Страница:
«Все-таки Гоша был почти прав, — подумалось с запоздалым раскаянием. — Скоро станет совсем темно».
Беспокоясь о том, как будет спускаться, она уже и не вспоминала о тайных знаках, которые ненароком надеялась отыскать. Метившие известковые блоки где-то под мохом, а может, и в толще земной, знаки эти померкли с последним лучом обрушенного в горный провал светила. Зябким шелестом крапивы и лопухов встрепенулся оживший ветер. Зашуршало, завыло в аркадах на басовитой тоскливой струне, ожило в невидимых глазу пустотах ворчливое барабанное эхо. И зацарапал песок по брусчатке, и затрещали кусты, осыпаясь колючими семенами.
Стараясь не смотреть на летучих мышей, стремительно чертивших холодеющий воздух, Людмила Георгиевна кинулась к пролому в стене. Больше всего на свете она боялась остаться в этом прибежище ночных призраков. Шарахнувшись от зловещего просверка сигаретной фольги, она больно подвернула ногу и вдруг заплакала, преисполняясь жалостью к себе, смутным раскаянием и обидой. И тут же смолкла, подавившись испуганным всхлипом, когда заметила, как обозначились скуповатым лоском какие-то фигуры в кромешном мраке грота.
Только теперь Людмила по-настоящему поняла, что значит ужас. Пережитый недавно испуг, который она все же сумела преодолеть, не шел ни в какое сравнение с внезапно закрутившим ее смерчем. Увидев на лбу ближайшего к ней великана широко распахнутый циклопий глаз, блеснувший сумрачной глубиной, она почувствовала, что у нее заживо вырывают сердце. Где-то на последней грани сознания услышала краткий обмен фразами и, ничего не поняв, догадалась: «Немцы!»
— Also, in Ordnung. [26]
— Nur ruhig Blut! [27]
Возможно, она и закричала, но скорее всего просто осела со стоном на раздавшуюся под ней землю.
— Was gibts?! [28]— прозвучало сквозь ватное забытье испуганно-удивленно. И время для нее замерло.
— Pas du tout, — услышала словно откуда-то издалека. — Ничего, — утешали ее по-французски. — Сейчас для вас плохое есть кончено, — и больно тащили, внутренне протестующую, назад, на грешную землю.
— Ох, до чего же я перепугалась! — Людмила Георгиевна с тяжким вздохом разлепила глаза, но тут же зажмурилась от режущего света, хлеставшего с нависающих над ней касок. Ее все еще колотил озноб и сердце сжимало незабытое: «Немцы!» Но то непередаваемое, иррациональное, как смерч, закрутившее ее в темные кольца, отлетело куда-то в сторону.
— Кто вы? — она с трудом приподнялась, опираясь на ушибленный локоть, и затенилась ладонью. Единственное, что удалось разглядеть в озаренной ореолом мгле, была белозубая улыбка и проблеск глазных белков.
— Мы мирные альпинисты, — ответом ей был нервный смешок. — Поэтому вам не надо бояться… Но вы, вы-то как попали сюда?
— Я? — Движением плеч она выразила желание встать, и две пары сильных рук помогли ей подняться. — Я просто пришла сюда оттуда, снизу.
— Пришла? Без всего? Без всякого снаряжения?
— Ну да, — Людмила Георгиевна обрела способность улыбаться. — Залезла потихоньку… Ой! — она испуганно схватилась за грудь. — Муж! Он же там с ума сойдет!
— Муж? — альпинисты переглянулись. Теперь, когда глаза освоились со светом, она различала их рослые, ладно скроенные фигуры, рамные рюкзаки за плечами, объемистые мотки веревки.
— Мы приехали на машине. — Потеряв ориентировку, она нетерпеливо оглядывалась куда-то во тьму, где, как ей казалось, находился обрыв.
— Посмотри, — коротко бросил один другому, наверное младшему. И тот бесшумно исчез в ночи.
— Ja wohl [29], — доложил, возвратившись вскоре, — светит фарами.
— Ему нельзя подать какой-нибудь знак? — Она загорелась надеждой. — Я вас умоляю!
— Мы попробуем вас спустить. Думаю, это не займет слишком много времени… Надеюсь, вы сумеете крепко держаться?
— Крепко-крепко! — с готовностью пообещала Людмила Георгиевна. — Вы даже представить себе не можете, как я вам благодарна! — она облегченно вздохнула. — Как же я испугалась!
— Но на всякий случай, — засмеялся второй, младший, — я все же привяжу вас к себе. Хорошо?
— Ах, делайте что хотите, лишь бы скорее вниз!
— А вы откуда, мадам? Ведь вы не француженка? Нет?
— Я… Мы с мужем из Финляндии, — сказала она на всякий случай, как говорила и прежде в сомнительных обстоятельствах.
— О, Суоми! Я был у вас зимой! Вы подождите немного, — он успокоительно коснулся ее плеча. — Мы должны все как следует приготовить.
И они ушли готовиться к спуску, оставив ее в тревожном одиночестве…
Глава шестая
Беспокоясь о том, как будет спускаться, она уже и не вспоминала о тайных знаках, которые ненароком надеялась отыскать. Метившие известковые блоки где-то под мохом, а может, и в толще земной, знаки эти померкли с последним лучом обрушенного в горный провал светила. Зябким шелестом крапивы и лопухов встрепенулся оживший ветер. Зашуршало, завыло в аркадах на басовитой тоскливой струне, ожило в невидимых глазу пустотах ворчливое барабанное эхо. И зацарапал песок по брусчатке, и затрещали кусты, осыпаясь колючими семенами.
Стараясь не смотреть на летучих мышей, стремительно чертивших холодеющий воздух, Людмила Георгиевна кинулась к пролому в стене. Больше всего на свете она боялась остаться в этом прибежище ночных призраков. Шарахнувшись от зловещего просверка сигаретной фольги, она больно подвернула ногу и вдруг заплакала, преисполняясь жалостью к себе, смутным раскаянием и обидой. И тут же смолкла, подавившись испуганным всхлипом, когда заметила, как обозначились скуповатым лоском какие-то фигуры в кромешном мраке грота.
Только теперь Людмила по-настоящему поняла, что значит ужас. Пережитый недавно испуг, который она все же сумела преодолеть, не шел ни в какое сравнение с внезапно закрутившим ее смерчем. Увидев на лбу ближайшего к ней великана широко распахнутый циклопий глаз, блеснувший сумрачной глубиной, она почувствовала, что у нее заживо вырывают сердце. Где-то на последней грани сознания услышала краткий обмен фразами и, ничего не поняв, догадалась: «Немцы!»
— Also, in Ordnung. [26]
— Nur ruhig Blut! [27]
Возможно, она и закричала, но скорее всего просто осела со стоном на раздавшуюся под ней землю.
