— Вы правы, не принимая моего молчания за согласие. Но вы нисколько не шокируете меня, и я слушаю вас с большим интересом. Продолжайте, прошу вас.
— Хорошо! Я продолжаю. На Западе нас не знают. О царизме судят по сочинениям наших революционеров и наших романистов. Там не знают, что царизм есть сама Россия. Россию основали цари. И самые жестокие, самые безжалостные были лучшими. Без Ивана Грозного, без Петра Великого, без Николая I не было бы России… Русский народ самый покорный из всех, когда им сурово повелевают; но он неспособен управлять сам собою. Как только у него ослабляют узду, он впадает в анархию. Вся наша история доказывает это. Он нуждается в повелителе, в неограниченном повелителе: он идет прямо только тогда, когда он чувствует над своей головой железный кулак. Малейшая свобода его опьяняет. Вы не измените его природы: есть люди, которые бывают пьяны после того, как выпили один стакан вина. Может быть, это происходит у нас от долгого татарского владычества. Но это так. Нами никогда не будут управлять по английским методам… Нет, никогда парламентаризм не укоренится у нас.
— Тогда что же… Кнут и Сибирь?
Мгновение он колеблется; затем с грубым и резким смехом он отвечает:
— Кнут! Мы им обязаны татарам, и это лучшее, что они нам оставили… Что же касается Сибири, поверьте мне: не без причины Господь поместил ее у ворот России.
— Вы напоминаете мне одну аннамитскую пословицу, которую мне сказали когда-то в Сайгоне: «Везде, где есть аннамиты, Господь вырастил бамбук». Маленькие желтые кули отлично поняли соответствие конечной причины, которая существует между бамбуковым прутом и их спинами… Чтобы не заканчивать нашего разговора шуткой, позвольте мне сказать вам, что в глубине души я от всего сердца желаю видеть Россию применяющейся понемногу к условиям представительного образа правления в очень широких пределах, в которых эта форма правления, мне кажется, может примириться с характером русского народа. Но, как посол союзной державы, я не менее искренне желаю, чтобы всякая попытка реформы была отложена до подписания мира; так как я признаю вместе с вами, что царизм, в настоящее время, является самым высоким национальным выражением России и ее самой большой силой.
По этому поводу Сазонов рассказывает мне, что он вчера беседовал с духовником государя, отцом Александром Васильевым:
— Это святой человек, — сказал он, — золотое сердце, исключительно высокая и чистая душа. Он живет в тени, в уединении, погруженный в молитву. Я знаю его с самого детства… Так вот, вчера я встретил его у часовни Спасителя, и мы несколько шагов прошли вместе. Он долго расспрашивал меня о Сербии, выпытывая, не пренебрегли ли мы чем-нибудь для ее спасения, можно ли еще питать какую-нибудь надежду остановить вторжение, нет ли возможности отправить еще новые войска в Салоники и т. д. И, так как я немного удивился его настойчивости, он сказал мне:
— Я без всякого колебания могу вам сообщить, что бедствия Сербии доставляют жестокую горесть, почти угрызения совести, нашему возлюбленному царю.
Г-жа С., приехавшая из Икскюля, где она заведует перевязочным пунктом, рассказывала мне о русских раненых, об их терпении, их кротости, их покорности судьбе.
— Почти всегда, — сказала она мне, — к этому примешивается религиозное чувство, порою облекающееся в странную форму — в форму почти мистическую. Я наблюдала у многих из них, у простых мужиков, мысль о том, что их страдание послано им не только в искупление их собственных грехов, но что оно представляет долю ответственности за грехи всего мира, и что они должны принимать это страдание, как Христос нес свой крест, для искупления всего человечества. Если бы вы немного пожили с нашим крестьянином, вы бы удивились тому, какая у него евангельская душа…
Она прибавляет, смеясь:
— Это не мешает им быть грубыми, ленивыми, лживыми, вороватыми, чувственными, безнравственными — я не знаю, чем еще… Ах, какой сложной должна вам казаться славянская душа.
— Да, как сказал Тургенев: славянская душа — темный лес.
Эта болезнь распространяется не только в гостиных и в интеллигентных кругах, где оборот военных событий может доставить изобильную пищу для духа критики. Многочисленные признаки показывают, что пессимизм развит не меньше среди рабочих и крестьян.
Что касается рабочих, то достаточно революционного яда, чтобы объяснить их отвращение к войне и атрофию патриотического чувства, доходящую до желания поражения. Но у безграмотных крестьян, у невежественных мужиков, не имеет ли такой упадок духа косвенную и безсознательную, причину чисто-физиологическую — запрещение алкоголя? Нельзя безнаказанно менять, внезапным актом, вековое питание народа Злоупотребление алкоголем было, конечно, опасно для физического и нравственного здоровья мужиков; тем не менее водка входила важною составной частью в их питание, средство возбуждающее по преимуществу, средство тем более необходимое, что восстанавливающее значение их остальной пищи почти всегда ниже их потребностей. При таком питании, лишенный своего обычного возбудителя русский народ все более и более восприимчив к подавляющим впечатлениям. Если только война долго продлится, он станет недовольным. Таким образом, великая августовская реформа 1914 г., столь великодушная по своему намерению, столь благотворная по первоначальному своему действию, кажется, обращается теперь во вред России.
