Страница:
— Ах, если бы! — вскричала Марианна, и ее глаза радостно заблестели, а щеки покрылись нежным румянцем от предвкушения воображаемого счастья.
— В таком желании мы все, разумеется, единодушны, — заметила Элинор. — Несмотря на то, что богатство значит так мало!
— Как я была бы счастлива! — восклицала Маргарет. — Но как бы я его тратила, хотелось бы мне знать?
Судя по лицу Марианны, она такого недоумения не испытывала.
— И я не знала бы, как распорядиться большим богатством, — сказала миссис Дэшвуд. — Ну, конечно, если бы все мои девочки были тоже богаты и в моей помощи не нуждались!
— Вы занялись бы перестройкой дома, — заметила Элинор, — и ваше недоумение скоро рассеялось бы.
— Какие бы великолепные заказы посылались отсюда в Лондон, — сказал Эдвард, — если бы случилось что-нибудь подобное! Какой счастливый день для продавцов нот, книгопродавцев и типографий! Вы, мисс Дэшвуд, распорядились бы, чтобы вам присылали все новые гравюры, ну, а что до Марианны, я знаю величие ее души — во всем Лондоне не наберется нот, чтобы она пресытилась. А книги! Томсон 4, Каупер, Скотт — она покупала бы их без устали, скупила бы все экземпляры, лишь бы они не попали в недостойные руки! И не пропустила бы ни единого тома, который мог бы научить ее, как восхищаться старым корявым дубом. Не правда ли, Марианна? Простите, что я позволил себе немного подразнить вас, но мне хотелось показать вам, что я не забыл наши былые споры.
— Я люблю напоминания о прошлом, Эдвард, люблю и грустные, не только веселые, и вы, заговаривая о прошлом, можете не опасаться меня обидеть. И вы совершенно верно изобразили, на что расходовались бы мои деньги — во всяком случае, некоторая их часть. Свободные суммы я, разумеется, тратила бы на ноты и книги.
— А капитал вы распределили бы на пожизненные ренты для авторов и их наследников.
— Нет, Эдвард. Я нашла бы ему другое применение.
— Быть может, вы обещали бы его в награду тому, кто напишет наиболее блистательную апологию вашего любимого утверждения, что любить человеку дано лишь единожды в жизни… Полагаю, вы своего мнения не переменили?
— Разумеется. В моем возрасте мнений так легко не меняют. Навряд ли мне доведется увидеть или услышать что-то, что убедило бы меня в обратном.
— Марианна, как вы замечаете, хранит прежнюю твердость, — сказала Элинор. — Она ничуть и ни в чем не изменилась.
— Только стала чуточку серьезней, чем была прежде.
— Нет, Эдвард, — сказала Марианна, — не вам упрекать меня в этом. Вы ведь сами не очень веселы.
— Почему вы так полагаете? — спросил он со вздохом. — Веселость ведь никогда не была мне особенно свойственна.
— Как и Марианне, — возразила Элинор. — Я не назвала бы ее смешливой. Она очень серьезна, очень сосредоточенна, какое бы занятие себе не выбирала. Иногда она говорит много и всегда с увлечением, но редко бывает весела, как птичка.
— Пожалуй, вы правы, — ответил он. — И все же я всегда считал ее веселой, живой натурой.
— Мне часто приходилось ловить себя на таких же ошибках, — продолжала Элинор, — когда я совершенно неверно толковала ту или иную черту характера, воображала, что люди гораздо более веселы или серьезны, остроумны или глупы, чем они оказывались на самом деле, и не могу даже объяснить, почему или каким образом возникало подобное заблуждение. Порой полагаешься на то, что они говорят о себе сами, гораздо чаще — на то, что говорят о них другие люди, и не даешь себе времени подумать и судить самой.
— Но мне казалось, Элинор, — сказала Марианна, — что как раз и следует совершенно полагаться на мнения других людей. Мне казалось, что способность судить дана нам лишь для того, чтобы подчинять ее приговорам наших ближних. Право же, именно это ты всегда проповедовала!
— Нет, Марианна, никогда. Никогда я не проповедовала подчинение собственных мыслей чужим. Я пыталась влиять только на поведение. Не приписывай мне того, что я не могла говорить. Признаю себя виновной в том, что часто желала, чтобы ты оказывала больше внимания всем нашим знакомым. Но когда же я советовала тебе безоговорочно разделять их чувства и принимать их суждения в серьезных делах?
— Так, значит, вам не удалось убедить вашу сестру в необходимости соблюдать равную вежливость со всеми? — спросил Эдвард у Элинор. — И вы в этом совсем не продвинулись?
— Напротив! — ответила Элинор, бросая на сестру выразительный взгляд.
— Душой я весь на вашей стороне, — сказал он, — но, боюсь, поведением ближе к вашей сестрице. Я от души хотел бы быть любезным, но моя глупая застенчивость так велика, что нередко я выгляжу высокомерным невежей, хотя меня всего лишь сковывает злосчастная моя неловкость. Мне нередко приходит в голову, что природа, видимо, предназначала меня для низкого общества, настолько несвободно чувствую я себя с новыми светскими знакомыми.
— У Марианны для ее невежливости такого извинения нет, — возразила Элинор. — Застенчивость ей несвойственна.
— Ее достоинства слишком велики, чтобы оставлять место для должного смущения, — ответил Эдвард. — Застенчивость ведь всегда порождается ощущением, что ты в том или ином отношении много хуже других людей. Если бы я мог убедить себя, что способен держаться с приятной непринужденностью, то перестал бы смущаться и робеть.
— Но остались бы замкнутым, — заметила Марианна. — А это ничуть не лучше!
— Замкнутым? — переспросил Эдвард с недоумением. — Разве я замкнутый человек, Марианна?
— Да. На редкость.
— Не понимаю, — ответил он, краснея. — Замкнутый! Но как? В чем? Что я от вас скрываю? Какой откровенности вы от меня ждали бы?
Элинор удивила его горячность, но, пытаясь свести все к шутке, она сказала:
— Неужели вы так мало знаете мою сестрицу, что не понимаете ее намека? Неужели вам неизвестно, что она называет замкнутыми всех, кто не сыплет словами столь же быстро и не восхищается тем, что восхищает ее, столь же пылко, как она сама?
Эдвард ничего не ответил. И, вновь погрузившись в еще более невеселую задумчивость, продолжал хранить угрюмое молчание.
