Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Павел Васильевич Анненков
Записки о французской революции 1848 года
[1]
…невыразимом вся масса откинулась назад{1}, и крик: «aux armes»[2] пронесся по всему Парижу. Люди бежали в беспамятстве, но вопя: «aux armes-trahison… ils veulent la révolution… la révolution… la révolution»[3].
Несколько человек схватили решеточную дверь нашу в ужасе [невыразимом] неимоверном и требовали, чтоб отперли ее, потрясая ее, между тем, как соломинку, concierge[4], жена его потеряли голову. Отпер посторонний человек. Показались раненые: работник с [разбитым] разрезанным ухом, женщина с простреленной щекой. [Крик] Раздались вопли и крики. За доктором никто не смел выйти, боясь нового залпа. Через четверть часа воцарилась на бульварах мертвая тишина, еще страшнее предшествующей бури, и в довершение картины привезли тележку, положили на нее трех или 4 убитых и при свете факелов, освещавших их окровавленные лица, повезли по городу.
Что династия кончилась, можно судить потому, что [этот] перед этим кортежем из народа [сопровождал] отступил [полсотни] отряд из кирасир [занимавший], занявший улицу la Paix. Кортеж направился к колоссальной Монмартревой баррикаде: она устроена была, как догадываются, радикалами.
Боковой улицей пробрался я к себе домой в 11 часов, еще дрожа от всех этих впечатлений, и никак не мог заснуть: до сна ли было. В доме у нас оказался тоже раненый: лакей с простреленной ногой.
Революция была уже сделана: стоило только дождаться утра. Куда девались все страшные приготовления 18 лет, сделанные Лудвигом Филиппом. Все рушилось от подлости самих консерваторов, от деморализации войск, от парижского народа, неудержимого, как только раз снял он с себя цепи.
И можно ли вообразить? Гизо в Палате, объявив об увольнении своем, объявил, что до составления нового М<инистерст>ва он восстановит порядок в городе силой, a «Journal des débats» (последний № монархического журнала «des Débats»), объявляя о возмущении, твердо уверен, что оно будет подавлено, и занимается, как ни в чем не бывало, разбором заседания Академии наук и книги о [старых] древних костюмах Нормандии, кажется!
Несколько человек схватили решеточную дверь нашу в ужасе [невыразимом] неимоверном и требовали, чтоб отперли ее, потрясая ее, между тем, как соломинку, concierge[4], жена его потеряли голову. Отпер посторонний человек. Показались раненые: работник с [разбитым] разрезанным ухом, женщина с простреленной щекой. [Крик] Раздались вопли и крики. За доктором никто не смел выйти, боясь нового залпа. Через четверть часа воцарилась на бульварах мертвая тишина, еще страшнее предшествующей бури, и в довершение картины привезли тележку, положили на нее трех или 4 убитых и при свете факелов, освещавших их окровавленные лица, повезли по городу.
Что династия кончилась, можно судить потому, что [этот] перед этим кортежем из народа [сопровождал] отступил [полсотни] отряд из кирасир [занимавший], занявший улицу la Paix. Кортеж направился к колоссальной Монмартревой баррикаде: она устроена была, как догадываются, радикалами.
Боковой улицей пробрался я к себе домой в 11 часов, еще дрожа от всех этих впечатлений, и никак не мог заснуть: до сна ли было. В доме у нас оказался тоже раненый: лакей с простреленной ногой.
Революция была уже сделана: стоило только дождаться утра. Куда девались все страшные приготовления 18 лет, сделанные Лудвигом Филиппом. Все рушилось от подлости самих консерваторов, от деморализации войск, от парижского народа, неудержимого, как только раз снял он с себя цепи.
И можно ли вообразить? Гизо в Палате, объявив об увольнении своем, объявил, что до составления нового М<инистерст>ва он восстановит порядок в городе силой, a «Journal des débats» (последний № монархического журнала «des Débats»), объявляя о возмущении, твердо уверен, что оно будет подавлено, и занимается, как ни в чем не бывало, разбором заседания Академии наук и книги о [старых] древних костюмах Нормандии, кажется!
