Страница:
Уверен, что нынешнее поколение историков и дипломатов, всех читателей с интересом прочитает и по заслугам оценит мемуары проницательного французского дипломата.
Профессор В. СИРОТКИН
Царская Россия во время великой войны
I. Визит президента Республики к императору Николаю
Погода пасмурная. Между плоскими берегами наше судно скользит с большой быстротой к Финскому заливу. Внезапно свежий ветер, дующий с открытого моря, приносит нам проливной дождь, но также внезапно появляется и блистает солнце. Несколько облаков, жемчужно-матового цвета, прорезанные лучами, носятся там и здесь по небу, как шелковые шарфы, испещренные золотом. И ясно освещенное устье Невы развертывает, насколько хватает глаз, свои зеленоватые, тяжелые, подернутые волнами воды, которые заставляют меня вспоминать о венецианских лагунах.
В половине двенадцатого мы останавливаемся в маленькой гавани Петергофа, где «Александрия», любимая яхта императора, стоит под парами.
Николай II, в адмиральской форме, почти тотчас же подъезжает к пристани. Мы пересаживаемся на «Александрию». Завтрак немедленно подан. До прибытия «Франции» в нашем распоряжении по крайней мере час и три четверти. Но император любит засиживаться за завтраком. Между блюдами делают долгие промежутки, во время которых он беседует, куря папиросы. Я занимаю место справа от него, Сазонов слева, а граф Фредерике, министр Двора, напротив.
После нескольких общих фраз, император выражает мне свое удовольствие по поводу приезда президента Республики.
— Нам надо поговорить серьезно, — говорит он мне. — Я убежден, что по всем вопросам мы сговоримся… Но есть один вопрос, который особенно меня занимает: наше соглашение с Англией. Надо, чтобы мы привели ее к вступлению в наш союз. Это был бы залог мира.
— Да, государь, тройственное согласие не может считать себя слишком сильным, если хочет охранить мир.
— Мне говорили, что вы лично обеспокоены намерениями Германии?
Намекает ли он на обстоятельства моего последнего пребывания во Франции, на мое требование отставки? Я не знаю.
— Обеспокоен? Да, государь, я обеспокоен, хотя у меня нет теперь никакой определенной причины предсказывать немедленную войну. Но император Вильгельм и его правительство допустили создаться в Германии такому состоянию духа, что, если возникнет какой-нибудь спор в Марокко, на Востоке, безразлично где, они не смогут более ни отступить, ни мириться. Какой бы то ни было ценой, им будет необходим успех. И чтобы его получить, они бросятся в авантюру.
Император на минуту задумывается:
— Я не могу поверить, чтобы император Вильгельм желал войны… Если бы вы его знали, как я. Если бы знали, сколько шарлатанства в его позах…
— Возможно, что я, в сущности, приписываю слишком много чести императору Вильгельму, когда считаю его способным иметь волю или просто принимать на себя последствия своих поступков. Но если бы война стала угрожающей, захотел ли бы и смог ли бы он помешать? Нет, государь, говоря откровенно, я этого не думаю.
Император остается безмолвным, пускает несколько колец дыма из своей папироски; затем, решительным тоном продолжает:
— Тем более важно, чтобы мы могли расчитывать на англичан в случае кризиса. Германия не осмелится никогда напасть на объединенную Россию, Францию и Англию, иначе, как если совершенно потеряет рассудок.
Едва подан кофе, как дают сигналы о прибытии французской эскадры. Император заставляет меня подняться с ним на мостик. Зрелище величественное. В дрожащем серебристом свете на бирюзовых и изумрудных волнах «Франция» медленно подвигается вперед, оставляя длинную струю за кормой, затем величественно останавливается. Грозный броненосец, который привозит главу французского правительства, красноречиво оправдывает свое название: это действительно Франция идет к России. Я чувствую, как бьется мое сердце.
В продолжение нескольких минут рейд оглашается громким шумом: выстрелы из пушек эскадры и сухопутных батарей, ура судовых команд, марсельеза в ответ на русский гимн, восклицания тысяч зрителей, приплывших из Петербурга на яхтах и лодках и т. д.
Президент республики подплывает, наконец, к «Александрии», император встречает его у трапа. Как только представления окончены, императорская яхта поворачивается носом к Петергофу.
Сидя на корме, император и президент тотчас же вступают в беседу, я сказал бы скорее — в переговоры, так как видно, что они говорят о делах, что они взаимно друг друга спрашивают, что они спорят. По-видимому, Пуанкаре направляет разговор. Вскоре говорит он один. Император только соглашается; но все его лицо свидельствует о том, что он искренно одобряет, что он чувствует себя в атмосфере доверия и симпатии.
Но вскоре мы приплываем в Петергоф. Сквозь великолепный парк и бьющие фонтаны воды, любимое жилище Екатерины II показывается на верху длинной террасы, с которой величественно ниспадает пенящийся водопад.
Наши экипажи скорой рысью поднимаются по аллее, которая ведет к главному подъезду дворца. При всяком повороте открываются далекие виды, украшенные статуями, фонтанами или балюстрадами. Несмотря на всю искусственность обстановки, здесь, при ласкающем дневном свете, вдыхаешь живой и очаровательный аромат Версаля.
В половине восьмого начинается торжественный обед в зале императрицы Елизаветы. По пышности мундиров, по роскоши туалетов, по богатству ливрей, по пышности убранства, общему выражению блеска и могущества, зрелище так великолепно, что ни один двор в мире не мог бы с ним сравниться. Я надолго сохраню в глазах ослепительную лучистость драгоценных камней, рассыпанных на женских плечах. Это — фантастический поток алмазов, жемчуга, рубинов, сапфиров, изумрудов, топазов, бериллов, поток света и огня.
В этой волшебной рамке черная одежда Пуанкаре производит неважное впечатление. Но широкая голубая лента ордена св. Андрея, которая пересекает его грудь, увеличивает в глазах русских его престиж. И затем, его лицо, особенно по сравнению с лицом его августейшего хозяина, так умно, так живо, так решительно, что оно импонирует всем. Наконец, все вскоре замечают, что импетор слушает его с серьезным и покорным вниманием.