Чтобы облегчить свою совесть, император Николай заставляет вести настойчивые аттаки против австрийцев, на Волыни, под Чарторыйском — но без результата.
Этой врожденной наклонностью вдохновился писатель Андреев в рассказе, только что прочитанном мною и полном захватывающего реализма; называется он «Губернатор».
Меня уверяют, что этот рассказ — только литературная обработка действительного происшествия. 19 мая 1903 года уфимский губернатор Богданович внезапно столкнулся в пустынной аллее общественного сада с тремя людьми, которые убили его выстрелами в упор. Он приобрел себе, среди своих подчиненных, репутацию человека доброго и справедливого. Но 23-го предшествовавшего марта ему пришлось усмирять волнение среди рабочих, и это усмирение вызвало до сотни жертв.
С этого трагического дня Богданович, преследуемый мрачными предчувствиями, подавленный скорбью, жил только одним покорным ожиданием, что его убьют.
— Это — вина, непростительная вина Петра Великого.
— Каким же образом?
— Вы знаете, что Петр Великий упразднил престол московского патриарха и заменил его побочным учреждением — святейшим синодом; его целью, которой он не скрывал, было — поработить православную церковь. Он успел в этом даже слишком хорошо. При таком деспотическом решении церковь не только потеряла и независимость и влияние; она теперь задыхается в тисках бюрократизма; день ото дня жизнь от нее отлетает. Народ все больше и больше смотрит на священников, как на правительственных чиновников, на полицейских, и с презрением от них отходит. Со своей стороны духовенство становится замкнутой кастой, без чувства чести, без образования, без соприкосновения с великими течениями нашего века В то же время высшие классы обращаются к религиозному равнодушию, а иные души, охваченные аскетическими или мистическими чувствами, ищут для них удовлетворения в сектантских заблуждениях. Скоро от оффициальной церкви останется только ее формализм, ее обрядность, ее пышные церемонии, ее несравненные песнопения: она будет телом без души.
— В общем, — сказал я, — Петр Великий понимал назначение своих митрополитов так же, как определял Наполеон I роль своих архиепископов, когда он заявил в тот день заседанию государственного совета: «Архиепископ — это вместе с тем и префект полиции».
— Совершенно верно.
Леность, вялость, оцепенение, растерянность, утомленные движения, зевота, внезапные пробуждения и судорожные порывы, быстрое утомление от всего, неутомимая жажда перемен, непрестанная потребность развлечься и забыться, безумная расточительность, любовь к странностям, к шумному, неистовому разгулу, отвращение к одиночеству, непрерывный обмен беспричинными визитами и бесчисленными телефонными разговорами, странное излишество в милостыне, пристрастие к болезненным мечтаниям и к мрачным предчувствиям — все эти черты характера и поведения представляют лишь многообразные проявления одного чувства — скуки.
Но, в отличие от того, что происходит в наших заседаниях, обществах, русская скука кажется чаще всего мне иррациональной, сверхсознательной. Те, кто ее испытывают, не анализируют ее, не рассуждают о ней. Они не останавливаются подобно последователям Байрона или Шатобриана, Сенанкура или Амиэля, в размышлении над непостижимым сном жизни и тщетностью человеческих стремлений; из своей меланхолии они не ищут выхода, наслаждаясь гордостью или поэзией. Их болезнь гораздо менее интеллектуальная, чем органическая: это — состояние неопределенного беспокойства, скрытой и беспредметной печали.
— Эта война, — восклицал он, — окончится как «Борис Годунов»… вы знаете оперу Мусоргского?
При имени Бориса Годунова перед моими глазами возникает поразительная фигура Шаляпина; но я тщетно пытаюсь понять намек на теперешнюю войну. Б. продолжает:
— Вы не помните двух последних картин? Борис, измученный угрызениями совести, теряет рассудок, галлюцинирует и объявляет своим боярам, что он сейчас умрет. Он велит принести себе монашеское одеяние, чтобы его в нем похоронили, согласно обычаю, существовавшему для умиравших царей. Тогда начинается колокольный звон; зажигают свечи; попы затягивают погребальные песнопения; Борис умирает. Едва он отдал душу, народ восстает. Появляется самозванец, Лже-Дмитрий. Ревущая толпа идет за ним в Кремль. На сцене остается только один старик, нищий духом, слабый разумом, юродивый, и поет: «Плачь, святая Русь православная, плачь, ибо ты во мрак вступаешь».
— Ваше предсказание очень утешительно! Он возражает с горькой усмешкой:
— О, мы идем к еще худшим событиям.
— Худшим, чем во времена Бориса Годунова?
— Да, у нас даже не будет самозванца, будет только взбунтовавшийся народ, да юродивый, будет даже много юродивых. Мы не выродились со времени наших предков… по части мистицизма..
XX. Верность союзу
— Еще вчера, — сказал я, — и притом в клубе, один из высших сановников двора, один из самых близких к государю людей, открыто заявлял, в двух шагах от меня, что продолжение войны безумие и что нужно спешить с заключением мира.
