Страница:
Со времени женитьбы он стал еще менее понятен. Он показывал себя, действительно, самым подозрительным и ревнивым мужем, не допуская, чтоб его жена оставалсь наедине с кем бы то ни было, не позволяя ей выезжать одной, наблюдая за ее перепиской и ее чтением, запрещая ей читать даже «Анну Каренину», из боязни, чтобы обаятельный роман не пробудил в ней опасного любопытства или слишком сильных переживаний. Кроме того, он постоянно ее критиковал в грубом и резком тоне; он делал ей порой, даже в обществе, оскорбительные замечания. Кроткая и послушная, она склонялась под жестокими словами. Честный и добродушный великан, Александр III, чувствовавший к ней жалость, расточал ей сначала самое любезное внимание; но скоро должен был воздержаться, заметив, что возбуждает ревность своего брата.
Однажды, после жестокой сцены со стороны великого князя, у старого князя Б., присутствовавшего при ней, вырвалось несколько слов сочувствия молодой женщине. Она возразила ему, удивленно и искренно: «Но меня нечего жалеть. Несмотря на все, что можно обо мне говорить, я счастлива, потому что очень любима».
Он действительно ее любил, но любил по-своему, любовью эгоистической и бурной, причудливой и двусмысленной, жадной и неполной…
В 1891 г. великий князь Сергей Александрович был назначен московским генерал-губернатором.
То было время, когда знаменитый обер-прокурор св. синода, «русский Торквемада» Победоносцев, всемогущий советник Александра III, пытался восстановить учение теократического самодержавия и вернуть Россию к византийским традициям Московского царства.
Между тем великая княгиня Елизавета Федоровна принадлежала по рождению к лютеранскому исповеданию. Новый генерал-губернатор не мог достойно явиться в Кремль с иноверной супругой. Он потребовал от жены, чтобы она отказалась от протестантизма и приняла русскую национальную веру. Уверяют, что и сама она к этому уже раньше склонялась. Как бы то ни было, она всей душой приняла догматы православной церкви; не бывало обращения более искреннего, более проникновенного, более безраздельного.
До этого времени холодные и сухие обряды протестантизма давали лишь очень жалкую пищу воображению и чувствам молодой женщины; опыт брачной жизни не был для нее благоприятнее. Все ее задатки мечтательности и чувствительности, веры и нежности, нашли себе вдруг применение в таинственных обрядах и великолепной пышности православия. Ее набожность развилась чудесным образом; она познала тогда такую душевную полноту и такие порывы, о которых раньше не подозревала.
В блеске своего генерал-губернаторства, равнявшегося власти вице-короля, Сергей Александрович явился вскоре передовым бойцом того реакционного крестового похода, к которому сводилась вся внутренняя политика «благочестивейшего государя» Александра III. И при нем, от времени до времени большие торжества — религиозные, политические или военные — привлекали к священному Кремлевскому холму взоры всего русского народа и всего славянства.
В этой деятельной и блестящей жизни Елизавета Федоровна имела свою роль. Она была любезной хозяйкой на велоколепных приемах в Александровском дворце и в Ильинском; она усердно тратила средства на множество дел благочестия и милосердия, на школы и на искусства. Живописная обстановка и нравственная атмосфера Москвы глубоко действовали на ее восприимчивость. Ей разъяснили однажды, что провиденциальной миссией царей является осуществление царства Божия на русской земле; мысль, что она, хотя.бы и в малой части, содействует этой задаче, возбуждала ее воображение…
Между тем, ультра-реакционная политика, которой великий князь Сергей Александрович хвалился быть одним из главных творцов, вызывала как в среде интеллигенции, так и в народных массах всей России раздражение и отпор, с каждым днем выявлявшиеся все сильнее. Группа неустрашимых террористов — Гершуни, Бурцев, Савинков, Азеф — основали «боевую организацию». Заговоры и покушения следовали быстро друг за другом, с ужасающей правильностью. И вот, 17 февраля 1905 г., в три часа пополудни, в то время, когда великий князь Сергей Александрович проезжал в экипаже через Кремль и выехал на Сенатскую площадь, террорист Каляев бросил в него бомбу, которая, попав ему в грудь, разорвала его на куски.
Великая княгиня Елизавета Федоровна находилась, как нарочно, в Кремле, где она устраивала склад Красного Креста для Маньчжурской армии. Услышав потрясающий грохот взрыва, она прибежала так, как была, без шляпы, и упала на тело своего мужа, голова и руки которого лежали, оторванные, посреди обломков кареты. Потом, вернувшись в великокняжеский дворец, она погрузилась в горячую молитву.
В продолжение пяти дней, протекших до погребения, она не переставала молиться. Эта долгая молитва внушила ей странный поступок. Накануне похорон она вызвала градоначальника и велела ему немедленно повезти себя в Таганскую тюрьму, где содержался Каляев в ожидании военного суда.
Когда ее ввели в камеру убийцы, она спросила его: «Зачем вы убили моего мужа? Зачем вы отяготили вашу совесть ужасным преступлением?» Заключенный, встретивший ее сначала подозрительным, озлобленным взглядом, заметил, что она говорит с ним кротко и называет убитого не «великий князь», но «мой муж». «Я убил Сергея Александровича, — ответил он, — потому что он был орудием тирании и притеснителем рабочих. А я — мститель за народ, как социалист и революционер». Она возразила с тою же кротостью: «Вы ошибаетесь. Мой муж любил народ и думал только об его благе. Поэтому ваше преступление не имеет оправдания. Не слушайтесь вашей гордости, и покайтесь. Если вы вступите на путь покаяния, я умолю государя даровать вам жизнь и буду молиться Богу, чтобы Он вас простил так же, как я сама уже вас простила». Столь же растроганный, сколь удивленный такой речью, он имел силу сказать ей: «Нет, я не раскаиваюсь. Я дол-жен умереть за свое дело — и я умру». — «Если так, раз вы отнимаете у меня всякую возможность спасти вам жизнь, если вы несомненно скоро предстанете перед Богом, сделайте так, чтобы я могла, по крайней мере, спасти вашу душу. Вот Евангелие: обещайте мне внимательно читать его до вашего смертного часа». Он отрицательно покачал головой; потом ответил: «Я буду читать Евангелие, если вы мне обещаете, в свою очередь, прочесть вот эти записки о моей жизни, которые я заканчиваю: они заставят вас понять, почему я убил Сергея Александровича». — «Нет, я не буду читать ваших записок… Мне остается только помолиться за вас». Она вышла из камеры, оставив Евангелие на столе.