Глава 18
Глава 19
— В таком желании мы все, разумеется, единодушны, — заметила Элинор. — Несмотря на то, что богатство значит так мало!
— Как я была бы счастлива! — восклицала Маргарет. — Но как бы я его тратила, хотелось бы мне знать?
Судя по лицу Марианны, она такого недоумения не испытывала.
— И я не знала бы, как распорядиться большим богатством, — сказала миссис Дэшвуд. — Ну, конечно, если бы все мои девочки были тоже богаты и в моей помощи не нуждались!
— Вы занялись бы перестройкой дома, — заметила Элинор, — и ваше недоумение скоро рассеялось бы.
— Какие бы великолепные заказы посылались отсюда в Лондон, — сказал Эдвард, — если бы случилось что-нибудь подобное! Какой счастливый день для продавцов нот, книгопродавцев и типографий! Вы, мисс Дэшвуд, распорядились бы, чтобы вам присылали все новые гравюры, ну, а что до Марианны, я знаю величие ее души — во всем Лондоне не наберется нот, чтобы она пресытилась. А книги! Томсон 4, Каупер, Скотт — она покупала бы их без устали, скупила бы все экземпляры, лишь бы они не попали в недостойные руки! И не пропустила бы ни единого тома, который мог бы научить ее, как восхищаться старым корявым дубом. Не правда ли, Марианна? Простите, что я позволил себе немного подразнить вас, но мне хотелось показать вам, что я не забыл наши былые споры.
— Я люблю напоминания о прошлом, Эдвард, люблю и грустные, не только веселые, и вы, заговаривая о прошлом, можете не опасаться меня обидеть. И вы совершенно верно изобразили, на что расходовались бы мои деньги — во всяком случае, некоторая их часть. Свободные суммы я, разумеется, тратила бы на ноты и книги.
— А капитал вы распределили бы на пожизненные ренты для авторов и их наследников.
— Нет, Эдвард. Я нашла бы ему другое применение.
— Быть может, вы обещали бы его в награду тому, кто напишет наиболее блистательную апологию вашего любимого утверждения, что любить человеку дано лишь единожды в жизни… Полагаю, вы своего мнения не переменили?
— Разумеется. В моем возрасте мнений так легко не меняют. Навряд ли мне доведется увидеть или услышать что-то, что убедило бы меня в обратном.
— Марианна, как вы замечаете, хранит прежнюю твердость, — сказала Элинор. — Она ничуть и ни в чем не изменилась.
— Только стала чуточку серьезней, чем была прежде.
— Нет, Эдвард, — сказала Марианна, — не вам упрекать меня в этом. Вы ведь сами не очень веселы.
— Почему вы так полагаете? — спросил он со вздохом. — Веселость ведь никогда не была мне особенно свойственна.
— Как и Марианне, — возразила Элинор. — Я не назвала бы ее смешливой. Она очень серьезна, очень сосредоточенна, какое бы занятие себе не выбирала. Иногда она говорит много и всегда с увлечением, но редко бывает весела, как птичка.
— Пожалуй, вы правы, — ответил он. — И все же я всегда считал ее веселой, живой натурой.
— Мне часто приходилось ловить себя на таких же ошибках, — продолжала Элинор, — когда я совершенно неверно толковала ту или иную черту характера, воображала, что люди гораздо более веселы или серьезны, остроумны или глупы, чем они оказывались на самом деле, и не могу даже объяснить, почему или каким образом возникало подобное заблуждение. Порой полагаешься на то, что они говорят о себе сами, гораздо чаще — на то, что говорят о них другие люди, и не даешь себе времени подумать и судить самой.
— Но мне казалось, Элинор, — сказала Марианна, — что как раз и следует совершенно полагаться на мнения других людей. Мне казалось, что способность судить дана нам лишь для того, чтобы подчинять ее приговорам наших ближних. Право же, именно это ты всегда проповедовала!
— Нет, Марианна, никогда. Никогда я не проповедовала подчинение собственных мыслей чужим. Я пыталась влиять только на поведение. Не приписывай мне того, что я не могла говорить. Признаю себя виновной в том, что часто желала, чтобы ты оказывала больше внимания всем нашим знакомым. Но когда же я советовала тебе безоговорочно разделять их чувства и принимать их суждения в серьезных делах?
— Так, значит, вам не удалось убедить вашу сестру в необходимости соблюдать равную вежливость со всеми? — спросил Эдвард у Элинор. — И вы в этом совсем не продвинулись?
— Напротив! — ответила Элинор, бросая на сестру выразительный взгляд.
— Душой я весь на вашей стороне, — сказал он, — но, боюсь, поведением ближе к вашей сестрице. Я от души хотел бы быть любезным, но моя глупая застенчивость так велика, что нередко я выгляжу высокомерным невежей, хотя меня всего лишь сковывает злосчастная моя неловкость. Мне нередко приходит в голову, что природа, видимо, предназначала меня для низкого общества, настолько несвободно чувствую я себя с новыми светскими знакомыми.
— У Марианны для ее невежливости такого извинения нет, — возразила Элинор. — Застенчивость ей несвойственна.
— Ее достоинства слишком велики, чтобы оставлять место для должного смущения, — ответил Эдвард. — Застенчивость ведь всегда порождается ощущением, что ты в том или ином отношении много хуже других людей. Если бы я мог убедить себя, что способен держаться с приятной непринужденностью, то перестал бы смущаться и робеть.
— Но остались бы замкнутым, — заметила Марианна. — А это ничуть не лучше!
— Замкнутым? — переспросил Эдвард с недоумением. — Разве я замкнутый человек, Марианна?
— Да. На редкость.
— Не понимаю, — ответил он, краснея. — Замкнутый! Но как? В чем? Что я от вас скрываю? Какой откровенности вы от меня ждали бы?
Элинор удивила его горячность, но, пытаясь свести все к шутке, она сказала:
— Неужели вы так мало знаете мою сестрицу, что не понимаете ее намека? Неужели вам неизвестно, что она называет замкнутыми всех, кто не сыплет словами столь же быстро и не восхищается тем, что восхищает ее, столь же пылко, как она сама?
Эдвард ничего не ответил. И, вновь погрузившись в еще более невеселую задумчивость, продолжал хранить угрюмое молчание.