Четверг
Четверг 24 февраля. День решительный, в половине которого монархия уже не существовала. Революция с этой минуты шла, как искра по труту. В ночь все улицы покрылись баррикадами{2}, и только слышно было стук ломов, падение деревьев, звон железа о камень. В 10½ часов утра король назначил министрами Одиллона Барро и Тьерса[5] и распустил Палату, но уже поздно. Никто не хотел более этих династических имен{3}, и я видел бедного Барро на лошади, окруженного малочисленной толпой работников, – его везли в М<инистерст>во, которым он не управлял. Тьерс был в Тюльери. Национальная гвардия{4}, очнувшись уже поздно от страшного своего промаха, кричала, что все уже кончено, и старалась уверить в этом и самое себя и других. Но в 11 ч. король отказывается от престола в пользу регентства герцогини Орлеанской и права на престол графа Парижского, с передачей всего дела на суд народа, а между 12 и 1 часом он тайком выезжает из Тюльери{5} с королевой, одной принцессой, двумя внуками, послав сперва герцогиню Орлеанскую с ее детьми в Палату депутатов. И последняя надежда утверждения этого акта Палатой пропала. [В три часа] Между тремя и 4 часами ворвался народ в Палату, и, между тем как Барро отстаивал права графа Парижского, Ламартин протестовал против законности и возможности подобного решения одной Палатой, Кремье и Ледрю-Роллен [объявив] хотели отстаивать права всей Франции на определение формы правительственной, а герцогиня Орлеанская, сидевшая в верхнем [углу] ряду с детьми своими, бросила бумажку со словами, смысл которых был следующий: «Я, бедная мать, сама требую для несчастного сироты моего избрания всей Франции, всего народа». В это время [народ] ворвавшийся народ согнал Созе с председательского кресла{6}, расстрелял картину над трибуной, где был виден король, дающий присягу, кинулся на скамьи депутатов. Адский шум и сумятица наступили. Напрасно хотел Ламартин, Дюпон (de l'Eure), седший в председательские кресла, и Роллен составить тотчас же временное Правительство: никто их не слышал, и только к концу повлекли их в Ратушу{7}, где они при непостижимом смятении (Дюпон упал в обморок) и объявили Правительство, таким образом составленное: Араго, Дюпон, Ламартин, Ледрю-Роллен, Мари, Пажес, Кремье [Мараст, Луи Бланк, Фредерик Флокон, Альберт (работник)]. Весь остальной день они беспрестанно встречали толпы и говорили речи под саблями и пиками и только в ночь могли принять некоторые, самонужнейшие меры. В Палате какой-то Шевалье, посторонний человек, ворвался на кафедру{8} и предложил посадить графа Парижского на лошадь и везти по Парижу, полагая это единственным спасением монархии. Ларошжаклен (легитимист) сказал Палате: «vous n'êtes nien, nous sommes rien, á present»[6]. Герцогиня упала в обморок при первых выстрелах народа, захватившего Палату. Депутаты вынесли за ней детей на руках кое-как, герцог Немурский, переодевшись в [кафтан] сюртук, выпрыгнул из окна в сад, и еще никто не знает, где они все и герцог Монпансье, тоже с ними бывший. В три часа я был перед Палатой и еще видел карету герцогини и маленькую лошадку с великолепным седлом, приготовленную для графа Парижского, и около кареты [которая стояла] довольно красивую женщину, верхом по-мужски [изображавшую реформу]. Она изображала реформу, махала саблею и кричала, что есть, мочи: «Guizot à la mort»[7] при громких аплодисментах народа. После я видел ее мертвецки пьяной на набережной.
Но возвратимся к началу:
В 11 часов, когда все около меня говорили, что дело кончено, я увидел картину поразительную на бульварах. У Hôtel des Capucines уже ни одного солдата, пост занят был национальной гвардией – страшная пустота, и во всю длину его высились эшелонами баррикады из камней, срубленных деревьев и отхожих колонн [для нужд]. При мне повалили террасу улицы Butte des remparts и опрокинули одну из этих колонн ломами, причем я видел превосходный экземпляр того, что называется: мальчишка, gamin de Paris. Он бил своим ломом в каменную колонну с невыразимой яростью. Не успел я войти к Гервегу (на бульварах же), как со стороны Пале-Рояля послышалась перестрелка. Через [три четверти] час или 1½ перестрелка стала умолкать постепенно: мы были в неописанном состоянии лихорадочного страха и ожиданий происшествий. В это время народ вырезывал и расстреливал стражу{9} [14 пехотного полка], отряд из 184 человек 14-го пехотного полка, того самого, который сделал вчерашний несчастный залп у Пале-Рояля, зажигал самую гауптвахту, врывался через улицу Валуа, переименованную теперь в rue du 24 Février, во дворец и предавал его полному и совершенному разрушению. Оттуда, разведя огонь из 12 королевских карет, найденных в близлежащей конюшне, он отправлялся через Карусельную площадь в Тюльери: войска на ней, которого считали до баснословного числа 40 т. человек, уже не было. Они все отретировались к Палате депутатов, к площади de la Concorde, кроме неисправимых garde munizipale{10}, еще стрелявших из окон его. Решетки дворца были отперты, короля уже не было, народ вошел в Тюльери почти без сопротивления. Он был теперь без Правительства и мог бы потопить Париж в крови, но справедливость требует сказать, что в эти анархические минуты ни одно [лицо] частное лицо и ни одна частная собственность не были им оскорблены. Это удивительно!