Несмотря на неудачу, она написала императору, чтобы заранее получить помилование убийце. Но почти в то же время все общество узнало об ее посещении Таганской тюрьмы. Ходили самые странные, самые романтические рассказы: все утверждали, что Каляев согласен просить о помиловании.
Несколько дней спустя, она получила от заключенного письмо приблизительно такого содержания: «Вы злоупотребили моим положением. Я не выказывал вам никакого раскаяния, потому что я его не чувствую. Если я согласился вас выслушать, то это потому только, что я в вас увидел несчастную вдову убитого мною человека. Я сжалился над вашим горем, и больше ничего. Объяснение, которое дают нашему свиданию, меня бесчестит. Я не хочу помилования, о котором вы хлопочете для меня»…
Процесс его шел своим чередом. Следствие очень затянулось из-за напрасных розысков сообщников, из которых главным был Борис Савинков. В мае месяце Каляев был приговорен к смерти.
На другой день министр юстиции Манухин, делая доклад государю, спросил его, желает ли он смягчить приговор Каляеву, как его о том просила великая княгиня Елизавета Федоровна. Николай II промолчал, потом спросил небрежным тоном: «У вас больше ничего нет к докладу, Сергей Сергеевич?»… и отпустил его. Но затем тотчас же призвал директора департамента полиции Коваленского и дал ему секретное приказание.
Каляев был тогда переведен из Москвы в Шлиссельбургскую крепость, знаменитую государственную тюрьму. 23 мая, в 11 часов вечера, в камеру осужденного вошел главный военный прокурор Федоров, ведший следствие по его делу; он был еще по университету знаком с Каляевым. «Я уполномочен вам передать, — сказал он, — что если вы попросите о помиловании, его величество соизволит вам даровать его». Каляев ответил со спокойною твердостью: «Нет, я хочу умереть за свое дело». Федоров изо всех сил настаивал, в очень возвышенном и человечном тоне; Каляев плакал, но не сдавался. Наконец он сказал: «Если вы проявляете ко мне столько участия, позвольте мне написать моей матери». — «Хорошо!., напишите ей. Я немедленно доставлю ваше письмо». Когда заключенный кончил писать, Федоров сделал последнее усилие, чтобы убедить его. Собрав все свои силы, но сохраняя полное спокойствие, Каляев торжественно заявил: «Я хочу и должен умереть. Моя смерть будет еще полезнее для моего дела, чем смерть Сергея Александровича». Прокурор понял, что он никогда не сможет сломить этой неукротимой воли; он вышел из камеры и приказал исполнить приговор.
Каляева в час ночи вывели на двор крепости. Он послушно подошел к виселице и, не произнеся ни слова, дал накинуть веревку себе на шею.
После этой мрачной трагедии, Елизавета Федоровна решила, что светская жизнь для нее кончена. Отныне ее занимали исключительно дела религии. Она всецело отдалась подвигам аскетизма и благочестия, покаяния и милосердия.
15 апреля 1910 г. она осуществила проект, уже давно взлелеяный ею: она учредила женскую общину, в которой сама сделалась настоятельницей. Обитель, названная Марфо-Мариинской, была устроена в Москве, в Замоскворечье. Монахини посвящают себя специально заботам о больных и бедных. Но и тогда, когда она уже отреклась таким образом от мирских дел, Елизавета Федоровна проявила последнюю заботу о женском изяществе: она заказала рисунок одежды для своей общины московскому художнику Нестерову. Одежда эта состоит из длинного платья тонкой шерстяной материи светло-серого цвета, из полотняного нагрудника, тесно окаймляющего лицо и шею, наконец, из длинного покрывала белой шерсти, падающего на грудь в широких священнических складках. Оно производит в общем впечатление строгое, простое и чарующее.
В отношениях великой княгини Елизаветы Федоровны с императрицей Александрой Федоровной не чувствуется сердечности. Основная причина, или, крайней мере, главный предлог их расхождения заключается в Распутине. В глазах Елизаветы Федоровны — Григорий не более, как похотливый и святотатственный обманщик, посланец сатаны. Между обеими сестрами происходили, по поводу его, частые пререкания, которые не раз ссорили их между собою; они больше о нем не говорят. Другим поводом их несогласия служит взаимное желание превзойти одна другую в подвигах аскетизма и благочестия; каждая считает себя выше другой в знании богословия, в выполнении евангельских правил, в размышлениях о вечной жизни, в поклонении Христу. Впрочем, великая княгиня лишь изредка и на короткое время появляется в Царском Селе.
Откуда явилось у великой княгини Елизаветы Федоровны и у ее сестры императрицы Александры это удивительное преобладание мистических черт? Мне кажется, что оно унаследовано ими от их матери, принцессы Алисы, дочери королевы Виктории, бывшей замужем с 1862 г. за наследным принцем Гессен-Дармштадтским, и умершей в 1878 г., в возрасте 35 лет.
Воспитанная в самом строгом англиканизме, принцесса Алиса испытала, вскоре после замужества, странного рода страсть, вполне духовную и интеллектуальную, к великому тюбингенскому богослову-рационалисту, знаменитому автору «Жизни Иисуса», Давиду Штраусу, умершему четырьмя годами раньше ея. Он тотчас же приобрел над ней большое влияние. Глубокая тайна окутывает еще этот роман двух умов и двух душ, но нельзя, тем не менее сомневаться, что он сильно смутил ее в ее верованиях, и что она пережила ужасные потрясения.
Ее дочери могли от нее унаследовать склонность к религиозной экзальтации. Быть может, нужно также видеть в них действие атавизма, гораздо более древнего, так как я нахожу, в числе их предков по женской линии, имена святой Елизаветы Венгерской и Марии Стюарт.