— Was gibts?! [28]— прозвучало сквозь ватное забытье испуганно-удивленно. И время для нее замерло.
— Pas du tout, — услышала словно откуда-то издалека. — Ничего, — утешали ее по-французски. — Сейчас для вас плохое есть кончено, — и больно тащили, внутренне протестующую, назад, на грешную землю.
— Ох, до чего же я перепугалась! — Людмила Георгиевна с тяжким вздохом разлепила глаза, но тут же зажмурилась от режущего света, хлеставшего с нависающих над ней касок. Ее все еще колотил озноб и сердце сжимало незабытое: «Немцы!» Но то непередаваемое, иррациональное, как смерч, закрутившее ее в темные кольца, отлетело куда-то в сторону.
— Кто вы? — она с трудом приподнялась, опираясь на ушибленный локоть, и затенилась ладонью. Единственное, что удалось разглядеть в озаренной ореолом мгле, была белозубая улыбка и проблеск глазных белков.
— Мы мирные альпинисты, — ответом ей был нервный смешок. — Поэтому вам не надо бояться… Но вы, вы-то как попали сюда?
— Я? — Движением плеч она выразила желание встать, и две пары сильных рук помогли ей подняться. — Я просто пришла сюда оттуда, снизу.
— Пришла? Без всего? Без всякого снаряжения?
— Ну да, — Людмила Георгиевна обрела способность улыбаться. — Залезла потихоньку… Ой! — она испуганно схватилась за грудь. — Муж! Он же там с ума сойдет!
— Муж? — альпинисты переглянулись. Теперь, когда глаза освоились со светом, она различала их рослые, ладно скроенные фигуры, рамные рюкзаки за плечами, объемистые мотки веревки.
— Мы приехали на машине. — Потеряв ориентировку, она нетерпеливо оглядывалась куда-то во тьму, где, как ей казалось, находился обрыв.
— Посмотри, — коротко бросил один другому, наверное младшему. И тот бесшумно исчез в ночи.
— Ja wohl [29], — доложил, возвратившись вскоре, — светит фарами.
— Ему нельзя подать какой-нибудь знак? — Она загорелась надеждой. — Я вас умоляю!
— Мы попробуем вас спустить. Думаю, это не займет слишком много времени… Надеюсь, вы сумеете крепко держаться?
— Крепко-крепко! — с готовностью пообещала Людмила Георгиевна. — Вы даже представить себе не можете, как я вам благодарна! — она облегченно вздохнула. — Как же я испугалась!
— Но на всякий случай, — засмеялся второй, младший, — я все же привяжу вас к себе. Хорошо?
— Ах, делайте что хотите, лишь бы скорее вниз!
— А вы откуда, мадам? Ведь вы не француженка? Нет?
— Я… Мы с мужем из Финляндии, — сказала она на всякий случай, как говорила и прежде в сомнительных обстоятельствах.
— О, Суоми! Я был у вас зимой! Вы подождите немного, — он успокоительно коснулся ее плеча. — Мы должны все как следует приготовить.
И они ушли готовиться к спуску, оставив ее в тревожном одиночестве…
Глава шестая
СЕМЬ ПЛАНИД
Предвещая устойчивость ясной погоды, над кирпичной трубой колыхалась вертикальная струйка дыма. Значит, Аглая Степановна находилась где-то поблизости. Но, как и в прошлый раз, дом показался заброшенным, невзирая на заново вставленное стекло и щедро политые грядки.
Затворив за собой калитку, Люсин не спеша прошел через сад, претерпевший какие-то неуловимые перемены. Что же могло измениться здесь, кроме прибранной клумбы под застекленным окном? Кроме солнечной синевы неба и подсохшей земли? Неотчетливые приметы постигались скорее сердцем, чем глазом.
В буйной поросли диких трав, лишь слегка припорошенных ржавым налетом, явственно проглядывала осенняя одеревенелость.
Наступающее оцепенение висело в воздухе, как паутинка. Даже в сонном жужжании пчел, снующих над поредевшими венчиками, различалась отчетливая струна прощания. Тлетворной усладой потягивало с куртин, где тягучим холодком отсверкивали росинки. И белая бабочка, устало сложившая крылья, казалась готовым упасть лепестком.
Повинуясь неясному импульсу, Люсин свернул к парничку. Застоявшаяся под пропыленной пленкой духота пахнула жарким дыханием обильно унавоженной почвы. С подвешенных на леске коряг пристально и недобро глазели хищные неведомые цветки, по-паучьи раскинувшие сетку воздушных корней. Конечно же, кроме замшелой кадки и битых горшков, ничего там не было. Ни завороженный сон теплицы, с ее восковыми лианами и папоротниками, ни разлитое в природе оцепенение не могли так угнетающе подействовать на Владимира Константиновича. Тончайшие локаторы определенно поймали какие-то тревожные излучения, но не донесли их до сознания, растеряв среди посторонних помех. Он так и не сумел доискаться, что же это такое было, пока не истаяло зыбкое ощущение, оттесненное мысленным усилием в беспамятный мрак.
— На музыку записывать будешь? — спросила Аглая
Степановна, когда Люсин поставил перед ней магнитофон.
— На музыку, — вяло улыбнулся он и вдруг с обезоруживающей, поразившей его самого искренностью попросил: — Помоги мне, Степановна, ладно?
— От же, пристал как банный лист, — незлобиво пожаловалась старуха. — Навязался на мою голову, понимаешь… А чего я знаю?
Они сидели в кухне, где вкусно булькало на печи грибное варево и одуряюще пахли сухие метелки, подвешенные к деревянной балке под потолком. Сидя спиной к окошку, Люсин мог видеть часть коридора в проеме двери, занавешенное марлей зеркало и жестяную иконку в углу, перед которой слезливо оплывала свеча.
— Постарайся, Степановна, может, чего и припомнишь… Ты когда уехала-то, утром?
— Так уж говорила, с утра.
— И сразу на станцию направилась, к электричке?
— Зачем сразу? — она в раздумье пожевала губами. — Сперва в сберкассу пошла. За свет, за телефон, значит, уплатить.
— За свет и за телефон? — Люсин непроизвольно повторил ее интонации. — Ну и как, заплатила? Квитанция есть?
— Али не доверяешь? — Степановна сердито зыркнула по сторонам. — Так показать можно, — она нехотя встала и принялась шуровать в ящике, недовольно ворча под нос.
— Покажи, Степановна, покажи. — Люсин нетерпеливо притопнул, еще не зная, для чего понадобятся платежные документы, но уже прозревая следующий свой шаг.
— Коли не веришь, так и спрашивать нечего, — она бросила на стол свои порядком замызганные абонентские книжицы.