Сазонов делает слабый жест возмущения, потом говорит, добродушно улыбаясь:
— Я расскажу вам историю, которая заставит вас тотчас забыть вчерашнее дурное впечатление, она вам покажет, что государь так же твердо, как и раньше, настроен против Германии… Вот моя история: уже более тридцати лет наш министр двора старик Фредерикс связан тесною дружбою с графом Эйленбургом, обер-гофмаршалом берлинского двора. Они оба делали одну и ту же карьеру, почти одновременно получали одни и те же должности, одни и те же награды. Сходство их обязанностей делало их посвященными во все, что происходило самого интимного и секретного между дворами германским и русским. Политические поручения, переписка между государями, брачные переговоры, семейные дела, обмен подарками и орденами, дворцовые скандалы, морганатические союзы, — все это им было известно, во всем они были замешаны… Так вот, три недели назад, Фредерике получил от Эйленбурга письмо, привезенное из Берлина неизвестным эмиссаром и посланное, как показывает марка на конверте, через одно из почтовых отделений Петрограда.
Содержание сводится к следующему: «Наш долг перед Богом, перед нашими государями, перед нашими отечествами обязывает вас и меня сделать все от нас зависящее, чтобы вызвать между обоими нашими императорами сближение, которое позволило бы их правительствам вслед затем найти основания для почетного мира. Если бы нам удалось восстановить их прежнюю дружбу, то я не сомневаюсь, что мы тотчас бы увидели конец этой ужасной войны», и т. д. Фредерике немедленно подал письмо его величеству, который меня позвал и спросил моего мнения. Я ответил, что Эйленбург мог бы предпринять такой шаг лишь по особому повелению своего государя; перед нами, поэтому, неопровержимое доказательство того, какую большую важность придает Германия отложению России от союзников. Государь был в этом убежден и сказал: «Эйленбург словно и не подозревает, что он советует мне ни более, ни менее, как нравственное и политическое самоубийство, унижение России и мое собственное бесчестие. Дело, все же, достаточно, интересно, чтобы мы еще о нем подумали. Будьте добры составить проект ответа и привезти мне его завтра»… Прежде чем передать мне письмо, он громко перечитал: «их прежнюю дружбу», и написал на поле: «Эта дружба умерла. Пусть никогда о ней не говорят». На другой день я представил его величеству проект ответа следующего содержания: «Если вы искренне хотите работать над восстановлением мира, убедите императора Вильгельма обратиться одновременно с одним и тем же предложением к четырем союзникам. Иначе никакие переговоры невозможны». Не взглянувши даже на мой проект, государь сказал мне: «Я передумал со вчерашнего дня. Всякий ответ, как бы он ни был безнадежен, грозит быть истолкован, как согласие войти в переписку. Письмо Эйленбурга останется поэтому без ответа».
Я выразил Сазонову мое горячее удовлетворение: — Это — единственный род поведения, какого можно было держаться. Я счастлив, что государь по собственному почину его принял: я и не ожидал меньшего от его прямодушной натуры. Отказавшись от всякого ответа, он явился образцовым союзником. Когда вы увидите его, передайте ему, пожалуйста, мои поздравления и мою благодарность.
За те почти два года, что я живу в Петрограде, одна черта поражала меня чаще всего при разговорах с политическими деятелями, с военными, со светскими людьми, с должностными лицами, журналистами, промышленниками, финансистами, профессорами: это неопределенный, подвижной, бессодержательный характер их воззрений и проектов. В них всегда какой-нибудь недостаток равновесия или цельности; рассчеты приблизительны, построения смутны и неопределенны. Сколько несчастий и ошибочных расчетов в этой войне объясняется тем, что русские видят действительность только сквозь дымку мечтательности и не имеют точного представления ни о пространстве, ни о времени. Их воображение в высшей степени рассеяно; ему нравятся лишь представления туманные и текучие, построения колеблющиеся и бестелесные. Вот почему они так восприимчивы к музыке.
Одновременно с этими волынская армия аттакует австро-германцев на Стыри, южнее Пинских болот, в районе Ровно и Чарторыйска.
Некоторые точные подробности, которые я мог проверить, показали мне, что дело серьезно. Я обратился с вопросом к Сазонову, и он мне ответил следующее.
Девица Мария Александровна Васильчикова, лет пятидесяти от роду, двоюродная сестра князя Сергея Илларионовича Васильчикова, состоящая в родстве с Урусовыми, Волконскими, Орловыми-Давыдовыми, Мещерскими и другими, фрейлина государынь императриц, находилась при объявлении войны на вилле в окрестностях Вены. Здесь, в Земмеринге, она постоянно жила, поддерживая живые сношения со всей австрийской аристократией. Вилла, где она жила в Земмеринге, принадлежит князю Францу фон Лихтенштейну, бывшему австрийским послом в Петербурге около 1899 года. При открытии военных действий ей было запрещено отлучаться с виллы, где, впрочем, она принимала многочисленное общество.
Несколько недель тому назад, великий герцог Гессенский просил ее приехать в Дармштадт и прислал ей пропуск. Тесно связанная дружбою с великим герцогом Эрнестом Людвигом и его сестрами12, страстно любя приэтом посредничество и интриги, она отправилась тотчас же.