VII. Мечта о Константинополе
Сазонов принял известие с полным хладнокровием. Тотчас приняв распоряжения от императора, он сказал мне:
— Его величество решил не отвлекать ни одного человека с германского фронта. Прежде всего нам нужно победить Германию. Поражение Германии неизбежно повлечет за собою гибель Турции. Итак, мы ограничимся возможно меньшей завесой против нападений турецких армий и флота.
Впечатление в обществе очень велико.
По просьбе Сазонова, три союзных правительства пытаются, тем не менее, вернуть Турцию к нейтралитету, настаивая на немедленном удалении всех германских офицеров, состоящих на службе в оттоманских армии и флоте.
Попытка, впрочем, не имеет никаких шансов на успех, так как турецкие крейсера бомбардировали только что Новороссийск и Феодосию. Эти нападения без объявления войны, без предупреждения, этот ряд вызовов и оскорблений возбуждают до высочайшей степени гнев всего русского народа.
К западу от Вислы русские войска продолжают победоносно наступать по всему фронту.
«…Предводимый германцами турецкий флот осмелился вероломно напасть на наше Черноморское побережье… Вместе со всем народом русским мы непреклонно верим, что нынешнее безрассудное вмешательство Турции в военные действия только ускорит роковой для нее ход событий и откроет России путь к разрешению завещанных ей предками исторических задач на берегах Черного моря».
Я спрашиваю Сазонова, что значит эта последняя фраза, как будто извлеченная из сивиллиных книг.
— Мы будем принуждены, — отвечает он, — заставить Турцию дорого заплатить за ее теперешнее затмение… Нам нужно получить прочные гарантии по отношению к Босфору. Что касается Константинополя, то я .лично не желал бы изгнания из него турок. Я бы ограничился тем, что оставил бы им старый византийский город с большим огородом вокруг. Но не более.
Естественно, что взрыв изумления и негодования нигде не был сильнее, чем в Москве, священной метрополии православного национализма. В опьяняющей атмосфере Кремля вдруг пробудились вновь все романтические утопии славянофильства. Как во времена Аксаковых, Киреевского, Каткова, идея провиденциальной мировой миссии России возбуждает в эти дни умы москвичей.
VIII. Мысли императора о будущем мире
В 3 ч. 10 м. я отправляюсь экстренным поездом в Царское Село. Снег падает крупными хлопьями. Под бледным светом, ниспадающим с неба, широкая равнина, окружающая Петроград, расстилается — белесоватая, туманная и печальная. Сердце сжимается при мысли о том, что на равнинах Польши, в эти самые минуты, тысячи людей погибают, тысячи раненых медленно умирают.
Аудиенция носит совершенно частный характер, но тем не менее я должен быть в полной парадной форме, как это подобает, когда являешься к царю, самодержцу всея России. Меня сопровождает церемониймейстер Еврейнов, также весь расшитый золотом.
Расстояние от станции до Александровского дворца в Царском Селе невелико — меньше версты. На пустой площади перед парком маленькая церковь в древне-русском стиле вздымает над снегом свои прелестные купола; это — одна из любимых молелен императрицы.
Александровский дворец предстает предо мной в самом будничном виде: церемониал сведен к минимуму. Мою свиту составляют только Евреинов, камер-курьер в обыкновенной форме и скороход в живописном костюме времен императрицы Елизаветы, в шапочке, украшенной красными, черными и желтыми перьями. Меня ведут через парадные гостиные, через личную гостиную императрицы, дальше — по длинному коридору, на который выходят личные покои государей; в нем я встречаюсь с лакеем, в очень простой ливрее, несущим чайный поднос. Далее открывается маленькая внутренняя лестница, ведущая в комнаты августейших детей; по ней убегает в верхний этаж камеристка. В конце коридора находится последняя гостиная, комната дежурного флигель-адъютанта, князя П. Мещерского. Я ожидаю здесь около минуты. Арап в пестрой одежде, несущий дежурство у дверей кабинета его величества, почти тотчас открывает дверь.
Император меня встречает со свойственной ему приветливостью, радушно и немного застенчиво.
Комната, где происходит прием, очень небольших размеров, в одно окно. Меблировка покойная и скромная; кресла темной кожи, диван, покрытый персидским ковром, письменный стол с ящичками, выравненными с тщательной аккуратностью, другой стол, заваленный картами, книжный шкаф, на котором портреты, бюсты, семейные памятки.
Император, по своему обыкновению, запинается на первых фразах — при словах вежливости и личного внимания; но скоро он говорит уже тверже:
— Прежде всего, сядемте и устроимся поудобнее, потому что я вас задержу надолго. Возьмите это кресло, пожалуйста. С этим столиком между нами будет еще лучше. Вот папиросы; они — турецкие; я бы не должен был их курить, тем более, что они мне подарены моим новым врагом — султаном; но они превосходны, да у меня и нет других… Позвольте мне еще взять карту… И теперь поговорим.
Зажегши папиросу и предложив мне огня, он сразу приступает к делу:
— За эти три месяца, что я вас не видал, совершились великие события. Чудесные французские войска и моя дорогая армия дали такие доказательства своей доблести, что победа уже не может от нас ускользнуть. Конечно, я не строю себе никаких иллюзий относительно тех испытаний и жертв, которых еще потребует от нас война. Но уже сейчас мы имеем право, мы даже обязаны посоветоваться друг с другом о том, что бы мы стали делать, если бы Австрия и Германия запросили у нас мира. Заметьте, что, действительно, для Германии было бы очень выгодно вступить в переговоры, пока военная сила еще грозна. Что же касается Австрии, то разве она уже не истощена вконец? Итак, что же мы стали бы делать, если бы Германия и Австрия запросили у нас мира?
— Вопрос первостепенной важности, — сказал я, — это — знать, сможем ли мы договариваться о мире, и не явится ли необходимым диктовать его нашим врагам. Какова бы ни была наша умеренность, мы, очевидно, должны будем потребовать у центральных империй таких гарантий и таких возмещений, на которые они никогда не согласятся, если только не будут принуждены просить пощады.