Люсин сразу узнал руку Солитова, хотя в графах были проставлены одни только цифры. Число на бледном оттиске кассового автомата пропечаталось вполне отчетливо. В ту, позапрошлую теперь, среду Георгий Мартынович был, несомненно, жив.
— Сама заполняла? — Люсин бегло перелистал корешки.
— Больно надо глаза портить. Он все сам и расписал.
— Брось, Степановна, не серчай, — заискивающе улыбнулся Владимир Константинович. — Что после сберкассы-то было?
— Домой возвернулась, — она недоуменно фыркнула, — сберкнижку оставить. Еще потеряешь, не ровен час.
— И Георгий Мартынович был на месте?
— Куды ж он денется?.. С утра засел кипятить. Упрямый, ой же упрямый! — певуче протянула она, раскачиваясь всем телом. — Сколько раз, бывало, учу, а с него как с гуся вода. Знай себе кипятит и смеется. Терпеть этого не любила!
— Постой-постой, бабуся, — остановил Люсин. — Чего-то я тут недопонимаю. Чему ж ты учила Георгия Мартыновича?
— Так зелье готовить, обыкновенно. Где же это видано, чтобы траву день и ночь кипятить? Ее али запаривать надо, али варить сколько назначено. Мало я пользовала его, что ли? В тот год еще, помню, когда он на Шатуре занемог…
— Вот видишь, как дело у нас пошло, Аглая Степановна, — Люсин осторожно вернул старую женщину к событиям того, отмеченного лишь первой вешкой дня. — Про зелье и про Шатуру твою мы еще побеседуем, а сейчас ты лучше про сберкнижку разобъясни. Где она у тебя?
— Так нету! — она чуть ли не с торжеством хлопнула себя по колену. — Как и быть-то не знаю. За дрова платить надо, стекольщику пять рублев. Деньги все кончились, почитай, а книжка тю-тю… Пропала.
— Это каким же манером, Аглая Степановна?
— Вернулась домой, полезла в ящик, а ее и след простыл, — она показала на разделочный столик, между мойкой и холодильником. — Заявить теперь надо, али еще как?
— Заявить, Степановна, непременно заявить, — посоветовал Люсин, с упоением ощущая, как его все быстрее и быстрее выносит на нужную колею. — Номер книжки хоть помнишь?
— Как же, прости господи, — испуганно помрачнела старуха. — Кабы помнила… Без номера-то небось не вернут?
— Вернут, вернут, — пообещал Люсин. — Восстановить книжку можно. Я тебе пособлю… Кстати, на чье она имя?
— Так евонная она, а я по доверенности.
— Тогда плохо дело, Степановна. Пока не установят, что с Георгием Мартыновичем приключилось, счетом пользоваться ты навряд ли сможешь. Других средств у тебя нет?
— Пенсия мне идет, — Степановна устало обмякла. — Сорок шесть рубликов, да рази их хватит на дом? Одного свету уходит шестнадцать, а дрова… Сам мне и трогать пенсию-то не велел.
— Пенсию тебе туда же перечисляют? — болезненно ощущая, как от него ускользает нечто исключительно важное, все же поспешил уточнить Люсин. — В сберкассу?
— Туда, батюшка, туда. — Окончательно проникшись доверием, Аглая Степановна обнаружила явное стремление заручиться люсинской благосклонностью. — Уж ты разберись, что к чему, а то как бы, не ровен час, меня на улицу не выкинули. — Она подавленно всхлипнула. — Сам-то уж не заступится.
— Почему сразу не заявила о пропаже? Я тебя, помнится, спрашивал: все ли на месте? Ведь спрашивал, Аглая Степановна?
— Так я только после хватилась, — удрученно вздохнула она. — Когда стекольщика позвала.
— И что же стекольщик? — вновь глубоко уйдя в себя, пробормотал Люсин. — Небось обождет?
— Обождет, батюшка, он свой. Куды денется?
— Значит, сберкнижкой вы с Георгием Мартыновичем пользовались вдвоем, — обращаясь к Степановне, Люсин как бы рассуждал вслух. — Сберкнижка, как ты говоришь, пропала. Отсюда мы с известной уверенностью можем заключить, что взял ее не кто иной, как твой Георгий Мартынович. Могло такое быть?
— Вестимо, могло, — охотно подтвердила она. — Деньги потребовались, вот он и взял.
— Я позвоню от тебя, Аглая Степановна, не возражаешь?
Владимир Константинович прошел в знакомый кабинет, где уже был наведен относительный порядок: выметено битое стекло и прочий мусор, подвешены на прежнее место полки. Только стопки тетрадей и книг, бережно накрытые газетами, жались друг к другу в дальнем углу от окна. Словно ждали, что со дня на день вернется хозяин и заботливо расставит по заветным местам.
Стоя возле телефона, Люсин испытывал знакомую до тошноты нерешительность. Она настигала его всякий раз, притом абсолютно внезапно, когда после долгих мытарств и окольных блужданий обозначался, вызывая краткое нарушение сердечного ритма, отчетливый след близкой развязки. Вместо того чтобы с удвоенным рвением устремиться в погоню, хотелось остановиться, перевести дыхание и еще раз мысленно оценить проделанный путь. Выполнить столь мудрое и спасительное намерение ему, однако, редко удавалось. Преодолев минутную растерянность, он, вместо того чтобы успокоиться и перебрать звено за звеном, давал волю фантазии, повинуясь только инстинкту. Трезво мыслить в такие минуты он совершенно не мог. Только действовать, отвоевывая упущенные секунды.
И на сей раз Люсину стоило немалых усилий унять расходившееся сердце. Устремив невидящий взор на репродуцированную гравюру Брейгеля [30]«Мастерская алхимика», он заставил себя сосчитать до ста и только тогда взял трубку. Прочистив кашлем пересохшую гортань, вызвал междугородную:
— Роспрокуратура, Гурова срочно, — и назвал номер солитовского телефона.
«Жаль, никто не догадался записать, — подумал Люсин, проходя мимо электросчетчика. — Уж я бы вычислил, когда рванула эта самая колба и полетели пробки».
Вычислить и впрямь было нетрудно. Пометив в квитанции последнее показание, Солитов словно веху поставил, прежде чем кануть в небытие.
От счетчика доносилось уютное, едва различимое жужжание. В узкой прорези проблескивало серебристое колесико с красным мазком. Медленно наползала рельефная цифра в крайнем окошке. Немой свидетель, выбросивший сигнал бедствия, когда в доме случилась беда. Но люди не заметили, как всегда второпях, прошли мимо. Местный умелец дядя Володя поспешил ввернуть новую пробку, и закрутилось, запело колесико, стирая следы.
Телефон все не звонил, и Люсин вернулся к Аглае Степановне. Старуха успела снять с огня клокочущий котелок, исходивший сытным грибным духом.