В течение обеда я наблюдал за Александрой Федоровной, против которой я сидел. Хотя длинные церемонии являются для нее очень тяжелым испытанием, она захотела быть здесь в этот вечер, чтобы оказать честь президенту союзной Республики. Ее голова, сияющая бриллиантами, ее фигура в декольтированном платье из белой парчи, выглядит еще довольно красиво. Несмотря на свои сорок два года, она еще приятна лицом и очертаниями. С первой перемены кушаний она старается завязать разговор с Пуанкаре, который сидит справа от нее. Но вскоре ее улыбка становится судорожной, ее щеки покрываются пятнами. Каждую минуту она кусает себе губы. И ее лихорадочное дыхание заставляет переливаться огнями бриллиантовую сетку, покрывающую ее грудь. До конца обеда, который продолжается долго, бедная женщина видимо борется с истерическим припадком. Ее черты внезапно разглаживаются, когда император встает, чтобы произнести тост.
Августейшее слово выслушано с благоговением, но особенно хочется всем услышать ответ. Вместо того, чтобы прочесть свою речь, как сделал император, Пуанкаре говорит ее наизусть. Никогда его произношение не было более ясным, более определенным, более внушительным. То, что он говорит, не более, как пошлое дипломатическое пустословие, но слова в его устах приобретают замечательную силу, значение и властность. Это собрание, воспитанное в деспотических традициях и в дисциплине двора, заметно заинтересовано. Я убежден, что, среди всех этих обшитых галунами сановников, многие думают: «Вот, как должен был бы говорить самодержец».
После обеда император собирает около себя кружок. Поспешность, с которой представляются Пуанкаре, свидетельствует мне об его успехе. Даже немецкая партия, даже ультра-реакционное крыло, домогаются чести приблизиться к Пуанкаре.
В одиннадцать часов составляется шествие. Император провожает президента Республики до его покоев.
Там Пуанкаре задерживает меня в течение нескольких минут. Мы обмениваемся нашими впечатлениями, которыми мы оба вполне довольны.
Возвратясь в Петербург по железной дороге в три четверти первого, я узнаю, что сегодня, после полудня, без всякого повода, по знаку, идущему неизвестно откуда, забастовали главнейшие заводы, и что в нескольких местах произошли столкновения с полицией. Мой осведомитель, хорошо знающий рабочую среду, утверждает, что движение было вызвано немецкими агентами.
Наши экипажи крупной рысью едут вдоль Невы, сопровождаемые гвардейскими казаками, ярко красные мундиры которых сверкают на солнце.
Несколько дней тому назад, когда я устанавливал с Сазоновым последние подробности визита президента, он сказал мне, смеясь:
— Гвардейские казаки назначены для сопровождения президента. Вы увидите, какое они представят красивое зрелище. Это великолепные и страшные молодцы. Кроме того, они одеты в красное. А я думаю, что г. Вивиани не относится с ненавистью к этому цвету.
Я ответил:
— Нет, он его не ненавидит, но его глаз артиста наслаждается им вполне лишь тогда, когда он соединен с белым и с синим.
В своих красных мундирах эти казаки, бородатые и косматые, действительно наводят ужас. Когда наши экипажи исчезают вместе с ними под главными воротами крепости, какой-нибудь иронический наблюдатель, любитель исторических антитез мог бы спросить себя, не в государственную ли тюрьму провожают они этих двух доказанных, патентованных «революционеров» — Пуанкаре и Вивиани, не считая меня, их сообщника. Никогда еще моральная противоположность, молчаливая двусмысленность, которые лежат в глубине франко-русского союза, не являлись мне с такой силой.
В три часа президент принимает делегатов французских колоний Петербурга и всей России. Они приехали из Москвы, из Харькова, из Одессы, из Киева, из Ростова, из Тифлиса. Представляя их Пуанкаре, я могу сказать ему с полной искренностью:
— Их готовность явиться вас приветствовать нисколько меня не удивила, так как я каждый день вижу, с каким усердием и любовью французские колонии в России хранят культ далекой родины. Ни в одной из провинций нашей старой Франции, господин президент, вы не найдете лучших французов, чем те, которые находятся здесь, перед вами.
Профессор В. СИРОТКИН
Царская Россия во время великой войны
12 января 1914 г. правительство Республики назначило меня своим послом при царе Николае II. Сначала я уклонялся от этой чести по общеполитическим соображениям. Действительно, последние должности, которые я занимал по дипломатическому ведомству, ставили меня в наиболее благоприятное положение для наблюдения за игрой сил, коллективных и единоличных, которая скрыто предшествовала всемирному конфликту.
В течение пяти лет, с января 1907 г., я был французским посланником в Софии. Мое продолжительное пребывание в центре балканских дел позволило мне измерить ту опасность, которую представляли собою для существующего в Европе порядка вещей сочетание четырех факторов, подготовлявшееся на моих глазах — я имею в виду: ускорение падения Турции, территориальные вожделения Болгарии, романтическую манию величия царя Фердинанда и, в особенности, наконец — честолюбивые, замыслы Германии на Востоке. Из этого опыта я извлек все, что было возможно в смысле поучительности и интереса, когда, 25 января 1912 г., г. Пуанкаре, который перед тем принял председательство в Совете министров и портфель министра иностранных дел, вызвал меня в Париж, чтобы доверить мне управление политическим отделом. Это было на следующий день после серьезного спора, который мароккский вопрос и агадирский инцидент возбудили между Германией и Францией.
Дурные впечатления, которые я привез из Софии, очень быстро определились и подтвердились. С каждым днем мне становилось все более очевидным, что возрастающая непримиримость германского министерства иностранных дел и его тайные интриги должны были неминуемо привести к грядущему конфликту.