Еще удивительней, может быть, было зрелище, представшее нам в Тюльери, когда в 2 часа я с Гервегом и Сазоновым направился к Тюльерийскому саду. Весь он покрыт был колоннами работников в разнороднейших костюмах, с знаменами, двигавшихся в разных направлениях, с криками, воплями и песнями: все это походило на [маскарад] на какой-то странный маскарад. Представьте бал Оперы в день карнавала, только вооруженный и перенесенный на поле битвы. Между работниками в саду уже были люди в ливреях, перевезях, шляпах, даже церковных ризах, найденных в Тюльери. Одна толпа возила по саду ту женщину, которую мы потом видели около Палаты депутатов. Из всех окон дворца и почти из всех его отверстий, не исключая и крошечных, стреляли из ружей на воздух, трубили в трубы, на террасе били в барабаны, на среднем павильоне звонили в набат. Ухо наполнено было грохотом невообразимым, глаз разодран тысячью разноцветных костюмов, тысячью физиономий, одна другой необычайней, одна другой ужасней и смешнее вместе. Мы хотели пробраться через средний проход на Карусельную площадь, за теснотой не могли этого сделать и, возвращаясь назад, обошли дворец через набережную и на площади Карусельной встретили то же зрелище с прибавкой горящих экипажей, пустых пороховых ящиков, людей, скачущих в разные стороны из удальства на лошадях муниципальной гвардии, владельцы которых были убиты. Шум, крик и оргия торжества были тут в самом крайнем, в самом последнем своем проявлении. К картине этой следует еще прибавить разнородное вооружение всей толпы, сабли офицеров, тесаки солдат, штуцера кирасир, ружья пехотинцев и, наконец, кивера муниципалов, которые разносились на штыках высоко над головами, служа в одно время и знаменем и трофеем. Эти кивера заменили старые головы и члены убитых неприятелей и доказывали значительный прогресс времени. У некоторых с обнаженными руками и волосатой грудью торчали вместо киверов на штыках куски ветчины и хлебы, добытые в подвалах Тюльери. Многие уже были пьяны его винами и ревели во все горло. Профанация дворца была самая полная снаружи, но внутри она была еще разительней, как увидите. Я забыл сказать, что из разных этажей сыпались клочья бумаг, разодранных, выбрасываемых из окон, падали ставни и летели стекла на мостовую…
Крепко держались мы друг за друга и прошли через площадь Concorde, покрытую войсками, к Палате депутатов. Тут мы видели сцены, выше описанные, и конечную ретираду всех войск и артиллерии с опущенными ружьями и фитилями в казармы. Я сгорал желанием прогуляться в самый [Тюльери] дворец Тюльери с пировавшим там народом и отправился туда в 4 часа, Сазонов сопровождал меня. С трудом поднялись мы по [великолепной] раззолоченной парадной лестнице его, загроможденной народом, и очутились во всех этих [комнатах] залах, где Наполеон, Карл X и Лудвиг Филипп праздновали разнородные свои величия{11}. Выстрелы не умолкали, [гам] шум носился страшный, паркетные полы растрескались под количеством этих ног, так вообще дурно обутых. Уже некоторые люстры были [разбиты] сорваны и выброшены из окон, бюсты короля уничтожены, портрет маршала Бюже в маршальском зале разорван, занавески разодраны, а в тронном зале стук топора около тронного балдахина показал новое намерение профанации. Действительно, трон был выброшен из окошка и торжественно сожжен на ступенях Июльской колонны{12}, что на Бастильной площади. И все это сопровождалось беспрестанными шутками: «Как же это ты здесь в блузе, – говорил один блузник другому, – c'est indécent»[8]. «Забыл заказать придворное платье к этому дню», – отвечал последний. Профанация делалась еще жгучее, резче в гостиных комнатах королевы и принцесс. Тут на великолепной постели лежал, растянувшись, молодец в чёботах, работники пороховыми руками перевертовали листы альбома, один мальчишка [играл] стучал по фортепьянам герцогини Орлеанской при громких аплодисментах слушателей, полупьяный человек стоял на [стуле] превосходном столе (Буль), черепаховом с нарезками и держал в руках сургуч, крича: «Вот сургуч, которым l'infame gouvernement[9] печатало письма». Я попросил у него на память кусочек и получил. Всех сцен описать нельзя. Чудные ковры, покрывавшие полы, побледнели и вытерлись в один этот день более, чем они могли вытереться в 10 лет своего служения. Украдено почти ничего не было. В полночь комиссары нового Правительства заперли дворец, собрали в одно все его драгоценности, еще не попорченные, и вывезли их на другое утро. Так как монархия уже не может спать под кровом, обесчещенным более 3 раз в продолжение полустолетия{13}, то дворец сегодня (26-го февраля) объявлен будущим госпиталем престарелых работников – Hospital des invalides civiles[10]!