— Будешь похлебку-то? — спросила, вытирая руки застиранным передником.
— Обязательно! — Люсин жадно втянул носом воздух и закатил глаза. — О-о!
— Трескай, — она разлила густое варево в миски, крупно нарезала черный тяжелый хлеб и бросила на стол обсосанные деревянные ложки.
— Опенки! — оценил Владимир Константинович, ощущая до дрожи родное прикосновение дерева. Когда-то, в иной жизни, бабушка потчевала его из такой же липовой потемневшей ложечки, невесомо и гладко сновавшей во рту. Давным-давно нет бабки на свете, нет и ее тихого домика с полосатой кошкой и огородом, где рос сладкий горошек и скромно склонялись золотые шары.
— Может, лафитничек тебе поставить? — подперев щеку натруженной ладонью, предложила Степановна. — У меня хорошая есть! Семитравочка! Али на смородиновых почках попробуешь?
— Да не можно, Степановна. Служба. А за похлебку спасибо. Сто лет такой не едал. Опенки тут собирала?
— С Шатуры лукошко привезла. С Иванова мха. Я на том болоте торф резала, когда девкой была. Кажинный кустик знала. Грибов там было хоть косой коси: видимо-невидимо. А гонобобеля сколько! Черники… Может, выкушаешь стопку-то? Кто с тебя спросит?
— Нет, Степановна, спасибо. Ты как настаиваешь?
— Уж как положено, не кипячу небось. Зато от всех болезней.
— Трава-то хоть здешняя?
— Тутошняя. Позапрошлым летом собирала.
Ожидая звонка, Люсин думал о том, как бы не задеть ненароком эту странную женщину, прожившую, очевидно, не очень легкую и не очень счастливую жизнь. Ее изломанная душа, где так причудливо соединялись доброта и недоверчивость, роковая какая-то устремленность к невидимым пределам и глухая заматеревшая косность, была если и не открыта ему, то интуитивно ясна, постигаема. Ежели и таились в сумеречных дебрях какие топи, то прямое касательство к исчезновению Солитова они вряд ли имели. Не там требовалось гатить дорогу, не там промерять глубину. Но существуют непреложные правила поиска и, не в последнюю очередь, план, требующий чистоты в отработке всех линий. Собственно, это и держало Владимира Константиновича в состоянии неослабного напряжения. Не сомневаясь в алиби Аглаи Степановны, он тем не менее должен был устранить сомнительные места. По меньшей мере, ответить на поставленные Гуровым вопросы. Спросить напрямик было больно и стыдно до слез. Хитрить и путаться в околичностях неумно. Не такие это были тонкости, чтобы не дать ей почувствовать истинную их подоплеку.
— Ты мне вот еще о чем, Степановна, расскажи, — Владимир Константинович демонстративно врубил клавиш записи. — Где и как вы с Георгием Мартыновичем познакомились? Мне для дела требуется. Да и тебе, глядишь, поможет, когда придется наследство оформлять… Ты хоть знаешь, что он тебе дом завещал?
— Говорил Егор Мартыныч, помню… Я-то его утешала, чтоб, мол, даже и в мыслях не держал, потому как еще меня переживет… Отказал, значит, царство ему небесное. Только не отдаст она дачу, Людмила. Видно, придется на старости лет назад возвертаться. А кому я там нужна, на Шатуре?
— Как-нибудь устроится, Аглая Степановна. Завещание во всяком случае в твою пользу… И давно ты Георгия Мартыновича знаешь?
— Ох, давно, батюшка, почитай лет сорок, а то и поболее. — Она задумчиво ополоснула посуду, потом присела, опустив на колени переплетенные пальцы. — Я в деревне жила, в Вахрамеевке, у бабы Груни. Она-то и научила меня узнавать целебные травы. Все мне перед смертью передала, пусть ей земля будет пухом… Многим она помогла, баба Груня. И меня, горемыку, пожалела. Внучкой все называла. А какая я ей внучка? Так, седьмая вода на киселе. Сидим мы, бывало, с ней вечерком…
Слушая бесхитростную речь, с ее повторами и отступлениями, Люсин вдруг осязаемо остро увидел разоренную войной деревеньку, темную избу с прохудившейся крышей, закопченное ламповое стекло. Грустным керосиновым запахом повеяло, холодом замороженного окна. Аглая Степановна вышла замуж перед самой войной за хорошего, работящего человека. Судьба пощадила его, доведя без единой царапины до чешского города Бенешова, где он и закончил десятого мая свой боевой путь. В родное село, однако же, не вернулся, а уехал вместе с другой женщиной в Мурманск. Тогда-то и пригрела Аглаю бабушка Груня, как умела, облегчила ей сердечную боль и тоску. Прошло еще несколько лет и, в Вахрамеевку, где остались только старики, вдовы да незамужние девки, приехало начальство вербовать на торфопредприятие.
— Я и поехала сдуру, — объяснила она резкую перемену жизни. — Потому что ничего хорошего на тоём болоте не видела. А вообще ничего была жизнь, только работа тяжелая. От зари до зари пни после гидроторфа ворочали. Техники, почитай, никакой. На сорок торфушек один слабосильный трактор. Так намаешься за день, что свету белого не взвидишь. Только б доползти до барака. Однако полежишь и оживешь помаленьку. Одно слово — молодость. Да еще плясать под гармошку выйдешь, частушки петь. Сколько я их напридумала, этих самых частушек!.. Про болото да про пни. И покатились годы, как перезрелые яблочки. Сезон — на болоте, а как зима придет — под бочок к бабе Груне.
— А как же Георгий Мартынович? — робко напомнил Люсин.
— Он к нам научную работу исполнять прибыл, — охотно откликнулась Аглая Степановна. — Веселый, стройный — любо-дорого взглянуть. Собака еще при ём была агромадная — страсть. Ростом что твой теленок. И красивая-красивая, вся такая белая с черными пятнами, брыластая, гладкая и уши торчком… Рекс, кажись.
— И чем занимался Георгий Мартынович? — Люсин поспешил отвлечь Степановну от воспоминаний о Рексе, явно поразившем ее воображение.
— Домик ему сколотили специальный, под лабораторию. Вроде как здесь у нас, значит. Стол привезли с ящиками, микроскоп поставили, электричество, само собой, провели. Печи, помню, еще там такие стояли, серебристые, где он торф этот самый в чашках сжигал. Чашечки махонькие-махонькие, чуть поболе наперстка.
— Муфельная печь, — догадался Люсин.
— Так виднее тебе… Только я про Егора Мартыновича… Как увидела его с этим Рексом на сворке, так и обмерла вся. Настоящий, скажу тебе, прынц. Вот и весь сказ.
— Влюбилась, что ль, Аглая Степановна? — сочувственно подмигнул Люсин. — Да ты не стесняйся, с кем не бывает.
— Что я, тронутая? — строго поджав губы, она покачала головой. — Не про меня залетка. При нем и внешность, и образование, и обращение деликатное. А я кто? Торфушка с четырьмя классами, солдатка брошенная… В обед черняшка с тюлькой, кипяток с рафинадом — в ужин. Хожу сторонкой, глаза прячу. Однако заметил он меня, приблизил, значит, к своей особе, в эти… в коллекторы определил. Тоже, значит, по научной части.
— Скажите пожалуйста! — подал Люсин осторожную реплику.
— А ты как думал? — в голосе Аглаи Степановны отчетливо прозвенели горделивые нотки. — Дали мне бур такой и велели болото дырявить. Заглубишь и вытащишь торфяную колбаску, потом нарастишь штангу и еще дальше заглубишь, пока до самого дна не доберешься. Сапропель называется. Так и бродила день-деньской с коловоротом. Тяжело, конечно, но я только радовалась. Ни в чем себя не жалела. Да и то сказать — работа полегче была, чем пни эти клятые корчевать. Наберу я колбасок полный короб, а ему все мало. То тут копни, то оттуда достань. Возьмет кусочек — и под микроскоп. Определит, где чего, и в тетрадку запишет. Тут мол, осоковый торф, тут сфагновый, а там вахта попадается, либо шейхцерия. Я ведь травы тогда уже хорошо знала. Новые названия тоже легко давались. Даже когда не по-русски. Эриофорум вагинатум, к примеру, знаешь, чего это?
— Откуда, Степановна? Уж ты просвети.
— Пушица влагалищная, — с готовностью объяснила она. — Растет на мочажинах такой белый цветок… Серебристый, красивый. Егор Мартыныч все их наперечет знал. Карту он составлял болотную: где какой торф лежит. Жара стоит адова, аж звон в ушах, солнце печет, от белого багульника голова кругом идет, а он с кочки на кочку прыгает — ищет. «Чего ищешь-то? — спрашиваю, бывало. — Хоть бы себя поберег, а то, не ровен час, угореешь. С багульником шутки плохи — что твой болиголов». Он же отмахивается только: «Отдыхать зимой будем, Ланя, отсыпаться на медвежий манер. А сюда нас поставили полный разрез сделать. Каждому слою свое место и применение найти». Так и маялся до первых заморозков. Утром на болоте, с вечера в лаборатории своей. Анализы делал, лекарство составлял.
— Это какое же такое лекарство?
— Так ведь на всякую болезнь своя трава есть. А торф, он чего? Запечатанное разнотравье, аптека, можно сказать, болотная. Белый мох ране не даст загнить, сапропель от радикулита лечит. Мало ли… У всякого торфа свое применение.
— И помогает?
— Еще как! Я в те годы много у Егора Мартыныча переняла. Но и ему от меня перепало дай бог! Все, что знала, доверила. А после мы с ним и к бабе Груне ездили. Он за ней цельную книгу амбарную исписал… Такой музыки-то у нас не было, — она покосилась на рубиновый глазок магнитофона. — Как чуял, бедняжка, кто его от смерти убережет.
— Заболел?
— Простыл на болоте. Холодное лето в тот год выдалось. Особливо июнь. Вода ледяная. А он в резиновых сапогах по камышам. Ирный корень выкапывал. По времени так самая пора была — гадючьи свадьбы! Свивались в клубки так, что ступить было страшно. Ну он и провалился по грудь. Легкие простудил и почки, конечно. Если бы не баба Груня… Тогда и подружились мы с Егором Мартынычем. Я уж и с болота того ушла, и бабка Груня преставилась, а он все ездил к нам за травкой. И то правда, болел часто. Только зельем и держался на белом свете. Я уж сама собирала ему, что надо, варила, готовила впрок. Былинку к былиночке…
— Видать, в обычных врачей Георгий Мартынович не шибко веровал? — с мягкой усмешкой спросил Люсин. — Недолюбливал?
— А за что любить, прости господи? Так рази с нынешней врачихой поговоришь? Она и не взглянет на тебя. Даже головки не приподымет: ей бы только с писаниной управиться. Едва рот раскроешь, а она тебе рецепт в зубы — и будь здоров. А на кой мне ихняя химия? У меня своя фармакопея.
— Оно конечно, — уважительно согласился Люсин, ощутив близость решительного момента. — Фармакопея у тебя знатная… В этот-то раз чего привезла с «Иванова болота»?
— Иде оно теперь, тоё болото? — запричитала Степановна. — Одни ямины дикие и сухостой. На торфяных полях сплошь фрезер. Сухота. Крошка горит. Спасу нет… По окраинам пошастала — ничего не взяла. На Милановку пришлось податься, а ноги уже не те. До суходольного острова-то так и не добралась. Спасибо святой источник на месте остался. Передохнула хоть. Там в округе леса хорошие: береза, сосна, а на лугах заливных хвощи до пояса, купавка. Душа радуется. Живи — не хочу. Совсем оживела, пока зелье искала, отогрелась на шелковых муравах.
Затворив за собой калитку, Люсин не спеша прошел через сад, претерпевший какие-то неуловимые перемены. Что же могло измениться здесь, кроме прибранной клумбы под застекленным окном? Кроме солнечной синевы неба и подсохшей земли? Неотчетливые приметы постигались скорее сердцем, чем глазом.
В буйной поросли диких трав, лишь слегка припорошенных ржавым налетом, явственно проглядывала осенняя одеревенелость.
Наступающее оцепенение висело в воздухе, как паутинка. Даже в сонном жужжании пчел, снующих над поредевшими венчиками, различалась отчетливая струна прощания. Тлетворной усладой потягивало с куртин, где тягучим холодком отсверкивали росинки. И белая бабочка, устало сложившая крылья, казалась готовым упасть лепестком.
Повинуясь неясному импульсу, Люсин свернул к парничку. Застоявшаяся под пропыленной пленкой духота пахнула жарким дыханием обильно унавоженной почвы. С подвешенных на леске коряг пристально и недобро глазели хищные неведомые цветки, по-паучьи раскинувшие сетку воздушных корней. Конечно же, кроме замшелой кадки и битых горшков, ничего там не было. Ни завороженный сон теплицы, с ее восковыми лианами и папоротниками, ни разлитое в природе оцепенение не могли так угнетающе подействовать на Владимира Константиновича. Тончайшие локаторы определенно поймали какие-то тревожные излучения, но не донесли их до сознания, растеряв среди посторонних помех. Он так и не сумел доискаться, что же это такое было, пока не истаяло зыбкое ощущение, оттесненное мысленным усилием в беспамятный мрак.
— На музыку записывать будешь? — спросила Аглая
Степановна, когда Люсин поставил перед ней магнитофон.
— На музыку, — вяло улыбнулся он и вдруг с обезоруживающей, поразившей его самого искренностью попросил: — Помоги мне, Степановна, ладно?
— От же, пристал как банный лист, — незлобиво пожаловалась старуха. — Навязался на мою голову, понимаешь… А чего я знаю?
Они сидели в кухне, где вкусно булькало на печи грибное варево и одуряюще пахли сухие метелки, подвешенные к деревянной балке под потолком. Сидя спиной к окошку, Люсин мог видеть часть коридора в проеме двери, занавешенное марлей зеркало и жестяную иконку в углу, перед которой слезливо оплывала свеча.
— Постарайся, Степановна, может, чего и припомнишь… Ты когда уехала-то, утром?
— Так уж говорила, с утра.
— И сразу на станцию направилась, к электричке?
— Зачем сразу? — она в раздумье пожевала губами. — Сперва в сберкассу пошла. За свет, за телефон, значит, уплатить.
— За свет и за телефон? — Люсин непроизвольно повторил ее интонации. — Ну и как, заплатила? Квитанция есть?
— Али не доверяешь? — Степановна сердито зыркнула по сторонам. — Так показать можно, — она нехотя встала и принялась шуровать в ящике, недовольно ворча под нос.
— Покажи, Степановна, покажи. — Люсин нетерпеливо притопнул, еще не зная, для чего понадобятся платежные документы, но уже прозревая следующий свой шаг.
— Коли не веришь, так и спрашивать нечего, — она бросила на стол свои порядком замызганные абонентские книжицы.
Люсин сразу узнал руку Солитова, хотя в графах были проставлены одни только цифры. Число на бледном оттиске кассового автомата пропечаталось вполне отчетливо. В ту, позапрошлую теперь, среду Георгий Мартынович был, несомненно, жив.
— Сама заполняла? — Люсин бегло перелистал корешки.
— Больно надо глаза портить. Он все сам и расписал.
— Брось, Степановна, не серчай, — заискивающе улыбнулся Владимир Константинович. — Что после сберкассы-то было?
— Домой возвернулась, — она недоуменно фыркнула, — сберкнижку оставить. Еще потеряешь, не ровен час.
— И Георгий Мартынович был на месте?
— Куды ж он денется?.. С утра засел кипятить. Упрямый, ой же упрямый! — певуче протянула она, раскачиваясь всем телом. — Сколько раз, бывало, учу, а с него как с гуся вода. Знай себе кипятит и смеется. Терпеть этого не любила!
— Постой-постой, бабуся, — остановил Люсин. — Чего-то я тут недопонимаю. Чему ж ты учила Георгия Мартыновича?
— Так зелье готовить, обыкновенно. Где же это видано, чтобы траву день и ночь кипятить? Ее али запаривать надо, али варить сколько назначено. Мало я пользовала его, что ли? В тот год еще, помню, когда он на Шатуре занемог…
— Вот видишь, как дело у нас пошло, Аглая Степановна, — Люсин осторожно вернул старую женщину к событиям того, отмеченного лишь первой вешкой дня. — Про зелье и про Шатуру твою мы еще побеседуем, а сейчас ты лучше про сберкнижку разобъясни. Где она у тебя?
— Так нету! — она чуть ли не с торжеством хлопнула себя по колену. — Как и быть-то не знаю. За дрова платить надо, стекольщику пять рублев. Деньги все кончились, почитай, а книжка тю-тю… Пропала.
— Это каким же манером, Аглая Степановна?
— Вернулась домой, полезла в ящик, а ее и след простыл, — она показала на разделочный столик, между мойкой и холодильником. — Заявить теперь надо, али еще как?
— Заявить, Степановна, непременно заявить, — посоветовал Люсин, с упоением ощущая, как его все быстрее и быстрее выносит на нужную колею. — Номер книжки хоть помнишь?
— Как же, прости господи, — испуганно помрачнела старуха. — Кабы помнила… Без номера-то небось не вернут?
— Вернут, вернут, — пообещал Люсин. — Восстановить книжку можно. Я тебе пособлю… Кстати, на чье она имя?
— Так евонная она, а я по доверенности.
— Тогда плохо дело, Степановна. Пока не установят, что с Георгием Мартыновичем приключилось, счетом пользоваться ты навряд ли сможешь. Других средств у тебя нет?
— Пенсия мне идет, — Степановна устало обмякла. — Сорок шесть рубликов, да рази их хватит на дом? Одного свету уходит шестнадцать, а дрова… Сам мне и трогать пенсию-то не велел.
— Пенсию тебе туда же перечисляют? — болезненно ощущая, как от него ускользает нечто исключительно важное, все же поспешил уточнить Люсин. — В сберкассу?
— Туда, батюшка, туда. — Окончательно проникшись доверием, Аглая Степановна обнаружила явное стремление заручиться люсинской благосклонностью. — Уж ты разберись, что к чему, а то как бы, не ровен час, меня на улицу не выкинули. — Она подавленно всхлипнула. — Сам-то уж не заступится.
— Почему сразу не заявила о пропаже? Я тебя, помнится, спрашивал: все ли на месте? Ведь спрашивал, Аглая Степановна?
— Так я только после хватилась, — удрученно вздохнула она. — Когда стекольщика позвала.
— И что же стекольщик? — вновь глубоко уйдя в себя, пробормотал Люсин. — Небось обождет?
— Обождет, батюшка, он свой. Куды денется?
— Значит, сберкнижкой вы с Георгием Мартыновичем пользовались вдвоем, — обращаясь к Степановне, Люсин как бы рассуждал вслух. — Сберкнижка, как ты говоришь, пропала. Отсюда мы с известной уверенностью можем заключить, что взял ее не кто иной, как твой Георгий Мартынович. Могло такое быть?
— Вестимо, могло, — охотно подтвердила она. — Деньги потребовались, вот он и взял.
— Я позвоню от тебя, Аглая Степановна, не возражаешь?
Владимир Константинович прошел в знакомый кабинет, где уже был наведен относительный порядок: выметено битое стекло и прочий мусор, подвешены на прежнее место полки. Только стопки тетрадей и книг, бережно накрытые газетами, жались друг к другу в дальнем углу от окна. Словно ждали, что со дня на день вернется хозяин и заботливо расставит по заветным местам.
Стоя возле телефона, Люсин испытывал знакомую до тошноты нерешительность. Она настигала его всякий раз, притом абсолютно внезапно, когда после долгих мытарств и окольных блужданий обозначался, вызывая краткое нарушение сердечного ритма, отчетливый след близкой развязки. Вместо того чтобы с удвоенным рвением устремиться в погоню, хотелось остановиться, перевести дыхание и еще раз мысленно оценить проделанный путь. Выполнить столь мудрое и спасительное намерение ему, однако, редко удавалось. Преодолев минутную растерянность, он, вместо того чтобы успокоиться и перебрать звено за звеном, давал волю фантазии, повинуясь только инстинкту. Трезво мыслить в такие минуты он совершенно не мог. Только действовать, отвоевывая упущенные секунды.
И на сей раз Люсину стоило немалых усилий унять расходившееся сердце. Устремив невидящий взор на репродуцированную гравюру Брейгеля [30]«Мастерская алхимика», он заставил себя сосчитать до ста и только тогда взял трубку. Прочистив кашлем пересохшую гортань, вызвал междугородную:
— Роспрокуратура, Гурова срочно, — и назвал номер солитовского телефона.
«Жаль, никто не догадался записать, — подумал Люсин, проходя мимо электросчетчика. — Уж я бы вычислил, когда рванула эта самая колба и полетели пробки».
Вычислить и впрямь было нетрудно. Пометив в квитанции последнее показание, Солитов словно веху поставил, прежде чем кануть в небытие.
От счетчика доносилось уютное, едва различимое жужжание. В узкой прорези проблескивало серебристое колесико с красным мазком. Медленно наползала рельефная цифра в крайнем окошке. Немой свидетель, выбросивший сигнал бедствия, когда в доме случилась беда. Но люди не заметили, как всегда второпях, прошли мимо. Местный умелец дядя Володя поспешил ввернуть новую пробку, и закрутилось, запело колесико, стирая следы.
Телефон все не звонил, и Люсин вернулся к Аглае Степановне. Старуха успела снять с огня клокочущий котелок, исходивший сытным грибным духом.
— Будешь похлебку-то? — спросила, вытирая руки застиранным передником.
— Обязательно! — Люсин жадно втянул носом воздух и закатил глаза. — О-о!
— Трескай, — она разлила густое варево в миски, крупно нарезала черный тяжелый хлеб и бросила на стол обсосанные деревянные ложки.
— Опенки! — оценил Владимир Константинович, ощущая до дрожи родное прикосновение дерева. Когда-то, в иной жизни, бабушка потчевала его из такой же липовой потемневшей ложечки, невесомо и гладко сновавшей во рту. Давным-давно нет бабки на свете, нет и ее тихого домика с полосатой кошкой и огородом, где рос сладкий горошек и скромно склонялись золотые шары.
— Может, лафитничек тебе поставить? — подперев щеку натруженной ладонью, предложила Степановна. — У меня хорошая есть! Семитравочка! Али на смородиновых почках попробуешь?
— Да не можно, Степановна. Служба. А за похлебку спасибо. Сто лет такой не едал. Опенки тут собирала?
— С Шатуры лукошко привезла. С Иванова мха. Я на том болоте торф резала, когда девкой была. Кажинный кустик знала. Грибов там было хоть косой коси: видимо-невидимо. А гонобобеля сколько! Черники… Может, выкушаешь стопку-то? Кто с тебя спросит?
— Нет, Степановна, спасибо. Ты как настаиваешь?
— Уж как положено, не кипячу небось. Зато от всех болезней.
— Трава-то хоть здешняя?
— Тутошняя. Позапрошлым летом собирала.
Ожидая звонка, Люсин думал о том, как бы не задеть ненароком эту странную женщину, прожившую, очевидно, не очень легкую и не очень счастливую жизнь. Ее изломанная душа, где так причудливо соединялись доброта и недоверчивость, роковая какая-то устремленность к невидимым пределам и глухая заматеревшая косность, была если и не открыта ему, то интуитивно ясна, постигаема. Ежели и таились в сумеречных дебрях какие топи, то прямое касательство к исчезновению Солитова они вряд ли имели. Не там требовалось гатить дорогу, не там промерять глубину. Но существуют непреложные правила поиска и, не в последнюю очередь, план, требующий чистоты в отработке всех линий. Собственно, это и держало Владимира Константиновича в состоянии неослабного напряжения. Не сомневаясь в алиби Аглаи Степановны, он тем не менее должен был устранить сомнительные места. По меньшей мере, ответить на поставленные Гуровым вопросы. Спросить напрямик было больно и стыдно до слез. Хитрить и путаться в околичностях неумно. Не такие это были тонкости, чтобы не дать ей почувствовать истинную их подоплеку.
— Ты мне вот еще о чем, Степановна, расскажи, — Владимир Константинович демонстративно врубил клавиш записи. — Где и как вы с Георгием Мартыновичем познакомились? Мне для дела требуется. Да и тебе, глядишь, поможет, когда придется наследство оформлять… Ты хоть знаешь, что он тебе дом завещал?
— Говорил Егор Мартыныч, помню… Я-то его утешала, чтоб, мол, даже и в мыслях не держал, потому как еще меня переживет… Отказал, значит, царство ему небесное. Только не отдаст она дачу, Людмила. Видно, придется на старости лет назад возвертаться. А кому я там нужна, на Шатуре?
— Как-нибудь устроится, Аглая Степановна. Завещание во всяком случае в твою пользу… И давно ты Георгия Мартыновича знаешь?
— Ох, давно, батюшка, почитай лет сорок, а то и поболее. — Она задумчиво ополоснула посуду, потом присела, опустив на колени переплетенные пальцы. — Я в деревне жила, в Вахрамеевке, у бабы Груни. Она-то и научила меня узнавать целебные травы. Все мне перед смертью передала, пусть ей земля будет пухом… Многим она помогла, баба Груня. И меня, горемыку, пожалела. Внучкой все называла. А какая я ей внучка? Так, седьмая вода на киселе. Сидим мы, бывало, с ней вечерком…
Слушая бесхитростную речь, с ее повторами и отступлениями, Люсин вдруг осязаемо остро увидел разоренную войной деревеньку, темную избу с прохудившейся крышей, закопченное ламповое стекло. Грустным керосиновым запахом повеяло, холодом замороженного окна. Аглая Степановна вышла замуж перед самой войной за хорошего, работящего человека. Судьба пощадила его, доведя без единой царапины до чешского города Бенешова, где он и закончил десятого мая свой боевой путь. В родное село, однако же, не вернулся, а уехал вместе с другой женщиной в Мурманск. Тогда-то и пригрела Аглаю бабушка Груня, как умела, облегчила ей сердечную боль и тоску. Прошло еще несколько лет и, в Вахрамеевку, где остались только старики, вдовы да незамужние девки, приехало начальство вербовать на торфопредприятие.