В Дармштадте великий герцог просил ее отправиться в Петроград, чтобы посоветовать царю заключить мир без промедления. Он утверждал, что император Вильгельм готов пойти на очень выгодные по отношению к России условия; намекал даже, что Англия вступила в сношения с берлинским министерством о заключении сепаратного соглашения; в заключение сказал, что восстановление мира между Германией и Россией необходимо для поддержания в Европе династического начала. Без сомнения, он не мог найти лучшего посредника, чем М. А. Васильчикова Воображение ее мгновенно запылало: она уже видела себя воссоздающей священные союзы прошлых времен, спасающей, таким образом, царскую власть и одним ударом возвращающей мир человечеству.
Для большой точности великий герцог продиктовал ей по-английски все, что сказал, и она тут же перевела этот текст на французский язык: документ предназначался для Сазонова. Затем великий герцог передал Васильчиковой два собственноручных письма, адресованных одно — императору, а другое — императрице. Первое из писем только резюмировало, в ласково-настоятельных выражениях, ноту, предназначенную Сазонову.
Второе письмо, написанное в еще более нежном тоне, обращалось к самым глубоко-личным чувствам императрицы, к воспоминаниям семьи и молодости. Последняя его фраза такова: «Я знаю, насколько ты сделалась русской; но, тем не менее, я не хочу верить, чтобы Германия изгладилась из твоего немецкого сердца». Ни то, ни другое письмо не были запечатаны, чтобы Сазонов мог прочесть при передаче, одновременно с нотой.
На другой же день Васильчикова, снабженная немецким паспортом, отправилась в Петроград через Берлин, Копенгаген и Стокгольм.
Приехав, она тотчас явилась к Сазонову; тот, очень удивленный, принял ее немедленно. Взяв в руки ноту и оба письма и ознакомившись с ними, он выразил Васильчиковой свое негодование на то, что она взялась выполнить такое поручение. Пораженная таким приемом, который опрокидывал все ее предположения, разрушая все здание, построенное ее фантазией, она не знала, что ему ответить.
В тот же вечер Сазонов был в Царском Селе, с докладом у государя. С первых же слов его лицо императора исказилось от досады. Взяв оба письма, он, не читая, презрительно бросил их на стол.
Затем сказал раздраженным голосом:
— Покажите мне ноту.
При каждой фразе он гневно восклицал:
— Делать мне такие предложения, не постыдно ли это! И как же эта интригантка, эта сумасшедшая, посмела мне их передать! Вся эта бумага соткана только из лжи и вероломства! Англия собирается изменить России! Что за нелепость!
Окончив чтение и излив свой гнев, он спросил:
— Что же нам делать с Васильчиковой? Знаете ли вы, какие у нее намерения?
— Она сказала мне, что думает тотчас же уехать в Земмеринг.
— А, в самом деле, она воображает, что я так и позволю ей вернуться в Австрию… Нет, она уже не выедет из России. Я прикажу водворить ее в ее именьи или в монастыре. Завтра я рассмотрю этот вопрос с министром внутренних дел.
— Принять подобное поручение от враждебного государя! Эта женщина — или негодяйка или сумасшедшая! Как она не поняла, что, принимая эти письма, она могла тяжело скомпрометировать императрицу и меня самого?
По его приказанию М. А. Васильчикова была сегодня арестована и отправлена в Чернигов для заключения там в монастырь.
— Хорошо! Я продолжаю. На Западе нас не знают. О царизме судят по сочинениям наших революционеров и наших романистов. Там не знают, что царизм есть сама Россия. Россию основали цари. И самые жестокие, самые безжалостные были лучшими. Без Ивана Грозного, без Петра Великого, без Николая I не было бы России… Русский народ самый покорный из всех, когда им сурово повелевают; но он неспособен управлять сам собою. Как только у него ослабляют узду, он впадает в анархию. Вся наша история доказывает это. Он нуждается в повелителе, в неограниченном повелителе: он идет прямо только тогда, когда он чувствует над своей головой железный кулак. Малейшая свобода его опьяняет. Вы не измените его природы: есть люди, которые бывают пьяны после того, как выпили один стакан вина. Может быть, это происходит у нас от долгого татарского владычества. Но это так. Нами никогда не будут управлять по английским методам… Нет, никогда парламентаризм не укоренится у нас.
— Тогда что же… Кнут и Сибирь?
Мгновение он колеблется; затем с грубым и резким смехом он отвечает:
— Кнут! Мы им обязаны татарам, и это лучшее, что они нам оставили… Что же касается Сибири, поверьте мне: не без причины Господь поместил ее у ворот России.
— Вы напоминаете мне одну аннамитскую пословицу, которую мне сказали когда-то в Сайгоне: «Везде, где есть аннамиты, Господь вырастил бамбук». Маленькие желтые кули отлично поняли соответствие конечной причины, которая существует между бамбуковым прутом и их спинами… Чтобы не заканчивать нашего разговора шуткой, позвольте мне сказать вам, что в глубине души я от всего сердца желаю видеть Россию применяющейся понемногу к условиям представительного образа правления в очень широких пределах, в которых эта форма правления, мне кажется, может примириться с характером русского народа. Но, как посол союзной державы, я не менее искренне желаю, чтобы всякая попытка реформы была отложена до подписания мира; так как я признаю вместе с вами, что царизм, в настоящее время, является самым высоким национальным выражением России и ее самой большой силой.