Мои предположения показались правительству достаточно обоснованными, и оно сочло необходимым внимательно исследовать предполагаемый образ действия наших союзников. В течение мая 1912 г. происходили по вечерам секретные совещания на Орсейской набережной, под председательством г. Пуанкаре, при участии военного министра Мильерана, морского министра Делькассе, начальника главного штаба армии генерала Жоффра, начальника морского главного штаба адмирала Обера и меня; следствием их явилось более тесное согласие между центральными государственными органами, на долю которых, в случае войны, должно было выпасть главное напряжение сил при обороне страны.
В продолжение следующих месяцев я несколько раз имел возможность исследовать в пределах совещательной роли, которую налагала на меня моя должность, нет ли возможности улучшить наши отношения с Германией, в кредит отнестись к ней с доверием, найти почву для разговоров с ней, поводы для совместных действий для честного соглашения. Я думаю, что обладаю достаточно свободным умом, чтобы утверждать, что я преступал к этому изучению с полной объективностью. Но каждый раз я был принужден признать, что всякая снисходительность с нашей стороны была истолкована в Берлине, как знак слабости, из которой императорское правительство пыталось тотчас же извлечь пользу, дабы вырвать у нас новую уступку; что германская дипломатия неуклонно преследовала обширный план гегемонии, и что непреклонность ее намерений увеличивала с каждым днем опасности столкновения. Я же, сверх того, с огорчением должен был констатировать, что шумный пацифизм наших социалистов и партии, подчиненной г. Кайо, вел только к возбуждению высокомерия и жадности в Германии, позволяя ей думать, что ее приемы запугивания могут со временем нас подчинить, и что французский народ готов лучше все претерпеть, нежели прибегнуть к оружию.
При этих условиях 28 декабря 1913 г. г. Думерг, председатель Совета министров и министр иностранных дел, предложил мне заменить в посольстве в С.-Петербурге г. Делькассэ, временные полномочия которого должны были кончиться. Благодаря его за доверие, я настоятельно просил его перенести свой выбор на другого дипломата; и выдвинул лишь один аргумент, который мне, однако, казался решающим:
— Общее положение Европы предвещает грядующий кризис. Под влиянием соображений, о которых я не имею права судить, республиканское большинство палаты все более склоняется к численному и материальному уменьшению нашей армии; Франция рискует, таким образом, очутиться перед ужасной альтернативой: военная несостоятельность или национальное унижение. Идеи, которые одерживают верх в палате, и растущее влияние социалистической партии заставляют меня опасаться, чтобы правительство не вздумало тогда избрать национального унижения или, по крайней мере, чтобы оно не было принуждено его принять. А отказ от франко-русского союза был бы, конечно, первым условием, которое нам навязала бы Германия; к тому же существование этого союза не имело бы более никаких оснований, потому что он имеет единственной целью сопротивляться чрезмерным притязаниям Германии. Но, отрываясь от России, мы потеряли бы необходимую и незаменимую опору нашей политической независимости. Я, как посол, не хочу быть орудием этого злосчастного дела.
Г. Думерг старался меня успокоить. Я тем не менее упорствовал в своих возражениях, которые, впрочем, отнюдь не были направлены против него, потому что я знал его твердый патриотизм и справедливость его суждений. Для большей ясности я позволил себе прибавить:
— Пока вы будете сохранять портфель министра иностранных дел, мне нечего бояться. Но я не мог бы забыть, что вашим коллегой и министром финансов является г. Кайо, который, может быть, завтра, вследствие самого ничтожного парламентского происшествия, придет вас заместить в этом самом кабинете, где мы сейчас находимся… Всего два года, как я заведую политическим отделом, и должен был служить уже при четырех министрах. Да, четыре министра иностранных дел за два года… Каковы-то будут ваши преемники?
Г. Думерг самым сердечным тоном мне ответил:
— Я вижу, что вы упрямы, но я надеюсь, что президент республики сумеет вас лучше убедить, чем я.
Дружба, начавшаяся еще в лицее Людовика-Великого, связывала меня с г. Пуанкаре. 2 января 1914 г. он пригласил меня в Елисейский дворец. Принял меня друг, но говорил со мной президент Республики; он мне сказал, что совет министров уже обсуждал мое назначение, что выбор г. Думерга утвержден; одним словом, что я должен склониться. Его бодрый патриотизм, его высокое сознание общественного долга, ясная и убедительная логика его слов внушили ему, сверх того, доводы, которые наиболее могли меня тронуть. Я согласился. Но я заметил, что я принимаю поручение и высокую честь представлять Францию в России лишь для того, чтобы исключительно следовать там традиционной политике союза, как единственной, которая позволяет Франции преследовать свою мировую историческую миссию.
Я занимал в течение пяти месяцев пост посла в Петербурге, когда меня вызвали в Париж, чтобы словесно установить подробности визита, который президент Республики намеревался сделать императору Николаю в течение лета.
Выходя на Северном вокзале 5 июня, я узнал, что кабинет Думерга подал в отставку и что г. Буржуа, который согласился составить новое министерство, отказался от этого, признав, что он был бы тотчас же низвергнут палатой, если бы не включил в свою программу отмены военного закона, называемого «законом трех лет»; наконец, газеты объявляли, что Вивиани взял на себя обязанность, от которой отказался Буржуа, и что он надеется найти примирительную формулу, которая бы обеспечила ему содействие крайней левой.
Мое решение было немедленно принято. Приехав к себе, я просил у Бриана несколько минут разговора. Он принял меня на следующее утро. Я тотчас же ему заявил, что решил отказаться от должности посла, если образующийся кабинет не сохранит закона о трехлетней службе, и я просил его сообщить о моем решении Вивиани, которого лично я еще не знал. Он согласился со мной.
— Кризис, который сейчас наступил, — сказал он мне, — один из самых тяжелых, через которые мы проходили. Революционные социалисты и объединенные радикалы ведут себя, как сумасшедшие, они способны погубить Францию. Признаюсь, однако, что ваш пессимизм меня немного удивляет. Вы действительно так убеждены, что мы накануне войны?
