Страница:
Несмотря на жару, доктора Романелли пробрала легкая дрожь, и он, сощурившись, посмотрел на север – на лабиринт белых глинобитных стен и на яркие изразцы куполов в новых кварталах города. И совсем как зелень, которая жмется к реке, эти кварталы строились вдоль шоссе Мусти, соединявшего Цитадель с древним портом Булак. Большинство сегодняшних гостей сейчас как раз должны проезжать Мусти, подумал он.
Ему показалось, что он видит далекую вспышку, словно солнце блеснуло на полированном шлеме. Да, подумал он, лет двести назад наличие армии мамелюков – бывших рабов – было оправдано, но в нынешнем Египте они превратились в неконтролируемую силу – только и делают, что шатаются по стране, сея смуту и самовольно облагая налогами всех, у кого, по их мнению, имеются деньги. Силу, повинующуюся не закону, а собственным прихотям. Этого нельзя больше терпеть – особенно сейчас, когда к власти пришел этот Мохаммед Али и весь мир смотрит на нас и ждет наших дальнейших шагов. Впервые за тысячи лет нам рукой подать до независимости, так что нельзя допустить, чтобы она попала в руки шайки разбойников. Нам повезло, что этот Али обратился к Мастеру – через меня, конечно, – как к главному советнику.
«И если я вернусь в Англию, – подумал он, поворачиваясь и глядя на то, как вспотевшие рабы заряжают сигнальную пушку, – так только для того, чтобы изменить судьбу этой нации, так что сегодня, на заре новой эпохи, нам ничто не сможет помешать. Разве что посягательства Франции – но и с ними мы тоже как-нибудь разберемся. Все, что нам нужно сделать, – это восстановить знания, утерянные со смертью ка Ромени, и очень, очень скоро мы узнаем и их – или завершив наши расчеты, или выжав наконец что-нибудь ценное из этого ущербного ка, что мы вырастили из крови Брендана Дойля, прежде чем тому удалось сбежать».
Впрочем, это не так-то просто, с досадой подумал он, спускаясь по каменным ступеням к узенькой, выжженной солнцем улочке перед воротами Эль-Азаб и припоминая на ходу последний допрос.
Впервые за минувший месяц ка вытащили из каменной клетки в подвале, и первые полчаса он, казалось, даже не слышал вопросов, которые задавал ему Мастер, – просто сидел на балконе, пожевывая грязную бороду да иногда тихо вскрикивал, отгоняя воображаемых насекомых. В конце концов он все же начал говорить, хотя это и не были ответы на вопросы.
– Я пытаюсь остановить их, – бормотал он, – чтобы они не садились на этот мотоцикл, понимаете? Но каждый раз слишком поздно, и они выезжают на шоссе, прежде чем я успеваю перехватить их, и я торможу, так как не хочу, не могу видеть этого… но я все равно слышу… лязг металла и скрежет скользящего по асфальту мотоцикла… и треск шлема, разлетающегося о столб…
– Как ты попадаешь в поток времени? – в четвертый раз спросил Мастер.
– Джеки вытащил меня, – отвечал ка. – Он набросил сеть на маленьких человечков, а потом затащил меня в каноэ…
– Нет, не в реку, во время! Как ты попадаешь туда?
– Это все равно река, только вместо верстовых столбов листки календаря. Если осадка невелика, туда можно попасть через пламя свечи. Река течет подо льдом – вы что, не слышали, как Дерроу объяснял? – но там ходит лодка, лодка на колесах, разрисованная лицами, плывущая по льду под парусом… лодка может ожить и убить тебя… черная лодка, чернее ночи…
Тут Мастер пришел в неописуемую ярость, так что ему пришлось говорить не самому, а через одного из восковых ушабти, стоявших в яме на дне сферы.
– Уведите его, – кричал его голос, – и не давать ему больше ни пищи, ни воды! Он нам больше не нужен!
Да, это будет непросто – и все же это шанс. В конце концов в его бормотании промелькнули какие-то занятные обрывки информации.
«Так или иначе, – подумал Романелли, открывая дверь, которую очень скоро запрут накрепко, – нам, возможно, даже не понадобятся Врата Анубиса. Предстоит ряд решительных политических ходов вроде того, что случится сегодня, и с таким сильным правителем, как Мохаммед Али, под мудрым руководством Мастера мы сможем возродить Египет, даже не переписывая историю. Важно только знать, когда убирать того или иного человека, заменяя его покорным ка, а этот процесс может растянуться на несколько лет».
Прежде чем войти в зал, он оглянулся на пустынную улицу, идущую между высоких стен. Тихо, подумал он. Пока тихо.
* * *
В час пополудни на Мусти царила самая толчея: тяжело навьюченные верблюды с трудом шагали по запруженной народом улице, а крики торговок апельсинами в чадрах сливались в невообразимой какофонии с пением крысолова – на широкополой шляпе которого шестеро, дрессированных объектов охоты, каждый в собственной шапочке, выстроили живую пирамиду – и воплями торговцев рыбой и молоком, дополняемыми сурами из Корана в исполнении нищих. Однако толпа поспешно расступалась, пропуская блестящую процессию, с неспешной торжественностью гарцевавшую по середине улицы. В надежде на подачку уличный мальчишка добровольно взял на себя роль глашатая – в данном случае совершенно излишнюю. Он бежал почти под копытами передней лошади, крича «Риглак!» толстому нубийскому купцу, убравшемуся с дороги, прежде чем тот открыл рот, или «Ухруг!» паре укутанных в чадры леди из гарема, и без того прижавшихся к стене и визгливыми голосами протестовавших против подобной узурпации общественной проезжей части.
И все же каждый хотел хотя бы одним глазком посмотреть на кавалькаду, и даже британские эфенди передвигали кресла из пальмового дерева на тротуаре перед кафе «Завийя» так, чтобы мрачно коситься на нее со стаканом питья в руке, – ибо это был настоящий парад беев-мамелюков во всей своей красе. Жаркое солнце играло на самоцветах, украшавших ножны мечей и рукояти седельных пистолетов, а по сравнению с яркими одеждами, шлемами, увенчанными перьями тюрбанами все остальное казалось тусклым и бесцветным. Однако при всем великолепии дорогого оружия, пышных одежд и арабских скакунов в богатой сбруе самым поразительным были тонкие загорелые лица с ястребиными носами, презрительно щурившие глаза поверх толпы.