Глава 18
Элинор наблюдала унылость своего друга с большой тревогой. Радость от его приезда для нее омрачилась тем, что сам он, казалось, почти никакой радости не испытывал. Очевидно было, что он очень несчастен. Но она желала бы, чтобы столь же очевидным было и то чувство, которое ранее, как ей представлялось, он к ней, несомненно, питал. Теперь же она утратила прежнюю уверенность. Если в его взоре вдруг появлялась былая нежность, то мгновение спустя это впечатление опровергалось его сдержанностью с ней.
На следующее утро он присоединился к ней и Марианне перед завтраком, раньше миссис Дэшвуд и Маргарет, и Марианна, всегда готовая содействовать их счастью, насколько это было в ее силах, поспешила под каким-то предлогом оставить их одних. Но не успела она подняться и на несколько ступенек, как услышала скрип отворяющейся двери, и, оглянувшись, к своему удивлению, увидела, что Эдвард вышел в коридор следом за ней.
— Я схожу в деревню взглянуть на моих лошадей, — сказал он. — Ведь вы еще не сели завтракать, а я скоро вернусь.
Вернулся он, полный нового восхищения окружающим пейзажем. По дороге в деревню один очаровательный уголок долины сменялся другим, и из деревни, расположенной выше коттеджа, ему открылся обширный вид на окрестности, чрезвычайно ему понравившийся. Разумеется, Марианна была само внимание, а затем принялась описывать собственное восхищение этими картинами и расспрашивать его в подробностях, что особенно его поразило, но тут Эдвард ее перебил:
— Марианна, вам не следует экзаменовать меня с таким пристрастием. Не забывайте, я мало разбираюсь в живописности 5, и, если мы перейдем к частностям, могу ненароком оскорбить ваш слух своим невежеством и дурным вкусом. Я назову холм крутым, а не гордым, склон — неровным и бугристым, а не почти неприступным, скажу, что дальний конец долины теряется из вида, хотя ему надлежит лишь тонуть в неясной голубой дымке. Удовольствуйтесь простыми похвалами, на какие я способен. Это отличная местность, холмы крутые, деревья в лесу один к одному, а долина выглядит очень приятно — сочные луга и кое-где разбросаны добротные фермерские постройки. Именно такой пейзаж я и называю отличным — когда в нем красота сочетается с полезностью — и полагаю, что он живописен, раз заслужил ваше восхищение. Охотно верю, что тут полным-полно скал и утесов, седого мха и темных чащ, но эти прелести не для меня. Я ничего в живописности не понимаю.
— Боюсь, вы не преувеличиваете, — сказала Марианна. — Но к чему хвастать этим?
— Мне кажется, — вмешалась Элинор, — что Эдвард, желая избежать одной крайности, впадает в другую. Оттого что, по его мнению, многие люди вслух восторгаются красотами природы, когда на самом деле безразличны к ним, и такое притворство ему противно, он напускает на себя равнодушие, хотя красоты эти трогают его гораздо больше, чем он готов признаться.
— Совершенно справедливо, — сказала Марианна, — что восхищение прелестью пейзажа превратилось в набор банальных слов. Все делают вид, будто понимают ее, и тщатся подражать вкусу и изяществу того, кто первым открыл суть живописности. Мне противна любая пошлость выражений, и порой я не высказываю своих чувств, потому что не нахожу для излияния их достойного языка, а лишь избитые, тривиальные сравнения, давно утратившие смысл.
— Я убежден, — ответил Эдвард, — что красивый вид действительно вызывает в вас тот восторг, который вы выражаете. Однако ваша сестрица не должна взамен приписывать мне чувства, которых я не испытываю. Красивый вид мне нравится, но не тем, что слывет живописным. Корявые, искривленные, разбитые молнией деревья меня не восхищают, я предпочитаю видеть их стройными, высокими, непокалеченными. Мне не нравятся ветхие, разрушающиеся хижины. Я не слишком люблю крапиву, репьи и бурьян, пусто цветущий. Добротный фермерский дом радует мой взгляд более сторожевой башни, и компания довольных, веселых поселян мне несравненно больше по сердцу, чем банда самых великолепных итальянских разбойников.
Марианна поглядела на Эдварда с изумлением, а затем бросила на сестру сострадательный взгляд. Но Элинор только засмеялась.
На этом разговор прервался, и Марианна погрузилась в молчаливую задумчивость, пока внезапно ее вниманием не завладел совершенно новый предмет. Она сидела рядом с Эдвардом, и, когда он протянул руку за чашкой чая, которую налила ему миссис Дэшвуд, ей бросилось в глаза кольцо у него на пальце — кольцо с вделанной в него прядкой волос.
— Я еще ни разу не видела, чтобы вы носили кольца, Эдвард! — воскликнула она. — Это волосы Фанни? Помнится, она обещала вам локон. Но мне казалось, что они темнее,
Марианна сказала первое, что ей пришло на язык, но, увидев, как ее слова расстроили Эдварда, рассердилась на себя даже больше него. Он густо покраснел и, быстро взглянул на Элинор, ответил:
— Да, это волосы моей сестры. В оправе они несколько меняют цвет.
Элинор перехватила его взгляд и смущенно отвела глаза. Она, как и Марианна, тут же решила, что это ее собственные волосы, но, если Марианна не сомневалась, что он получил их в подарок от ее сестры, Элинор не могла даже предположить, каким образом они у него оказались. Однако, пусть даже он их украл, она не была расположена усмотреть в этом оскорбление и, сделав вид, будто ничего не заметила, тотчас заговорила о чем-то постороннем, тем не менее решив про себя при первом же случае удостовериться, что волосы эти точно такого же оттенка, как ее собственные.
Смущение Эдварда не проходило довольно долго, а затем сменилось еще более упорной рассеянностью. Все утро он выглядел даже еще более мрачным, чем накануне, и Марианна не уставала мысленно корить себя за бездумную неосторожность. Впрочем, она давно бы простила себя, будь ей известно, что ее сестре случившееся отнюдь не было неприятно.
Вскоре после полудня их навестили сэр Джон с миссис Дженнингс, которые, прослышав о том, что в коттедж приехал гость, явились посмотреть его своими глазами. С помощью тещи сэр Джон не замедлил обнаружить, что фамилия Феррарс начинается с буквы «эф», и тут же была заложена мина будущих поддразниваний, взорвать которую без промедления помешала лишь краткость их знакомства с Эдвардом. И пока только их многозначительные взгляды открыли Элинор, какие далеко идущие выводы поспешили сделать они из сведений, добытых от Маргарет.