— У меня есть внутреннее убеждение, что мы идем навстречу грозе. В какой точке горизонта и в какой день она разрешится? Я не сумел бы этого сказать. Но отныне война неизбежна, и в скором времени. Я сделал, по крайней мере, все от меня зависящее, чтобы открыть глаза французскому правительству.
— Вы очень встревожили меня. Прощайте. Я спешу к Вивиани.
— Еще одно слово, — сказал я ему, — условимся, что мой разговор с вами останется тайной.
— Это само собой разумеется.
Два часа спустя газета «Paris Midi» сообщала под сенсационным заголовком, что я угрожал своей отставкой Вивиани, если министерская декларация не поддержит полностью военного закона. Немного времени спустя стало известно, что Вивиани отказывается составить кабинет. В кулуарах палаты, где волнение было весьма велико, он кратко объяснил, что не мог заставить своих будущих сотрудников принять формулу, которую он считал необходимой, по вопросу о трехлетней службе. Так как его спросили, не согласен ли он попытаться сделать новое усилие, чтобы разрешить кризис, он ответил с жестом гнева и отвращения.
— Конечно нет. Мне надоело бороться против республиканцев, которые плюют мне в лицо, когда я говорю с ними о внешнем положении.
На следующий день меня, как и следовало ожидать, ругала вся пресса крайней левой. В Бурбонском дворце революционные социалисты и объединенные радикалы требовали моего смещения.
Но после нескольких дней парламентского возбуждения и беспорядка, в общественном мнении произошла здоровая реакция. Вновь призванному для образования кабинета Вивиани удалось сгруппировать вокруг себя сотрудников, которые согласились поддерживать трехлетнюю службу.
18 июня Вивиани, переселившийся с предыдущего дня на Орсейскую набережную, пригласил меня. Я впервые в этот раз имел с ним дело. У него был угрюмый вид, бледное лицо и нервныя движения.
— Ну, что же, — резко спросил он меня, — вы верите в войну? Бриан рассказал мне о вашем разговоре.
— Да, я думаю, что война угрожает нам в скором времени, и что мы должны к ней готовиться.
Тогда, в отрывочных словах, он забросал меня вопросами, не давая мне иногда времени ответить.
— В самом деле, война может вспыхнуть? По какой причине? Под каким предлогом? В какой срок? Всеобщая война? Всемирный пожар?..
Грубое слово вырвалось из его уст, и он ударил кулаком по столу.
Помолчав, он провел рукой по лбу, как бы для того, чтобы прогнать дурной сон. Затем он заговорил более спокойным тоном:
— Будьте добры повторить мне, мой милый посол, все, что вы мне сказали. Это так важно.
Я подробно изложил ему свои мысли и заключил:
— Во всяком случае, и даже, если мои предчувствия слишком пессимистичны, мы должны, насколько возможно, укрепить систему наших союзов. Главным образом необходимо, чтобы мы довершили наше соглашение с Англией, надо, чтобы мы могли рассчитывать на немедленную помощь ее флота и ее армии.
Когда я изложил ему все, он снова провел рукою по лбу и, устремив на меня тоскливый взгляд, спросил меня:
— Вы не можете мне указать, хотя бы в виде предположения, в какой срок, как вы себе представляете, произойдут непоправимыя события и разразится гроза?
— Мне представляется невозможным назначить какой-нибудь срок. Однако же, я был бы удивлен, если бы состояние наэлектризованной напряженности, в которой живет Европа, не привело бы в скором времени к катастрофе.
Внезапно он преобразился, его лицо озарилось мистическим светом, его стан выпрямился.
— Ну, что же, если это так должно быть, мы исполним наш долг, наш долг сполна. Франция снова окажется такой, какой она всегда была, способной на любой героизм и на любые жертвы. Снова наступят великие дни 1792 г.
В его голосе было как бы вдохновение Дантона. Пользуясь его волнением, я спросил у него:
— Итак, вы решили полностью поддержать военный закон, и я могу заявить об этом императору Николаю?
— Да, вы можете заявить, что трехлетняя служба будет сохранена без ограничений и что я не допущу ничего, что могло бы ослабить наш союз с Россией.
В заключение он долго расспрашивал меня об императоре Вильгельме, об его новых намерениях, об его истинных чувствах по отношению к Франции и т. д. Затем он поверил мне причину этого тщательного допроса:
— Я должен спросить у вас совета… Князь Монакский дал знать моему коллеге по палате X., что император Вильгельм был бы счастлив переговорить с ним этим летом во время гонки судов в Киле. X. склонен туда отправиться… Не думаете ли вы, что этот разговор мог бы смягчить положение?
— Я никоим образом этого не думаю. Это все время одна и та же игра. Император Вильгельм похоронит X. под цветами; он уверит его, что его самое горячее желание, его единственная мысль — добиться дружбы, даже любви франции, и он засыплет его знаками внимания. Таким образом, он придаст себе в глазах людей вид самого миролюбивого, самого безобидного, самого сговорчивого монарxa. Наше общественное мнение и первый — сам X. — дадут себя обольстить этой прекрасной внешностью. А в это самое время вы должны будете бороться с оффициальной действительностью немецкой дипломатии, с ее систематическими приемами непримиримости и придирок.
— Вы правы. Я отговорю X. ехать в Киль.
Так как, невидимому, ему больше нечего было мне сказать, я спросил у него предписаний, касающихся визита президента Республики к императору Николаю. Затем я простился с ним. 26 июня я возвратился в С.-Петербург.
Теперь я могу просто предоставить слово моему дневнику. Записи, составляющие его, заносились ежедневно; те, которые имеют отношение к политике, отчасти удостоверяются моей официальной корреспонденцией.
Пусть не удивляются, если соображения приличия и скромности часто заставляли меня заменять имена лиц фиктивными инициалами.
В течение пяти лет, с января 1907 г., я был французским посланником в Софии. Мое продолжительное пребывание в центре балканских дел позволило мне измерить ту опасность, которую представляли собою для существующего в Европе порядка вещей сочетание четырех факторов, подготовлявшееся на моих глазах — я имею в виду: ускорение падения Турции, территориальные вожделения Болгарии, романтическую манию величия царя Фердинанда и, в особенности, наконец — честолюбивые, замыслы Германии на Востоке. Из этого опыта я извлек все, что было возможно в смысле поучительности и интереса, когда, 25 января 1912 г., г. Пуанкаре, который перед тем принял председательство в Совете министров и портфель министра иностранных дел, вызвал меня в Париж, чтобы доверить мне управление политическим отделом. Это было на следующий день после серьезного спора, который мароккский вопрос и агадирский инцидент возбудили между Германией и Францией.
Дурные впечатления, которые я привез из Софии, очень быстро определились и подтвердились. С каждым днем мне становилось все более очевидным, что возрастающая непримиримость германского министерства иностранных дел и его тайные интриги должны были неминуемо привести к грядущему конфликту.
Мои предположения показались правительству достаточно обоснованными, и оно сочло необходимым внимательно исследовать предполагаемый образ действия наших союзников. В течение мая 1912 г. происходили по вечерам секретные совещания на Орсейской набережной, под председательством г. Пуанкаре, при участии военного министра Мильерана, морского министра Делькассе, начальника главного штаба армии генерала Жоффра, начальника морского главного штаба адмирала Обера и меня; следствием их явилось более тесное согласие между центральными государственными органами, на долю которых, в случае войны, должно было выпасть главное напряжение сил при обороне страны.
В продолжение следующих месяцев я несколько раз имел возможность исследовать в пределах совещательной роли, которую налагала на меня моя должность, нет ли возможности улучшить наши отношения с Германией, в кредит отнестись к ней с доверием, найти почву для разговоров с ней, поводы для совместных действий для честного соглашения. Я думаю, что обладаю достаточно свободным умом, чтобы утверждать, что я преступал к этому изучению с полной объективностью. Но каждый раз я был принужден признать, что всякая снисходительность с нашей стороны была истолкована в Берлине, как знак слабости, из которой императорское правительство пыталось тотчас же извлечь пользу, дабы вырвать у нас новую уступку; что германская дипломатия неуклонно преследовала обширный план гегемонии, и что непреклонность ее намерений увеличивала с каждым днем опасности столкновения. Я же, сверх того, с огорчением должен был констатировать, что шумный пацифизм наших социалистов и партии, подчиненной г. Кайо, вел только к возбуждению высокомерия и жадности в Германии, позволяя ей думать, что ее приемы запугивания могут со временем нас подчинить, и что французский народ готов лучше все претерпеть, нежели прибегнуть к оружию.
При этих условиях 28 декабря 1913 г. г. Думерг, председатель Совета министров и министр иностранных дел, предложил мне заменить в посольстве в С.-Петербурге г. Делькассэ, временные полномочия которого должны были кончиться. Благодаря его за доверие, я настоятельно просил его перенести свой выбор на другого дипломата; и выдвинул лишь один аргумент, который мне, однако, казался решающим:
— Общее положение Европы предвещает грядующий кризис. Под влиянием соображений, о которых я не имею права судить, республиканское большинство палаты все более склоняется к численному и материальному уменьшению нашей армии; Франция рискует, таким образом, очутиться перед ужасной альтернативой: военная несостоятельность или национальное унижение. Идеи, которые одерживают верх в палате, и растущее влияние социалистической партии заставляют меня опасаться, чтобы правительство не вздумало тогда избрать национального унижения или, по крайней мере, чтобы оно не было принуждено его принять. А отказ от франко-русского союза был бы, конечно, первым условием, которое нам навязала бы Германия; к тому же существование этого союза не имело бы более никаких оснований, потому что он имеет единственной целью сопротивляться чрезмерным притязаниям Германии. Но, отрываясь от России, мы потеряли бы необходимую и незаменимую опору нашей политической независимости. Я, как посол, не хочу быть орудием этого злосчастного дела.
Г. Думерг старался меня успокоить. Я тем не менее упорствовал в своих возражениях, которые, впрочем, отнюдь не были направлены против него, потому что я знал его твердый патриотизм и справедливость его суждений. Для большей ясности я позволил себе прибавить:
— Пока вы будете сохранять портфель министра иностранных дел, мне нечего бояться. Но я не мог бы забыть, что вашим коллегой и министром финансов является г. Кайо, который, может быть, завтра, вследствие самого ничтожного парламентского происшествия, придет вас заместить в этом самом кабинете, где мы сейчас находимся… Всего два года, как я заведую политическим отделом, и должен был служить уже при четырех министрах. Да, четыре министра иностранных дел за два года… Каковы-то будут ваши преемники?
Г. Думерг самым сердечным тоном мне ответил:
— Я вижу, что вы упрямы, но я надеюсь, что президент республики сумеет вас лучше убедить, чем я.
Дружба, начавшаяся еще в лицее Людовика-Великого, связывала меня с г. Пуанкаре. 2 января 1914 г. он пригласил меня в Елисейский дворец. Принял меня друг, но говорил со мной президент Республики; он мне сказал, что совет министров уже обсуждал мое назначение, что выбор г. Думерга утвержден; одним словом, что я должен склониться. Его бодрый патриотизм, его высокое сознание общественного долга, ясная и убедительная логика его слов внушили ему, сверх того, доводы, которые наиболее могли меня тронуть. Я согласился. Но я заметил, что я принимаю поручение и высокую честь представлять Францию в России лишь для того, чтобы исключительно следовать там традиционной политике союза, как единственной, которая позволяет Франции преследовать свою мировую историческую миссию.
Я занимал в течение пяти месяцев пост посла в Петербурге, когда меня вызвали в Париж, чтобы словесно установить подробности визита, который президент Республики намеревался сделать императору Николаю в течение лета.
Выходя на Северном вокзале 5 июня, я узнал, что кабинет Думерга подал в отставку и что г. Буржуа, который согласился составить новое министерство, отказался от этого, признав, что он был бы тотчас же низвергнут палатой, если бы не включил в свою программу отмены военного закона, называемого «законом трех лет»; наконец, газеты объявляли, что Вивиани взял на себя обязанность, от которой отказался Буржуа, и что он надеется найти примирительную формулу, которая бы обеспечила ему содействие крайней левой.
Мое решение было немедленно принято. Приехав к себе, я просил у Бриана несколько минут разговора. Он принял меня на следующее утро. Я тотчас же ему заявил, что решил отказаться от должности посла, если образующийся кабинет не сохранит закона о трехлетней службе, и я просил его сообщить о моем решении Вивиани, которого лично я еще не знал. Он согласился со мной.
— Кризис, который сейчас наступил, — сказал он мне, — один из самых тяжелых, через которые мы проходили. Революционные социалисты и объединенные радикалы ведут себя, как сумасшедшие, они способны погубить Францию. Признаюсь, однако, что ваш пессимизм меня немного удивляет. Вы действительно так убеждены, что мы накануне войны?
— У меня есть внутреннее убеждение, что мы идем навстречу грозе. В какой точке горизонта и в какой день она разрешится? Я не сумел бы этого сказать. Но отныне война неизбежна, и в скором времени. Я сделал, по крайней мере, все от меня зависящее, чтобы открыть глаза французскому правительству.
— Вы очень встревожили меня. Прощайте. Я спешу к Вивиани.
— Еще одно слово, — сказал я ему, — условимся, что мой разговор с вами останется тайной.
— Это само собой разумеется.
Два часа спустя газета «Paris Midi» сообщала под сенсационным заголовком, что я угрожал своей отставкой Вивиани, если министерская декларация не поддержит полностью военного закона. Немного времени спустя стало известно, что Вивиани отказывается составить кабинет. В кулуарах палаты, где волнение было весьма велико, он кратко объяснил, что не мог заставить своих будущих сотрудников принять формулу, которую он считал необходимой, по вопросу о трехлетней службе. Так как его спросили, не согласен ли он попытаться сделать новое усилие, чтобы разрешить кризис, он ответил с жестом гнева и отвращения.
— Конечно нет. Мне надоело бороться против республиканцев, которые плюют мне в лицо, когда я говорю с ними о внешнем положении.
На следующий день меня, как и следовало ожидать, ругала вся пресса крайней левой. В Бурбонском дворце революционные социалисты и объединенные радикалы требовали моего смещения.
Но после нескольких дней парламентского возбуждения и беспорядка, в общественном мнении произошла здоровая реакция. Вновь призванному для образования кабинета Вивиани удалось сгруппировать вокруг себя сотрудников, которые согласились поддерживать трехлетнюю службу.
18 июня Вивиани, переселившийся с предыдущего дня на Орсейскую набережную, пригласил меня. Я впервые в этот раз имел с ним дело. У него был угрюмый вид, бледное лицо и нервныя движения.
— Ну, что же, — резко спросил он меня, — вы верите в войну? Бриан рассказал мне о вашем разговоре.
— Да, я думаю, что война угрожает нам в скором времени, и что мы должны к ней готовиться.
Тогда, в отрывочных словах, он забросал меня вопросами, не давая мне иногда времени ответить.
— В самом деле, война может вспыхнуть? По какой причине? Под каким предлогом? В какой срок? Всеобщая война? Всемирный пожар?..
Грубое слово вырвалось из его уст, и он ударил кулаком по столу.
Помолчав, он провел рукой по лбу, как бы для того, чтобы прогнать дурной сон. Затем он заговорил более спокойным тоном:
— Будьте добры повторить мне, мой милый посол, все, что вы мне сказали. Это так важно.
Я подробно изложил ему свои мысли и заключил:
— Во всяком случае, и даже, если мои предчувствия слишком пессимистичны, мы должны, насколько возможно, укрепить систему наших союзов. Главным образом необходимо, чтобы мы довершили наше соглашение с Англией, надо, чтобы мы могли рассчитывать на немедленную помощь ее флота и ее армии.
Когда я изложил ему все, он снова провел рукою по лбу и, устремив на меня тоскливый взгляд, спросил меня:
— Вы не можете мне указать, хотя бы в виде предположения, в какой срок, как вы себе представляете, произойдут непоправимыя события и разразится гроза?
— Мне представляется невозможным назначить какой-нибудь срок. Однако же, я был бы удивлен, если бы состояние наэлектризованной напряженности, в которой живет Европа, не привело бы в скором времени к катастрофе.
Внезапно он преобразился, его лицо озарилось мистическим светом, его стан выпрямился.
— Ну, что же, если это так должно быть, мы исполним наш долг, наш долг сполна. Франция снова окажется такой, какой она всегда была, способной на любой героизм и на любые жертвы. Снова наступят великие дни 1792 г.
В его голосе было как бы вдохновение Дантона. Пользуясь его волнением, я спросил у него:
— Итак, вы решили полностью поддержать военный закон, и я могу заявить об этом императору Николаю?
— Да, вы можете заявить, что трехлетняя служба будет сохранена без ограничений и что я не допущу ничего, что могло бы ослабить наш союз с Россией.
В заключение он долго расспрашивал меня об императоре Вильгельме, об его новых намерениях, об его истинных чувствах по отношению к Франции и т. д. Затем он поверил мне причину этого тщательного допроса:
— Я должен спросить у вас совета… Князь Монакский дал знать моему коллеге по палате X., что император Вильгельм был бы счастлив переговорить с ним этим летом во время гонки судов в Киле. X. склонен туда отправиться… Не думаете ли вы, что этот разговор мог бы смягчить положение?
— Я никоим образом этого не думаю. Это все время одна и та же игра. Император Вильгельм похоронит X. под цветами; он уверит его, что его самое горячее желание, его единственная мысль — добиться дружбы, даже любви франции, и он засыплет его знаками внимания. Таким образом, он придаст себе в глазах людей вид самого миролюбивого, самого безобидного, самого сговорчивого монарxa. Наше общественное мнение и первый — сам X. — дадут себя обольстить этой прекрасной внешностью. А в это самое время вы должны будете бороться с оффициальной действительностью немецкой дипломатии, с ее систематическими приемами непримиримости и придирок.