Впечатления этого дня еще не кончились!
Из Тюльери направились мы при тех же картинах по набережным к Ратуше. Туда и оттуда шли массы с той же физиономией саббаша, полного веселости. По сторонам там и сям горели гауптвахты. Один человек, уже совершенно пьяный, держал на штыке огромный кусок ветчины и, рассекая его тесаком, кричал: «qui veut Louis Philippe?»[11]. Мы осторожно обошли его. [Притом] Составлялись неимоверные процессии: на [лафе] пушечном лафете я видел одну такую с детьми, женщинами, девками и работниками в неимоверных костюмах. Чудовищный карнавал растягивался по всему этому направлению, он был еще перейден сценами, какие мы встретили у Пале-Рояля на месте [прежнего] бывшего побоища. Спешу, однакож, прибавить, что я не слышал ни одного кровавого крика, ни одного воззвания к мести, даже простого оскорбления частного лица, а между тем весь город был покамест в руках работников, вместе с жизнью и имуществом ненавистной ему буржуазии. Я так устал, что идти далее уже не мог, и все мы (Сазонов и Гервег с женой (неразборчиво) с женой) решились возвратиться снова на бульвары через Пале-Рояль. Мы прошли через двор Лувра, где еще стояла верховая статуя молодого герцога Орлеанского и через улицу St. Honoré вышли на du Cod. Здесь баррикады стояли так близко друг к другу, в такой высоте и с таким стратегическим чутьем строителей, что походили на инженерные постройки. Мы перелезли кое-как три баррикады, из коих каждая имела все качества небольшой крепостицы. – Особенно помню одну, запершую собою четыре смежных улицы и образовавшую таким образом правильный круг, похожий на основание башни. Внутренность их уже была наполнена стоячей водой и грязью от уличных канавок, и в этой-то [время] грязи волновался черный, ужасный народ. Переносили убитых и раненых в предшествии людей с факелами, обнаженных до полутела, в сопровождении воя труб, марсельской песни и криков: «chapeau bas devant les victimes»[12]. Госпожа Гервег перелезала славно и выдерживала зрелище чрезвычайно бодро. У Пале-Рояля оно делалось все мрачнее и грознее. На площади его догорала гауптвахта, лежали еще трупы, и грязь уже была смешана с кровью, [облом] позолоченными обломками мебели, разлитым вином и углем. Сам дворец был пуст и мрачен: в нем не было ни одной двери и не одного стекла. Мы повернули на улицу Валуа, нынешнюю 24 Février, нога скользила по грязи, между тем как в лужах плавали бумаги и обгоревшие обломки. – Вступив на [двор] внутренний двор Пале-Рояля при адском лыуме, мы видели повторение того же, с той разницей, что под ногой звенели стекла и множество групп плясали перед [нами] огнями, поглощавшими мебель и разные вещи. Галерея в саде была заперта, и ни один магазин не тронут. Через противоположную сторону мы вышли снова на улицу St. Honoré, сопровождаемые и окруженные всеми этими нагими грудями, всеми этими экзотическими лицами, [поверх] которые пробивались от времени носилками с ранеными и убитыми и криком: «chapeau bas devant les victimes». Через улицу Rivoli и La Paix возвращались мы никем не оскорбленные, никем не тронутые на бульвары, и в 7 часов я обедал у Сазонова.
Ночью бульвар, покрытый баррикадами, наполнился народом. Во всех углах стреляли из ружей на воздух в знак радости, зажглись разбитые фонари, и чадовое пламя, не огражденное стеклами, разносилось полосами. [Везде было] Все дома были освещены сверху донизу разноцветными фонарями, и линия бульваров, как и самих улиц, представляла волшебное зрелище. Группы беспрестанно составлялись, передавая новости дня [образовывались], расходились и снова образовывались: национальная гвардия уже была вся под ружьем [стараясь], оберегая по возможности внешний порядок. Революционные песни разносились, умолкали и снова подымались. На лицах всех [выра], одетых во фраки, выражались страх и недоумение, трепет будущих событий. Я сам никак не мог собрать собственных мыслей, и [никак не мог] нужно мне было [несколько] некоторое усилие мозга, чтобы представить себя посреди республики. В продолжение всего дня, можно с достоверностью сказать, никто не видел особенного воодушевления в пользу республики: и крики: «vive la réforme»[13] слышались гораздо более на всех пунктах, чем крики: «vive la republique»[14]. Взятие Пале-Рояля и Тюльери было coup de main[15] народа [который], чем цель для составления новой формы правительства. Зато народ [и не вырабо]-завоеватель и не породил Правительства из собственных своих недр, а взял его снова из радикальной буржуазии. Отсюда [пойдут все] должны выйти все будущие столкновения народа и Правительства. Консерваторы национальной гвардии, не вышедшие на битву, как мы сказали, теперь все были налицо, но уже поздно. Гомерическое удивление выражается теперь почти на всех [улицах] лицах.