Сэр Джон никогда не приезжал в коттедж без того, чтобы не пригласить их либо отобедать в Бартон-парке на следующий день, либо выпить там чаю в этот же вечер. На сей раз, чувствуя, что его долг — помочь им принять их гостя наилучшим образом, он объединил оба эти приглашения:
— Вы обязательно должны выпить у нас чаю сегодня, — сказал он, — потому что мы будем только в своем кругу, а завтра непременно ждем вас к обеду, так как соберется большое общество.
Миссис Дженнингс подтвердила, что об отказе и речи быть не может.
— И как знать, — добавила она, — не кончится ли вечер танцами. А уж это должно вас соблазнить, мисс Марианна.
— Танцы! — вскричала Марианна. — Ни в коем случае! Кто же будет танцевать?
— Как кто? Вы сами, и Уиттекеры, и Кэри… Да неужто вы думали, что никто не станет танцевать, потому что кое-кто, кого мы называть не будем, взял да уехал!
— Я от всего сердца жалею, что Уиллоби не может к нам присоединиться! — вскричал сэр Джон.
Эта игривость и пунцовый румянец Марианны возбудили у Эдварда неожиданное подозрение.
— Кто такой Уиллоби? — тихо осведомился он у мисс Дэшвуд, рядом с которой сидел.
Она ответила очень коротко. Но лицо Марианны сказало ему гораздо больше. Он увидел достаточно, чтобы не только понять тонкие намеки визитеров, но и новые особенности в поведении Марианны, которые ранее ставили его в тупик. И когда сэр Джон с миссис Дженнингс отправились восвояси, он тут же подошел к Марианне и сказал вполголоса:
— Я кое о чем догадался. Сказать вам, о чем?
— Не понимаю.
— Так сказать?
— Разумеется.
— Ну, хорошо: по-моему, мистер Уиллоби любит охотиться.
Марианна удивилась и смутилась, однако его шутливое лукавство вызвало у нее улыбку, и, помолчав, она сказала:
— Ах, Эдвард! Как вы можете!.. Но надеюсь, придет время… Я уверена, он вам понравится!
— Я в этом не сомневаюсь, — ответил он, несколько растерявшись из-за того, с каким жаром это было сказано; ведь он ни в коем случае не позволил бы себе вернуться к намекам недавних гостей, если бы не счел их привычной шуткой среди их знакомых, для которой она и мистер Уиллоби, если и подали повод, то самый незначительный.
На следующее утро он присоединился к ней и Марианне перед завтраком, раньше миссис Дэшвуд и Маргарет, и Марианна, всегда готовая содействовать их счастью, насколько это было в ее силах, поспешила под каким-то предлогом оставить их одних. Но не успела она подняться и на несколько ступенек, как услышала скрип отворяющейся двери, и, оглянувшись, к своему удивлению, увидела, что Эдвард вышел в коридор следом за ней.
— Я схожу в деревню взглянуть на моих лошадей, — сказал он. — Ведь вы еще не сели завтракать, а я скоро вернусь.
Вернулся он, полный нового восхищения окружающим пейзажем. По дороге в деревню один очаровательный уголок долины сменялся другим, и из деревни, расположенной выше коттеджа, ему открылся обширный вид на окрестности, чрезвычайно ему понравившийся. Разумеется, Марианна была само внимание, а затем принялась описывать собственное восхищение этими картинами и расспрашивать его в подробностях, что особенно его поразило, но тут Эдвард ее перебил:
— Марианна, вам не следует экзаменовать меня с таким пристрастием. Не забывайте, я мало разбираюсь в живописности 5, и, если мы перейдем к частностям, могу ненароком оскорбить ваш слух своим невежеством и дурным вкусом. Я назову холм крутым, а не гордым, склон — неровным и бугристым, а не почти неприступным, скажу, что дальний конец долины теряется из вида, хотя ему надлежит лишь тонуть в неясной голубой дымке. Удовольствуйтесь простыми похвалами, на какие я способен. Это отличная местность, холмы крутые, деревья в лесу один к одному, а долина выглядит очень приятно — сочные луга и кое-где разбросаны добротные фермерские постройки. Именно такой пейзаж я и называю отличным — когда в нем красота сочетается с полезностью — и полагаю, что он живописен, раз заслужил ваше восхищение. Охотно верю, что тут полным-полно скал и утесов, седого мха и темных чащ, но эти прелести не для меня. Я ничего в живописности не понимаю.
— Боюсь, вы не преувеличиваете, — сказала Марианна. — Но к чему хвастать этим?
— Мне кажется, — вмешалась Элинор, — что Эдвард, желая избежать одной крайности, впадает в другую. Оттого что, по его мнению, многие люди вслух восторгаются красотами природы, когда на самом деле безразличны к ним, и такое притворство ему противно, он напускает на себя равнодушие, хотя красоты эти трогают его гораздо больше, чем он готов признаться.
— Совершенно справедливо, — сказала Марианна, — что восхищение прелестью пейзажа превратилось в набор банальных слов. Все делают вид, будто понимают ее, и тщатся подражать вкусу и изяществу того, кто первым открыл суть живописности. Мне противна любая пошлость выражений, и порой я не высказываю своих чувств, потому что не нахожу для излияния их достойного языка, а лишь избитые, тривиальные сравнения, давно утратившие смысл.
— Я убежден, — ответил Эдвард, — что красивый вид действительно вызывает в вас тот восторг, который вы выражаете. Однако ваша сестрица не должна взамен приписывать мне чувства, которых я не испытываю. Красивый вид мне нравится, но не тем, что слывет живописным. Корявые, искривленные, разбитые молнией деревья меня не восхищают, я предпочитаю видеть их стройными, высокими, непокалеченными. Мне не нравятся ветхие, разрушающиеся хижины. Я не слишком люблю крапиву, репьи и бурьян, пусто цветущий. Добротный фермерский дом радует мой взгляд более сторожевой башни, и компания довольных, веселых поселян мне несравненно больше по сердцу, чем банда самых великолепных итальянских разбойников.
Марианна поглядела на Эдварда с изумлением, а затем бросила на сестру сострадательный взгляд. Но Элинор только засмеялась.