— Это и мое убеждение. Мы должны будем диктовать мир, и я решил продолжать войну, пока германские державы не будут раздавлены. Но я решительно настаиваю, чтобы условия этого мира были выработаны нами тремя — Францией, Англией и Россией, только нами одними. Следовательно, не нужно конгрессов, не нужно посредничеств. Позже, когда настанет час, мы продиктуем Германии и Австрии нашу волю.
— Как, ваше величество, представляете вы себе общие основания мира?
После минутного раздумья, император отвечает:
— Самое главное, что мы должны установить это — уничтожение германского милитаризма, конец того кошмара, в котором Германия нас держит вот уже больше сорока лет. Нужно отнять у германского народа всякую возможность реванша. Если мы дадим себя разжалобить — это будет новая война через немного времени. Что же касается до точных условий мира, то я спешу вам сказать, что одобряю заранее все, что Франция и Англия сочтут нужным потребовать в их собственных интересах.
— Я благодарен вашему величеству за это заявление и уверен со своей стороны, что правительство Республики встретит самым сочувственным образом желания императорского правительства.
— Это меня побуждает сообщить вам мою мысль целиком. Но я буду говорить только лично за себя, потому что не хочу решать таких вопросов, не выслушав совета моих министров и генералов.
Он придвигает свое кресло ближе к моему, раскладывает карту Европы на столике между нами, зажигает новую папироску и продолжает еще более интимным и свободным тоном:
— Вот как, приблизительно, я представляю себе результаты, которых Россия вправе ожидать от войны и без которых мой народ не понял бы тех трудов, которые я заставил его понести. Германия должна будет согласиться на исправление границ в Восточной Пруссии. Мой генеральный штаб хотел бы, чтобы это исправление достигло берегов Вислы; это кажется мне чрезмерным; я посмотрю. Познань и, быть может, часть Силезии будут необходимы для воссоздания Польши. Галиция и северная часть Буковины позволят России достигнуть своих естественных пределов — Карпат… В Малой Азии, я должен буду, естественно, заняться армянами; нельзя будет, конечно, оставить их под турецким игом. Должен ли я буду присоединить Армению? Я присоединю ее только по особой просьбе армян. Если нет — я устрою для них самостоятельное правительство. Наконец, я должен буду обеспечить моей империи свободный выход через проливы. Так как он приостанавливается на этих словах, я прошу его объясниться. Он продолжает:
— Мысли мои еще далеко не установились. Ведь вопрос так важен… Существуют все же два вывода, к которым я всегда возвращаюсь. Первый, что турки должны быть изгнаны из Европы; второй — что Константинополь должен отныне стать нейтральным городом, под международным управлением. Само собою разумеется, что магометане получили бы полную гарантию уважения к их святыням и могилам. Северная Фракия, до линии Энос — Мидия, была бы присоединена к Болгарии. Остальное, от этой линии до берега моря, исключая окрестности Константинополя, было бы отдано России.
— Итак, если я правильно понимаю вашу мысль, турки были бы заперты в Малой Азии, как во времена первых Османидов, со столицей в Ангоре или в Конии. Босфор, Мраморное море и Дарданеллы составили бы западную границу Турции.
— Именно так.
— Ваше величество не удивится, если я еще прерву его, чтобы напомнить, что Франция обладает в Сирии и в Палестине драгоценным наследием исторических воспоминаний, духовных и материальных интересов. Полагаю, что ваше величество согласились бы на мероприятия, которые правительство Республики сочло бы необходимыми для охранения этого наследия.
— Да, конечно.
Затем, развернув карту Балканского полуострова, он в общих —чертах излагает мне, каких территориальных изменений мы, по его соображениям, должны желать на Балканах:
— Сербия присоединила бы Боснию, Герцеговину, Далмацию и северную часть Албании. Греция получила бы Южную Албанию, кроме Валлоны, которая была бы предоставлена Италии. Болгария, если она будет разумна, получит от Сербии компенсацию в Македонии.
Он тщательно складывает карту Балканского полуострова и кладет ее с такою же аккуратностью, как раз на то же место на письменном столе, где она лежала раньше. Затем, скрестив руки и даже откинувшись в своем кресле и подняв глаза в потолок, он спрашивает меня мечтательным голосом:
— А Австро-Венгрия? Что будет с нею?
— Если победы ваших войск разовьются по ту сторону Карпат, если Италия и Румыния выступят на сцену, Австро-Венгрия с трудом перенесет те территориальные уступки, на которые принужден будет согласиться император Франц-Иосиф. Австро-венгерский союз потерпел крах, и я думаю, что союзники уже не захотят более работать совместно, по крайней мере, на тех же условиях.
— Я также это думаю… Венгрии, лишенной Трансильвании, было бы трудно удерживать хорватов под своею властью. Чехия потребует по крайней мере автономии — и Австрия, таким образом, сведется к старым наследственным владениям, к Немецкому Тиролю и к Зальцбургской области.
После этих слов он на мгновение замолкает, наморщив брови, полузакрыв глаза, как будто повторяя про себя то, что собирался мне сказать. Наконец, он бросает беглый взгляд на портрет своего отца, висящий сзади меня, и продолжает:
— Большие перемены произойдут, в особенности в самой Германии. Как я вам сказал, Россия возьмет себе прежние польские земли и часть Восточной Пруссии. Франция возвратит Эльзас-Лотарингию и распространится, быть может, и на рейнские провинции. Бельгия должна получить, в области Ахена, важное приращение своей территории: ведь она так это заслужила. Что касается до германских колоний, Франция и Англия разделят их между собою по желанию. Я хотел бы, наконец, чтобы Шлезвиг, включая район Кильского канала, был возвращен Дании. А Ганновер? Не следовало ли бы его воссоздать? Поставив маленькое свободное государство между Пруссией и Голландией, мы бы очень укрепили будущий мир. Наше дело будет оправдано перед Богом и перед историей, только если им руководит великая идея, желание обеспечить на очень долгое время мир всего мира.
