Но, кроме клубов, беспрестанно созываются частные совещания разных сословий: [так созваны, например] по призыву собираются лакеи (неразборчиво) потолковать о своих отношениях к господам, комми магазинов, garçon[115] кофейных, переносчики, водоносцы, hommes de peine[116] и проч. Совещания их нисколько не хуже и нисколько не лучше клубных совещаний и до сих пор повели к одинаковому результату, а именно: к совершенному status quo. Комми, между прочим, предлагали требовать у Правительства права оставлять свои магазины в 7 часов, чтобы иметь время с другими своими согражданами предаваться удовольствию публичных балов, спектаклей и забиванию бильярда, без чего равенства не может быть. Кофейные слуги предлагали не платить хозяевам за разбитые рюмки, резчики предлагали даже восстановление гербов, необходимо нужных для процветания их ремесла. Кучера сделали даже маленькое возмущение{73}, требуя прибавки 1 фр. жалования, и один день в Париже не было ни одного дилижанса, ни одного омнибуса, ни одной публичной кареты. Они получили от хозяев требуемое. На этом пути не отставали и действовали цехи, ремесленные корпорации: две недели ходили они толпами в Ратушу объявлять Правительству свои требования, нужды, которое лично и красноречиво благодарило их за содействие в основании Республики и льстиво обещало златые горы в будущем, основываясь особенно на комиссии для работников Луи Блана. На этом шуме не отстал и прекрасный пол. После предварительного совещания, прачки ходили процессией в Ратушу, во-первых, объявить свое согласие на учреждение Республики и, во-вторых, требовать прибавки 50 сантимов жалования в день, за ними следовали пудосардки[117] и рыночные дамы, савояры, наконец, трубочисты, бродячие торговцы и проч. Всех больше отличились мостовщики. Зная, как попорчена парижская мостовая баррикадами и как желает Правительство восстановить поскорее сообщение, они требовали 8 франков в день вместо 4-х прежних. Это увеличение платы показалось даже Луи Блану несколько излишним и мало патриотическим: им отказали! Так всегда рядом идут рука об руку великое и комическое, огромные народные стремления и узкие эгоистические соображения!
   После бесчисленных процессий ремесел явились процессии от городов, от советов, от учебных заведений, наконец, от народов: немцев, англичан, ирландцев, поляков, ходивших поздравлять в лице Временного правительства всю Францию и выражать свои собственные надежды и требовать ее нравственного пособия. Каждый шаг, каждая процессия, каждый народ являлись со своими знамёнами. Весь город [во всех направлениях] буквально перекрещивался депутациями в разных направлениях, знамена колеблются ветром, революционная песня раздается громко, пугая бедных торговцев, и прохожие сторонятся. Никто не работает, разумеется, увеличивая тем правительственный кризис. Наконец, составлялись просто прогулки, без цели, толпами, под знаменами днем и факелами ночью: последние с «Марсельезою» особенно распространяли ужас, обходя все кварталы города. В Ратуше бессменно сидит или какой-нибудь член Правительства для приема депутации, или мэр со своими помощниками: Мараст (Бюшед){74}, Адам. Они беспрестанно встречают толпы, говорят речи, отпускают их: в городе их просто называют machines a réponse[118]. Работа Правительства, и без того не малая, делается почти [непостижимо] нечеловечески тяжела, но держатся. К Ледрю-Роллену на двор недавно нахлынула сотня работников: они посадили дерево свободы на Марсовом поле, работая для этого без отдыха два дня, и требовали, чтоб министр лично прибыл pour arosser l'arbre de liberté[119]. Роллен просил часок времени, клялся, что зайдет, что будет, но позднее. «Пускай работает, – отвечали работники, – мы подождем здесь на дворе, а будет иначе, завтра придет нас несколько тысяч». Поехал открывать дерево свободы Роллен и речь сказал. Это просто праздник демократий!