Между тем у Ратуши Ламартин и все Правительство делали [сверх] чудеса усилий, чтобы сдержать, успокоить, вразумить народ. [Ламартин] В Ратуше образовалось нечто из заседания народного, перед которым говорили Ледрю-Роллен, Ламартин (сей последний с опасностью для жизни за желание предоставить Франции выбор правительственной формы и за отстранение красного знамени{14}). Это же народное собрание провозгласило членами Правительства Луи Бланка и Флокона. Оно беспрестанно сменялось новыми толпами, перед которыми снова должны были объявляться члены Правительства. Один голос хотел Луи Наполеона представить в Правительство, другой – Одиллона Барро. [Едва успевали они.] Словом, едва успевало Правительство, особенно Ламартин, отпустить одну толпу, как прибывала новая, врывалась в залу – и поглощала в себя новое Правительство, которое издерживало бесчисленное количество энергии, чтобы снова выказаться и сформироваться. Ламартин говорил беспрестанно, и только к ночи могли все члены его войти в себя и принять какие-нибудь меры. Покамест объявлена была республика под условием одобрения будущего Национального собрания, издана прокламация, возвещающая составление Временного правительства, и другая, увещевающая не стрелять без нужды и сохранять порох для будущих происшествий: это были первые меры к водворению порядка.
Не знаю, спал ли кто-нибудь в наступившую ночь, что касается до меня, лихорадочное состояние лишило меня сна. Всю ночь слышались выстрелы и песни, но ни пожара, ни грабежа, даже воровства не было, а город был совершенно без власти. Так кончился этот невообразимый и неожиданный день!
Но возвратимся к началу:
В 11 часов, когда все около меня говорили, что дело кончено, я увидел картину поразительную на бульварах. У Hôtel des Capucines уже ни одного солдата, пост занят был национальной гвардией – страшная пустота, и во всю длину его высились эшелонами баррикады из камней, срубленных деревьев и отхожих колонн [для нужд]. При мне повалили террасу улицы Butte des remparts и опрокинули одну из этих колонн ломами, причем я видел превосходный экземпляр того, что называется: мальчишка, gamin de Paris. Он бил своим ломом в каменную колонну с невыразимой яростью. Не успел я войти к Гервегу (на бульварах же), как со стороны Пале-Рояля послышалась перестрелка. Через [три четверти] час или 1½ перестрелка стала умолкать постепенно: мы были в неописанном состоянии лихорадочного страха и ожиданий происшествий. В это время народ вырезывал и расстреливал стражу{9} [14 пехотного полка], отряд из 184 человек 14-го пехотного полка, того самого, который сделал вчерашний несчастный залп у Пале-Рояля, зажигал самую гауптвахту, врывался через улицу Валуа, переименованную теперь в rue du 24 Février, во дворец и предавал его полному и совершенному разрушению. Оттуда, разведя огонь из 12 королевских карет, найденных в близлежащей конюшне, он отправлялся через Карусельную площадь в Тюльери: войска на ней, которого считали до баснословного числа 40 т. человек, уже не было. Они все отретировались к Палате депутатов, к площади de la Concorde, кроме неисправимых garde munizipale{10}, еще стрелявших из окон его. Решетки дворца были отперты, короля уже не было, народ вошел в Тюльери почти без сопротивления. Он был теперь без Правительства и мог бы потопить Париж в крови, но справедливость требует сказать, что в эти анархические минуты ни одно [лицо] частное лицо и ни одна частная собственность не были им оскорблены. Это удивительно!