Однажды, после жестокой сцены со стороны великого князя, у старого князя Б., присутствовавшего при ней, вырвалось несколько слов сочувствия молодой женщине. Она возразила ему, удивленно и искренно: «Но меня нечего жалеть. Несмотря на все, что можно обо мне говорить, я счастлива, потому что очень любима».
Он действительно ее любил, но любил по-своему, любовью эгоистической и бурной, причудливой и двусмысленной, жадной и неполной…
В 1891 г. великий князь Сергей Александрович был назначен московским генерал-губернатором.
То было время, когда знаменитый обер-прокурор св. синода, «русский Торквемада» Победоносцев, всемогущий советник Александра III, пытался восстановить учение теократического самодержавия и вернуть Россию к византийским традициям Московского царства.
Между тем великая княгиня Елизавета Федоровна принадлежала по рождению к лютеранскому исповеданию. Новый генерал-губернатор не мог достойно явиться в Кремль с иноверной супругой. Он потребовал от жены, чтобы она отказалась от протестантизма и приняла русскую национальную веру. Уверяют, что и сама она к этому уже раньше склонялась. Как бы то ни было, она всей душой приняла догматы православной церкви; не бывало обращения более искреннего, более проникновенного, более безраздельного.
До этого времени холодные и сухие обряды протестантизма давали лишь очень жалкую пищу воображению и чувствам молодой женщины; опыт брачной жизни не был для нее благоприятнее. Все ее задатки мечтательности и чувствительности, веры и нежности, нашли себе вдруг применение в таинственных обрядах и великолепной пышности православия. Ее набожность развилась чудесным образом; она познала тогда такую душевную полноту и такие порывы, о которых раньше не подозревала.
В блеске своего генерал-губернаторства, равнявшегося власти вице-короля, Сергей Александрович явился вскоре передовым бойцом того реакционного крестового похода, к которому сводилась вся внутренняя политика «благочестивейшего государя» Александра III. И при нем, от времени до времени большие торжества — религиозные, политические или военные — привлекали к священному Кремлевскому холму взоры всего русского народа и всего славянства.
В этой деятельной и блестящей жизни Елизавета Федоровна имела свою роль. Она была любезной хозяйкой на велоколепных приемах в Александровском дворце и в Ильинском; она усердно тратила средства на множество дел благочестия и милосердия, на школы и на искусства. Живописная обстановка и нравственная атмосфера Москвы глубоко действовали на ее восприимчивость. Ей разъяснили однажды, что провиденциальной миссией царей является осуществление царства Божия на русской земле; мысль, что она, хотя.бы и в малой части, содействует этой задаче, возбуждала ее воображение…
Между тем, ультра-реакционная политика, которой великий князь Сергей Александрович хвалился быть одним из главных творцов, вызывала как в среде интеллигенции, так и в народных массах всей России раздражение и отпор, с каждым днем выявлявшиеся все сильнее. Группа неустрашимых террористов — Гершуни, Бурцев, Савинков, Азеф — основали «боевую организацию». Заговоры и покушения следовали быстро друг за другом, с ужасающей правильностью. И вот, 17 февраля 1905 г., в три часа пополудни, в то время, когда великий князь Сергей Александрович проезжал в экипаже через Кремль и выехал на Сенатскую площадь, террорист Каляев бросил в него бомбу, которая, попав ему в грудь, разорвала его на куски.
Великая княгиня Елизавета Федоровна находилась, как нарочно, в Кремле, где она устраивала склад Красного Креста для Маньчжурской армии. Услышав потрясающий грохот взрыва, она прибежала так, как была, без шляпы, и упала на тело своего мужа, голова и руки которого лежали, оторванные, посреди обломков кареты. Потом, вернувшись в великокняжеский дворец, она погрузилась в горячую молитву.
В продолжение пяти дней, протекших до погребения, она не переставала молиться. Эта долгая молитва внушила ей странный поступок. Накануне похорон она вызвала градоначальника и велела ему немедленно повезти себя в Таганскую тюрьму, где содержался Каляев в ожидании военного суда.
Когда ее ввели в камеру убийцы, она спросила его: «Зачем вы убили моего мужа? Зачем вы отяготили вашу совесть ужасным преступлением?» Заключенный, встретивший ее сначала подозрительным, озлобленным взглядом, заметил, что она говорит с ним кротко и называет убитого не «великий князь», но «мой муж». «Я убил Сергея Александровича, — ответил он, — потому что он был орудием тирании и притеснителем рабочих. А я — мститель за народ, как социалист и революционер». Она возразила с тою же кротостью: «Вы ошибаетесь. Мой муж любил народ и думал только об его благе. Поэтому ваше преступление не имеет оправдания. Не слушайтесь вашей гордости, и покайтесь. Если вы вступите на путь покаяния, я умолю государя даровать вам жизнь и буду молиться Богу, чтобы Он вас простил так же, как я сама уже вас простила». Столь же растроганный, сколь удивленный такой речью, он имел силу сказать ей: «Нет, я не раскаиваюсь. Я дол-жен умереть за свое дело — и я умру». — «Если так, раз вы отнимаете у меня всякую возможность спасти вам жизнь, если вы несомненно скоро предстанете перед Богом, сделайте так, чтобы я могла, по крайней мере, спасти вашу душу. Вот Евангелие: обещайте мне внимательно читать его до вашего смертного часа». Он отрицательно покачал головой; потом ответил: «Я буду читать Евангелие, если вы мне обещаете, в свою очередь, прочесть вот эти записки о моей жизни, которые я заканчиваю: они заставят вас понять, почему я убил Сергея Александровича». — «Нет, я не буду читать ваших записок… Мне остается только помолиться за вас». Она вышла из камеры, оставив Евангелие на столе.
Несмотря на неудачу, она написала императору, чтобы заранее получить помилование убийце. Но почти в то же время все общество узнало об ее посещении Таганской тюрьмы. Ходили самые странные, самые романтические рассказы: все утверждали, что Каляев согласен просить о помиловании.