И никто не догадывался, что одно из этих лиц – чернобородое, в шлеме – принадлежало самозванцу, ибо хотя многие из тех, кто шарахался из-под копыт или выглядывал из окон, отлично знали Эшвлиса-сапожника, занимавшего нишу в наружной стене мечети в двух кварталах отсюда, никто и подумать не мог, что это он гарцует в золоченых доспехах мамелюкского бея Амина.
И тем более никто не догадывался, что даже в обычном своем обличье сапожника немой Эшвлис – все равно самозванец, и что до того, как он сменил имя и покрасил волосы и бороду в черный цвет, его звали Брендан Дойль.
За несколько последних месяцев Дойль уже привык жить как Эшвлис, однако сегодняшняя роль, на которую он так беспечно согласился утром, начинала изрядно смущать его, и он отворачивался всякий раз, как видел в толпе одного из своих клиентов. Разве не преступление явиться на пир к самому паше под видом одного из приглашенных? Если бы его друг Амин не уверял его в полной безопасности этого предприятия, он бы немедля повернул данную ему взаймы лошадь, снял бы меч, кинжалы и дорогие одежды и забился бы в свою нишу, чтобы созерцать процессию с безопасного расстояния.
Они как раз проезжали мимо его ниши – он посмотрел на нее и, хотя уже оплатил каюту на судне, которое должно было поднять якорь завтра утром, изрядно удивился и даже рассердился тому, что на его месте уже восседал другой сапожник. Ну и конкуренция, подумал он не без горечи, стоило пропустить одно утро – и вот на тебе…
Перед ними открывалась площадь, на которой он впервые познакомился с Амином. Дойль криво усмехнулся, вспоминая то жаркое октябрьское утро. Все пошло наперекосяк с того момента, когда Хасан Бей сломал пряжку на башмаке как раз во время встречи с британским губернатором.
Это печальное событие привело к немедленной приостановке переговоров, и Хасан со своими сводными братьями Амином и Хафи покинул Цитадель, направляясь к ожидавшему в Булаке судну, однако на этой самой площади с ними произошла еще одна неприятность: здоровенный нищий, известный всем как глухонемой Эшвлис, о каковом обстоятельстве извещала большая вывеска в деревянной раме, недостаточно быстро убрался из-под копыт мамелюк-ских лошадей, так что торчащий из рамы гвоздь зацепил Хасана за расшитый золотом халат и порвал его, выставив на всеобщее обозрение бедро разгневанного мамелюка.
Извергнув не подобающее правоверному мусульманину ругательство, Хасан выхватил меч с рукоятью слоновой кости и замахнулся им на нищего.
Однако Дойль со скоростью, которой позавидовал бы мангуст, пал на четвереньки в пыль, так что меч лишь разрубил вывеску, просвистев в нескольких дюймах над головой, и прежде чем не ожидавший этого бей успел занести меч еще раз, Дойль бросился на него, вытащил у него из-за пояса один из его собственных кинжалов и отбил им следующий, более слабый удар.
Тут в дело вмешался Хафи – он осадил коня, вскинул зачехленное ружье на уровень бедра и, не успел Амин вмешаться, спустил курок.
Эхо от выстрела пошло гулять взад и вперед по узкой улочке, ружье от отдачи вылезло из чехла. Боевой конь Хафи, приученный к выстрелам, не вскинулся на дыбы, но лишь тряхнул головой и фыркнул от едкого порохового дыма. Дойль совершил обратное сальто в воздухе и приземлился лицом вниз на булыжную мостовую, а красная дырка на спине его халата довольно быстро меняла очертания, так как ткань пропитывалась кровью.
– Невежды! – вскричал Амин. – Он же нищий!
Этот факт, в горячке ускользнувший от остальных, означал, что на нищего не только нельзя поднимать меч, но с точки зрения мусульманской морали он еще и прямой представитель Аллаха на земле, за что и получает подаяние от каждого правоверного.
* * *
Улица свернула налево, и из-за зданий уже показались минареты и каменные стены Цитадели, вздымающиеся к небу с вершины холма Мукатам, и хотя повод, по которому мамелюков пригласили в крепость – назначение одного из сыновей Мохаммеда Али пашаликом, – был совершенно безобидным, один вид грозного сооружения заставил Дойля обрадоваться тому, что он и его спутники так хорошо вооружены.
Амин заверил его утром, что, хотя массовые аресты среди мамелюков и ожидаются, они не могут произойти прямо на пиру.
– Успокойся, Эшвлис, – говорил он Дойлю, затягивая ремни на дорожных сундуках и выглядывая в окно на караван уже навьюченных верблюдов во дворе. – Али не сумасшедший. Хотя я не сомневаюсь в том, что он намерен урезать непомерную власть мамелюков, он ни за что не осмелится арестовать всех четыреста восемьдесят беев сразу, вооруженных и готовых драться. Мне кажется, подлинная цель этого пира – сосчитать врагов, удостовериться в том, что все они в городе, и этой же ночью, ближе к рассвету, взять их под тем или иным предлогом тепленькими в собственных постелях. И, положа руку на сердце, я не могу сказать, чтобы они этого не заслужили; впрочем, ты-то сам испытал это на собственной шкуре. Но я сейчас же уезжаю в Сирию, а ты сразу по окончании пира вернешься в обличье Эшвлиса, а завтра и вовсе уплывешь из Каира, так что нас с тобой это не коснется.
В устах Амина все звучало так безобидно… И конечно, Дойль был обязан ему жизнью, ибо кто, как не Амин, приказал отнести истекающего кровью нищего к ученому Мористану из Каалуна на исцеление, а спустя два месяца помог ему заняться сапожным делом, уговорив Хасана заплатить ему сотню золотых за починку сломанной башмачной пряжки. Порванный халат при этом не упоминался; возможно, Хасан счел, что за него уже заплачено – входным и выходным отверстием от пули.
Дойль нахмурился и с минуту раздумывал, почему ни одно из этих событий не нашло отражения в Бейлевой биографии Эшблеса. Разве не такие события делают биографию поэта интересной для читателя? Недолгая карьера нищего, пуля мамелюкского военачальника, тайное посещение королевского пира… Он улыбнулся: ну конечно же, он не мог рассказать Бейли об этом, ибо рано или поздно Дойлю предстоит прочесть эту биографию. И как, спросил он себя, после этого заставишь кого-то хотя бы близко подойти к площади, на которой, как тебе известно, в тебя будут стрелять?
