медный колокол,
медный колокол
То ль возрадовался,
то ли осерча-ал…
 
   – стесняет дыхание в груди и перехватывает горло, как было впервые от этой песни.
   Я уже не юноша, и то, что я испытываю, - отнюдь не мальчишеская восторженность, а какое-то очень взрослое, с житейским опытом и жизненной горечью возросшее чувство. Какое?
   Оно неощутимо в ежедневной суете, беготне, усталости, будто дремлет в какой-то дальней клеточке. Но его так легко разбудить. Дать толчок могут строки нескольких стихотворений. Смешно и просто фальшиво называть их "любимыми". Скорее это тяжелые, колючие крупинки металла, застрявшие в душе, в то время, когда все остальное, читанное, слышанное, непрерывно вымывается новыми впечатлениями.
   Хотя бы вот это:
 
Сегодня ночью
ты приснилась мне…
Не я тебя нянчил, не я тебя славил,
Дух русского снега и русской природы.
Такой непонятной и горькой услады
Не чувствовал я уже многие годы.
Но ты мне приснилась
как детству - русалки,
Как детству - коньки на прудах поседелых,
Как детству - веселая бестолочь салок,
Как детству - бессонные лица сиделок.
Прощай, золотая,
прощай, золотая,
Ты легкими хлопьями вкось улетаешь.
Меня закрывает
от старых нападок
Пуховый платок
твоего снегопада…
Или это:
Мой век был шумным,
люди быстро гасли.
А выпадала тихая весна,
Она пугала видимостью счастья,
Как на войне пугает тишина.
И снова - бой.
И снова пулеметчик
Лежит у погоревшего жилья.
Быть может, это все еще хлопочет
Ограбленная молодость моя…
 
   Только слова. Казалось бы, одни простые слова. А оно уже разрастается в груди, давит, но не сгибая, а поднимая тебя.
   Или вот - вспомнилось все-таки детское: нечто подобное чувствовали мы, мальчишки, когда в начале шестидесятых, в праздничные майские дни смотрели на стоявшие посреди сверкающей Невы огромные и в то же время необычайно изящные и легкие, голубые "Киров" и "Свердлов". Остальные суда и подводные лодки, выстроившиеся вдоль всех невских набережных, тоже вызывали интерес, но так приковывали и волновали - только эти два великана.
   Теперь, когда они оба давно ушли на слом, когда остались только на фотографиях, стало понятно, что эти спроектированные Масловым крейсера не только были лучшими военными кораблями своего времени, но были и навсегда останутся самыми КРАСИВЫМИ кораблями всех времен.
   Что же это за чувство?… И только сейчас, когда Высоцкий пел, до мельчайшего струнного звона, до последней хрипотцы знакомое:
 
Грязью чавкая жирной да
р-жавою,
Вязнут лошади-и по стремена-а,
Но влекут меня сонной
дер-жавою… -
 
   я вдруг ясно осознал: это ГОРДОСТЬ.
   Такое крохотное и грязное существо - человек. Комочек слизи, непрерывно пачкающий все вокруг себя, для которого даже высшее из его природных проявлений - любовь - тоже в осуществлении своем грязь и слизь. Такой ничтожный в сравнении с окружающими его огненными и ледяными массами великолепно чистой мертвой материи. И вот он, оказывается, способен строить эти сверкающие купола, поднебесные колокольни, голубые корабли, чистые, прекрасные. Строить то, что будет существовать если не вечно, то несоизмеримо долго в сравнении с его жизнью. А мгновенность и убожество собственного бытия способен оплакать уже действительно вечными песнями…
   Да, это - ГОРДОСТЬ. За творчество, в котором человек становится равным Богу. Не случайно среди всех имен Бога, рожденных разными народами, единственное, равно приложимое к человеку - ТВОРЕЦ, СОЗДАТЕЛЬ.
   Потому так смешны становящиеся уже навязчивыми церковные службы, молебны, освящения, все эти карнавалом отдающие заменители прежних идеологических ритуалов. Потому с такой радостью (пусть горькой) ощущаешь в душе напряженный ток гордости при соприкосновении с ТВОРЧЕСТВОМ. Это голос того единственного Божества, от которого только и можно ожидать оправдания и спасения нам, скоропортящимся капелькам белкового студня, копошащимся в собственных нечистотах, ненавидящим и пожирающим друг друга".
 
   © 2001 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
   По всем вопросам обращаться к Татьяне Тихоновой и Сергею Костырко | О проекте