Несколько дней спустя, она получила от заключенного письмо приблизительно такого содержания: «Вы злоупотребили моим положением. Я не выказывал вам никакого раскаяния, потому что я его не чувствую. Если я согласился вас выслушать, то это потому только, что я в вас увидел несчастную вдову убитого мною человека. Я сжалился над вашим горем, и больше ничего. Объяснение, которое дают нашему свиданию, меня бесчестит. Я не хочу помилования, о котором вы хлопочете для меня»…
Процесс его шел своим чередом. Следствие очень затянулось из-за напрасных розысков сообщников, из которых главным был Борис Савинков. В мае месяце Каляев был приговорен к смерти.
На другой день министр юстиции Манухин, делая доклад государю, спросил его, желает ли он смягчить приговор Каляеву, как его о том просила великая княгиня Елизавета Федоровна. Николай II промолчал, потом спросил небрежным тоном: «У вас больше ничего нет к докладу, Сергей Сергеевич?»… и отпустил его. Но затем тотчас же призвал директора департамента полиции Коваленского и дал ему секретное приказание.
Каляев был тогда переведен из Москвы в Шлиссельбургскую крепость, знаменитую государственную тюрьму. 23 мая, в 11 часов вечера, в камеру осужденного вошел главный военный прокурор Федоров, ведший следствие по его делу; он был еще по университету знаком с Каляевым. «Я уполномочен вам передать, — сказал он, — что если вы попросите о помиловании, его величество соизволит вам даровать его». Каляев ответил со спокойною твердостью: «Нет, я хочу умереть за свое дело». Федоров изо всех сил настаивал, в очень возвышенном и человечном тоне; Каляев плакал, но не сдавался. Наконец он сказал: «Если вы проявляете ко мне столько участия, позвольте мне написать моей матери». — «Хорошо!., напишите ей. Я немедленно доставлю ваше письмо». Когда заключенный кончил писать, Федоров сделал последнее усилие, чтобы убедить его. Собрав все свои силы, но сохраняя полное спокойствие, Каляев торжественно заявил: «Я хочу и должен умереть. Моя смерть будет еще полезнее для моего дела, чем смерть Сергея Александровича». Прокурор понял, что он никогда не сможет сломить этой неукротимой воли; он вышел из камеры и приказал исполнить приговор.
Каляева в час ночи вывели на двор крепости. Он послушно подошел к виселице и, не произнеся ни слова, дал накинуть веревку себе на шею.
После этой мрачной трагедии, Елизавета Федоровна решила, что светская жизнь для нее кончена. Отныне ее занимали исключительно дела религии. Она всецело отдалась подвигам аскетизма и благочестия, покаяния и милосердия.
15 апреля 1910 г. она осуществила проект, уже давно взлелеяный ею: она учредила женскую общину, в которой сама сделалась настоятельницей. Обитель, названная Марфо-Мариинской, была устроена в Москве, в Замоскворечье. Монахини посвящают себя специально заботам о больных и бедных. Но и тогда, когда она уже отреклась таким образом от мирских дел, Елизавета Федоровна проявила последнюю заботу о женском изяществе: она заказала рисунок одежды для своей общины московскому художнику Нестерову. Одежда эта состоит из длинного платья тонкой шерстяной материи светло-серого цвета, из полотняного нагрудника, тесно окаймляющего лицо и шею, наконец, из длинного покрывала белой шерсти, падающего на грудь в широких священнических складках. Оно производит в общем впечатление строгое, простое и чарующее.
В отношениях великой княгини Елизаветы Федоровны с императрицей Александрой Федоровной не чувствуется сердечности. Основная причина, или, крайней мере, главный предлог их расхождения заключается в Распутине. В глазах Елизаветы Федоровны — Григорий не более, как похотливый и святотатственный обманщик, посланец сатаны. Между обеими сестрами происходили, по поводу его, частые пререкания, которые не раз ссорили их между собою; они больше о нем не говорят. Другим поводом их несогласия служит взаимное желание превзойти одна другую в подвигах аскетизма и благочестия; каждая считает себя выше другой в знании богословия, в выполнении евангельских правил, в размышлениях о вечной жизни, в поклонении Христу. Впрочем, великая княгиня лишь изредка и на короткое время появляется в Царском Селе.
Откуда явилось у великой княгини Елизаветы Федоровны и у ее сестры императрицы Александры это удивительное преобладание мистических черт? Мне кажется, что оно унаследовано ими от их матери, принцессы Алисы, дочери королевы Виктории, бывшей замужем с 1862 г. за наследным принцем Гессен-Дармштадтским, и умершей в 1878 г., в возрасте 35 лет.
Воспитанная в самом строгом англиканизме, принцесса Алиса испытала, вскоре после замужества, странного рода страсть, вполне духовную и интеллектуальную, к великому тюбингенскому богослову-рационалисту, знаменитому автору «Жизни Иисуса», Давиду Штраусу, умершему четырьмя годами раньше ея. Он тотчас же приобрел над ней большое влияние. Глубокая тайна окутывает еще этот роман двух умов и двух душ, но нельзя, тем не менее сомневаться, что он сильно смутил ее в ее верованиях, и что она пережила ужасные потрясения.
Ее дочери могли от нее унаследовать склонность к религиозной экзальтации. Быть может, нужно также видеть в них действие атавизма, гораздо более древнего, так как я нахожу, в числе их предков по женской линии, имена святой Елизаветы Венгерской и Марии Стюарт.
VII. Мечта о Константинополе
Четверг, 29 октября 1914 г.
Сегодня, в три часа утра, два турецких миноносца ворвались в одесский порт, потопили русскую канонерку и обстреляли французский пароход «Португалия», причинив ему некоторые повреждения. После этого они удалились полным ходом, преследуемые русским миноносцем.Сазонов принял известие с полным хладнокровием. Тотчас приняв распоряжения от императора, он сказал мне:
— Его величество решил не отвлекать ни одного человека с германского фронта. Прежде всего нам нужно победить Германию. Поражение Германии неизбежно повлечет за собою гибель Турции. Итак, мы ограничимся возможно меньшей завесой против нападений турецких армий и флота.
Впечатление в обществе очень велико.
Пятница, 30 октября.