Еще удивительней, может быть, было зрелище, представшее нам в Тюльери, когда в 2 часа я с Гервегом и Сазоновым направился к Тюльерийскому саду. Весь он покрыт был колоннами работников в разнороднейших костюмах, с знаменами, двигавшихся в разных направлениях, с криками, воплями и песнями: все это походило на [маскарад] на какой-то странный маскарад. Представьте бал Оперы в день карнавала, только вооруженный и перенесенный на поле битвы. Между работниками в саду уже были люди в ливреях, перевезях, шляпах, даже церковных ризах, найденных в Тюльери. Одна толпа возила по саду ту женщину, которую мы потом видели около Палаты депутатов. Из всех окон дворца и почти из всех его отверстий, не исключая и крошечных, стреляли из ружей на воздух, трубили в трубы, на террасе били в барабаны, на среднем павильоне звонили в набат. Ухо наполнено было грохотом невообразимым, глаз разодран тысячью разноцветных костюмов, тысячью физиономий, одна другой необычайней, одна другой ужасней и смешнее вместе. Мы хотели пробраться через средний проход на Карусельную площадь, за теснотой не могли этого сделать и, возвращаясь назад, обошли дворец через набережную и на площади Карусельной встретили то же зрелище с прибавкой горящих экипажей, пустых пороховых ящиков, людей, скачущих в разные стороны из удальства на лошадях муниципальной гвардии, владельцы которых были убиты. Шум, крик и оргия торжества были тут в самом крайнем, в самом последнем своем проявлении. К картине этой следует еще прибавить разнородное вооружение всей толпы, сабли офицеров, тесаки солдат, штуцера кирасир, ружья пехотинцев и, наконец, кивера муниципалов, которые разносились на штыках высоко над головами, служа в одно время и знаменем и трофеем. Эти кивера заменили старые головы и члены убитых неприятелей и доказывали значительный прогресс времени. У некоторых с обнаженными руками и волосатой грудью торчали вместо киверов на штыках куски ветчины и хлебы, добытые в подвалах Тюльери. Многие уже были пьяны его винами и ревели во все горло. Профанация дворца была самая полная снаружи, но внутри она была еще разительней, как увидите. Я забыл сказать, что из разных этажей сыпались клочья бумаг, разодранных, выбрасываемых из окон, падали ставни и летели стекла на мостовую…
Крепко держались мы друг за друга и прошли через площадь Concorde, покрытую войсками, к Палате депутатов. Тут мы видели сцены, выше описанные, и конечную ретираду всех войск и артиллерии с опущенными ружьями и фитилями в казармы. Я сгорал желанием прогуляться в самый [Тюльери] дворец Тюльери с пировавшим там народом и отправился туда в 4 часа, Сазонов сопровождал меня. С трудом поднялись мы по [великолепной] раззолоченной парадной лестнице его, загроможденной народом, и очутились во всех этих [комнатах] залах, где Наполеон, Карл X и Лудвиг Филипп праздновали разнородные свои величия{11}. Выстрелы не умолкали, [гам] шум носился страшный, паркетные полы растрескались под количеством этих ног, так вообще дурно обутых. Уже некоторые люстры были [разбиты] сорваны и выброшены из окон, бюсты короля уничтожены, портрет маршала Бюже в маршальском зале разорван, занавески разодраны, а в тронном зале стук топора около тронного балдахина показал новое намерение профанации. Действительно, трон был выброшен из окошка и торжественно сожжен на ступенях Июльской колонны{12}, что на Бастильной площади. И все это сопровождалось беспрестанными шутками: «Как же это ты здесь в блузе, – говорил один блузник другому, – c'est indécent»[8]. «Забыл заказать придворное платье к этому дню», – отвечал последний. Профанация делалась еще жгучее, резче в гостиных комнатах королевы и принцесс. Тут на великолепной постели лежал, растянувшись, молодец в чёботах, работники пороховыми руками перевертовали листы альбома, один мальчишка [играл] стучал по фортепьянам герцогини Орлеанской при громких аплодисментах слушателей, полупьяный человек стоял на [стуле] превосходном столе (Буль), черепаховом с нарезками и держал в руках сургуч, крича: «Вот сургуч, которым l'infame gouvernement[9] печатало письма». Я попросил у него на память кусочек и получил. Всех сцен описать нельзя. Чудные ковры, покрывавшие полы, побледнели и вытерлись в один этот день более, чем они могли вытереться в 10 лет своего служения. Украдено почти ничего не было. В полночь комиссары нового Правительства заперли дворец, собрали в одно все его драгоценности, еще не попорченные, и вывезли их на другое утро. Так как монархия уже не может спать под кровом, обесчещенным более 3 раз в продолжение полустолетия{13}, то дворец сегодня (26-го февраля) объявлен будущим госпиталем престарелых работников – Hospital des invalides civiles[10]!
Впечатления этого дня еще не кончились!