На этом разговор прервался, и Марианна погрузилась в молчаливую задумчивость, пока внезапно ее вниманием не завладел совершенно новый предмет. Она сидела рядом с Эдвардом, и, когда он протянул руку за чашкой чая, которую налила ему миссис Дэшвуд, ей бросилось в глаза кольцо у него на пальце — кольцо с вделанной в него прядкой волос.
— Я еще ни разу не видела, чтобы вы носили кольца, Эдвард! — воскликнула она. — Это волосы Фанни? Помнится, она обещала вам локон. Но мне казалось, что они темнее,
Марианна сказала первое, что ей пришло на язык, но, увидев, как ее слова расстроили Эдварда, рассердилась на себя даже больше него. Он густо покраснел и, быстро взглянул на Элинор, ответил:
— Да, это волосы моей сестры. В оправе они несколько меняют цвет.
Элинор перехватила его взгляд и смущенно отвела глаза. Она, как и Марианна, тут же решила, что это ее собственные волосы, но, если Марианна не сомневалась, что он получил их в подарок от ее сестры, Элинор не могла даже предположить, каким образом они у него оказались. Однако, пусть даже он их украл, она не была расположена усмотреть в этом оскорбление и, сделав вид, будто ничего не заметила, тотчас заговорила о чем-то постороннем, тем не менее решив про себя при первом же случае удостовериться, что волосы эти точно такого же оттенка, как ее собственные.
Смущение Эдварда не проходило довольно долго, а затем сменилось еще более упорной рассеянностью. Все утро он выглядел даже еще более мрачным, чем накануне, и Марианна не уставала мысленно корить себя за бездумную неосторожность. Впрочем, она давно бы простила себя, будь ей известно, что ее сестре случившееся отнюдь не было неприятно.
Вскоре после полудня их навестили сэр Джон с миссис Дженнингс, которые, прослышав о том, что в коттедж приехал гость, явились посмотреть его своими глазами. С помощью тещи сэр Джон не замедлил обнаружить, что фамилия Феррарс начинается с буквы «эф», и тут же была заложена мина будущих поддразниваний, взорвать которую без промедления помешала лишь краткость их знакомства с Эдвардом. И пока только их многозначительные взгляды открыли Элинор, какие далеко идущие выводы поспешили сделать они из сведений, добытых от Маргарет.
Сэр Джон никогда не приезжал в коттедж без того, чтобы не пригласить их либо отобедать в Бартон-парке на следующий день, либо выпить там чаю в этот же вечер. На сей раз, чувствуя, что его долг — помочь им принять их гостя наилучшим образом, он объединил оба эти приглашения:
— Вы обязательно должны выпить у нас чаю сегодня, — сказал он, — потому что мы будем только в своем кругу, а завтра непременно ждем вас к обеду, так как соберется большое общество.
Миссис Дженнингс подтвердила, что об отказе и речи быть не может.
— И как знать, — добавила она, — не кончится ли вечер танцами. А уж это должно вас соблазнить, мисс Марианна.
— Танцы! — вскричала Марианна. — Ни в коем случае! Кто же будет танцевать?
— Как кто? Вы сами, и Уиттекеры, и Кэри… Да неужто вы думали, что никто не станет танцевать, потому что кое-кто, кого мы называть не будем, взял да уехал!
— Я от всего сердца жалею, что Уиллоби не может к нам присоединиться! — вскричал сэр Джон.
Эта игривость и пунцовый румянец Марианны возбудили у Эдварда неожиданное подозрение.
— Кто такой Уиллоби? — тихо осведомился он у мисс Дэшвуд, рядом с которой сидел.
Она ответила очень коротко. Но лицо Марианны сказало ему гораздо больше. Он увидел достаточно, чтобы не только понять тонкие намеки визитеров, но и новые особенности в поведении Марианны, которые ранее ставили его в тупик. И когда сэр Джон с миссис Дженнингс отправились восвояси, он тут же подошел к Марианне и сказал вполголоса:
— Я кое о чем догадался. Сказать вам, о чем?
— Не понимаю.
— Так сказать?
— Разумеется.
— Ну, хорошо: по-моему, мистер Уиллоби любит охотиться.
Марианна удивилась и смутилась, однако его шутливое лукавство вызвало у нее улыбку, и, помолчав, она сказала:
— Ах, Эдвард! Как вы можете!.. Но надеюсь, придет время… Я уверена, он вам понравится!
— Я в этом не сомневаюсь, — ответил он, несколько растерявшись из-за того, с каким жаром это было сказано; ведь он ни в коем случае не позволил бы себе вернуться к намекам недавних гостей, если бы не счел их привычной шуткой среди их знакомых, для которой она и мистер Уиллоби, если и подали повод, то самый незначительный.
Глава 19
Эдвард прогостил в Коттедже неделю. Миссис Дэшвуд радушно настаивала, чтобы он остался подольше. Но его цель словно заключалась в том, чтобы терзать себя: он, казалось, был преисполнен решимости уехать именно тогда, когда общество друзей доставляло ему наибольшее удовольствие. Последние два-три дня его настроение, хотя и оставалось неровным, заметно посветлело, дом и окрестности все больше ему нравились, о расставании он говорил со вздохом, упомянул, что совершенно свободен и даже не знает, куда отправится от них, и тем не менее уехать ему необходимо. Редкая неделя проходила так быстро — просто не верится, что она уже промелькнула. Он повторял это снова и снова. Говорил он и многое другое, что приоткрывало его чувства и опровергало поступки. В Норленде ему тоскливо, Лондона он не переносит, но либо в Норленд, либо в Лондон уехать он должен. Их доброту он ценит превыше всего, быть с ними — величайшее счастье. И тем не менее в конце недели он должен расстаться с ними вопреки их настояниям, вопреки собственному желанию и вполне распоряжаясь своим временем.