Русскому послу в Константинополе, Михаилу Гирсу, повелено требовать паспорта.По просьбе Сазонова, три союзных правительства пытаются, тем не менее, вернуть Турцию к нейтралитету, настаивая на немедленном удалении всех германских офицеров, состоящих на службе в оттоманских армии и флоте.
Попытка, впрочем, не имеет никаких шансов на успех, так как турецкие крейсера бомбардировали только что Новороссийск и Феодосию. Эти нападения без объявления войны, без предупреждения, этот ряд вызовов и оскорблений возбуждают до высочайшей степени гнев всего русского народа.
Воскресенье, 1 ноября.
Так как Турция не пожелала отделиться от германских государств, послы России, Франции и Англии покинули Константинополь.К западу от Вислы русские войска продолжают победоносно наступать по всему фронту.
Понедельник, 2 ноября.
Император Николай обратился с манифестом к своему народу:«…Предводимый германцами турецкий флот осмелился вероломно напасть на наше Черноморское побережье… Вместе со всем народом русским мы непреклонно верим, что нынешнее безрассудное вмешательство Турции в военные действия только ускорит роковой для нее ход событий и откроет России путь к разрешению завещанных ей предками исторических задач на берегах Черного моря».
Я спрашиваю Сазонова, что значит эта последняя фраза, как будто извлеченная из сивиллиных книг.
— Мы будем принуждены, — отвечает он, — заставить Турцию дорого заплатить за ее теперешнее затмение… Нам нужно получить прочные гарантии по отношению к Босфору. Что касается Константинополя, то я .лично не желал бы изгнания из него турок. Я бы ограничился тем, что оставил бы им старый византийский город с большим огородом вокруг. Но не более.
Вторник, 10 ноября.
Нападение турок нашло отклик в самых глубинах русского сознания.Естественно, что взрыв изумления и негодования нигде не был сильнее, чем в Москве, священной метрополии православного национализма. В опьяняющей атмосфере Кремля вдруг пробудились вновь все романтические утопии славянофильства. Как во времена Аксаковых, Киреевского, Каткова, идея провиденциальной мировой миссии России возбуждает в эти дни умы москвичей.
VIII. Мысли императора о будущем мире
Суббота, 21 ноября 1914 г.
Сегодня утром Сазонов сказал мне: «Государь примет вас в четыре часа. Официально он ничего не имеет вам заявить, но желает побеседовать с вами с полною свободой и откровенностью. Предупреждаю вас, что аудиенция будет долгая».В 3 ч. 10 м. я отправляюсь экстренным поездом в Царское Село. Снег падает крупными хлопьями. Под бледным светом, ниспадающим с неба, широкая равнина, окружающая Петроград, расстилается — белесоватая, туманная и печальная. Сердце сжимается при мысли о том, что на равнинах Польши, в эти самые минуты, тысячи людей погибают, тысячи раненых медленно умирают.
Аудиенция носит совершенно частный характер, но тем не менее я должен быть в полной парадной форме, как это подобает, когда являешься к царю, самодержцу всея России. Меня сопровождает церемониймейстер Еврейнов, также весь расшитый золотом.
Расстояние от станции до Александровского дворца в Царском Селе невелико — меньше версты. На пустой площади перед парком маленькая церковь в древне-русском стиле вздымает над снегом свои прелестные купола; это — одна из любимых молелен императрицы.
Александровский дворец предстает предо мной в самом будничном виде: церемониал сведен к минимуму. Мою свиту составляют только Евреинов, камер-курьер в обыкновенной форме и скороход в живописном костюме времен императрицы Елизаветы, в шапочке, украшенной красными, черными и желтыми перьями. Меня ведут через парадные гостиные, через личную гостиную императрицы, дальше — по длинному коридору, на который выходят личные покои государей; в нем я встречаюсь с лакеем, в очень простой ливрее, несущим чайный поднос. Далее открывается маленькая внутренняя лестница, ведущая в комнаты августейших детей; по ней убегает в верхний этаж камеристка. В конце коридора находится последняя гостиная, комната дежурного флигель-адъютанта, князя П. Мещерского. Я ожидаю здесь около минуты. Арап в пестрой одежде, несущий дежурство у дверей кабинета его величества, почти тотчас открывает дверь.
Император меня встречает со свойственной ему приветливостью, радушно и немного застенчиво.
Комната, где происходит прием, очень небольших размеров, в одно окно. Меблировка покойная и скромная; кресла темной кожи, диван, покрытый персидским ковром, письменный стол с ящичками, выравненными с тщательной аккуратностью, другой стол, заваленный картами, книжный шкаф, на котором портреты, бюсты, семейные памятки.
Император, по своему обыкновению, запинается на первых фразах — при словах вежливости и личного внимания; но скоро он говорит уже тверже:
— Прежде всего, сядемте и устроимся поудобнее, потому что я вас задержу надолго. Возьмите это кресло, пожалуйста. С этим столиком между нами будет еще лучше. Вот папиросы; они — турецкие; я бы не должен был их курить, тем более, что они мне подарены моим новым врагом — султаном; но они превосходны, да у меня и нет других… Позвольте мне еще взять карту… И теперь поговорим.
Зажегши папиросу и предложив мне огня, он сразу приступает к делу:
— За эти три месяца, что я вас не видал, совершились великие события. Чудесные французские войска и моя дорогая армия дали такие доказательства своей доблести, что победа уже не может от нас ускользнуть. Конечно, я не строю себе никаких иллюзий относительно тех испытаний и жертв, которых еще потребует от нас война. Но уже сейчас мы имеем право, мы даже обязаны посоветоваться друг с другом о том, что бы мы стали делать, если бы Австрия и Германия запросили у нас мира. Заметьте, что, действительно, для Германии было бы очень выгодно вступить в переговоры, пока военная сила еще грозна. Что же касается Австрии, то разве она уже не истощена вконец? Итак, что же мы стали бы делать, если бы Германия и Австрия запросили у нас мира?
— Вопрос первостепенной важности, — сказал я, — это — знать, сможем ли мы договариваться о мире, и не явится ли необходимым диктовать его нашим врагам. Какова бы ни была наша умеренность, мы, очевидно, должны будем потребовать у центральных империй таких гарантий и таких возмещений, на которые они никогда не согласятся, если только не будут принуждены просить пощады.