«Ну, по крайней мере мне известно, что Эшблес отплыл из Египта на „Фаулере“, рейсом Каир – Лондон, отправление – завтра утром, так что, хотя мне так и не удалось как следует познакомиться с Каиром 1811 года, надеюсь, меня ожидает уже не слишком много сюрпризов, о которых мне придется умолчать в разговоре с Бейли. Я уверен, например, что больше не попадусь в руки Романелли, который, по слухам, устроился личным медиком к Мохаммеду Али. Не думаю, чтобы он узнал меня сейчас – с черной шевелюрой, темным загаром и обилием новых морщин на лице – следствием лечения без анестезии. Хорошо, хоть оба уха пока на месте…»
* * *
На парадном плацу перед Цитаделью в ряды мамелюков влились беи-бахриты, и на пятнадцать долгих минут – на протяжении которых Эшвлис исходил потом в неслыханно дорогом халате с чужого плеча, предоставив лошади Амина самой идти за Хафи, – все четыреста восемьдесят беев-мамелюков как один, потомки бывших рабов, восставших, чтобы овладеть всей властью в стране, и даже в последние годы почти не поступившихся ею, гарцевали во всей своей варварской красе под безоблачным египетским небом.
Мощная, злобная кобыла Амина по кличке Мельбус горделиво пританцовывала, встряхивая время от времени маленькой головой и, в общем, заставляя своего седока казаться тем, кем он на деле не был, – уверенным наездником. Это было прекрасное животное, и Амин чрезвычайно ею гордился, однако обстановка требовала, чтобы он бросил ее.
До Дойля неожиданно дошло, что ему будет не хватать Амина – единственного человека в Каире, знавшего, что Эшвлис на самом деле вовсе не глухонемой. Получивший образование в Вене, молодой бей знал, что, помимо традиционных для мамелюка войны и славы, в жизни есть и другие цели, и много жарких часов он провел, стоя у ниши сапожника и ведя с ним разговор по-английски об истории, политике, религии… правда, они всегда смолкали, стоило вблизи показаться кому-то из клиентов, ибо Амин слышал, что паша назначил награду за любую информацию о рослом, говорящем по-английски беглеце.
На плац выехали несколько рядов наемников-албанцев, ощетинившихся мечами, булавами, пистолетами и кремневыми ружьями длиннее их самих; на взгляд Эшвлиса, они выглядели в складчатых белых юбках и высоких тюрбанах просто нелепо.
Албанцы один за другим свернули в улочку, поднимающуюся по пологому склону ко входу в Цитадель. Колонна мамелюков потянулась следом за ними, и как раз в это время ворота Баб-эль-Азаб в верхнем конце улицы медленно отворились.
И хотя теперь мамелюки оказались недоступны взглядам зрителей, они продолжали шествовать с неизменным достоинством и торжественностью, албанцы же поспешно, смешав ряды, галопом поскакали к открытым верхним воротам.
Дойль с любопытством вертел головой, озираясь по сторонам. Улица, по которой они ехали, походила скорее на ущелье; она явно относилась к оборонительным укреплениям Цитадели, так как в массивных каменных стенах можно было заметить лишь несколько глухих дверей, а многочисленные окна на самом деле вовсе и не окна, а узкие вертикальные бойницы, ширина которых позволяла разве что просунуть ружейный ствол.
В пятидесяти ярдах перед ними наемники-албанцы втянулись в ворота Баб-эль-Азаб… и Дойль с удивлением увидел, что стоило последнему из них оказаться внутри Цитадели, как ворота начали закрываться. Он повернулся в седле, чтобы посмотреть назад, и увидел, что казавшийся уже далеким нижний конец улицы блокирован еще одним отрядом наемников. На его глазах передний ряд их опустился на колено, каждый поднял длинное ружье и прицелился.
Не успел он открыть рот для крика, как ударил пушечный выстрел, в синее небо поднялся столб серого дыма, и улица взорвалась шквалом оглушительного, беспощадного ружейного огня – спереди, сзади, из каждого окна. Воздух, казалось, весь наполнился десятками, сотнями свистящих пуль, высекающих из стен и мостовой фонтанчики пыли и каменных осколков. Пороховой дым лез в глаза и горло, не давая разглядеть неприятеля.
Строй мамелюков смешался, как ряды китайских фонариков под ударом пожарного брандспойта. Большинство беев упало со своих лошадей мертвыми уже после первого залпа, но даже те, кто успел выхватить оружие, не имели возможности ответить, ибо за исключением албанцев в нижнем конце улицы неприятель оставался невидимым. Несколько мамелюков – Дойль как во сне увидел среди них Хасана – попытались атаковать их, однако получили по дюжине пуль каждый, не успев пройти и пяти шагов. Несмотря на то что халат его несколько раз рвануло, Дойль еще четыре или пять секунд оставался цел и невредим, и судя по тому, как Мельбус прыгнула вперед через груду мертвых тел, она – тоже. Отчаянный вопль Дойля: «Ну же, лошадка, через стену, прыгай!» – затерялся в грохоте залпов, но лошадь уже рванулась вперед, спотыкаясь о трупы. Отрикошетившая пуля – а может, это был осколок стены – больно ударила Дойля над ухом, он пошатнулся в седле, и тут же три пули попали в него почти одновременно: одна оцарапала ему правую руку выше локтя, другая оставила рваную рану на левом бедре, а третья чиркнула по животу. Возможно, эта третья пуля и помогла ему удержаться в седле, ибо он, согнувшись, рухнул на шею лошади, обхватив ее руками, – как раз когда Мельбус взобралась на самую высокую груду тел и с ее вершины прыгнула через стену, верхний край которой все еще оставался для них на недосягаемой высоте как минимум восьми футов. Мощный импульс скачка лошади подкинул Дойля, и сквозь пелену слез, боли и клубы порохового дыма он увидел, как приближается верх стены… они зависли в верхней точке, и он смог заглянуть за стену… Еще мгновение – и гравитация неумолимо должна была бы обрушить их вниз, в пекло перекрестного огня, но лошадь по-кошачьи зацепилась передними копытами за кромку стены, отчаянным усилием подтянулась, зацепилась задними копытами и, перевалившись через стену, рухнула вместе с седоком вниз, но уже с наружной стороны.
Лошадь падала головой вперед, и Дойль непроизвольно откинулся назад, увидев в пятидесяти футах под собой наполненный водой ров, а потом он летел уже сам по себе, в ужасе глядя на стремительно надвигающуюся воду.
Падение показалось ему мучительно долгим; он дважды выпускал воздух из легких и делал новый вдох, и все же удар о воду, когда он наконец произошел, вышиб из него дух, и почти сразу же он больно ударился руками и ногами о каменное дно рва. У него хватило сил подобрать под себя ноги и оттолкнуться, рванувшись вверх сквозь двадцатипятифутовую толщу неожиданно вязкой воды.
Он выскочил на поверхность, как пузырь со дна кипящего чайника, и, из последних сил молотя руками, поплыл к высокому парапету; человек, мочившийся в ров, изумленно выпучил на него глаза, торопливо оправил одежду и исчез.
– Тупица грязный! – буркнул Дойль ему вслед. Стоило беглому сапожнику выползти из рва, ставшего еще грязнее обычного, как он тут же сорвал одежды и оружие Амина и зашвырнул подальше – уличные попрошайки найдут им лучшее применение. Он оставил только меч, который завернул в тюрбан и зажал под мышкой. Он нашел на дороге полоску прокаленной солнцем пыли и катался в пыли нагишом до тех пор, пока не просох. Замотанный меч, решил он, сойдет за посох, оставшийся в наследство от предшественника.
– Мельбус! – вскричали двое лавочников, созерцавших всю сцену, и кровь застыла у Дойля в жилах, ибо он решил было, что им откуда-то известна кличка лошади; только спустя пару секунд он сообразил, что это слово означает «божественное безумие» – помутнение рассудка волею Аллаха. Тут, кстати, и сама лошадь выкарабкалась изо рва, приковав к себе жадные взоры нескольких рахарин – египетских цыган.
– Да забирайте ее! – прохрипел Дойль. – Аво, чал! Несмотря на жару, он продолжал дрожать, пробегая полосы света и тени от одежд, развешанных для просушки над узкой улочкой. Только усевшись в глубокой дверной нише и уронив голову на руки, он понял, что плачет с той самой минуты, когда выбрался из воды. Он поднял голову и попытался взять себя в руки.
В глазах до сих пор стояли, накладываясь на уличный пейзаж и друг на друга, картины тех нескольких жутких секунд на улице у Баб-эль-Азаб; теперь эти картины стали проявляться все отчетливее и отчетливее, и он как наяву видел – до сих пор мозг его лишь хранил это, не осознавая, – брызги крови и пыли и клочки одежды, разлетающиеся во все стороны от коня и всадника, дергающихся людей – шквал перекрестного огня не давал им упасть… мимолетно промелькнувшее лицо, прильнувшее к ружейному прикладу, целясь с верха стены, – лицо, деловито-сосредоточенное, поглощенное сложной работой… какой-то бей с простреленной головой, слепо тычущий мечом в каменную стену в короткие мгновения между смертью коня и своей смертью…
Дойль застонал и ткнулся лбом в грубую каменную кладку, чем вызвал еще одно восклицание «Мельбус!» – на этот раз со стороны мальчишки, тащившего по улице бурдюк с водой.
Звуки доходили до Дойля, как сквозь толстый слой ваты, но он увидел, как мальчишка шарахнулся, прижавшись к стене, – по улице проезжал отряд наемников-албанцев. Их было двенадцать, и каждый из двенадцати в упор посмотрел на грязного старого нищего с ужасными язвами на руке, ноге и животе. Старый нищий всхлипывал, опираясь на какую-то замотанную тряпкой палку. Двое ехавших последними засмеялись, и один из них швырнул ему монету.
Когда они свернули за угол, Дойль подобрал монету, встал и помахал мальчишке – разносчику воды; тот подбежал и дал ему напиться из горла бурдюка. Теплая и затхлая вода тем не менее помогла смыть привкус пороховой гари, и жуткие воспоминания немного отступили, во всяком случае, теперь еж мог думать о чем-то другом.
Да, Амин, вяло подумал он, ты был прав в двух вещах: Али и впрямь рассчитывал укоротить власть мамелюков и не собирался арестовывать четыреста восемьдесят вооруженных до зубов беев. Ты ошибался только в одном: ехать на пир оказалось далеко не безопасно.
Он все еще дрожал от холода и потел одновременно, и рука его сильно кровоточила. Нужно найти одежду и врача, подумал он, да и отомстить не помешает. Ниже по течению Нила расположено летнее поместье Мустафы-бея, где проводят дни в неге и лености его сыновья и жены…
Дойль зашагал в ту сторону. Он имел для них кое-какие новости и кое-какое предложение.
* * *
Хотя солнце уже скрылось за Мукаттамскими холмами, а луна отпечаталась на темно-синем бархате небосклона, как след от покрытой пеплом монеты, верхушки пирамид продолжали сиять золотом в последних лучах заката, а разноцветные фонари, украшавшие неуклюжую повозку, выезжавшую из старых городских кварталов, наверное, еще целый час будут служить только для украшения, не имея необходимости освещать дорогу.
Дополнявшие декор развеселые ленты и колокольчики совершенно не соответствовали выражению лиц шестерых ехавших в повозке – на их лицах читались усталость, горе и самое главное – гнев, слишком сильный, чтобы его можно было передать словами или жестами. И при всем карнавальном убранстве повозки бдительный часовой у дворца неминуемо задержал бы их, ибо в то время как задние колеса – пусть украшенные разноцветными гирляндами – оставляли в пыли необычно глубокий след, передние едва касались земли, а широкий ковер, свешивавшийся сзади, волочась по земле, явно скрывал что-то. Однако ни один часовой так и не увидел этого, поскольку шестерка запряженных в повозку лошадей потащила ее направо, по старой дороге в Карафе, в некрополис, а не налево – по новой, ведущей к Цитадели.
– Иеминак! – произнес человек, сидевший на прикрытом ковром предмете в задней части повозки, под матерчатым навесом, и возница послушно повернул лошадей еще правее. – Теперь помедленнее. Я узнаю это место, как увижу. – Он внимательно оглядел гробницы и могильные камни, в беспорядке рассыпанные по невысоким холмам. – Вон, – показал он наконец. – То здание с куполом наверху. И смотри, Тефик, там не видно ни одного часового. Они наверняка ожидают мести со стороны оставшихся в живых мамелюков, но не здесь.
– Мой хотеть напасть Цитадель лучше, профессор, – буркнул возница. – Будь на то мой воля, голова Али оставаться навсегда общественный сортир лежать. Но что он выполнять приказы этот маг давать, мой слыхать. Его мой тоже убивать большая радость.
– Надеюсь, ты прав, – кивнул Дойль. – Хорошо бы застать уж сразу и доктора Романелли.
– Да. – Тефик посмотрел на здание, возвышавшееся в сумерках в сотне ярдов от них. – Здесь?
– Тебе лучше знать, ты в таких делах лучше разбираешься. На мой взгляд, нам лучше подойти поближе, чтобы ворваться внутрь сразу, как разнесем дверь.
– Но чтоб они не видеть, что мы делать, – уверенно кивнул Тефик. – Здесь.
Дойль пожал плечами и осторожно – одна его рука была перевязана – слез с повозки. Он посмотрел вверх, на вход в здание, и застыл, увидев привратника, стоящего у двери и смотревшего на них, – возможно, того самого, которого оглушил четыре месяца назад.
Ему показалось, что он видит далекую вспышку, словно солнце блеснуло на полированном шлеме. Да, подумал он, лет двести назад наличие армии мамелюков – бывших рабов – было оправдано, но в нынешнем Египте они превратились в неконтролируемую силу – только и делают, что шатаются по стране, сея смуту и самовольно облагая налогами всех, у кого, по их мнению, имеются деньги. Силу, повинующуюся не закону, а собственным прихотям. Этого нельзя больше терпеть – особенно сейчас, когда к власти пришел этот Мохаммед Али и весь мир смотрит на нас и ждет наших дальнейших шагов. Впервые за тысячи лет нам рукой подать до независимости, так что нельзя допустить, чтобы она попала в руки шайки разбойников. Нам повезло, что этот Али обратился к Мастеру – через меня, конечно, – как к главному советнику.
«И если я вернусь в Англию, – подумал он, поворачиваясь и глядя на то, как вспотевшие рабы заряжают сигнальную пушку, – так только для того, чтобы изменить судьбу этой нации, так что сегодня, на заре новой эпохи, нам ничто не сможет помешать. Разве что посягательства Франции – но и с ними мы тоже как-нибудь разберемся. Все, что нам нужно сделать, – это восстановить знания, утерянные со смертью ка Ромени, и очень, очень скоро мы узнаем и их – или завершив наши расчеты, или выжав наконец что-нибудь ценное из этого ущербного ка, что мы вырастили из крови Брендана Дойля, прежде чем тому удалось сбежать».
Впрочем, это не так-то просто, с досадой подумал он, спускаясь по каменным ступеням к узенькой, выжженной солнцем улочке перед воротами Эль-Азаб и припоминая на ходу последний допрос.
Впервые за минувший месяц ка вытащили из каменной клетки в подвале, и первые полчаса он, казалось, даже не слышал вопросов, которые задавал ему Мастер, – просто сидел на балконе, пожевывая грязную бороду да иногда тихо вскрикивал, отгоняя воображаемых насекомых. В конце концов он все же начал говорить, хотя это и не были ответы на вопросы.
– Я пытаюсь остановить их, – бормотал он, – чтобы они не садились на этот мотоцикл, понимаете? Но каждый раз слишком поздно, и они выезжают на шоссе, прежде чем я успеваю перехватить их, и я торможу, так как не хочу, не могу видеть этого… но я все равно слышу… лязг металла и скрежет скользящего по асфальту мотоцикла… и треск шлема, разлетающегося о столб…
– Как ты попадаешь в поток времени? – в четвертый раз спросил Мастер.
– Джеки вытащил меня, – отвечал ка. – Он набросил сеть на маленьких человечков, а потом затащил меня в каноэ…
– Нет, не в реку, во время! Как ты попадаешь туда?
– Это все равно река, только вместо верстовых столбов листки календаря. Если осадка невелика, туда можно попасть через пламя свечи. Река течет подо льдом – вы что, не слышали, как Дерроу объяснял? – но там ходит лодка, лодка на колесах, разрисованная лицами, плывущая по льду под парусом… лодка может ожить и убить тебя… черная лодка, чернее ночи…
Тут Мастер пришел в неописуемую ярость, так что ему пришлось говорить не самому, а через одного из восковых ушабти, стоявших в яме на дне сферы.
– Уведите его, – кричал его голос, – и не давать ему больше ни пищи, ни воды! Он нам больше не нужен!
Да, это будет непросто – и все же это шанс. В конце концов в его бормотании промелькнули какие-то занятные обрывки информации.
«Так или иначе, – подумал Романелли, открывая дверь, которую очень скоро запрут накрепко, – нам, возможно, даже не понадобятся Врата Анубиса. Предстоит ряд решительных политических ходов вроде того, что случится сегодня, и с таким сильным правителем, как Мохаммед Али, под мудрым руководством Мастера мы сможем возродить Египет, даже не переписывая историю. Важно только знать, когда убирать того или иного человека, заменяя его покорным ка, а этот процесс может растянуться на несколько лет».
Прежде чем войти в зал, он оглянулся на пустынную улицу, идущую между высоких стен. Тихо, подумал он. Пока тихо.
* * *
В час пополудни на Мусти царила самая толчея: тяжело навьюченные верблюды с трудом шагали по запруженной народом улице, а крики торговок апельсинами в чадрах сливались в невообразимой какофонии с пением крысолова – на широкополой шляпе которого шестеро, дрессированных объектов охоты, каждый в собственной шапочке, выстроили живую пирамиду – и воплями торговцев рыбой и молоком, дополняемыми сурами из Корана в исполнении нищих. Однако толпа поспешно расступалась, пропуская блестящую процессию, с неспешной торжественностью гарцевавшую по середине улицы. В надежде на подачку уличный мальчишка добровольно взял на себя роль глашатая – в данном случае совершенно излишнюю. Он бежал почти под копытами передней лошади, крича «Риглак!» толстому нубийскому купцу, убравшемуся с дороги, прежде чем тот открыл рот, или «Ухруг!» паре укутанных в чадры леди из гарема, и без того прижавшихся к стене и визгливыми голосами протестовавших против подобной узурпации общественной проезжей части.
И все же каждый хотел хотя бы одним глазком посмотреть на кавалькаду, и даже британские эфенди передвигали кресла из пальмового дерева на тротуаре перед кафе «Завийя» так, чтобы мрачно коситься на нее со стаканом питья в руке, – ибо это был настоящий парад беев-мамелюков во всей своей красе. Жаркое солнце играло на самоцветах, украшавших ножны мечей и рукояти седельных пистолетов, а по сравнению с яркими одеждами, шлемами, увенчанными перьями тюрбанами все остальное казалось тусклым и бесцветным. Однако при всем великолепии дорогого оружия, пышных одежд и арабских скакунов в богатой сбруе самым поразительным были тонкие загорелые лица с ястребиными носами, презрительно щурившие глаза поверх толпы.
И никто не догадывался, что одно из этих лиц – чернобородое, в шлеме – принадлежало самозванцу, ибо хотя многие из тех, кто шарахался из-под копыт или выглядывал из окон, отлично знали Эшвлиса-сапожника, занимавшего нишу в наружной стене мечети в двух кварталах отсюда, никто и подумать не мог, что это он гарцует в золоченых доспехах мамелюкского бея Амина.
И тем более никто не догадывался, что даже в обычном своем обличье сапожника немой Эшвлис – все равно самозванец, и что до того, как он сменил имя и покрасил волосы и бороду в черный цвет, его звали Брендан Дойль.
За несколько последних месяцев Дойль уже привык жить как Эшвлис, однако сегодняшняя роль, на которую он так беспечно согласился утром, начинала изрядно смущать его, и он отворачивался всякий раз, как видел в толпе одного из своих клиентов. Разве не преступление явиться на пир к самому паше под видом одного из приглашенных? Если бы его друг Амин не уверял его в полной безопасности этого предприятия, он бы немедля повернул данную ему взаймы лошадь, снял бы меч, кинжалы и дорогие одежды и забился бы в свою нишу, чтобы созерцать процессию с безопасного расстояния.
Они как раз проезжали мимо его ниши – он посмотрел на нее и, хотя уже оплатил каюту на судне, которое должно было поднять якорь завтра утром, изрядно удивился и даже рассердился тому, что на его месте уже восседал другой сапожник. Ну и конкуренция, подумал он не без горечи, стоило пропустить одно утро – и вот на тебе…
Перед ними открывалась площадь, на которой он впервые познакомился с Амином. Дойль криво усмехнулся, вспоминая то жаркое октябрьское утро. Все пошло наперекосяк с того момента, когда Хасан Бей сломал пряжку на башмаке как раз во время встречи с британским губернатором.
Это печальное событие привело к немедленной приостановке переговоров, и Хасан со своими сводными братьями Амином и Хафи покинул Цитадель, направляясь к ожидавшему в Булаке судну, однако на этой самой площади с ними произошла еще одна неприятность: здоровенный нищий, известный всем как глухонемой Эшвлис, о каковом обстоятельстве извещала большая вывеска в деревянной раме, недостаточно быстро убрался из-под копыт мамелюк-ских лошадей, так что торчащий из рамы гвоздь зацепил Хасана за расшитый золотом халат и порвал его, выставив на всеобщее обозрение бедро разгневанного мамелюка.
Извергнув не подобающее правоверному мусульманину ругательство, Хасан выхватил меч с рукоятью слоновой кости и замахнулся им на нищего.
Однако Дойль со скоростью, которой позавидовал бы мангуст, пал на четвереньки в пыль, так что меч лишь разрубил вывеску, просвистев в нескольких дюймах над головой, и прежде чем не ожидавший этого бей успел занести меч еще раз, Дойль бросился на него, вытащил у него из-за пояса один из его собственных кинжалов и отбил им следующий, более слабый удар.
Тут в дело вмешался Хафи – он осадил коня, вскинул зачехленное ружье на уровень бедра и, не успел Амин вмешаться, спустил курок.
Эхо от выстрела пошло гулять взад и вперед по узкой улочке, ружье от отдачи вылезло из чехла. Боевой конь Хафи, приученный к выстрелам, не вскинулся на дыбы, но лишь тряхнул головой и фыркнул от едкого порохового дыма. Дойль совершил обратное сальто в воздухе и приземлился лицом вниз на булыжную мостовую, а красная дырка на спине его халата довольно быстро меняла очертания, так как ткань пропитывалась кровью.
– Невежды! – вскричал Амин. – Он же нищий!
Этот факт, в горячке ускользнувший от остальных, означал, что на нищего не только нельзя поднимать меч, но с точки зрения мусульманской морали он еще и прямой представитель Аллаха на земле, за что и получает подаяние от каждого правоверного.
* * *
Улица свернула налево, и из-за зданий уже показались минареты и каменные стены Цитадели, вздымающиеся к небу с вершины холма Мукатам, и хотя повод, по которому мамелюков пригласили в крепость – назначение одного из сыновей Мохаммеда Али пашаликом, – был совершенно безобидным, один вид грозного сооружения заставил Дойля обрадоваться тому, что он и его спутники так хорошо вооружены.
Амин заверил его утром, что, хотя массовые аресты среди мамелюков и ожидаются, они не могут произойти прямо на пиру.
– Успокойся, Эшвлис, – говорил он Дойлю, затягивая ремни на дорожных сундуках и выглядывая в окно на караван уже навьюченных верблюдов во дворе. – Али не сумасшедший. Хотя я не сомневаюсь в том, что он намерен урезать непомерную власть мамелюков, он ни за что не осмелится арестовать всех четыреста восемьдесят беев сразу, вооруженных и готовых драться. Мне кажется, подлинная цель этого пира – сосчитать врагов, удостовериться в том, что все они в городе, и этой же ночью, ближе к рассвету, взять их под тем или иным предлогом тепленькими в собственных постелях. И, положа руку на сердце, я не могу сказать, чтобы они этого не заслужили; впрочем, ты-то сам испытал это на собственной шкуре. Но я сейчас же уезжаю в Сирию, а ты сразу по окончании пира вернешься в обличье Эшвлиса, а завтра и вовсе уплывешь из Каира, так что нас с тобой это не коснется.
В устах Амина все звучало так безобидно… И конечно, Дойль был обязан ему жизнью, ибо кто, как не Амин, приказал отнести истекающего кровью нищего к ученому Мористану из Каалуна на исцеление, а спустя два месяца помог ему заняться сапожным делом, уговорив Хасана заплатить ему сотню золотых за починку сломанной башмачной пряжки. Порванный халат при этом не упоминался; возможно, Хасан счел, что за него уже заплачено – входным и выходным отверстием от пули.
Дойль нахмурился и с минуту раздумывал, почему ни одно из этих событий не нашло отражения в Бейлевой биографии Эшблеса. Разве не такие события делают биографию поэта интересной для читателя? Недолгая карьера нищего, пуля мамелюкского военачальника, тайное посещение королевского пира… Он улыбнулся: ну конечно же, он не мог рассказать Бейли об этом, ибо рано или поздно Дойлю предстоит прочесть эту биографию. И как, спросил он себя, после этого заставишь кого-то хотя бы близко подойти к площади, на которой, как тебе известно, в тебя будут стрелять?
«Ну, по крайней мере мне известно, что Эшблес отплыл из Египта на „Фаулере“, рейсом Каир – Лондон, отправление – завтра утром, так что, хотя мне так и не удалось как следует познакомиться с Каиром 1811 года, надеюсь, меня ожидает уже не слишком много сюрпризов, о которых мне придется умолчать в разговоре с Бейли. Я уверен, например, что больше не попадусь в руки Романелли, который, по слухам, устроился личным медиком к Мохаммеду Али. Не думаю, чтобы он узнал меня сейчас – с черной шевелюрой, темным загаром и обилием новых морщин на лице – следствием лечения без анестезии. Хорошо, хоть оба уха пока на месте…»
* * *
На парадном плацу перед Цитаделью в ряды мамелюков влились беи-бахриты, и на пятнадцать долгих минут – на протяжении которых Эшвлис исходил потом в неслыханно дорогом халате с чужого плеча, предоставив лошади Амина самой идти за Хафи, – все четыреста восемьдесят беев-мамелюков как один, потомки бывших рабов, восставших, чтобы овладеть всей властью в стране, и даже в последние годы почти не поступившихся ею, гарцевали во всей своей варварской красе под безоблачным египетским небом.
Мощная, злобная кобыла Амина по кличке Мельбус горделиво пританцовывала, встряхивая время от времени маленькой головой и, в общем, заставляя своего седока казаться тем, кем он на деле не был, – уверенным наездником. Это было прекрасное животное, и Амин чрезвычайно ею гордился, однако обстановка требовала, чтобы он бросил ее.
До Дойля неожиданно дошло, что ему будет не хватать Амина – единственного человека в Каире, знавшего, что Эшвлис на самом деле вовсе не глухонемой. Получивший образование в Вене, молодой бей знал, что, помимо традиционных для мамелюка войны и славы, в жизни есть и другие цели, и много жарких часов он провел, стоя у ниши сапожника и ведя с ним разговор по-английски об истории, политике, религии… правда, они всегда смолкали, стоило вблизи показаться кому-то из клиентов, ибо Амин слышал, что паша назначил награду за любую информацию о рослом, говорящем по-английски беглеце.
На плац выехали несколько рядов наемников-албанцев, ощетинившихся мечами, булавами, пистолетами и кремневыми ружьями длиннее их самих; на взгляд Эшвлиса, они выглядели в складчатых белых юбках и высоких тюрбанах просто нелепо.
Албанцы один за другим свернули в улочку, поднимающуюся по пологому склону ко входу в Цитадель. Колонна мамелюков потянулась следом за ними, и как раз в это время ворота Баб-эль-Азаб в верхнем конце улицы медленно отворились.
И хотя теперь мамелюки оказались недоступны взглядам зрителей, они продолжали шествовать с неизменным достоинством и торжественностью, албанцы же поспешно, смешав ряды, галопом поскакали к открытым верхним воротам.
Дойль с любопытством вертел головой, озираясь по сторонам. Улица, по которой они ехали, походила скорее на ущелье; она явно относилась к оборонительным укреплениям Цитадели, так как в массивных каменных стенах можно было заметить лишь несколько глухих дверей, а многочисленные окна на самом деле вовсе и не окна, а узкие вертикальные бойницы, ширина которых позволяла разве что просунуть ружейный ствол.
В пятидесяти ярдах перед ними наемники-албанцы втянулись в ворота Баб-эль-Азаб… и Дойль с удивлением увидел, что стоило последнему из них оказаться внутри Цитадели, как ворота начали закрываться. Он повернулся в седле, чтобы посмотреть назад, и увидел, что казавшийся уже далеким нижний конец улицы блокирован еще одним отрядом наемников. На его глазах передний ряд их опустился на колено, каждый поднял длинное ружье и прицелился.
Не успел он открыть рот для крика, как ударил пушечный выстрел, в синее небо поднялся столб серого дыма, и улица взорвалась шквалом оглушительного, беспощадного ружейного огня – спереди, сзади, из каждого окна. Воздух, казалось, весь наполнился десятками, сотнями свистящих пуль, высекающих из стен и мостовой фонтанчики пыли и каменных осколков. Пороховой дым лез в глаза и горло, не давая разглядеть неприятеля.
Строй мамелюков смешался, как ряды китайских фонариков под ударом пожарного брандспойта. Большинство беев упало со своих лошадей мертвыми уже после первого залпа, но даже те, кто успел выхватить оружие, не имели возможности ответить, ибо за исключением албанцев в нижнем конце улицы неприятель оставался невидимым. Несколько мамелюков – Дойль как во сне увидел среди них Хасана – попытались атаковать их, однако получили по дюжине пуль каждый, не успев пройти и пяти шагов. Несмотря на то что халат его несколько раз рвануло, Дойль еще четыре или пять секунд оставался цел и невредим, и судя по тому, как Мельбус прыгнула вперед через груду мертвых тел, она – тоже. Отчаянный вопль Дойля: «Ну же, лошадка, через стену, прыгай!» – затерялся в грохоте залпов, но лошадь уже рванулась вперед, спотыкаясь о трупы. Отрикошетившая пуля – а может, это был осколок стены – больно ударила Дойля над ухом, он пошатнулся в седле, и тут же три пули попали в него почти одновременно: одна оцарапала ему правую руку выше локтя, другая оставила рваную рану на левом бедре, а третья чиркнула по животу. Возможно, эта третья пуля и помогла ему удержаться в седле, ибо он, согнувшись, рухнул на шею лошади, обхватив ее руками, – как раз когда Мельбус взобралась на самую высокую груду тел и с ее вершины прыгнула через стену, верхний край которой все еще оставался для них на недосягаемой высоте как минимум восьми футов. Мощный импульс скачка лошади подкинул Дойля, и сквозь пелену слез, боли и клубы порохового дыма он увидел, как приближается верх стены… они зависли в верхней точке, и он смог заглянуть за стену… Еще мгновение – и гравитация неумолимо должна была бы обрушить их вниз, в пекло перекрестного огня, но лошадь по-кошачьи зацепилась передними копытами за кромку стены, отчаянным усилием подтянулась, зацепилась задними копытами и, перевалившись через стену, рухнула вместе с седоком вниз, но уже с наружной стороны.
Лошадь падала головой вперед, и Дойль непроизвольно откинулся назад, увидев в пятидесяти футах под собой наполненный водой ров, а потом он летел уже сам по себе, в ужасе глядя на стремительно надвигающуюся воду.
Падение показалось ему мучительно долгим; он дважды выпускал воздух из легких и делал новый вдох, и все же удар о воду, когда он наконец произошел, вышиб из него дух, и почти сразу же он больно ударился руками и ногами о каменное дно рва. У него хватило сил подобрать под себя ноги и оттолкнуться, рванувшись вверх сквозь двадцатипятифутовую толщу неожиданно вязкой воды.
Он выскочил на поверхность, как пузырь со дна кипящего чайника, и, из последних сил молотя руками, поплыл к высокому парапету; человек, мочившийся в ров, изумленно выпучил на него глаза, торопливо оправил одежду и исчез.