   Кстати о деревьях свободы{75}. В последние дни месяца напала на мальчишек мания сажать эти деревья: их уже теперь несколько десятков на разных площадях. Обыкновенно берут попа, привозят гибкий тонкий тополь, заставляют первого благословлять его и вечером приказывают освещать все окружные дома, пускают петарды, стреляют из ружей. Так как новые gardiens de Paris, заменившие старых сержантов города, еще не смеют показываться, войска народ никак не хочет пускать, а национальная гвардия боится разгонять группы, то часто пять или десять мальчишек поднимает на ноги любой выбранный ими квартал. В Пале-Рояле они стреляли из ружей вокруг посаженного ими дерева на дворе, приказали освятить его, пускали ракету и петарду, плясали и орали целый вечер. Торговцы начинают попривыкать ко всем этим капризам республиканской жизни. Правительство, чрезвычайно сильное в отношении политических партий, совершенно [бессильно] обезоружено перед каждой уличной группой, что и заставило «National» сказать с великим основанием в ответ на яростные укоризны «La Presse»: «le pouvoir est faible, dites-vous. Mais en ceci encore il y a singulièrement à distinguer. Oui, le pouvoir est faible pour certaines choses; tellement faible qu'il ne peut même pas réprimer ces désordres vexatoires et arbitraires, qui depuis quelques jours forcent à illuminer tantôt un quartier de Paris, tantôt un autre… Mais, en revanche, il est tellement fort que le parti conservateur tout entier, qui il y a un mois, tenait le pouvoir et que est encore le plus grand détenteur de la richesse, est absolument impuissant contre lui…»[120]
   Впрочем, надо сказать, чем сильнее напирает гуляющая и забавляющаяся демократия, тем уединеннее и пустыннее становятся улицы: циркуляция частных карет и экипажей заметно останавливается, и на улице уже происходит то, что [составляет] скоро свершится в обществе: один класс общества сходит со сцены истории.
   Немало способствует к придаче совершенно нового вида Парижу бесчисленное количество плакард, прокламаций, пасквилей на стенах и углах улиц, с которых сняты все полицейские ограничения. Правительственные декреты и предписания печатаются на белой бумаге, затем разноцветная ткань листов с дельными и недельными, нелепыми и чудовищными мыслями растягивается решительно по всему городу, изворачивая и запутывая все народные понятия. Плакарды эти уже имели несколько видоизменений. Сперва это были извещения о составлении новых клубов, патриотические воззвания, приглашения к порядку или приглашения к осторожности и сохранению военного порядка. Теперь с наступлением коммерческого и торгового кризиса – плакарды каждый день выкидывают проекты обогащения Франции, один другого страннее и безобразнее. Литература эта чрезвычайно замечательна столько же по содержанию, сколько и по форме: последняя беспрестанно отзывается воспоминаниями 93 года своим диктаторским тоном, беззаботной походкой, а иногда легким оттенком цинизма. Так, например, был плакард о составлении Везувийского легиона légion vésuvienne[121] из свободных женщин от 15 до 30 лет, который не только составился, но даже ходил в Ратушу [и этот будущий]. Плакард этот походил на декрет проконсула и как таковой даже не объяснял цели составления легиона: il se formera[122] – вот и все. Другой с надписью un milliard des émigrés[123] приказывал Правительству взыскать с всех фамилий миллиард, данный эмигрантам в царствование Лудвига XVIII{76} и даже приложил декрет, который должно оно выдать по этому случаю. Из финансовых плакардов до сих пор [знаменательны] замечательны следующие: la France riche dans 8 jours[124], который требует, чтобы все владельцы серебро сносили на монетный двор, обменивая на bon de trésor, другой, чтобы хозяева домов, берущие с жильцов плату вперед за неделю, отдавали ее в кассу на полгода, а не держали у себя, без всякого права пользуясь процентами. Как его изменение, был плакард, советовавший просто всю поступающую плату отдавать Правительству. Третий – о прогрессивных пошлинах с доходов, четвертый, подписанный: Bobeuf{77} об отобрании части самих доходов, и множество других, лаконически повелительных и имеющих одну общую черту при разнородных содержаниях: ненависть к богатым и владельцам. Не должно думать, чтоб эти произведения появлялись и пропадали с каждым днем без следа, как мошки [в известное время года]. Нет. Повеличавшись на закоулках или на стенах, они переходят потом в клубы в форме предложений, обсуждаются серьезно обществом и потом в виде прошения с необходимой процессией передаются Правительству, где покамест и умирают. Плакард – это только первая инстанция взволнованной мысли[125].