— Это и мое убеждение. Мы должны будем диктовать мир, и я решил продолжать войну, пока германские державы не будут раздавлены. Но я решительно настаиваю, чтобы условия этого мира были выработаны нами тремя — Францией, Англией и Россией, только нами одними. Следовательно, не нужно конгрессов, не нужно посредничеств. Позже, когда настанет час, мы продиктуем Германии и Австрии нашу волю.
— Как, ваше величество, представляете вы себе общие основания мира?
После минутного раздумья, император отвечает:
— Самое главное, что мы должны установить это — уничтожение германского милитаризма, конец того кошмара, в котором Германия нас держит вот уже больше сорока лет. Нужно отнять у германского народа всякую возможность реванша. Если мы дадим себя разжалобить — это будет новая война через немного времени. Что же касается до точных условий мира, то я спешу вам сказать, что одобряю заранее все, что Франция и Англия сочтут нужным потребовать в их собственных интересах.
— Я благодарен вашему величеству за это заявление и уверен со своей стороны, что правительство Республики встретит самым сочувственным образом желания императорского правительства.
— Это меня побуждает сообщить вам мою мысль целиком. Но я буду говорить только лично за себя, потому что не хочу решать таких вопросов, не выслушав совета моих министров и генералов.
Он придвигает свое кресло ближе к моему, раскладывает карту Европы на столике между нами, зажигает новую папироску и продолжает еще более интимным и свободным тоном:
— Вот как, приблизительно, я представляю себе результаты, которых Россия вправе ожидать от войны и без которых мой народ не понял бы тех трудов, которые я заставил его понести. Германия должна будет согласиться на исправление границ в Восточной Пруссии. Мой генеральный штаб хотел бы, чтобы это исправление достигло берегов Вислы; это кажется мне чрезмерным; я посмотрю. Познань и, быть может, часть Силезии будут необходимы для воссоздания Польши. Галиция и северная часть Буковины позволят России достигнуть своих естественных пределов — Карпат… В Малой Азии, я должен буду, естественно, заняться армянами; нельзя будет, конечно, оставить их под турецким игом. Должен ли я буду присоединить Армению? Я присоединю ее только по особой просьбе армян. Если нет — я устрою для них самостоятельное правительство. Наконец, я должен буду обеспечить моей империи свободный выход через проливы. Так как он приостанавливается на этих словах, я прошу его объясниться. Он продолжает:
— Мысли мои еще далеко не установились. Ведь вопрос так важен… Существуют все же два вывода, к которым я всегда возвращаюсь. Первый, что турки должны быть изгнаны из Европы; второй — что Константинополь должен отныне стать нейтральным городом, под международным управлением. Само собою разумеется, что магометане получили бы полную гарантию уважения к их святыням и могилам. Северная Фракия, до линии Энос — Мидия, была бы присоединена к Болгарии. Остальное, от этой линии до берега моря, исключая окрестности Константинополя, было бы отдано России.
— Итак, если я правильно понимаю вашу мысль, турки были бы заперты в Малой Азии, как во времена первых Османидов, со столицей в Ангоре или в Конии. Босфор, Мраморное море и Дарданеллы составили бы западную границу Турции.
— Именно так.
— Ваше величество не удивится, если я еще прерву его, чтобы напомнить, что Франция обладает в Сирии и в Палестине драгоценным наследием исторических воспоминаний, духовных и материальных интересов. Полагаю, что ваше величество согласились бы на мероприятия, которые правительство Республики сочло бы необходимыми для охранения этого наследия.
— Да, конечно.
Затем, развернув карту Балканского полуострова, он в общих —чертах излагает мне, каких территориальных изменений мы, по его соображениям, должны желать на Балканах:
— Сербия присоединила бы Боснию, Герцеговину, Далмацию и северную часть Албании. Греция получила бы Южную Албанию, кроме Валлоны, которая была бы предоставлена Италии. Болгария, если она будет разумна, получит от Сербии компенсацию в Македонии.
Он тщательно складывает карту Балканского полуострова и кладет ее с такою же аккуратностью, как раз на то же место на письменном столе, где она лежала раньше. Затем, скрестив руки и даже откинувшись в своем кресле и подняв глаза в потолок, он спрашивает меня мечтательным голосом:
— А Австро-Венгрия? Что будет с нею?
— Если победы ваших войск разовьются по ту сторону Карпат, если Италия и Румыния выступят на сцену, Австро-Венгрия с трудом перенесет те территориальные уступки, на которые принужден будет согласиться император Франц-Иосиф. Австро-венгерский союз потерпел крах, и я думаю, что союзники уже не захотят более работать совместно, по крайней мере, на тех же условиях.
— Я также это думаю… Венгрии, лишенной Трансильвании, было бы трудно удерживать хорватов под своею властью. Чехия потребует по крайней мере автономии — и Австрия, таким образом, сведется к старым наследственным владениям, к Немецкому Тиролю и к Зальцбургской области.
После этих слов он на мгновение замолкает, наморщив брови, полузакрыв глаза, как будто повторяя про себя то, что собирался мне сказать. Наконец, он бросает беглый взгляд на портрет своего отца, висящий сзади меня, и продолжает:
— Большие перемены произойдут, в особенности в самой Германии. Как я вам сказал, Россия возьмет себе прежние польские земли и часть Восточной Пруссии. Франция возвратит Эльзас-Лотарингию и распространится, быть может, и на рейнские провинции. Бельгия должна получить, в области Ахена, важное приращение своей территории: ведь она так это заслужила. Что касается до германских колоний, Франция и Англия разделят их между собою по желанию. Я хотел бы, наконец, чтобы Шлезвиг, включая район Кильского канала, был возвращен Дании. А Ганновер? Не следовало ли бы его воссоздать? Поставив маленькое свободное государство между Пруссией и Голландией, мы бы очень укрепили будущий мир. Наше дело будет оправдано перед Богом и перед историей, только если им руководит великая идея, желание обеспечить на очень долгое время мир всего мира.