— Вы правы. Я отговорю X. ехать в Киль.
Так как, невидимому, ему больше нечего было мне сказать, я спросил у него предписаний, касающихся визита президента Республики к императору Николаю. Затем я простился с ним. 26 июня я возвратился в С.-Петербург.
Теперь я могу просто предоставить слово моему дневнику. Записи, составляющие его, заносились ежедневно; те, которые имеют отношение к политике, отчасти удостоверяются моей официальной корреспонденцией.
Пусть не удивляются, если соображения приличия и скромности часто заставляли меня заменять имена лиц фиктивными инициалами.
I. Визит президента Республики к императору Николаю
(20—23 июля 1914 г.)
Понедельник, 20 июля.
Я покидаю С.-Петербург в десять часов утра на адмиралтейской яхте, чтобы отправиться в Петергоф. Министр иностранных дел Сазонов, русский посол во Франции Извольский и мой военный атташе, генерал Лагиш, сопутствуют мне, так как император пригласил нас всех четверых завтракать на его яхту перед тем, как отправиться навстречу президенту Республики в Кронштадт. Чины моего посольства, русские министры и сановники двора будут доставлены прямо по железной дороге в Петергоф.Погода пасмурная. Между плоскими берегами наше судно скользит с большой быстротой к Финскому заливу. Внезапно свежий ветер, дующий с открытого моря, приносит нам проливной дождь, но также внезапно появляется и блистает солнце. Несколько облаков, жемчужно-матового цвета, прорезанные лучами, носятся там и здесь по небу, как шелковые шарфы, испещренные золотом. И ясно освещенное устье Невы развертывает, насколько хватает глаз, свои зеленоватые, тяжелые, подернутые волнами воды, которые заставляют меня вспоминать о венецианских лагунах.
В половине двенадцатого мы останавливаемся в маленькой гавани Петергофа, где «Александрия», любимая яхта императора, стоит под парами.
Николай II, в адмиральской форме, почти тотчас же подъезжает к пристани. Мы пересаживаемся на «Александрию». Завтрак немедленно подан. До прибытия «Франции» в нашем распоряжении по крайней мере час и три четверти. Но император любит засиживаться за завтраком. Между блюдами делают долгие промежутки, во время которых он беседует, куря папиросы. Я занимаю место справа от него, Сазонов слева, а граф Фредерике, министр Двора, напротив.
После нескольких общих фраз, император выражает мне свое удовольствие по поводу приезда президента Республики.
— Нам надо поговорить серьезно, — говорит он мне. — Я убежден, что по всем вопросам мы сговоримся… Но есть один вопрос, который особенно меня занимает: наше соглашение с Англией. Надо, чтобы мы привели ее к вступлению в наш союз. Это был бы залог мира.
— Да, государь, тройственное согласие не может считать себя слишком сильным, если хочет охранить мир.
— Мне говорили, что вы лично обеспокоены намерениями Германии?
Намекает ли он на обстоятельства моего последнего пребывания во Франции, на мое требование отставки? Я не знаю.
— Обеспокоен? Да, государь, я обеспокоен, хотя у меня нет теперь никакой определенной причины предсказывать немедленную войну. Но император Вильгельм и его правительство допустили создаться в Германии такому состоянию духа, что, если возникнет какой-нибудь спор в Марокко, на Востоке, безразлично где, они не смогут более ни отступить, ни мириться. Какой бы то ни было ценой, им будет необходим успех. И чтобы его получить, они бросятся в авантюру.
Император на минуту задумывается:
— Я не могу поверить, чтобы император Вильгельм желал войны… Если бы вы его знали, как я. Если бы знали, сколько шарлатанства в его позах…
— Возможно, что я, в сущности, приписываю слишком много чести императору Вильгельму, когда считаю его способным иметь волю или просто принимать на себя последствия своих поступков. Но если бы война стала угрожающей, захотел ли бы и смог ли бы он помешать? Нет, государь, говоря откровенно, я этого не думаю.
Император остается безмолвным, пускает несколько колец дыма из своей папироски; затем, решительным тоном продолжает:
— Тем более важно, чтобы мы могли расчитывать на англичан в случае кризиса. Германия не осмелится никогда напасть на объединенную Россию, Францию и Англию, иначе, как если совершенно потеряет рассудок.
Едва подан кофе, как дают сигналы о прибытии французской эскадры. Император заставляет меня подняться с ним на мостик. Зрелище величественное. В дрожащем серебристом свете на бирюзовых и изумрудных волнах «Франция» медленно подвигается вперед, оставляя длинную струю за кормой, затем величественно останавливается. Грозный броненосец, который привозит главу французского правительства, красноречиво оправдывает свое название: это действительно Франция идет к России. Я чувствую, как бьется мое сердце.
В продолжение нескольких минут рейд оглашается громким шумом: выстрелы из пушек эскадры и сухопутных батарей, ура судовых команд, марсельеза в ответ на русский гимн, восклицания тысяч зрителей, приплывших из Петербурга на яхтах и лодках и т. д.
Президент республики подплывает, наконец, к «Александрии», император встречает его у трапа. Как только представления окончены, императорская яхта поворачивается носом к Петергофу.
Сидя на корме, император и президент тотчас же вступают в беседу, я сказал бы скорее — в переговоры, так как видно, что они говорят о делах, что они взаимно друг друга спрашивают, что они спорят. По-видимому, Пуанкаре направляет разговор. Вскоре говорит он один. Император только соглашается; но все его лицо свидельствует о том, что он искренно одобряет, что он чувствует себя в атмосфере доверия и симпатии.
Но вскоре мы приплываем в Петергоф. Сквозь великолепный парк и бьющие фонтаны воды, любимое жилище Екатерины II показывается на верху длинной террасы, с которой величественно ниспадает пенящийся водопад.