   Разрывчатость, многочисленность и взаимный антагонизм клубов еще спасает Париж от составления огромной правительственной силы, помимо официального Правительства, и свидетельствует как в пользу: [всякий] никто не хочет тирании одного общества [как прежде], так и в осуждение [той] нашей эпохи. Есть, однакож, попытки составить Центральный клуб{78} из поверенных всех других клубов и сосредоточить таким образом их разбросанные влияния в одном пункте. Этот новый клуб называется «Club de la révolution» и [состоит] основан, может быть, действователями, предназначенными играть впоследствии важную роль: Барбесом (президент клуба), Собрие, Каэнь{79} (Cahaigne), Коссидьером (нынешний префект полиции) [имена известные]. Все они [без исключения] почти суть старые политические преступники и известны как слитностью своих убеждений, так и твердостью характера. Коссидьер, например, [24 февраля] в последний день февральской революции с толпой приверженных работников направился в префектуру полиции, объявил себя префектом и, когда Временное правительство хотело назначить другого префекта, наотрез сказал, что он не выдаст своего места… Янычары, окружающие его, прогнали посланца. Правительство оставило его в покое, потом утвердило за ним должность, и теперь он, посредством своей преторианской стражи, имеющий сношение с работниками, представляет силу, весьма значительную и которая держит в страхе самих министров. Для своих (их, говорят, около 3 тысяч) работников-телохранителей он отвел казарму в самой префектуре подле себя, и в ней красуется надпись: «Caserne des montagnarde». В последнее время он, выдававший себя почти чуть-чуть не за Бабефа, [сперва] склоняется на сторону Мараста, как слухи носятся, но иерархию и военный порядок установить вряд ли им удастся. Историю Барбеса все знают. Клуб, основанный им, имеет орган под названием «Commune de Paris»{80}, издающийся Каэном и начинающий ярко отличаться республиканской оппозицией, но чисто политической, хотя поневоле о социализме всегда говорится с уважением. Душа журнала Собрие. Впрочем, попытка еще сомнительна. Тут уже составился другой подобный клуб Société centrale démocratique{81}, где встречается множество самых известных имен и между прочим Этьена Араго, имеющего много общего с Коссидьером как в сметливости, так и в [хитрости] смелости. 24 февраля, когда народ пошел из Пале-Рояля на Тюльери, Э<тьен> Араго, видя, что королевства уже не существует, вызвал 4 или 5 волонтеров и с ними отправился на почту. Там был порядочный отряд солдат, положивший оружье после твердого приказания Араго, после чего он вышел к директору почты г. Дежану{82} и объявил ему, что он перестает быть директором. Дежан еще [сомневался] колебался, тогда Араго оторвал клочок бумаги, написал от собственного имени деституцию Дежану и подал ему, провозгласив себя директором, чем и продолжал быть после к великому удовольствию, говорят, подчиненных. Есть еще и третий соперник этим двум претендентам в колоновожатые общественного мнения: Comité central des élections{83}, захвативший уже парижские выборы в национальную гвардию и в Национальное собрание, разославший списки своих кандидатов по многим провинциям и имеющий значительную партию в самом городе. Он состоит под покровительством журнала «National», который с недавнего времени принял такой же характер формальности правительственной, какую имел прежде журнал «J. des débats», только с той разницей, что его часто превосходные статьи имеют сильный колорит и энергический оттенок иронии и едкой насмешки, составляющий пафос Бергеневского{84} журнала[126].
   Должно ко всему этому прибавить, что улица беспрестанно вспыхивает известиями из-за границы, известиями одно другого необычнее, неожиданнее, известиями, обманывающими все убеждения, все предположения, все принятые меры. То приходят известия, например, о страшном дне 18 марта в Берлине{85}, после которого осталась едва только тень королевской власти в Пруссии, то [передается] прибывает новость об инсурекции в Вене 17 марта{86}, после которой Австрия перескакивает [к среде самых либеральных] вдруг в число радикальных государств и начинает, видимо, разлагаться на свои составные части, то возвещают, что Милан после 5-ти дней, 18–23 марта, кровавой драмы [объявляет] выгоняет австрийское войско и объявляет независимость Ломбардии{87}. Уже не говорю о маленьких княжествах Германии, перерождающихся в один час, в одну минуту, и об одном крике, пронесшемся по ней, словно волшебство, – Немецкий парламент{88}! Это время чудес, это время сна, фантома!{89} Надо разучиться географии, истории, даже способу мыслить, бывшему доселе, и особенно логической последовательности выводов. Если бы [остановили вас] послышался на улице крик: Турция призывает пашу в князья, все бы, право, сказали: дело возможное. Откуда это? Такие чудеса творятся в истории народов, когда [последние долго] приходит момент, подготовляемый долгим высиживанием задушевных идей.