Воскресенье, 14 ноября.
По всем сведениям, доходящим до меня из Москвы и из провинции, разгром Сербии мучительно волнует душу русского народа, всегда столь открытую чувствам состраданиям и братства.По этому поводу Сазонов рассказывает мне, что он вчера беседовал с духовником государя, отцом Александром Васильевым:
— Это святой человек, — сказал он, — золотое сердце, исключительно высокая и чистая душа. Он живет в тени, в уединении, погруженный в молитву. Я знаю его с самого детства… Так вот, вчера я встретил его у часовни Спасителя, и мы несколько шагов прошли вместе. Он долго расспрашивал меня о Сербии, выпытывая, не пренебрегли ли мы чем-нибудь для ее спасения, можно ли еще питать какую-нибудь надежду остановить вторжение, нет ли возможности отправить еще новые войска в Салоники и т. д. И, так как я немного удивился его настойчивости, он сказал мне:
— Я без всякого колебания могу вам сообщить, что бедствия Сербии доставляют жестокую горесть, почти угрызения совести, нашему возлюбленному царю.
Вторник, 16 ноября.
Вот уже недели две, как русская армия в Курляндии ведет с некоторым успехом довольно настойчивое наступление в районах Шлока, Икскюля и Двинска. Эта операция имеет лишь второстепенное значение; но, тем не менее, она заставляет германский штаб держать в бою, на жестоком холоде, крупные силы.Г-жа С., приехавшая из Икскюля, где она заведует перевязочным пунктом, рассказывала мне о русских раненых, об их терпении, их кротости, их покорности судьбе.
— Почти всегда, — сказала она мне, — к этому примешивается религиозное чувство, порою облекающееся в странную форму — в форму почти мистическую. Я наблюдала у многих из них, у простых мужиков, мысль о том, что их страдание послано им не только в искупление их собственных грехов, но что оно представляет долю ответственности за грехи всего мира, и что они должны принимать это страдание, как Христос нес свой крест, для искупления всего человечества. Если бы вы немного пожили с нашим крестьянином, вы бы удивились тому, какая у него евангельская душа…
Она прибавляет, смеясь:
— Это не мешает им быть грубыми, ленивыми, лживыми, вороватыми, чувственными, безнравственными — я не знаю, чем еще… Ах, какой сложной должна вам казаться славянская душа.
— Да, как сказал Тургенев: славянская душа — темный лес.
Воскресенье, 21 ноября.
Сумрачные, снежные дни, полные печали. По мере того, как зима развертывает над Россией свой гробовой саван, дух понижается, воли ослабевают. Везде я вижу одни мрачные лица, везде слышу только унылые речи; все разговоры о войне сводятся к одной и той же мысли, высказанной или затаенной: «К чему продолжать войну? Разве мы уже не побеждены? Можно ли верить, что мы когда-нибудь подымемся вновь?»Эта болезнь распространяется не только в гостиных и в интеллигентных кругах, где оборот военных событий может доставить изобильную пищу для духа критики. Многочисленные признаки показывают, что пессимизм развит не меньше среди рабочих и крестьян.
Что касается рабочих, то достаточно революционного яда, чтобы объяснить их отвращение к войне и атрофию патриотического чувства, доходящую до желания поражения. Но у безграмотных крестьян, у невежественных мужиков, не имеет ли такой упадок духа косвенную и безсознательную, причину чисто-физиологическую — запрещение алкоголя? Нельзя безнаказанно менять, внезапным актом, вековое питание народа Злоупотребление алкоголем было, конечно, опасно для физического и нравственного здоровья мужиков; тем не менее водка входила важною составной частью в их питание, средство возбуждающее по преимуществу, средство тем более необходимое, что восстанавливающее значение их остальной пищи почти всегда ниже их потребностей. При таком питании, лишенный своего обычного возбудителя русский народ все более и более восприимчив к подавляющим впечатлениям. Если только война долго продлится, он станет недовольным. Таким образом, великая августовская реформа 1914 г., столь великодушная по своему намерению, столь благотворная по первоначальному своему действию, кажется, обращается теперь во вред России.
Четверг, 25 ноября.
Последний акт сербской трагедии близится к концу. Вся территория сербского народа захвачена; нашествие переливается через ее края. Болгары уже у ворот Призрена. Истомленная нечеловеческими усилиями маленькая армия воеводы Путника отступает к Адриатическому морю, через албанские горы, по испорченным дорогам, среди враждебных племен, под ослепляющей снежной высотой; так, меньше, чем в шесть недель, германский генеральный штаб выполнил свой план — открыть прямую дорогу между Германией и Турцией, через Сербию и Болгарию.Чтобы облегчить свою совесть, император Николай заставляет вести настойчивые аттаки против австрийцев, на Волыни, под Чарторыйском — но без результата.
Вторник, 30 ноября.
Одна из нравственных черт, какую я повсюду наблюдаю у русских, это быстрая покорность судьбе и готовность склониться перед неудачей. Часто даже они не ждут, чтобы был произнесен приговор рока: для них достаточно его предвидеть, чтобы тотчас ему повиноваться; они подчиняются и приспособляются к нему, некоторым образом, заранее.Этой врожденной наклонностью вдохновился писатель Андреев в рассказе, только что прочитанном мною и полном захватывающего реализма; называется он «Губернатор».