Из Тюльери направились мы при тех же картинах по набережным к Ратуше. Туда и оттуда шли массы с той же физиономией саббаша, полного веселости. По сторонам там и сям горели гауптвахты. Один человек, уже совершенно пьяный, держал на штыке огромный кусок ветчины и, рассекая его тесаком, кричал: «qui veut Louis Philippe?»[11]. Мы осторожно обошли его. [Притом] Составлялись неимоверные процессии: на [лафе] пушечном лафете я видел одну такую с детьми, женщинами, девками и работниками в неимоверных костюмах. Чудовищный карнавал растягивался по всему этому направлению, он был еще перейден сценами, какие мы встретили у Пале-Рояля на месте [прежнего] бывшего побоища. Спешу, однакож, прибавить, что я не слышал ни одного кровавого крика, ни одного воззвания к мести, даже простого оскорбления частного лица, а между тем весь город был покамест в руках работников, вместе с жизнью и имуществом ненавистной ему буржуазии. Я так устал, что идти далее уже не мог, и все мы (Сазонов и Гервег с женой (неразборчиво) с женой) решились возвратиться снова на бульвары через Пале-Рояль. Мы прошли через двор Лувра, где еще стояла верховая статуя молодого герцога Орлеанского и через улицу St. Honoré вышли на du Cod. Здесь баррикады стояли так близко друг к другу, в такой высоте и с таким стратегическим чутьем строителей, что походили на инженерные постройки. Мы перелезли кое-как три баррикады, из коих каждая имела все качества небольшой крепостицы. – Особенно помню одну, запершую собою четыре смежных улицы и образовавшую таким образом правильный круг, похожий на основание башни. Внутренность их уже была наполнена стоячей водой и грязью от уличных канавок, и в этой-то [время] грязи волновался черный, ужасный народ. Переносили убитых и раненых в предшествии людей с факелами, обнаженных до полутела, в сопровождении воя труб, марсельской песни и криков: «chapeau bas devant les victimes»[12]. Госпожа Гервег перелезала славно и выдерживала зрелище чрезвычайно бодро. У Пале-Рояля оно делалось все мрачнее и грознее. На площади его догорала гауптвахта, лежали еще трупы, и грязь уже была смешана с кровью, [облом] позолоченными обломками мебели, разлитым вином и углем. Сам дворец был пуст и мрачен: в нем не было ни одной двери и не одного стекла. Мы повернули на улицу Валуа, нынешнюю 24 Février, нога скользила по грязи, между тем как в лужах плавали бумаги и обгоревшие обломки. – Вступив на [двор] внутренний двор Пале-Рояля при адском лыуме, мы видели повторение того же, с той разницей, что под ногой звенели стекла и множество групп плясали перед [нами] огнями, поглощавшими мебель и разные вещи. Галерея в саде была заперта, и ни один магазин не тронут. Через противоположную сторону мы вышли снова на улицу St. Honoré, сопровождаемые и окруженные всеми этими нагими грудями, всеми этими экзотическими лицами, [поверх] которые пробивались от времени носилками с ранеными и убитыми и криком: «chapeau bas devant les victimes». Через улицу Rivoli и La Paix возвращались мы никем не оскорбленные, никем не тронутые на бульвары, и в 7 часов я обедал у Сазонова.
Ночью бульвар, покрытый баррикадами, наполнился народом. Во всех углах стреляли из ружей на воздух в знак радости, зажглись разбитые фонари, и чадовое пламя, не огражденное стеклами, разносилось полосами. [Везде было] Все дома были освещены сверху донизу разноцветными фонарями, и линия бульваров, как и самих улиц, представляла волшебное зрелище. Группы беспрестанно составлялись, передавая новости дня [образовывались], расходились и снова образовывались: национальная гвардия уже была вся под ружьем [стараясь], оберегая по возможности внешний порядок. Революционные песни разносились, умолкали и снова подымались. На лицах всех [выра], одетых во фраки, выражались страх и недоумение, трепет будущих событий. Я сам никак не мог собрать собственных мыслей, и [никак не мог] нужно мне было [несколько] некоторое усилие мозга, чтобы представить себя посреди республики. В продолжение всего дня, можно с достоверностью сказать, никто не видел особенного воодушевления в пользу республики: и крики: «vive la réforme»[13] слышались гораздо более на всех пунктах, чем крики: «vive la republique»[14]. Взятие Пале-Рояля и Тюльери было coup de main[15] народа [который], чем цель для составления новой формы правительства. Зато народ [и не вырабо]-завоеватель и не породил Правительства из собственных своих недр, а взял его снова из радикальной буржуазии. Отсюда [пойдут все] должны выйти все будущие столкновения народа и Правительства. Консерваторы национальной гвардии, не вышедшие на битву, как мы сказали, теперь все были налицо, но уже поздно. Гомерическое удивление выражается теперь почти на всех [улицах] лицах.