Наши экипажи скорой рысью поднимаются по аллее, которая ведет к главному подъезду дворца. При всяком повороте открываются далекие виды, украшенные статуями, фонтанами или балюстрадами. Несмотря на всю искусственность обстановки, здесь, при ласкающем дневном свете, вдыхаешь живой и очаровательный аромат Версаля.
В половине восьмого начинается торжественный обед в зале императрицы Елизаветы. По пышности мундиров, по роскоши туалетов, по богатству ливрей, по пышности убранства, общему выражению блеска и могущества, зрелище так великолепно, что ни один двор в мире не мог бы с ним сравниться. Я надолго сохраню в глазах ослепительную лучистость драгоценных камней, рассыпанных на женских плечах. Это — фантастический поток алмазов, жемчуга, рубинов, сапфиров, изумрудов, топазов, бериллов, поток света и огня.
В этой волшебной рамке черная одежда Пуанкаре производит неважное впечатление. Но широкая голубая лента ордена св. Андрея, которая пересекает его грудь, увеличивает в глазах русских его престиж. И затем, его лицо, особенно по сравнению с лицом его августейшего хозяина, так умно, так живо, так решительно, что оно импонирует всем. Наконец, все вскоре замечают, что импетор слушает его с серьезным и покорным вниманием.
В течение обеда я наблюдал за Александрой Федоровной, против которой я сидел. Хотя длинные церемонии являются для нее очень тяжелым испытанием, она захотела быть здесь в этот вечер, чтобы оказать честь президенту союзной Республики. Ее голова, сияющая бриллиантами, ее фигура в декольтированном платье из белой парчи, выглядит еще довольно красиво. Несмотря на свои сорок два года, она еще приятна лицом и очертаниями. С первой перемены кушаний она старается завязать разговор с Пуанкаре, который сидит справа от нее. Но вскоре ее улыбка становится судорожной, ее щеки покрываются пятнами. Каждую минуту она кусает себе губы. И ее лихорадочное дыхание заставляет переливаться огнями бриллиантовую сетку, покрывающую ее грудь. До конца обеда, который продолжается долго, бедная женщина видимо борется с истерическим припадком. Ее черты внезапно разглаживаются, когда император встает, чтобы произнести тост.
Августейшее слово выслушано с благоговением, но особенно хочется всем услышать ответ. Вместо того, чтобы прочесть свою речь, как сделал император, Пуанкаре говорит ее наизусть. Никогда его произношение не было более ясным, более определенным, более внушительным. То, что он говорит, не более, как пошлое дипломатическое пустословие, но слова в его устах приобретают замечательную силу, значение и властность. Это собрание, воспитанное в деспотических традициях и в дисциплине двора, заметно заинтересовано. Я убежден, что, среди всех этих обшитых галунами сановников, многие думают: «Вот, как должен был бы говорить самодержец».
После обеда император собирает около себя кружок. Поспешность, с которой представляются Пуанкаре, свидетельствует мне об его успехе. Даже немецкая партия, даже ультра-реакционное крыло, домогаются чести приблизиться к Пуанкаре.
В одиннадцать часов составляется шествие. Император провожает президента Республики до его покоев.
Там Пуанкаре задерживает меня в течение нескольких минут. Мы обмениваемся нашими впечатлениями, которыми мы оба вполне довольны.
Возвратясь в Петербург по железной дороге в три четверти первого, я узнаю, что сегодня, после полудня, без всякого повода, по знаку, идущему неизвестно откуда, забастовали главнейшие заводы, и что в нескольких местах произошли столкновения с полицией. Мой осведомитель, хорошо знающий рабочую среду, утверждает, что движение было вызвано немецкими агентами.
Вторник, 21 июля.
Президент Республики посвящает сегодняшний день осмотру Петербурга. В половине второго я отправляюсь ожидать его на императорской пристани вблизи Николаевского моста. Морской министр, градоначальник, комендант города и городские власти находятся там, чтобы его встретить. Согласно старинному славянскому обычаю, граф Иван Толстой, городской голова столицы, подносит хлеб-соль. Затем мы садимся в экипаж, чтобы отправиться в Петропавловскую крепость, являющуюся государственной тюрьмой и вместе — усыпальницей Романовых. Согласно обычаю, президент возложит венок на могилу Александра III, творца союза.Наши экипажи крупной рысью едут вдоль Невы, сопровождаемые гвардейскими казаками, ярко красные мундиры которых сверкают на солнце.
Несколько дней тому назад, когда я устанавливал с Сазоновым последние подробности визита президента, он сказал мне, смеясь:
— Гвардейские казаки назначены для сопровождения президента. Вы увидите, какое они представят красивое зрелище. Это великолепные и страшные молодцы. Кроме того, они одеты в красное. А я думаю, что г. Вивиани не относится с ненавистью к этому цвету.
Я ответил:
— Нет, он его не ненавидит, но его глаз артиста наслаждается им вполне лишь тогда, когда он соединен с белым и с синим.
В своих красных мундирах эти казаки, бородатые и косматые, действительно наводят ужас. Когда наши экипажи исчезают вместе с ними под главными воротами крепости, какой-нибудь иронический наблюдатель, любитель исторических антитез мог бы спросить себя, не в государственную ли тюрьму провожают они этих двух доказанных, патентованных «революционеров» — Пуанкаре и Вивиани, не считая меня, их сообщника. Никогда еще моральная противоположность, молчаливая двусмысленность, которые лежат в глубине франко-русского союза, не являлись мне с такой силой.
В три часа президент принимает делегатов французских колоний Петербурга и всей России. Они приехали из Москвы, из Харькова, из Одессы, из Киева, из Ростова, из Тифлиса. Представляя их Пуанкаре, я могу сказать ему с полной искренностью:
— Их готовность явиться вас приветствовать нисколько меня не удивила, так как я каждый день вижу, с каким усердием и любовью французские колонии в России хранят культ далекой родины. Ни в одной из провинций нашей старой Франции, господин президент, вы не найдете лучших французов, чем те, которые находятся здесь, перед вами.