Меня уверяют, что этот рассказ — только литературная обработка действительного происшествия. 19 мая 1903 года уфимский губернатор Богданович внезапно столкнулся в пустынной аллее общественного сада с тремя людьми, которые убили его выстрелами в упор. Он приобрел себе, среди своих подчиненных, репутацию человека доброго и справедливого. Но 23-го предшествовавшего марта ему пришлось усмирять волнение среди рабочих, и это усмирение вызвало до сотни жертв.
С этого трагического дня Богданович, преследуемый мрачными предчувствиями, подавленный скорбью, жил только одним покорным ожиданием, что его убьют.
Четверг, 2 декабря.
Я беседовал о делах внутренней политики с С., крупным землевладельцем, земским деятелем своей губернии, — человеком широкого и ясного ума, всегда интересовавшимся крестьянским вопросом. Разговор зашел о вопросах религии, и я откровенно выразил ему, какое удивление вызывает во мне наблюдаемое мною на основании стольких признаков полное дискредитирование русского духовенства в народных массах. После минутного раздумья С. мне ответил:— Это — вина, непростительная вина Петра Великого.
— Каким же образом?
— Вы знаете, что Петр Великий упразднил престол московского патриарха и заменил его побочным учреждением — святейшим синодом; его целью, которой он не скрывал, было — поработить православную церковь. Он успел в этом даже слишком хорошо. При таком деспотическом решении церковь не только потеряла и независимость и влияние; она теперь задыхается в тисках бюрократизма; день ото дня жизнь от нее отлетает. Народ все больше и больше смотрит на священников, как на правительственных чиновников, на полицейских, и с презрением от них отходит. Со своей стороны духовенство становится замкнутой кастой, без чувства чести, без образования, без соприкосновения с великими течениями нашего века В то же время высшие классы обращаются к религиозному равнодушию, а иные души, охваченные аскетическими или мистическими чувствами, ищут для них удовлетворения в сектантских заблуждениях. Скоро от оффициальной церкви останется только ее формализм, ее обрядность, ее пышные церемонии, ее несравненные песнопения: она будет телом без души.
— В общем, — сказал я, — Петр Великий понимал назначение своих митрополитов так же, как определял Наполеон I роль своих архиепископов, когда он заявил в тот день заседанию государственного совета: «Архиепископ — это вместе с тем и префект полиции».
— Совершенно верно.
Воскресенье, 5 декабря.
Никакое общество не доступно чувству скуки больше, чем общество русское; ни одно общество не платит такой тяжелой дани этому нравственному бичу. Я наблюдаю это изо дня в день.Леность, вялость, оцепенение, растерянность, утомленные движения, зевота, внезапные пробуждения и судорожные порывы, быстрое утомление от всего, неутомимая жажда перемен, непрестанная потребность развлечься и забыться, безумная расточительность, любовь к странностям, к шумному, неистовому разгулу, отвращение к одиночеству, непрерывный обмен беспричинными визитами и бесчисленными телефонными разговорами, странное излишество в милостыне, пристрастие к болезненным мечтаниям и к мрачным предчувствиям — все эти черты характера и поведения представляют лишь многообразные проявления одного чувства — скуки.
Но, в отличие от того, что происходит в наших заседаниях, обществах, русская скука кажется чаще всего мне иррациональной, сверхсознательной. Те, кто ее испытывают, не анализируют ее, не рассуждают о ней. Они не останавливаются подобно последователям Байрона или Шатобриана, Сенанкура или Амиэля, в размышлении над непостижимым сном жизни и тщетностью человеческих стремлений; из своей меланхолии они не ищут выхода, наслаждаясь гордостью или поэзией. Их болезнь гораздо менее интеллектуальная, чем органическая: это — состояние неопределенного беспокойства, скрытой и беспредметной печали.
Воскресенье, 12 декабря.
У княгини Г., за чаем, я встретился с Б., находившимся в припадке пессимистического и саркастического настроения:— Эта война, — восклицал он, — окончится как «Борис Годунов»… вы знаете оперу Мусоргского?
При имени Бориса Годунова перед моими глазами возникает поразительная фигура Шаляпина; но я тщетно пытаюсь понять намек на теперешнюю войну. Б. продолжает:
— Вы не помните двух последних картин? Борис, измученный угрызениями совести, теряет рассудок, галлюцинирует и объявляет своим боярам, что он сейчас умрет. Он велит принести себе монашеское одеяние, чтобы его в нем похоронили, согласно обычаю, существовавшему для умиравших царей. Тогда начинается колокольный звон; зажигают свечи; попы затягивают погребальные песнопения; Борис умирает. Едва он отдал душу, народ восстает. Появляется самозванец, Лже-Дмитрий. Ревущая толпа идет за ним в Кремль. На сцене остается только один старик, нищий духом, слабый разумом, юродивый, и поет: «Плачь, святая Русь православная, плачь, ибо ты во мрак вступаешь».
— Ваше предсказание очень утешительно! Он возражает с горькой усмешкой:
— О, мы идем к еще худшим событиям.