Элинор относила все несообразности такого поведения на счет его матери, характер которой, к счастью, был известен ей столь мало, что она всегда могла найти в нем извинения для странностей сына. Но несмотря на разочарование, досаду, а порой и раздражение, которые вызывались подобным его обхождением с ней, она очень охотно находила для него разумные извинения и великодушные оправдания, каких ее мать лишь с большим трудом добилась у нее для Уиллоби. Унылость Эдварда, его замкнутость и непоследовательность приписывались зависимому его положению и тому, что ему лучше знать наклонности и намерения миссис Феррарс. Краткость его визита, упорное желание уехать в назначенный срок объяснялись тем же бесправием, той же необходимостью подчиняться капризам матери. Причина заключалась в извечном столкновении долга с собственной волей, родителей с детьми. Элинор дорого дала бы, чтобы узнать, когда все эти затруднения уладятся, когда возражениям придет конец — когда миссис Феррарс преобразится, а ее сын получит свободу быть счастливым. Но, понимая тщету таких надежд, она была вынуждена искать отраду в укреплении своей уверенности в чувствах Эдварда, в воспоминаниях о каждом знаке нежности во взгляде или в словах, которые она замечала, пока он оставался в Бартоне, а главное — в лестном доказательстве их, которое он постоянно носил на пальце.
— Мне кажется, Эдвард, — заметила миссис Дэшвуд за завтраком в день его отъезда, — вы были бы счастливы, если бы избрали профессию, которая занимала бы ваше время, придавала интерес вашей жизни, вашим планам на будущее. Правда, это нанесло бы некоторый ущерб вашим друзьям, так как у вас осталось бы для них меньше досуга. Однако, — добавила она с улыбкой, — вы получили бы от этого одну значительную выгоду: во всяком случае, вы бы знали, куда отправитесь, расставаясь с ними.
— Поверьте, — ответил он, — я и сам давно держусь того же мнения. Для меня было и, возможно, всегда будет тяжким несчастием, что мне нечем занять себя, что я не смог посвятить себя профессии, которая дала бы мне независимость. Но, к несчастью, моя щепетильность и щепетильность моих близких превратила меня в то, что я есть, — в никчемного бездельника. Мы так и не пришли к согласию, какую мне выбрать профессию. Я предпочитал и предпочитаю церковь. Однако моей семье это поприще кажется недостаточно блестящим. Они настаивали на военной карьере. Но это слишком уж блестяще для меня. Юриспруденция признавалась достаточно благородным занятием — многие молодые люди, подвизающиеся в Темпле 6, приняты в свете и разъезжают по Лондону в щегольских колясках. Только правоведение никогда меня не влекло, даже самые практические его формы, которые мои близкие одобрили бы. Флот? На его стороне мода, но мой возраст уже не позволял думать о нем, когда про него вспомнили… И в конце концов, поскольку настоятельной нужды в том, чтобы я занялся делом, не было, поскольку я мог вести блестящий и расточительный образ жизни не только в красном мундире 7, но и без него, безделье было признано и имеющим свои преимущества, и вполне приличным благородному молодому человеку. В восемнадцать же лет редко у кого есть призвание к серьезным занятиям и трудно устоять перед уговорами близких не Делать решительно ничего. А потому я поступил в Оксфорд и с тех пор предаюсь безделью по всем правилам.
— Но раз оно не сделало вас счастливым, — сказала миссис Дэшвуд, — я полагаю, ваши сыновья получат воспитание, которое подготовит их для стольких же занятий, профессий, служб и ремесел, как сыновей Колумелы 8.
— Они получат такое воспитание, — ответил он серьезно, — которое сделает их как можно менее похожими на меня. И в чувствах, и в поведении, и в целях — во всем.
— Полноте! В вас говорит грустное расположение духа, не более! Вы поддались меланхолии, Эдвард, и вообразили, будто все, кто не похож на вас, должны быть счастливы. Не забывайте, что всякий человек, каково бы ни было его образование и положение, время от времени испытывает боль от разлуки с друзьями. Подумайте о своих преимуществах. Вам ведь требуется только терпение… или, если воспользоваться более прекрасным словом, — надежда. Со временем ваша матушка обеспечит вам ту независимость, о которой вы тоскуете. Ее долг — помешать вам и дальше бессмысленно растрачивать юность, и, поверьте, она сделает это с радостью. Столько может произойти за недолгие несколько месяцев!
— Боюсь, — ответил Эдвард, — мне и сотни месяцев ничего хорошего не принесут.
Такая мрачность, хотя и не могла передаться миссис Дэшвуд, сделала еще грустнее их
прощание, которое вскоре за этим последовало, а на Элинор произвела такое тягостное впечатление, что ей не без труда и совсем не быстро удалось его преодолеть. Но она твердо намеревалась не показывать, что его отъезд огорчил ее больше, чем мать и сестер, а потому не стала прибегать к способу, который столь благоразумно избрала в подобном же случае Марианна, дабы усугублять и укреплять свою печаль, и не старалась проводить часы в безмолвии, одиночестве и безделье. Способы их различались не менее, чем цели, и равно подходили для достижения их.
Едва он скрылся за дверью, как Элинор села рисовать и весь день находила себе разные занятия, не искала и не избегала случая упомянуть его имя, старалась держаться с матерью и сестрами как обычно и если и не смягчила свою печаль, то не растравила ее без нужды и избавила своих близких от лишней тревоги.
Марианна так же не могла одобрить подобное поведение, как ей не пришло бы в голову порицать свое собственное, столь тому противоположное. Вопрос об умении властвовать собой она решала очень просто: сильные, бурные чувства всегда берут над ним верх, спокойные его не требуют. А чувства ее сестры, пришлось ей со стыдом признать, были, как ни горько и ни обидно, очень спокойными; силу же собственных чувств она блистательно доказала, продолжая любить и уважать эту сестру вопреки столь уничижительному заключению.
Но и не затворяясь у себя в комнате от своих близких, не отправляясь на одинокие прогулки в стремлении избежать их общества, не проводя бессонные ночи в горестных мечтаниях, Элинор каждый день находила время думать об Эдварде и о поведении Эдварда со всем разнообразием чувств, какие рождало ее собственное настроение, — с нежностью, С жалостью, с одобрением, с порицанием и сомнениями. Искать для этого уединения она не видела надобности. Ведь даже если они сидели все вместе в одной комнате, выпадало множество минут, когда каждая занималась делом, препятствовавшим вести общую беседу, и ничто не отвлекало мыслей Элинор от единственного занимавшего их предмета. Внимание и память сосредоточивались на прошлом, разум и воображение стремились отгадать будущее.