— Я и поехала сдуру, — объяснила она резкую перемену жизни. — Потому что ничего хорошего на тоём болоте не видела. А вообще ничего была жизнь, только работа тяжелая. От зари до зари пни после гидроторфа ворочали. Техники, почитай, никакой. На сорок торфушек один слабосильный трактор. Так намаешься за день, что свету белого не взвидишь. Только б доползти до барака. Однако полежишь и оживешь помаленьку. Одно слово — молодость. Да еще плясать под гармошку выйдешь, частушки петь. Сколько я их напридумала, этих самых частушек!.. Про болото да про пни. И покатились годы, как перезрелые яблочки. Сезон — на болоте, а как зима придет — под бочок к бабе Груне.
— А как же Георгий Мартынович? — робко напомнил Люсин.
— Он к нам научную работу исполнять прибыл, — охотно откликнулась Аглая Степановна. — Веселый, стройный — любо-дорого взглянуть. Собака еще при ём была агромадная — страсть. Ростом что твой теленок. И красивая-красивая, вся такая белая с черными пятнами, брыластая, гладкая и уши торчком… Рекс, кажись.
— И чем занимался Георгий Мартынович? — Люсин поспешил отвлечь Степановну от воспоминаний о Рексе, явно поразившем ее воображение.
— Домик ему сколотили специальный, под лабораторию. Вроде как здесь у нас, значит. Стол привезли с ящиками, микроскоп поставили, электричество, само собой, провели. Печи, помню, еще там такие стояли, серебристые, где он торф этот самый в чашках сжигал. Чашечки махонькие-махонькие, чуть поболе наперстка.
— Муфельная печь, — догадался Люсин.
— Так виднее тебе… Только я про Егора Мартыновича… Как увидела его с этим Рексом на сворке, так и обмерла вся. Настоящий, скажу тебе, прынц. Вот и весь сказ.
— Влюбилась, что ль, Аглая Степановна? — сочувственно подмигнул Люсин. — Да ты не стесняйся, с кем не бывает.
— Что я, тронутая? — строго поджав губы, она покачала головой. — Не про меня залетка. При нем и внешность, и образование, и обращение деликатное. А я кто? Торфушка с четырьмя классами, солдатка брошенная… В обед черняшка с тюлькой, кипяток с рафинадом — в ужин. Хожу сторонкой, глаза прячу. Однако заметил он меня, приблизил, значит, к своей особе, в эти… в коллекторы определил. Тоже, значит, по научной части.
— Скажите пожалуйста! — подал Люсин осторожную реплику.
— А ты как думал? — в голосе Аглаи Степановны отчетливо прозвенели горделивые нотки. — Дали мне бур такой и велели болото дырявить. Заглубишь и вытащишь торфяную колбаску, потом нарастишь штангу и еще дальше заглубишь, пока до самого дна не доберешься. Сапропель называется. Так и бродила день-деньской с коловоротом. Тяжело, конечно, но я только радовалась. Ни в чем себя не жалела. Да и то сказать — работа полегче была, чем пни эти клятые корчевать. Наберу я колбасок полный короб, а ему все мало. То тут копни, то оттуда достань. Возьмет кусочек — и под микроскоп. Определит, где чего, и в тетрадку запишет. Тут мол, осоковый торф, тут сфагновый, а там вахта попадается, либо шейхцерия. Я ведь травы тогда уже хорошо знала. Новые названия тоже легко давались. Даже когда не по-русски. Эриофорум вагинатум, к примеру, знаешь, чего это?
— Откуда, Степановна? Уж ты просвети.
— Пушица влагалищная, — с готовностью объяснила она. — Растет на мочажинах такой белый цветок… Серебристый, красивый. Егор Мартыныч все их наперечет знал. Карту он составлял болотную: где какой торф лежит. Жара стоит адова, аж звон в ушах, солнце печет, от белого багульника голова кругом идет, а он с кочки на кочку прыгает — ищет. «Чего ищешь-то? — спрашиваю, бывало. — Хоть бы себя поберег, а то, не ровен час, угореешь. С багульником шутки плохи — что твой болиголов». Он же отмахивается только: «Отдыхать зимой будем, Ланя, отсыпаться на медвежий манер. А сюда нас поставили полный разрез сделать. Каждому слою свое место и применение найти». Так и маялся до первых заморозков. Утром на болоте, с вечера в лаборатории своей. Анализы делал, лекарство составлял.
— Это какое же такое лекарство?
— Так ведь на всякую болезнь своя трава есть. А торф, он чего? Запечатанное разнотравье, аптека, можно сказать, болотная. Белый мох ране не даст загнить, сапропель от радикулита лечит. Мало ли… У всякого торфа свое применение.
— И помогает?
— Еще как! Я в те годы много у Егора Мартыныча переняла. Но и ему от меня перепало дай бог! Все, что знала, доверила. А после мы с ним и к бабе Груне ездили. Он за ней цельную книгу амбарную исписал… Такой музыки-то у нас не было, — она покосилась на рубиновый глазок магнитофона. — Как чуял, бедняжка, кто его от смерти убережет.
— Заболел?
— Простыл на болоте. Холодное лето в тот год выдалось. Особливо июнь. Вода ледяная. А он в резиновых сапогах по камышам. Ирный корень выкапывал. По времени так самая пора была — гадючьи свадьбы! Свивались в клубки так, что ступить было страшно. Ну он и провалился по грудь. Легкие простудил и почки, конечно. Если бы не баба Груня… Тогда и подружились мы с Егором Мартынычем. Я уж и с болота того ушла, и бабка Груня преставилась, а он все ездил к нам за травкой. И то правда, болел часто. Только зельем и держался на белом свете. Я уж сама собирала ему, что надо, варила, готовила впрок. Былинку к былиночке…
— Видать, в обычных врачей Георгий Мартынович не шибко веровал? — с мягкой усмешкой спросил Люсин. — Недолюбливал?
— А за что любить, прости господи? Так рази с нынешней врачихой поговоришь? Она и не взглянет на тебя. Даже головки не приподымет: ей бы только с писаниной управиться. Едва рот раскроешь, а она тебе рецепт в зубы — и будь здоров. А на кой мне ихняя химия? У меня своя фармакопея.
— Оно конечно, — уважительно согласился Люсин, ощутив близость решительного момента. — Фармакопея у тебя знатная… В этот-то раз чего привезла с «Иванова болота»?
— Иде оно теперь, тоё болото? — запричитала Степановна. — Одни ямины дикие и сухостой. На торфяных полях сплошь фрезер. Сухота. Крошка горит. Спасу нет… По окраинам пошастала — ничего не взяла. На Милановку пришлось податься, а ноги уже не те. До суходольного острова-то так и не добралась. Спасибо святой источник на месте остался. Передохнула хоть. Там в округе леса хорошие: береза, сосна, а на лугах заливных хвощи до пояса, купавка. Душа радуется. Живи — не хочу. Совсем оживела, пока зелье искала, отогрелась на шелковых муравах.