— Худшим, чем во времена Бориса Годунова?
— Да, у нас даже не будет самозванца, будет только взбунтовавшийся народ, да юродивый, будет даже много юродивых. Мы не выродились со времени наших предков… по части мистицизма..
XX. Верность союзу
Понедельник, 27 декабря 1915 г.
В интимной беседе с Сазоновым я указываю ему на многочисленные признаки утомления, которые я наблюдаю повсюду в выражениях общественного мнения.— Еще вчера, — сказал я, — и притом в клубе, один из высших сановников двора, один из самых близких к государю людей, открыто заявлял, в двух шагах от меня, что продолжение войны безумие и что нужно спешить с заключением мира.
Сазонов делает слабый жест возмущения, потом говорит, добродушно улыбаясь:
— Я расскажу вам историю, которая заставит вас тотчас забыть вчерашнее дурное впечатление, она вам покажет, что государь так же твердо, как и раньше, настроен против Германии… Вот моя история: уже более тридцати лет наш министр двора старик Фредерикс связан тесною дружбою с графом Эйленбургом, обер-гофмаршалом берлинского двора. Они оба делали одну и ту же карьеру, почти одновременно получали одни и те же должности, одни и те же награды. Сходство их обязанностей делало их посвященными во все, что происходило самого интимного и секретного между дворами германским и русским. Политические поручения, переписка между государями, брачные переговоры, семейные дела, обмен подарками и орденами, дворцовые скандалы, морганатические союзы, — все это им было известно, во всем они были замешаны… Так вот, три недели назад, Фредерике получил от Эйленбурга письмо, привезенное из Берлина неизвестным эмиссаром и посланное, как показывает марка на конверте, через одно из почтовых отделений Петрограда.
Содержание сводится к следующему: «Наш долг перед Богом, перед нашими государями, перед нашими отечествами обязывает вас и меня сделать все от нас зависящее, чтобы вызвать между обоими нашими императорами сближение, которое позволило бы их правительствам вслед затем найти основания для почетного мира. Если бы нам удалось восстановить их прежнюю дружбу, то я не сомневаюсь, что мы тотчас бы увидели конец этой ужасной войны», и т. д. Фредерике немедленно подал письмо его величеству, который меня позвал и спросил моего мнения. Я ответил, что Эйленбург мог бы предпринять такой шаг лишь по особому повелению своего государя; перед нами, поэтому, неопровержимое доказательство того, какую большую важность придает Германия отложению России от союзников. Государь был в этом убежден и сказал: «Эйленбург словно и не подозревает, что он советует мне ни более, ни менее, как нравственное и политическое самоубийство, унижение России и мое собственное бесчестие. Дело, все же, достаточно, интересно, чтобы мы еще о нем подумали. Будьте добры составить проект ответа и привезти мне его завтра»… Прежде чем передать мне письмо, он громко перечитал: «их прежнюю дружбу», и написал на поле: «Эта дружба умерла. Пусть никогда о ней не говорят». На другой день я представил его величеству проект ответа следующего содержания: «Если вы искренне хотите работать над восстановлением мира, убедите императора Вильгельма обратиться одновременно с одним и тем же предложением к четырем союзникам. Иначе никакие переговоры невозможны». Не взглянувши даже на мой проект, государь сказал мне: «Я передумал со вчерашнего дня. Всякий ответ, как бы он ни был безнадежен, грозит быть истолкован, как согласие войти в переписку. Письмо Эйленбурга останется поэтому без ответа».
Я выразил Сазонову мое горячее удовлетворение: — Это — единственный род поведения, какого можно было держаться. Я счастлив, что государь по собственному почину его принял: я и не ожидал меньшего от его прямодушной натуры. Отказавшись от всякого ответа, он явился образцовым союзником. Когда вы увидите его, передайте ему, пожалуйста, мои поздравления и мою благодарность.
Вторник, 28 декабря.
До моего теперешнего пребывания в России я не сталкивался с иными русскими, кроме дипломатов и космополитов, т. е. людей, умы которых более или менее проникнуты западничеством, более или менее воспитаны по западно-европейским методам и логике. Насколько иным является русский дух, когда наблюдаешь его в естественной среде и в собственном климате!За те почти два года, что я живу в Петрограде, одна черта поражала меня чаще всего при разговорах с политическими деятелями, с военными, со светскими людьми, с должностными лицами, журналистами, промышленниками, финансистами, профессорами: это неопределенный, подвижной, бессодержательный характер их воззрений и проектов. В них всегда какой-нибудь недостаток равновесия или цельности; рассчеты приблизительны, построения смутны и неопределенны. Сколько несчастий и ошибочных расчетов в этой войне объясняется тем, что русские видят действительность только сквозь дымку мечтательности и не имеют точного представления ни о пространстве, ни о времени. Их воображение в высшей степени рассеяно; ему нравятся лишь представления туманные и текучие, построения колеблющиеся и бестелесные. Вот почему они так восприимчивы к музыке.
Среда, 29 декабря.
Продолжая следовать своей мысли о косвенной помощи сербам посредством диверсии в Галиции, царь предпринял наступление на бессарабском фронте и восточнее Стрыя, в львовском направлении. Упорные бои, в которых русские, кажется, вновь нашли всю силу своего порыва, завязались под Черновицами, у Бучача на Стрые и у Трембовли близь Тарнополя.Одновременно с этими волынская армия аттакует австро-германцев на Стыри, южнее Пинских болот, в районе Ровно и Чарторыйска.
Четверг, 30 декабря.
Петроградские салоны очень взволнованы. В них говорят, замаскированными фразами, о политическом скандале, в котором, будто бы, замешаны некоторые члены царской семьи и некая девица Мария Васильчикова; передают о секретной переписке с одним из германских владетельных государей.Некоторые точные подробности, которые я мог проверить, показали мне, что дело серьезно. Я обратился с вопросом к Сазонову, и он мне ответил следующее.
Девица Мария Александровна Васильчикова, лет пятидесяти от роду, двоюродная сестра князя Сергея Илларионовича Васильчикова, состоящая в родстве с Урусовыми, Волконскими, Орловыми-Давыдовыми, Мещерскими и другими, фрейлина государынь императриц, находилась при объявлении войны на вилле в окрестностях Вены. Здесь, в Земмеринге, она постоянно жила, поддерживая живые сношения со всей австрийской аристократией. Вилла, где она жила в Земмеринге, принадлежит князю Францу фон Лихтенштейну, бывшему австрийским послом в Петербурге около 1899 года. При открытии военных действий ей было запрещено отлучаться с виллы, где, впрочем, она принимала многочисленное общество.
Несколько недель тому назад, великий герцог Гессенский просил ее приехать в Дармштадт и прислал ей пропуск. Тесно связанная дружбою с великим герцогом Эрнестом Людвигом и его сестрами12, страстно любя приэтом посредничество и интриги, она отправилась тотчас же.
В Дармштадте великий герцог просил ее отправиться в Петроград, чтобы посоветовать царю заключить мир без промедления. Он утверждал, что император Вильгельм готов пойти на очень выгодные по отношению к России условия; намекал даже, что Англия вступила в сношения с берлинским министерством о заключении сепаратного соглашения; в заключение сказал, что восстановление мира между Германией и Россией необходимо для поддержания в Европе династического начала. Без сомнения, он не мог найти лучшего посредника, чем М. А. Васильчикова Воображение ее мгновенно запылало: она уже видела себя воссоздающей священные союзы прошлых времен, спасающей, таким образом, царскую власть и одним ударом возвращающей мир человечеству.
Для большой точности великий герцог продиктовал ей по-английски все, что сказал, и она тут же перевела этот текст на французский язык: документ предназначался для Сазонова. Затем великий герцог передал Васильчиковой два собственноручных письма, адресованных одно — императору, а другое — императрице. Первое из писем только резюмировало, в ласково-настоятельных выражениях, ноту, предназначенную Сазонову.
Второе письмо, написанное в еще более нежном тоне, обращалось к самым глубоко-личным чувствам императрицы, к воспоминаниям семьи и молодости. Последняя его фраза такова: «Я знаю, насколько ты сделалась русской; но, тем не менее, я не хочу верить, чтобы Германия изгладилась из твоего немецкого сердца». Ни то, ни другое письмо не были запечатаны, чтобы Сазонов мог прочесть при передаче, одновременно с нотой.
На другой же день Васильчикова, снабженная немецким паспортом, отправилась в Петроград через Берлин, Копенгаген и Стокгольм.
Приехав, она тотчас явилась к Сазонову; тот, очень удивленный, принял ее немедленно. Взяв в руки ноту и оба письма и ознакомившись с ними, он выразил Васильчиковой свое негодование на то, что она взялась выполнить такое поручение. Пораженная таким приемом, который опрокидывал все ее предположения, разрушая все здание, построенное ее фантазией, она не знала, что ему ответить.
В тот же вечер Сазонов был в Царском Селе, с докладом у государя. С первых же слов его лицо императора исказилось от досады. Взяв оба письма, он, не читая, презрительно бросил их на стол.
Затем сказал раздраженным голосом:
— Покажите мне ноту.
При каждой фразе он гневно восклицал:
— Делать мне такие предложения, не постыдно ли это! И как же эта интригантка, эта сумасшедшая, посмела мне их передать! Вся эта бумага соткана только из лжи и вероломства! Англия собирается изменить России! Что за нелепость!
Окончив чтение и излив свой гнев, он спросил:
— Что же нам делать с Васильчиковой? Знаете ли вы, какие у нее намерения?
— Она сказала мне, что думает тотчас же уехать в Земмеринг.
— А, в самом деле, она воображает, что я так и позволю ей вернуться в Австрию… Нет, она уже не выедет из России. Я прикажу водворить ее в ее именьи или в монастыре. Завтра я рассмотрю этот вопрос с министром внутренних дел.
Пятница, 31 декабря.
Перед всеми лицами, которые видели его вчера, император высказывался о М. А. Васильчиковой так же гневно и строго:— Принять подобное поручение от враждебного государя! Эта женщина — или негодяйка или сумасшедшая! Как она не поняла, что, принимая эти письма, она могла тяжело скомпрометировать императрицу и меня самого?
По его приказанию М. А. Васильчикова была сегодня арестована и отправлена в Чернигов для заключения там в монастырь.