Однажды утром, вскоре после отъезда Эдварда, от этих размышлений над альбомом для рисования ее отвлекло появление гостей. Она была одна в гостиной. Стук калитки в зеленом дворике перед домом заставил ее поднять голову, и она увидела, что к входной двери направляется многочисленное общество, состоящее из сэра Джона, леди Мидлтон, миссис Дженнингс и какого-то неизвестного джентльмена с дамой. Она сидела возле самого окна, и сэр Джон, заметив ее, предоставил остальным стучать в дверь, как того требовали правила вежливости, а сам без церемонии направился к ней по траве, и ей пришлось открыть окно. Он тотчас вступил с ней в разговор, хотя до двери было совсем близко и только глухой его не услышал бы.
— Ну-с, — объявил сэр Джон, — мы привели к вам кое-кого. Как вы их находите?
— Ш-ш-ш! Они вас слышат!
— И на здоровье! Это же Палмеры. Шарлотта на редкость хорошенькая, уж поверьте мне. Высуньте голову и сами увидите!
Но Элинор предстояло ее увидеть через две-три минуты и без такой невоспитанности, и она не последовала его настояниям.
— А где Марианна? Сбежала от нас? Я вижу, ее инструмент открыт!
— Она ушла погулять, если не ошибаюсь.
Тут к ним присоединилась миссис Дженнингс, у которой не достало терпения молча ждать, пока дверь откроют, и она направилась к окну, рассыпаясь в приветствиях:
— Как поживаете, душечка? Как поживает миссис Дэшвуд? А где же ваши сестрицы? Как! Вы совсем одна! Ну, вот и отлично: в компании вам будет веселее! Я привела к вам знакомиться других моих сына и дочь. Вообразите только, пожаловали без предупреждения! Вчера вечером пьем мы чай и я словно бы слышу стук кареты. Но я и представить себе не могла, что это они! Думаю только: никак, полковник Брэндон возвратился. И говорю сэру Джону: кажется, карета подъехала. Может быть, полковник Брэндон возвратился…
Элинор вынуждена была в самый разгар ее повествования отвернуться от нее, чтобы встать навстречу остальным гостям. Леди Мидлтон представила новоприбывших. В эту минуту сверху спустились миссис Дэшвуд с Маргарет, все сели и принялись разглядывать друг друга, пока миссис Дженнингс продолжала свою историю, шествуя по коридору в сопровождении сэра Джона.
Миссис Палмер была несколькими годами моложе леди Мидлтон и во всех отношениях на нее непохожа. Невысокая толстушка с миловидным личиком и приветливейшим выражением, какое только можно вообразить. Манеры ее были далеко не столь изысканными, как у сестры, но зато гораздо более располагающими. Она вошла с улыбкой, продолжала улыбаться до конца визита, за исключением тех минут, когда смеялась, и попрощалась с улыбкой. Муж ее был невозмутимый молодой человек лет двадцати пяти или двадцати шести, более светский и чинный, чем его жена, но менее склонный радовать и радоваться. Он вошел в гостиную с чопорным видом, слегка поклонился хозяйкам, не произнеся ни слова, коротко обозрел их, а также комнату и взял со столика газету, которую продолжал читать, пока не настало время откланяться.
Элинор относила все несообразности такого поведения на счет его матери, характер которой, к счастью, был известен ей столь мало, что она всегда могла найти в нем извинения для странностей сына. Но несмотря на разочарование, досаду, а порой и раздражение, которые вызывались подобным его обхождением с ней, она очень охотно находила для него разумные извинения и великодушные оправдания, каких ее мать лишь с большим трудом добилась у нее для Уиллоби. Унылость Эдварда, его замкнутость и непоследовательность приписывались зависимому его положению и тому, что ему лучше знать наклонности и намерения миссис Феррарс. Краткость его визита, упорное желание уехать в назначенный срок объяснялись тем же бесправием, той же необходимостью подчиняться капризам матери. Причина заключалась в извечном столкновении долга с собственной волей, родителей с детьми. Элинор дорого дала бы, чтобы узнать, когда все эти затруднения уладятся, когда возражениям придет конец — когда миссис Феррарс преобразится, а ее сын получит свободу быть счастливым. Но, понимая тщету таких надежд, она была вынуждена искать отраду в укреплении своей уверенности в чувствах Эдварда, в воспоминаниях о каждом знаке нежности во взгляде или в словах, которые она замечала, пока он оставался в Бартоне, а главное — в лестном доказательстве их, которое он постоянно носил на пальце.
— Мне кажется, Эдвард, — заметила миссис Дэшвуд за завтраком в день его отъезда, — вы были бы счастливы, если бы избрали профессию, которая занимала бы ваше время, придавала интерес вашей жизни, вашим планам на будущее. Правда, это нанесло бы некоторый ущерб вашим друзьям, так как у вас осталось бы для них меньше досуга. Однако, — добавила она с улыбкой, — вы получили бы от этого одну значительную выгоду: во всяком случае, вы бы знали, куда отправитесь, расставаясь с ними.
— Поверьте, — ответил он, — я и сам давно держусь того же мнения. Для меня было и, возможно, всегда будет тяжким несчастием, что мне нечем занять себя, что я не смог посвятить себя профессии, которая дала бы мне независимость. Но, к несчастью, моя щепетильность и щепетильность моих близких превратила меня в то, что я есть, — в никчемного бездельника. Мы так и не пришли к согласию, какую мне выбрать профессию. Я предпочитал и предпочитаю церковь. Однако моей семье это поприще кажется недостаточно блестящим. Они настаивали на военной карьере. Но это слишком уж блестяще для меня. Юриспруденция признавалась достаточно благородным занятием — многие молодые люди, подвизающиеся в Темпле 6, приняты в свете и разъезжают по Лондону в щегольских колясках. Только правоведение никогда меня не влекло, даже самые практические его формы, которые мои близкие одобрили бы. Флот? На его стороне мода, но мой возраст уже не позволял думать о нем, когда про него вспомнили… И в конце концов, поскольку настоятельной нужды в том, чтобы я занялся делом, не было, поскольку я мог вести блестящий и расточительный образ жизни не только в красном мундире 7, но и без него, безделье было признано и имеющим свои преимущества, и вполне приличным благородному молодому человеку. В восемнадцать же лет редко у кого есть призвание к серьезным занятиям и трудно устоять перед уговорами близких не Делать решительно ничего. А потому я поступил в Оксфорд и с тех пор предаюсь безделью по всем правилам.
— Но раз оно не сделало вас счастливым, — сказала миссис Дэшвуд, — я полагаю, ваши сыновья получат воспитание, которое подготовит их для стольких же занятий, профессий, служб и ремесел, как сыновей Колумелы 8.
— Они получат такое воспитание, — ответил он серьезно, — которое сделает их как можно менее похожими на меня. И в чувствах, и в поведении, и в целях — во всем.
— Полноте! В вас говорит грустное расположение духа, не более! Вы поддались меланхолии, Эдвард, и вообразили, будто все, кто не похож на вас, должны быть счастливы. Не забывайте, что всякий человек, каково бы ни было его образование и положение, время от времени испытывает боль от разлуки с друзьями. Подумайте о своих преимуществах. Вам ведь требуется только терпение… или, если воспользоваться более прекрасным словом, — надежда. Со временем ваша матушка обеспечит вам ту независимость, о которой вы тоскуете. Ее долг — помешать вам и дальше бессмысленно растрачивать юность, и, поверьте, она сделает это с радостью. Столько может произойти за недолгие несколько месяцев!
— Боюсь, — ответил Эдвард, — мне и сотни месяцев ничего хорошего не принесут.
Такая мрачность, хотя и не могла передаться миссис Дэшвуд, сделала еще грустнее их
прощание, которое вскоре за этим последовало, а на Элинор произвела такое тягостное впечатление, что ей не без труда и совсем не быстро удалось его преодолеть. Но она твердо намеревалась не показывать, что его отъезд огорчил ее больше, чем мать и сестер, а потому не стала прибегать к способу, который столь благоразумно избрала в подобном же случае Марианна, дабы усугублять и укреплять свою печаль, и не старалась проводить часы в безмолвии, одиночестве и безделье. Способы их различались не менее, чем цели, и равно подходили для достижения их.
Едва он скрылся за дверью, как Элинор села рисовать и весь день находила себе разные занятия, не искала и не избегала случая упомянуть его имя, старалась держаться с матерью и сестрами как обычно и если и не смягчила свою печаль, то не растравила ее без нужды и избавила своих близких от лишней тревоги.
Марианна так же не могла одобрить подобное поведение, как ей не пришло бы в голову порицать свое собственное, столь тому противоположное. Вопрос об умении властвовать собой она решала очень просто: сильные, бурные чувства всегда берут над ним верх, спокойные его не требуют. А чувства ее сестры, пришлось ей со стыдом признать, были, как ни горько и ни обидно, очень спокойными; силу же собственных чувств она блистательно доказала, продолжая любить и уважать эту сестру вопреки столь уничижительному заключению.
Но и не затворяясь у себя в комнате от своих близких, не отправляясь на одинокие прогулки в стремлении избежать их общества, не проводя бессонные ночи в горестных мечтаниях, Элинор каждый день находила время думать об Эдварде и о поведении Эдварда со всем разнообразием чувств, какие рождало ее собственное настроение, — с нежностью, С жалостью, с одобрением, с порицанием и сомнениями. Искать для этого уединения она не видела надобности. Ведь даже если они сидели все вместе в одной комнате, выпадало множество минут, когда каждая занималась делом, препятствовавшим вести общую беседу, и ничто не отвлекало мыслей Элинор от единственного занимавшего их предмета. Внимание и память сосредоточивались на прошлом, разум и воображение стремились отгадать будущее.
Однажды утром, вскоре после отъезда Эдварда, от этих размышлений над альбомом для рисования ее отвлекло появление гостей. Она была одна в гостиной. Стук калитки в зеленом дворике перед домом заставил ее поднять голову, и она увидела, что к входной двери направляется многочисленное общество, состоящее из сэра Джона, леди Мидлтон, миссис Дженнингс и какого-то неизвестного джентльмена с дамой. Она сидела возле самого окна, и сэр Джон, заметив ее, предоставил остальным стучать в дверь, как того требовали правила вежливости, а сам без церемонии направился к ней по траве, и ей пришлось открыть окно. Он тотчас вступил с ней в разговор, хотя до двери было совсем близко и только глухой его не услышал бы.
— Ну-с, — объявил сэр Джон, — мы привели к вам кое-кого. Как вы их находите?
— Ш-ш-ш! Они вас слышат!
— И на здоровье! Это же Палмеры. Шарлотта на редкость хорошенькая, уж поверьте мне. Высуньте голову и сами увидите!
Но Элинор предстояло ее увидеть через две-три минуты и без такой невоспитанности, и она не последовала его настояниям.
— А где Марианна? Сбежала от нас? Я вижу, ее инструмент открыт!
— Она ушла погулять, если не ошибаюсь.
Тут к ним присоединилась миссис Дженнингс, у которой не достало терпения молча ждать, пока дверь откроют, и она направилась к окну, рассыпаясь в приветствиях:
— Как поживаете, душечка? Как поживает миссис Дэшвуд? А где же ваши сестрицы? Как! Вы совсем одна! Ну, вот и отлично: в компании вам будет веселее! Я привела к вам знакомиться других моих сына и дочь. Вообразите только, пожаловали без предупреждения! Вчера вечером пьем мы чай и я словно бы слышу стук кареты. Но я и представить себе не могла, что это они! Думаю только: никак, полковник Брэндон возвратился. И говорю сэру Джону: кажется, карета подъехала. Может быть, полковник Брэндон возвратился…
Элинор вынуждена была в самый разгар ее повествования отвернуться от нее, чтобы встать навстречу остальным гостям. Леди Мидлтон представила новоприбывших. В эту минуту сверху спустились миссис Дэшвуд с Маргарет, все сели и принялись разглядывать друг друга, пока миссис Дженнингс продолжала свою историю, шествуя по коридору в сопровождении сэра Джона.
Миссис Палмер была несколькими годами моложе леди Мидлтон и во всех отношениях на нее непохожа. Невысокая толстушка с миловидным личиком и приветливейшим выражением, какое только можно вообразить. Манеры ее были далеко не столь изысканными, как у сестры, но зато гораздо более располагающими. Она вошла с улыбкой, продолжала улыбаться до конца визита, за исключением тех минут, когда смеялась, и попрощалась с улыбкой. Муж ее был невозмутимый молодой человек лет двадцати пяти или двадцати шести, более светский и чинный, чем его жена, но менее склонный радовать и радоваться. Он вошел в гостиную с чопорным видом, слегка поклонился хозяйкам, не произнеся ни слова, коротко обозрел их, а также комнату и взял со столика газету, которую продолжал читать, пока не настало время откланяться.