Между тем у Ратуши Ламартин и все Правительство делали [сверх] чудеса усилий, чтобы сдержать, успокоить, вразумить народ. [Ламартин] В Ратуше образовалось нечто из заседания народного, перед которым говорили Ледрю-Роллен, Ламартин (сей последний с опасностью для жизни за желание предоставить Франции выбор правительственной формы и за отстранение красного знамени{14}). Это же народное собрание провозгласило членами Правительства Луи Бланка и Флокона. Оно беспрестанно сменялось новыми толпами, перед которыми снова должны были объявляться члены Правительства. Один голос хотел Луи Наполеона представить в Правительство, другой – Одиллона Барро. [Едва успевали они.] Словом, едва успевало Правительство, особенно Ламартин, отпустить одну толпу, как прибывала новая, врывалась в залу – и поглощала в себя новое Правительство, которое издерживало бесчисленное количество энергии, чтобы снова выказаться и сформироваться. Ламартин говорил беспрестанно, и только к ночи могли все члены его войти в себя и принять какие-нибудь меры. Покамест объявлена была республика под условием одобрения будущего Национального собрания, издана прокламация, возвещающая составление Временного правительства, и другая, увещевающая не стрелять без нужды и сохранять порох для будущих происшествий: это были первые меры к водворению порядка.
Не знаю, спал ли кто-нибудь в наступившую ночь, что касается до меня, лихорадочное состояние лишило меня сна. Всю ночь слышались выстрелы и песни, но ни пожара, ни грабежа, даже воровства не было, а город был совершенно без власти. Так кончился этот невообразимый и неожиданный день!
Подробности бегства короля
Богатый портной Гумон, находившийся в верховой национальной гвардии, как человек, приверженный короля, вместе с 60 другими товарищами участвовал в спасении короля. Вот подробности, сообщенные им мне. Утром четверга, часов в [9] 6 король сделал смотр войскам и этому верховому отряду, с намерением убедиться в его расположении. Жаркие «vive le roi»[16] убедили его, что он может положиться на него. Это доказывает, что король уже думал о бегстве в то время, когда назначал министрами Барро и Тьерса… Вскоре после смотра верховой отряд получил приказание вступить в сад Тюльерийский, где никогда не ставили кавалерию: тогда уже не было сомнения, что ему предоставлена была опасная честь [соста] сделать последнюю службу при короле. Около [1] 12 часов Луи-Филипп вышел во фраке с пакетом под мышкой в сопровождении королевы, внуков и одной принцессы на площадь. Он сказал отряду: «J ai abdiqué M-ss, le vois laisse»[17], но с таким жестом, который говорил: вы увидите, что будет после меня. Отряд его окружил и положил во что бы то ни стало вывезти его из Парижа sain et sauf[18] в С.-Клу [Отрядом Гумона. Нашли какой-то.] У обелиска их окружила толпа народа, король хотел говорить, но увлечен был королевой. Нашли какой-то фиакр в одну лошадь, уже заготовленный заранее, посадили туда короля, королеву, двух внуков их (принцесса Немурская села с кучером), отрядили Гумона вперед махать белым платком и кричать: «le roi a abdiqué, le roi a abdiqué!»[19] и помчались, что есть мочи. Народ кричал «браво» при известии об абдикации короля, но у Pont des Invalides чуть-чуть их не схватили. Один человек схватил лошадь за узду у одного ездока, кортеж приостановился, и король рисковал быть узнанным, но опасность миновалась. Между тем в четверть часа были они в С.-Клу, как говорит Гумон. Тут семейство короля вышло перед дворцом, и король сказал: «Ai-je bien fait. Messieurs, dites-le moi?[20], на что отряд, столпившийся около них, ответил [только] криками: «vive le roi»[21], один гвардеец заметил, что если бы Правительство было немного полиберальней – ничего бы этого не случилось. Тогда королева, заливаясь слезами и положив руки на плечи мужа, стоявшего печально с опущенной головой, сказала: «Je vous le présente, Mss, comme le meilleur des hommes, je vous le présente encore une fois comme le meilleur des hommes. Il a toujours voulu le bien de son pays, toujours – mais l'opposition et l'étranger ont juré sa perte»[22]. Потом, обращаясь к отряду тронутому этой сценой, королева прибавила: «Я никогда вас не забуду, господа, никогда не забуду, что вы для нас сделали, никогда». [Многие поцеловать просили] Она дала руку свою близстоящему и удалилась с мужем во дворец. Через три четверти часа они въезжали в Трепор через Версаль [Остальной двор] [Лица двора прибыли в С.-Клу в двух омнибусах.]