– Тупица грязный! – буркнул Дойль ему вслед. Стоило беглому сапожнику выползти из рва, ставшего еще грязнее обычного, как он тут же сорвал одежды и оружие Амина и зашвырнул подальше – уличные попрошайки найдут им лучшее применение. Он оставил только меч, который завернул в тюрбан и зажал под мышкой. Он нашел на дороге полоску прокаленной солнцем пыли и катался в пыли нагишом до тех пор, пока не просох. Замотанный меч, решил он, сойдет за посох, оставшийся в наследство от предшественника.
– Мельбус! – вскричали двое лавочников, созерцавших всю сцену, и кровь застыла у Дойля в жилах, ибо он решил было, что им откуда-то известна кличка лошади; только спустя пару секунд он сообразил, что это слово означает «божественное безумие» – помутнение рассудка волею Аллаха. Тут, кстати, и сама лошадь выкарабкалась изо рва, приковав к себе жадные взоры нескольких рахарин – египетских цыган.
– Да забирайте ее! – прохрипел Дойль. – Аво, чал! Несмотря на жару, он продолжал дрожать, пробегая полосы света и тени от одежд, развешанных для просушки над узкой улочкой. Только усевшись в глубокой дверной нише и уронив голову на руки, он понял, что плачет с той самой минуты, когда выбрался из воды. Он поднял голову и попытался взять себя в руки.
В глазах до сих пор стояли, накладываясь на уличный пейзаж и друг на друга, картины тех нескольких жутких секунд на улице у Баб-эль-Азаб; теперь эти картины стали проявляться все отчетливее и отчетливее, и он как наяву видел – до сих пор мозг его лишь хранил это, не осознавая, – брызги крови и пыли и клочки одежды, разлетающиеся во все стороны от коня и всадника, дергающихся людей – шквал перекрестного огня не давал им упасть… мимолетно промелькнувшее лицо, прильнувшее к ружейному прикладу, целясь с верха стены, – лицо, деловито-сосредоточенное, поглощенное сложной работой… какой-то бей с простреленной головой, слепо тычущий мечом в каменную стену в короткие мгновения между смертью коня и своей смертью…
Дойль застонал и ткнулся лбом в грубую каменную кладку, чем вызвал еще одно восклицание «Мельбус!» – на этот раз со стороны мальчишки, тащившего по улице бурдюк с водой.
Звуки доходили до Дойля, как сквозь толстый слой ваты, но он увидел, как мальчишка шарахнулся, прижавшись к стене, – по улице проезжал отряд наемников-албанцев. Их было двенадцать, и каждый из двенадцати в упор посмотрел на грязного старого нищего с ужасными язвами на руке, ноге и животе. Старый нищий всхлипывал, опираясь на какую-то замотанную тряпкой палку. Двое ехавших последними засмеялись, и один из них швырнул ему монету.
Когда они свернули за угол, Дойль подобрал монету, встал и помахал мальчишке – разносчику воды; тот подбежал и дал ему напиться из горла бурдюка. Теплая и затхлая вода тем не менее помогла смыть привкус пороховой гари, и жуткие воспоминания немного отступили, во всяком случае, теперь еж мог думать о чем-то другом.
Да, Амин, вяло подумал он, ты был прав в двух вещах: Али и впрямь рассчитывал укоротить власть мамелюков и не собирался арестовывать четыреста восемьдесят вооруженных до зубов беев. Ты ошибался только в одном: ехать на пир оказалось далеко не безопасно.
Он все еще дрожал от холода и потел одновременно, и рука его сильно кровоточила. Нужно найти одежду и врача, подумал он, да и отомстить не помешает. Ниже по течению Нила расположено летнее поместье Мустафы-бея, где проводят дни в неге и лености его сыновья и жены…
Дойль зашагал в ту сторону. Он имел для них кое-какие новости и кое-какое предложение.
* * *
Хотя солнце уже скрылось за Мукаттамскими холмами, а луна отпечаталась на темно-синем бархате небосклона, как след от покрытой пеплом монеты, верхушки пирамид продолжали сиять золотом в последних лучах заката, а разноцветные фонари, украшавшие неуклюжую повозку, выезжавшую из старых городских кварталов, наверное, еще целый час будут служить только для украшения, не имея необходимости освещать дорогу.
Дополнявшие декор развеселые ленты и колокольчики совершенно не соответствовали выражению лиц шестерых ехавших в повозке – на их лицах читались усталость, горе и самое главное – гнев, слишком сильный, чтобы его можно было передать словами или жестами. И при всем карнавальном убранстве повозки бдительный часовой у дворца неминуемо задержал бы их, ибо в то время как задние колеса – пусть украшенные разноцветными гирляндами – оставляли в пыли необычно глубокий след, передние едва касались земли, а широкий ковер, свешивавшийся сзади, волочась по земле, явно скрывал что-то. Однако ни один часовой так и не увидел этого, поскольку шестерка запряженных в повозку лошадей потащила ее направо, по старой дороге в Карафе, в некрополис, а не налево – по новой, ведущей к Цитадели.
– Иеминак! – произнес человек, сидевший на прикрытом ковром предмете в задней части повозки, под матерчатым навесом, и возница послушно повернул лошадей еще правее. – Теперь помедленнее. Я узнаю это место, как увижу. – Он внимательно оглядел гробницы и могильные камни, в беспорядке рассыпанные по невысоким холмам. – Вон, – показал он наконец. – То здание с куполом наверху. И смотри, Тефик, там не видно ни одного часового. Они наверняка ожидают мести со стороны оставшихся в живых мамелюков, но не здесь.
– Мой хотеть напасть Цитадель лучше, профессор, – буркнул возница. – Будь на то мой воля, голова Али оставаться навсегда общественный сортир лежать. Но что он выполнять приказы этот маг давать, мой слыхать. Его мой тоже убивать большая радость.
– Надеюсь, ты прав, – кивнул Дойль. – Хорошо бы застать уж сразу и доктора Романелли.
– Да. – Тефик посмотрел на здание, возвышавшееся в сумерках в сотне ярдов от них. – Здесь?
– Тебе лучше знать, ты в таких делах лучше разбираешься. На мой взгляд, нам лучше подойти поближе, чтобы ворваться внутрь сразу, как разнесем дверь.
– Но чтоб они не видеть, что мы делать, – уверенно кивнул Тефик. – Здесь.
Дойль пожал плечами и осторожно – одна его рука была перевязана – слез с повозки. Он посмотрел вверх, на вход в здание, и застыл, увидев привратника, стоящего у двери и смотревшего на них, – возможно, того самого, которого оглушил четыре месяца назад.