   Но здесь все это подняло на ноги различные племена, обитающие в Париже, и умножило волнение популяции его. Право, иногда думается, что пришла снова великая эмиграция народов или Крестовые походы. Все явления старой истории переживаем мы воочию каждый день.
   Поляки, бельгийцы [итальянцы], немцы, итальянцы поднимаются на ноги и вооруженные, без копейки денег, в энтузиазме неописуемом идут каждые в свое отечество, кто восстанавливать его, кто опрокидывать. За ними тянется толпа французов по принципу братства народов помогать везде учреждению Республики. Эта толпа именно и есть самая опасная вещь во всех этих экспедициях как оскорбляющая чувство национальности у народов, на освобождение которых подвигнулась, и отказать нельзя ни устроителям походов, ни Правительству. Последнее играет тяжелую, двойную [роль], опасную роль. Оно отказывает всем в оружье, особенно бельгийцам, полякам и немцам, объявляя гласно только свою симпатию к их проектам, но втайне помогает. Клубы собирают для них деньги, новая национальная гвардия отдает им свои ружья, министр внутренних дел дает листы для дарового ночлега во Франции по франку в день на каждого человека: Правительству тоже нужно очистить Париж при нынешней стоячести дел и безденежья от иностранной популяции работников. С французами, которых оно тоже остановить не может, поступает оно иначе: оно дает приказание остановить их на границе, как это было на границе Бельгии. У поляков, которые выступают завтра, в четверг, 30 марта, есть уже парижских волонтеров до 300 человек, которым, вероятно, предстоит эта участь. Да неизвестно еще, что будет и с главными корпусами. В Бельгии первый легион наблюдателей, приехавший по железной дороге, арестован весь в Кьеверне, что относят одни к измене Ротшильда и агентов его, а другие – к измене самого французского Правительства. Второго остановили в Лиле и имели кровавую стычку с бельгийскими войсками. Слухи о нашествии Гервега{90}, выкидывающего с помощью клубов, кажется, 1200 вооруженных немецких республиканцев на Германию, произвели, кажется, в ней не совсем благоприятное впечатление. Баден, Вюртемберг готовы, говорят, к отпору, публицисты осуждают эту мысль о Республике, привезенной извне{91} (тут действует Венедей, а особенно Маркс с неизменным своим спутником Энгельсом, который Маркса ждет в Кёльне подымать там коммунистов{92} и связать это движение с движением хартистов в Англии, имеющим быть в начале апреля. Он лютый враг всякого превосходства и на эту минуту, разумеется, Гервега{93}). Может быть, на границе будет сшибка, потому что Германия, кажется, хочет федеративного устройства под Немецким парламентом, а не республики. Поляки идут не только на помощь Позену, образующемуся тоже не в республику, а в отдельное герцогство под прусской короной, но даже с тем, чтобы отбросить Россию в Азию. Об этом даже говорят как об деле решенном. Но каков бы ни был выход этих движений, только город наполнился шумом оружья, тайными совещаниями начальников, военным энтузиазмом иностранцев, которому вторит новая национальная гвардия [и бредит как накануне чего-то, какого-то неизвестного события]. Даже в каждом частном доме только и говорят, что об инсурекциях, оружьи, предстоящих битвах и [будущих] шансах падения, успеха, крови и огне. Маленькая квартирка Гервега представляет в этом отношении необычайное зрелище, почти в сокращении передающее картину всего происходящего здесь в эмиграции [в городе]. Там работники приходят за ружьями, в спальне образовалось депо сабель, на чайном столике жены лежат пистолеты, патроны, сама она шьет знамена Немецкого государства (черный, красный и золотой цвет), перевязи начальникам. [Поминутно приходят] Являются один за другим устроители, солдаты, французы и к довершению всего жена его сделала себе полный мужской костюм, между тем как он, поэт, [говорит о стратегии] похудевший и больной от хлопот и сомнений, требует ружье нового изобретения в 16 зарядов, стреляющих один за другим.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента