– Барбара, не пожаришь ли нам рыбы? – спрашивал я ее. Она смотрела на края моих ступней, запачканные смолой, на волосы с застрявшими в них иголками пиний и вдыхала соленый ветер, который я приносил в ноздрях. По вечерам к ней в ресторанчик люди заходили, лишь если у них не было намерения провести время получше. Рыбу, которую я приносил, она всегда готовила с особой страстью. Она наизусть знала всю мою одежду и обувь и цвета всех моих рубашек. Пока я ужинал за одним из маленьких столиков в углу, там, где был слышен шум моря, она из-за стойки наблюдала за мной сквозь ресницы, позабыв стыд, и точно чувствовала в моем рту вкус рыбы, которую только что поджарила. Ей было уже за шестьдесят, но она была еще совсем молодой, необыкновенно толстой, а ее ревность и страсть были простодушны и огромны.
Все начиналось здесь, перед Барбарой. От ее глаз не могло укрыться поведение ни одной из тех женщин, которые приходили в ее ресторан одни или в компании для того, чтобы посмотреть на меня. Барбара видела, что все это повторяется из года в год почти без изменений. Она хорошо знала этих одиноких и, возможно, больных женщин, которые приезжали еще до начала настоящего сезона и здесь, на глазах у Барбары, переживали встречу со мной спонтанно, словно свое собственное открытие, словно нечто такое, что выпало только им одним. Одинокий отдых таких женщин проходил как череда случайных волнующих каждодневных встреч на пляже или в полупустом вечернем ресторане. Были здесь и женщины, которые приезжали позже, в разгар лета, и такие быстро понимали, что их открытие принадлежит не только им. Барбара хорошо знала и тех женщин, которые долго делали вид, что ничего не замечают, хотя их подруги или даже совершенно незнакомые случайные соседки указывали им на столик в ресторане Барбары, за которым сидел я. Но даже и они, когда им представлялся случай без помех рассмотреть то, на что обратили их внимание, – даже и они делали это с неожиданной готовностью. Барбара наблюдала, как на их лицах, словно в зеркале, отражались все мои улыбки, и чувствовала, как тем, другим, женщинам удавалось расслышать нечто исключительное в тех простых словах, которые я произносил по поводу рыбы, «Заячьей крови» или денег. Барбара знала, что здесь были разные женщины, некоторые говорили так, что она с трудом их понимала, эти приезжали сюда из таких мест, про которые она даже никогда не слышала. Здесь были женщины с самыми разными фигурами, по-разному воспитанные, в большинстве своем лучше, чем Барбара, но все они были моложе ее, и она со своим огромным опытом, столько повидав на своем веку, хорошо понимала, что большинству этих женщин я вообще не подходил. Благодаря силе безошибочного инстинкта, который ошибался только в отношении ее самой, она чувствовала, что почти все они заблуждались и обманывали сами себя.
Однако встречались и совершенно роскошные женщины, рядом с которыми Барбара чувствовала, что весь ее опыт обесценивается и что ее охватывает страх перед их вечно прекрасными лицами, красота которых повторялась, словно принадлежала она не только каждой из них, но одновременно и всегда – всем. Да, бывали здесь время от времени роскошные и дерзкие женщины, не привыкшие встречать сопротивление, которые коротко и ясно давали мне понять, что я должен составить им компанию. Бывали и другие, к которым Барбара была менее ревнива, потому что они сразу же и в полной мере показывали, что именно их интересует, стараясь коснуться меня плечом во время танца, невзирая на сопротивление своих партнеров, или же улучая момент, чтобы прижаться ко мне грудью, пробираясь между тесно поставленными столиками. Все они, и притом каждая по-своему, хотели того же, что и Барбара. Но все же по отношению ко всем им она чувствовала несомненное превосходство. Потому что никто из них не знал и не любил Иву так, как Барбара.
Обычно по вечерам Ива приходила в ресторан Барбары, и тогда мы с ней уже не видели и не узнавали никого. Все время, пока мы пили «Заячью кровь» и ели рыбу из тарелок, наполненных лунным светом, наши спины, покрытые мурашками, чувствовали, что повсюду за пределами ресторана нас ждет и готовится проглотить огромный пустой и теплый лес, наполненный ночью, смолой и лаем волн.
В один из сезонов на Игале Ива однажды пришла ко мне с вестью, что она больше не в состоянии носить шезлонги и поэтому на пляже для нее работы больше нет. А так как и я уже довольно долго не имел дела с галькой, возник вопрос, каким образом мы вместе смогли бы выжить. В тот момент у Ивы имелось несколько банок рыбных консервов и немного инжира. И больше ничего. Правда, она сказала, что нашла работу в одном саду, там требовались сторожа. Мы добрались туда автостопом, поселились в маленькой сторожке из камня и сухих веток и провели там несколько дней, колотушками распугивая над садом птиц и питаясь консервами. Когда еда кончилась, я понадеялся, что Ива пойдет собрать яблок. Однако она этого не сделала, и весь день мы сидели голодные. А на следующее утро она спросила:
– Не можешь ли ты пойти в сад и собрать немного яблок, чтобы поесть? У меня желудок то сжимается, то растягивается, словно морская губка.
Я слегка удивился и сказал ей, что не могу. Я уже давно привык к тому, что один мой глаз, тот, что был слепым, смотрит только внутрь и видит только тогда, когда я сплю, а второй смотрит днем на то, что вокруг, то есть на мир, и лишь ночью внутрь. «Это похоже на то, – говорил я Иве, – как будто у меня две птицы в клетке с двумя дверками. Одна дверка открывается только в день, а другая только в ночь. Через ночную дверку вылетают, чтобы покормиться и полетать, обе птицы, в то время как в день через полуденную дверку выбирается только одна из них. Эта вторая птица сделала главное свое дело в тот момент, когда она выбрала тебя и сообщила весть о тебе первой птице. После этого я уже не особенно удивился, – продолжал я, – когда увидел, что со временем и дневная птица, тоскуя по ночной в часы разлуки, проявляет все меньше желания и способности пользоваться полуденной дверкой, что она все меньше времени проводит в дне и все больше в обществе второй птицы, в ночи и во снах, и так до тех пор, пока обе не стали пользоваться только одной дверкой, той, которая ведет в ночь и сон. Поэтому и кажется мне, – закончил я свое объяснение, – что именно тьма всегда была естественным гнездом глаз, ведь они возвращались в него и раньше, в начале, всегда, когда хотели поспать или отдохнуть от дневного света и правды в свете сна, который вовсе не есть отзвук света дневного и не имеет с ним общих корней. В свете этого солнца тьмы глаза купаются в сиянии, которое гораздо старше сияния дневного (оно представляет собой всего лишь его болезнь), и видят даже то, чего при свете дня уже не увидишь. Короче говоря, – закончил я, – я совершенно слеп и не могу пойти за яблоками».
– Теперь понятно, – сказала на это Ива.
– Что понятно? – спросил я.
– Понятно, почему он нанял нас стеречь яблоки.
– Почему?
– Потому что я, в моем состоянии, и ты – слепой – не можем красть яблоки, мы можем только сторожить их.
– Неужели ты не в состоянии пойти и набрать яблок? – спросил я ее удивленно.
– А неужели ты думаешь, – ответила на это она, – что я из года в год носила шезлонги на пляже в Игале в окружении калек потому, что мне это нравилось, и потому, что я была здорова? Просто я там лечилась, к сожалению безрезультатно! Сейчас все кончено – теперь я не могу ходить, точно так же как ты не можешь видеть.
– Знаешь что, – предложил я ей тогда, а уши у меня при этом просто онемели от голода. – Забирайся мне на спину и смотри за нас двоих, я буду передвигаться за двоих, а ты собирай яблоки!
Таким образом мы пробрались в сад и набрали яблок.
Так мы и жили, питаясь ими, до тех пор, пока хозяин не узнал об этом и не выгнал нас. Вот тут уж действительно впереди забрезжил конец. Мы стояли на перекрестке дорог, и во мне еще раз, в последний раз, проснулось желание. Но мне хотелось, чтобы этот последний раз с Ивой был как можно продолжительнее. И я кое-что придумал.
– Заберись на меня еще раз!
Я двинулся вперед, неся ее на себе и пребывая в ней, а она смотрела на дорогу, которая оставалась за нами. Когда наконец все было кончено, я сказал ей:
– Мы больше не нужны друг другу. Даже тогда, когда мы совсем близки, когда мы занимаемся любовью, ты смотришь в ту сторону, куда я идти не могу, если, конечно, я не захочу идти назад, я же двигаюсь в ту сторону, куда ты не можешь смотреть, если, конечно, не захочешь смотреть назад. Я знаю, куда увели меня твои глаза: на берег моря, к твоим подругам, которые выбирают новые тела. Выбери и ты… Душа моя, ты, которая держит в себе мое тело, я устал. Отпусти его, дай выйти из тебя и отдохнуть на просторе, а ты поищи другое тело, которое понесет тебя…
И мы разъединились, так же как разъединяются и все другие, когда подходит к концу
Долгое ночное плавание
Корсет
В мае прошлого года со мной случилось нечто невероятное. Я нашла в своем почтовом ящике объявление, вырезанное из газеты. В нем было написано следующее:
К бесподобному тексту прилагался и адрес, по которому следовало обращаться.
«Недалеко от Gare Montparnasse, – заключила я, пока еще ни о чем не догадываясь. – Это в шестом округе».
Я как раз вступила в тот возраст, когда нравится все самое сладкое: мужской одеколон «Van Cleef», липкий осенний виноград, а весной – черешни, уже поклеванные птицами. В январе я научилась подхватывать на лету выпущенные из рук предметы, не давая им упасть, и ужасно гордилась тем, что я уже взрослая и могу заниматься любовью.
Машинально сунув бумажку с объявлением в карман, я привычным жестом взяла гитару и спустилась по лестнице. Какая-то мысль не давала мне покоя. Я брюнетка, рост и прочие данные совпадают. Я всегда попадаюсь на объявления: за каждым из них меня точно ждет бабочка, способная вызвать землетрясение. К тому же моя «мышеловка» всегда соображает быстрее, чем я. И на этот раз она все уже знала. Как всегда, раньше меня.
Дело происходило утром. Не успела я выйти из ворот, как из тумана вынырнул автобус номер 96. Он медленно подъезжал к станции, расположенной перед моим домом на Rue des Filles du Calvaire. На боку автобуса во всю его длину были перечислены остановки:
Porte des Lilas – Pyrenees – Republique – Filles du Calvaire – Turenne – Hotel de ville – St. Michel – Gare Montparnasse.
Автобус остановился прямо передо мной, и его двери медленно распахнулись, будто приглашая меня войти. Не отозваться на такое приглашение было просто невозможно. Я вошла в автобус и отправилась по адресу, указанному в объявлении. На двери квартиры не было указано имени, но его не было и в объявлении – только адрес и телефон.
Дверь открыл молодой человек примерно моего роста. Я с трудом узнала его. Бледность его лица несла на себе отпечаток четырех-пяти поколений. В этой бледности таилось нечто похожее на отметину от удара. Но все же я сразу вспомнила: это он, мой любовник. Тот самый, с которым я познакомилась в Греции. Столько лет спустя он снова расписался на мне своей усмешкой, о которую можно и обжечься. Это был он, Тимофей, со своей золотистой бородкой, похожей на виноградную гроздь. Сначала я хотела повернуться и уйти, но меня удержало его поведение: он вел себя так, точно мы никогда раньше не встречались. Как будто это не он меня учил ворожить по мужскому уду. Он не только вел себя как другой человек, но временами таким и казался. Он вежливо спросил, как меня зовут, притворяясь, что никогда раньше не слышал моего имени. Все это было настолько убедительно, что я решила остаться.
– Так вы – преподавательница? – спросил он, пропуская меня в квартиру. На меня повеяло незнакомым приятным ароматом одеколона, быть может чересчур сладковатого и маслянистого. Это не был «Azzaro» – туалетная вода, которой он когда-то пользовался.
Когда я оказалась на середине большой комнаты, он смерил меня взглядом с головы до ног.
– Пожалуй, вы мне подойдете, – задумчиво процедил Тимофей. – А что, цвет волос у вас естественный?
– При чем тут мои волосы? Натуральный черный цвет. Голландская ламповая копоть… Так ведь написано в вашем объявлении, кстати не слишком-то вежливом, – вступила и я в игру, словно мы раньше никогда не занимались любовью, едва начинался дождь.
Мои волосы начинают виться, если я тащусь или, например, влюблена, и распрямляются и повисают, когда я не в форме. Я мимоходом взглянула на себя в зеркало и увидела на голове африканские кудри. Значит, я была в ударе. Я сказала, сколько беру за урок, и предупредила, что после пятого занятия, если замечу, что дело не движется, прекращаю обучение. Затем я усадила его на диван рядом с собой, взяла аккорд и начала урок:
– Прежде чем приступить к обучению, объясню вам, что следует помнить о пальцах, когда вы играете. Большой палец правой руки – это вы, а большой на левой – ваша любовь. Прочие пальцы – ваше окружение. Средние означают: правый – ваш друг, левый – враг; безымянные – ваши отец и мать; мизинцы – ваши дети, и мальчики, и девочки, указательные пальцы – ваши предки… Когда будете играть, иногда думайте об этом.
– Ну, коль скоро из струн гитары звуки извлекает моя левая рука, то, согласно вашей присказке, играют моя любовница, моя мать, мой враг, моя бабушка и моя будущая дочь, если я окажусь достоин ее иметь… Короче говоря, это будет женская игра, особенно если мой главный враг – тоже дама, – заключил он.
– Учтите, – сказал он, перейдя на минуту в роль наставника, – если вы повредите палец, то это будет касаться не вас одного. Любая ранка на пальце означает болезнь или угрозу для жизни близких вам людей или тех, кто вас ненавидит…
Этот выпад меня немного смутил, и я продолжила урок, обращаясь к нему на «вы», как и он ко мне. Я показала расположение пальцев в простейших аккордах, и он это быстро усвоил. Но правой рукой к струнам ни разу не прикоснулся. Ни в первый урок, ни потом. Он учил только аккорды. Выучив все, что относится к пальцам левой руки, он стал очень точно воспроизводить первую мелодию, которую я ему задала, но, вопреки всем моим указаниям, не пускал в ход правую руку. Это были хорошо оплачиваемые уроки беззвучной музыки. Тогда я пришла к заключению, что мои духи «Molineux» не согласуются с тем ароматом, на который теперь перешел мой знакомый. В один из следующих дней я надушилась туалетной водой «La Nuit» Paco Rabanne.
– Почему бы вам не начать работать правой рукой? – спросила я. – Напоминаю, завтра у нас пятый урок. Если вы будете брать только эти спотыкающиеся аккорды, я прекращу занятия.
– Но, боже мой, как вы одеты?! – с недовольным видом прервал он меня, быстро вставая. – Пока вы в таком виде, я не могу заниматься.
Я остолбенела. Он взял меня за руку, как маленькую девочку. Мы спустились вниз, вышли на улицу и заглянули в два-три модных салона. Проявив потрясающую сноровку и безошибочный вкус, он купил мне прекрасную юбку, клетчатые чулки, к которым полагался такой же шотландский берет с помпоном, двусторонний плащ и блузку с перламутровыми пуговками. Здесь же, в салоне, он заставил меня все это надеть. Мои прежние тряпки он приказал модисткам сложить в пакет и выбросить. Все мое возмущение улетучилось при первом взгляде на себя в зеркало.
Все начиналось здесь, перед Барбарой. От ее глаз не могло укрыться поведение ни одной из тех женщин, которые приходили в ее ресторан одни или в компании для того, чтобы посмотреть на меня. Барбара видела, что все это повторяется из года в год почти без изменений. Она хорошо знала этих одиноких и, возможно, больных женщин, которые приезжали еще до начала настоящего сезона и здесь, на глазах у Барбары, переживали встречу со мной спонтанно, словно свое собственное открытие, словно нечто такое, что выпало только им одним. Одинокий отдых таких женщин проходил как череда случайных волнующих каждодневных встреч на пляже или в полупустом вечернем ресторане. Были здесь и женщины, которые приезжали позже, в разгар лета, и такие быстро понимали, что их открытие принадлежит не только им. Барбара хорошо знала и тех женщин, которые долго делали вид, что ничего не замечают, хотя их подруги или даже совершенно незнакомые случайные соседки указывали им на столик в ресторане Барбары, за которым сидел я. Но даже и они, когда им представлялся случай без помех рассмотреть то, на что обратили их внимание, – даже и они делали это с неожиданной готовностью. Барбара наблюдала, как на их лицах, словно в зеркале, отражались все мои улыбки, и чувствовала, как тем, другим, женщинам удавалось расслышать нечто исключительное в тех простых словах, которые я произносил по поводу рыбы, «Заячьей крови» или денег. Барбара знала, что здесь были разные женщины, некоторые говорили так, что она с трудом их понимала, эти приезжали сюда из таких мест, про которые она даже никогда не слышала. Здесь были женщины с самыми разными фигурами, по-разному воспитанные, в большинстве своем лучше, чем Барбара, но все они были моложе ее, и она со своим огромным опытом, столько повидав на своем веку, хорошо понимала, что большинству этих женщин я вообще не подходил. Благодаря силе безошибочного инстинкта, который ошибался только в отношении ее самой, она чувствовала, что почти все они заблуждались и обманывали сами себя.
Однако встречались и совершенно роскошные женщины, рядом с которыми Барбара чувствовала, что весь ее опыт обесценивается и что ее охватывает страх перед их вечно прекрасными лицами, красота которых повторялась, словно принадлежала она не только каждой из них, но одновременно и всегда – всем. Да, бывали здесь время от времени роскошные и дерзкие женщины, не привыкшие встречать сопротивление, которые коротко и ясно давали мне понять, что я должен составить им компанию. Бывали и другие, к которым Барбара была менее ревнива, потому что они сразу же и в полной мере показывали, что именно их интересует, стараясь коснуться меня плечом во время танца, невзирая на сопротивление своих партнеров, или же улучая момент, чтобы прижаться ко мне грудью, пробираясь между тесно поставленными столиками. Все они, и притом каждая по-своему, хотели того же, что и Барбара. Но все же по отношению ко всем им она чувствовала несомненное превосходство. Потому что никто из них не знал и не любил Иву так, как Барбара.
Обычно по вечерам Ива приходила в ресторан Барбары, и тогда мы с ней уже не видели и не узнавали никого. Все время, пока мы пили «Заячью кровь» и ели рыбу из тарелок, наполненных лунным светом, наши спины, покрытые мурашками, чувствовали, что повсюду за пределами ресторана нас ждет и готовится проглотить огромный пустой и теплый лес, наполненный ночью, смолой и лаем волн.
* * *
В один из сезонов на Игале Ива однажды пришла ко мне с вестью, что она больше не в состоянии носить шезлонги и поэтому на пляже для нее работы больше нет. А так как и я уже довольно долго не имел дела с галькой, возник вопрос, каким образом мы вместе смогли бы выжить. В тот момент у Ивы имелось несколько банок рыбных консервов и немного инжира. И больше ничего. Правда, она сказала, что нашла работу в одном саду, там требовались сторожа. Мы добрались туда автостопом, поселились в маленькой сторожке из камня и сухих веток и провели там несколько дней, колотушками распугивая над садом птиц и питаясь консервами. Когда еда кончилась, я понадеялся, что Ива пойдет собрать яблок. Однако она этого не сделала, и весь день мы сидели голодные. А на следующее утро она спросила:
– Не можешь ли ты пойти в сад и собрать немного яблок, чтобы поесть? У меня желудок то сжимается, то растягивается, словно морская губка.
Я слегка удивился и сказал ей, что не могу. Я уже давно привык к тому, что один мой глаз, тот, что был слепым, смотрит только внутрь и видит только тогда, когда я сплю, а второй смотрит днем на то, что вокруг, то есть на мир, и лишь ночью внутрь. «Это похоже на то, – говорил я Иве, – как будто у меня две птицы в клетке с двумя дверками. Одна дверка открывается только в день, а другая только в ночь. Через ночную дверку вылетают, чтобы покормиться и полетать, обе птицы, в то время как в день через полуденную дверку выбирается только одна из них. Эта вторая птица сделала главное свое дело в тот момент, когда она выбрала тебя и сообщила весть о тебе первой птице. После этого я уже не особенно удивился, – продолжал я, – когда увидел, что со временем и дневная птица, тоскуя по ночной в часы разлуки, проявляет все меньше желания и способности пользоваться полуденной дверкой, что она все меньше времени проводит в дне и все больше в обществе второй птицы, в ночи и во снах, и так до тех пор, пока обе не стали пользоваться только одной дверкой, той, которая ведет в ночь и сон. Поэтому и кажется мне, – закончил я свое объяснение, – что именно тьма всегда была естественным гнездом глаз, ведь они возвращались в него и раньше, в начале, всегда, когда хотели поспать или отдохнуть от дневного света и правды в свете сна, который вовсе не есть отзвук света дневного и не имеет с ним общих корней. В свете этого солнца тьмы глаза купаются в сиянии, которое гораздо старше сияния дневного (оно представляет собой всего лишь его болезнь), и видят даже то, чего при свете дня уже не увидишь. Короче говоря, – закончил я, – я совершенно слеп и не могу пойти за яблоками».
– Теперь понятно, – сказала на это Ива.
– Что понятно? – спросил я.
– Понятно, почему он нанял нас стеречь яблоки.
– Почему?
– Потому что я, в моем состоянии, и ты – слепой – не можем красть яблоки, мы можем только сторожить их.
– Неужели ты не в состоянии пойти и набрать яблок? – спросил я ее удивленно.
– А неужели ты думаешь, – ответила на это она, – что я из года в год носила шезлонги на пляже в Игале в окружении калек потому, что мне это нравилось, и потому, что я была здорова? Просто я там лечилась, к сожалению безрезультатно! Сейчас все кончено – теперь я не могу ходить, точно так же как ты не можешь видеть.
– Знаешь что, – предложил я ей тогда, а уши у меня при этом просто онемели от голода. – Забирайся мне на спину и смотри за нас двоих, я буду передвигаться за двоих, а ты собирай яблоки!
Таким образом мы пробрались в сад и набрали яблок.
Так мы и жили, питаясь ими, до тех пор, пока хозяин не узнал об этом и не выгнал нас. Вот тут уж действительно впереди забрезжил конец. Мы стояли на перекрестке дорог, и во мне еще раз, в последний раз, проснулось желание. Но мне хотелось, чтобы этот последний раз с Ивой был как можно продолжительнее. И я кое-что придумал.
– Заберись на меня еще раз!
Я двинулся вперед, неся ее на себе и пребывая в ней, а она смотрела на дорогу, которая оставалась за нами. Когда наконец все было кончено, я сказал ей:
– Мы больше не нужны друг другу. Даже тогда, когда мы совсем близки, когда мы занимаемся любовью, ты смотришь в ту сторону, куда я идти не могу, если, конечно, я не захочу идти назад, я же двигаюсь в ту сторону, куда ты не можешь смотреть, если, конечно, не захочешь смотреть назад. Я знаю, куда увели меня твои глаза: на берег моря, к твоим подругам, которые выбирают новые тела. Выбери и ты… Душа моя, ты, которая держит в себе мое тело, я устал. Отпусти его, дай выйти из тебя и отдохнуть на просторе, а ты поищи другое тело, которое понесет тебя…
И мы разъединились, так же как разъединяются и все другие, когда подходит к концу
ИСТОРИЯ О ДУШЕ И ТЕЛЕ
Долгое ночное плавание
– Никогда не стреляй, если твоего ружья не слышно хотя бы в трех государствах!
С этими словами Павле Шелковолосый вышел на большую дорогу, красивый, как икона, и по уши и крови, как сапог. В Приморье, где Солнце ценят не больше, чем коровью лепешку, он бесчинствовал в трех государствах – венецианском, турецком и австрийском, воруя скот и захватывая караваны с пряностями. Как-то в субботу один купец сунул ему в рот ружье и выстрелил, но ружье дало осечку, и Шелковолосому лишь опалило язык пороховым дымом. С тех пор он потерял способность различать вкус, и ему стало безразлично, держит ли он во рту женскую грудь или фасоль с огурцами. Рыбу он с тех пор чистил и жарил не убивая, так что, насаженная на саблю, она трепыхалась над огнем еще живая, а ходил всегда с торчащим наружу концом, потому что поклялся вернуть его в штаны только тогда, когда вернет в ножны саблю.
На Юрьев день он наелся сыра и хлеба и принялся ждать, в какие мысли превратятся в нем этот сыр и хлеб, потому что мужчина может создавать мысль только из сыра и хлеба. В тот день в горах он встретился с Велучей, пастушкой, которая жила без отца, с матерью и сестрами, и никогда не видела мужских яиц, разве что у барана, да и то в жареном виде, а мужчину встречала только на дукатах. Когда из леса перед ней появился Шелковолосый Павле, со сплетенными вместе косичкой и усами, девушке показалось, что ей улыбается солнце. Огромная и незнакомая душа стояла перед ней, распятая на сторонах света, как растянутая шкура, и пустая, как ночь, но на самом деле в ней, как в ночи, лежали города и леса, реки и морские заливы, женщины и дети, мосты и суда, а на дне, совсем на дне, крошечное и прекрасное тело этой души, которое катило ее наверх, как огромный камень. Лишь улыбка, которая загоралась словно свет, приоткрывала на мгновение, что за этой ночью нет пустоты и что через тело можно войти и в душу. А улыбку эту мужчина поймал где-то в другом мире, где лишь улыбкой и можно поживиться, и принес ее сюда, в далматинское Загорье, принес ей, Велуче, как какой-то драгоценный плод, который надо попробовать или умереть…
Велуча глянула в улыбку на лице Шелковолосого Павле, и это было последним, что она в своей жизни видела. Спросила, как его зовут, и это было последним, что она в своей жизни слышала. Он ударил ее прикладом и тут же, на этом самом месте, овладел ею, полумертвой, подобно тому как ел рыбу полуживой. Потом, утром того же дня, продал на одно из судов, которое возит доступных всем женщин из порта в порт, и ушел за той самой улыбкой, которая светится во мраке, а Велучу никогда больше не видел. Девушка осталась обезумевшей от ужаса, от пробудившейся страсти и страха, а от удара – слепой и глухой на всю жизнь.
И началось долгое ночное плавание слепой Велучи. Каждый посетитель, поднимаясь на борт, покупал медное колечко и напечатанную в Венеции маленькую книжечку в золотом переплете с подробным описанием живших на судне девушек и всех известных им способов ублажить пришедшего в каюту гостя. Нормой было с десяток мужчин в день на одну девушку, и они плавали так от весны до весны, от порта до порта, удивляясь тому, что весь мир знает их имена и их достоинства. Вечерние посетители оставляли колечки на судне, надевая их на пальцы своим избранницам, те же должны были утром вернуть капитану по кольцу с каждого пальца, каждая для десяти новых, завтрашних гостей. А книжечки гости уносили с собой и дарили потом друзьям. Так замыкался круг, но не с помощью колец, которые всегда оставались на борту, а с помощью этих книжечек.
Мужчины любят зрением, а женщины слухом, тем не менее глухая Велуча любила лучше, чем другие. Приходившие на судно все чаще требовали именно ее, тайно отрезали у нее прядь волос и посылали в письмах родственникам, чтобы те могли узнать ее, когда и сами окажутся на борту.
– Женщина не мыло, не измылится, – говорили о ней смеясь, и молва о Велуче ширилась быстрее, чем двигалось судно, причем описать словами впечатления от свидания с ней не удавалось никому, и все выражалось движением руки и свистом. Медные колечки надевали ей иногда и на пальцы ног, потому что, бывало, на руках уже не оставалось места. А она не видела и не слышала ничего из того, что происходило с ней и вокруг нее, и продолжала оставаться самой желанной.
– Днем ее ум работает быстрее, чем сердце, но ночью наоборот, – перешептывались другие девушки. Принимая и снимая кольца, слепая Велуча прошла на женском судне все Адриатическое и Ионическое моря от Анконы до Венеции, от Бари до Драча, от Дубровника до Корфу и только спустя долгое время как-то раз сказала:
– Чудная какая-то это деревня, в которой мы живем, – всё подвалы под землей, а улиц на солнце почти и нет, должно быть, оттого все так качается…
Только тогда стало ясно, что она не знает, где находится. И ей объяснили, опустив ее руку в морскую воду, что живет она на судне. Велуча по-прежнему не выражала беспокойства, только иногда ей снилось, что ее уши, отделившись от головы, словно две бабочки, летят на сушу, чтобы принести ей чей-то голос или чье-то имя. Но когда она просыпалась, уши, совершенно пустые, были на месте. Иногда она, совсем глухая, играла на своей пастушьей свирели, но свирель давно уже не издавала ни мелодии, ни даже писка, – правда, Велуча этого не могла знать. Говорить она почти не говорила, словно боялась, что со словами из нее вытечет кровь. Правда, было одно-единственное исключение. Она утверждала, что ветры, которые постоянно раскачивали их судно, могут сделать ребенка. Другие девушки знали, что таких, как Велуча, действительно в каждом ветре ждет любовник и что поэтому она действительно может от любого ветра зачать ребенка, и они с ужасом слушали, как она молит о том, чего все они так боялись. Она сидела на палубе и молилась ветрам. Ветры были ее церковью. Она призывала их по именам, заклиная одарить ее плодом.
Она молила Западняк, или Горник, на котором пишут то, что хотят забыть; и Бурю, при которой продают честь слева, чтобы сохранить ее справа; и Восточняк, в который мужчине великий грех мочиться; и Холодняк, который по пятницам не вращает крылья ветряных мельниц, путает дороги и заворачивает тропы обратно, к их началу; и Юго, женатый ветер, который может узлом завязать башню; и Вихорь, который помогает спастись бегством и о котором просят Бога и от Бога его получают; и Полночник, от которого проглатывают язык и створаживается молоко; и Полежак, который, чтоб стихнуть, ищет свечу в день святого Павла и от которого можно в пост оскоромиться; и Вертушину, которая разделяет руку и ложку, пересчитывает шерстинки на собаке и звезды на небе; и Копиляк, который несется быстрее коня, который можно убить камнем и который дует на локоть; и Северац, от которого бросают колеса и приклады в огонь; и Желтый ветер, который приносит сглаз и его ловят зеркалом, чтобы послать чары назад; и Чух, дитя ветров, который может во сне освободить горбуна от горба и повесить тот на ветку клена; и Модрик, который дует через день и может захлебнуться в половнике с вином; и Топлик, который водит войска и конницу, пашет якорем, а жнет саблей; и слепую Анжелию, которая лед в кровать, а снег в миску приносит; и Снегожор, от которого шапки в огонь бросают; и Устоку, которая перевозит в дольний мир срамные части тела и по запаху которой можно определить день недели…
Так, моля ветры дать ей дитя, прошла Велуча и через более страшные непогоды, чем те, которые когда бы то ни было приносили ветры. На шести языках и трех диалектах ею нарасхват пользовались солдаты, под градом ударов противостоящих друг другу грамматик женское судно проплыло через войну между Венецией и Австрией, краем зацепило восстания в турецкой империи, которые откололи от Константинополя Триполи, Тунис и Алжир, его подгоняли те же течения, которые влекли корабли, участвовавшие в кандийской войне, оно прошло сквозь венецианский флот, когда он участвовал в осаде Клиса и Макарской крайны, и оно единственное никогда не спускало флага. В Герцег-Нови Велуча заработала свою первую болезнь, болезнь, которая разрушала то, чего у нее не было, – слух, на Сицилии вторую – болезнь глаз, смертельную для тех, кто видит. Кроме нее, глухой Велучи, все слышали в Задаре весть, что Шелковолосый Павле погиб и что один турок ездит верхом со стременами, сделанными из его шелковистых волос. В Шибенике один из гостей потребовал, чтобы она танцевала, и она, обняв его за шею, танцевала лучше всех, хотя не слышала ни звука. Всем давно было ясно, что она без ума от своего вечного ремесла, мужчины шептали, что для каждого из них у нее найдется капелька сладкого девичьего пота, а девушки знали, что она ни разу не потребовала у хозяина судна ни гроша за свои любовные труды…
Но все было напрасно, ребенка у нее не было. А потом как-то раз, на Коринфе, девушки увидели то, чего слепая Велуча увидеть не могла, – она поседела.
– Скоро и грудь у нее отвиснет, – говорили они со злорадством. Среди них было много новых, молодых, и слава Велучи меркла. Все меньше людей приходило в ее каюту на судне. Все реже на ее руках появлялись медные колечки. Однажды ее постель оставалась пустой всю ночь, и девушки нашли ее в слезах. Они гладили ее оливковыми веточками по голове, не понимая, почему она плачет, и изумились, услышав слова, о которых люди рассказывают и по сию пору:
– Мой Павле Шелковолосый за все эти долгие годы ни разу не обманул меня, по десять раз за ночь приходил ласкать, ложась рядом. Теперь он больше не приходит. Самый красивый, единственный на свете мужчина меня больше не любит. Шелковолосый Павле нашел себе другую…
Сказала и бросилась в море…
То место здесь так и зовут, по той ее славе, которую не опишешь. Всякий, кто проплывает здесь, бросает весла, взмахивает рукой и присвистывает. А раз это так, то и я вот на этом месте бросаю весла, взмахиваю рукой и пытаюсь вспомнить тот самый свист из XVII века.
С этими словами Павле Шелковолосый вышел на большую дорогу, красивый, как икона, и по уши и крови, как сапог. В Приморье, где Солнце ценят не больше, чем коровью лепешку, он бесчинствовал в трех государствах – венецианском, турецком и австрийском, воруя скот и захватывая караваны с пряностями. Как-то в субботу один купец сунул ему в рот ружье и выстрелил, но ружье дало осечку, и Шелковолосому лишь опалило язык пороховым дымом. С тех пор он потерял способность различать вкус, и ему стало безразлично, держит ли он во рту женскую грудь или фасоль с огурцами. Рыбу он с тех пор чистил и жарил не убивая, так что, насаженная на саблю, она трепыхалась над огнем еще живая, а ходил всегда с торчащим наружу концом, потому что поклялся вернуть его в штаны только тогда, когда вернет в ножны саблю.
На Юрьев день он наелся сыра и хлеба и принялся ждать, в какие мысли превратятся в нем этот сыр и хлеб, потому что мужчина может создавать мысль только из сыра и хлеба. В тот день в горах он встретился с Велучей, пастушкой, которая жила без отца, с матерью и сестрами, и никогда не видела мужских яиц, разве что у барана, да и то в жареном виде, а мужчину встречала только на дукатах. Когда из леса перед ней появился Шелковолосый Павле, со сплетенными вместе косичкой и усами, девушке показалось, что ей улыбается солнце. Огромная и незнакомая душа стояла перед ней, распятая на сторонах света, как растянутая шкура, и пустая, как ночь, но на самом деле в ней, как в ночи, лежали города и леса, реки и морские заливы, женщины и дети, мосты и суда, а на дне, совсем на дне, крошечное и прекрасное тело этой души, которое катило ее наверх, как огромный камень. Лишь улыбка, которая загоралась словно свет, приоткрывала на мгновение, что за этой ночью нет пустоты и что через тело можно войти и в душу. А улыбку эту мужчина поймал где-то в другом мире, где лишь улыбкой и можно поживиться, и принес ее сюда, в далматинское Загорье, принес ей, Велуче, как какой-то драгоценный плод, который надо попробовать или умереть…
Велуча глянула в улыбку на лице Шелковолосого Павле, и это было последним, что она в своей жизни видела. Спросила, как его зовут, и это было последним, что она в своей жизни слышала. Он ударил ее прикладом и тут же, на этом самом месте, овладел ею, полумертвой, подобно тому как ел рыбу полуживой. Потом, утром того же дня, продал на одно из судов, которое возит доступных всем женщин из порта в порт, и ушел за той самой улыбкой, которая светится во мраке, а Велучу никогда больше не видел. Девушка осталась обезумевшей от ужаса, от пробудившейся страсти и страха, а от удара – слепой и глухой на всю жизнь.
И началось долгое ночное плавание слепой Велучи. Каждый посетитель, поднимаясь на борт, покупал медное колечко и напечатанную в Венеции маленькую книжечку в золотом переплете с подробным описанием живших на судне девушек и всех известных им способов ублажить пришедшего в каюту гостя. Нормой было с десяток мужчин в день на одну девушку, и они плавали так от весны до весны, от порта до порта, удивляясь тому, что весь мир знает их имена и их достоинства. Вечерние посетители оставляли колечки на судне, надевая их на пальцы своим избранницам, те же должны были утром вернуть капитану по кольцу с каждого пальца, каждая для десяти новых, завтрашних гостей. А книжечки гости уносили с собой и дарили потом друзьям. Так замыкался круг, но не с помощью колец, которые всегда оставались на борту, а с помощью этих книжечек.
Мужчины любят зрением, а женщины слухом, тем не менее глухая Велуча любила лучше, чем другие. Приходившие на судно все чаще требовали именно ее, тайно отрезали у нее прядь волос и посылали в письмах родственникам, чтобы те могли узнать ее, когда и сами окажутся на борту.
– Женщина не мыло, не измылится, – говорили о ней смеясь, и молва о Велуче ширилась быстрее, чем двигалось судно, причем описать словами впечатления от свидания с ней не удавалось никому, и все выражалось движением руки и свистом. Медные колечки надевали ей иногда и на пальцы ног, потому что, бывало, на руках уже не оставалось места. А она не видела и не слышала ничего из того, что происходило с ней и вокруг нее, и продолжала оставаться самой желанной.
– Днем ее ум работает быстрее, чем сердце, но ночью наоборот, – перешептывались другие девушки. Принимая и снимая кольца, слепая Велуча прошла на женском судне все Адриатическое и Ионическое моря от Анконы до Венеции, от Бари до Драча, от Дубровника до Корфу и только спустя долгое время как-то раз сказала:
– Чудная какая-то это деревня, в которой мы живем, – всё подвалы под землей, а улиц на солнце почти и нет, должно быть, оттого все так качается…
Только тогда стало ясно, что она не знает, где находится. И ей объяснили, опустив ее руку в морскую воду, что живет она на судне. Велуча по-прежнему не выражала беспокойства, только иногда ей снилось, что ее уши, отделившись от головы, словно две бабочки, летят на сушу, чтобы принести ей чей-то голос или чье-то имя. Но когда она просыпалась, уши, совершенно пустые, были на месте. Иногда она, совсем глухая, играла на своей пастушьей свирели, но свирель давно уже не издавала ни мелодии, ни даже писка, – правда, Велуча этого не могла знать. Говорить она почти не говорила, словно боялась, что со словами из нее вытечет кровь. Правда, было одно-единственное исключение. Она утверждала, что ветры, которые постоянно раскачивали их судно, могут сделать ребенка. Другие девушки знали, что таких, как Велуча, действительно в каждом ветре ждет любовник и что поэтому она действительно может от любого ветра зачать ребенка, и они с ужасом слушали, как она молит о том, чего все они так боялись. Она сидела на палубе и молилась ветрам. Ветры были ее церковью. Она призывала их по именам, заклиная одарить ее плодом.
Она молила Западняк, или Горник, на котором пишут то, что хотят забыть; и Бурю, при которой продают честь слева, чтобы сохранить ее справа; и Восточняк, в который мужчине великий грех мочиться; и Холодняк, который по пятницам не вращает крылья ветряных мельниц, путает дороги и заворачивает тропы обратно, к их началу; и Юго, женатый ветер, который может узлом завязать башню; и Вихорь, который помогает спастись бегством и о котором просят Бога и от Бога его получают; и Полночник, от которого проглатывают язык и створаживается молоко; и Полежак, который, чтоб стихнуть, ищет свечу в день святого Павла и от которого можно в пост оскоромиться; и Вертушину, которая разделяет руку и ложку, пересчитывает шерстинки на собаке и звезды на небе; и Копиляк, который несется быстрее коня, который можно убить камнем и который дует на локоть; и Северац, от которого бросают колеса и приклады в огонь; и Желтый ветер, который приносит сглаз и его ловят зеркалом, чтобы послать чары назад; и Чух, дитя ветров, который может во сне освободить горбуна от горба и повесить тот на ветку клена; и Модрик, который дует через день и может захлебнуться в половнике с вином; и Топлик, который водит войска и конницу, пашет якорем, а жнет саблей; и слепую Анжелию, которая лед в кровать, а снег в миску приносит; и Снегожор, от которого шапки в огонь бросают; и Устоку, которая перевозит в дольний мир срамные части тела и по запаху которой можно определить день недели…
Так, моля ветры дать ей дитя, прошла Велуча и через более страшные непогоды, чем те, которые когда бы то ни было приносили ветры. На шести языках и трех диалектах ею нарасхват пользовались солдаты, под градом ударов противостоящих друг другу грамматик женское судно проплыло через войну между Венецией и Австрией, краем зацепило восстания в турецкой империи, которые откололи от Константинополя Триполи, Тунис и Алжир, его подгоняли те же течения, которые влекли корабли, участвовавшие в кандийской войне, оно прошло сквозь венецианский флот, когда он участвовал в осаде Клиса и Макарской крайны, и оно единственное никогда не спускало флага. В Герцег-Нови Велуча заработала свою первую болезнь, болезнь, которая разрушала то, чего у нее не было, – слух, на Сицилии вторую – болезнь глаз, смертельную для тех, кто видит. Кроме нее, глухой Велучи, все слышали в Задаре весть, что Шелковолосый Павле погиб и что один турок ездит верхом со стременами, сделанными из его шелковистых волос. В Шибенике один из гостей потребовал, чтобы она танцевала, и она, обняв его за шею, танцевала лучше всех, хотя не слышала ни звука. Всем давно было ясно, что она без ума от своего вечного ремесла, мужчины шептали, что для каждого из них у нее найдется капелька сладкого девичьего пота, а девушки знали, что она ни разу не потребовала у хозяина судна ни гроша за свои любовные труды…
Но все было напрасно, ребенка у нее не было. А потом как-то раз, на Коринфе, девушки увидели то, чего слепая Велуча увидеть не могла, – она поседела.
– Скоро и грудь у нее отвиснет, – говорили они со злорадством. Среди них было много новых, молодых, и слава Велучи меркла. Все меньше людей приходило в ее каюту на судне. Все реже на ее руках появлялись медные колечки. Однажды ее постель оставалась пустой всю ночь, и девушки нашли ее в слезах. Они гладили ее оливковыми веточками по голове, не понимая, почему она плачет, и изумились, услышав слова, о которых люди рассказывают и по сию пору:
– Мой Павле Шелковолосый за все эти долгие годы ни разу не обманул меня, по десять раз за ночь приходил ласкать, ложась рядом. Теперь он больше не приходит. Самый красивый, единственный на свете мужчина меня больше не любит. Шелковолосый Павле нашел себе другую…
Сказала и бросилась в море…
То место здесь так и зовут, по той ее славе, которую не опишешь. Всякий, кто проплывает здесь, бросает весла, взмахивает рукой и присвистывает. А раз это так, то и я вот на этом месте бросаю весла, взмахиваю рукой и пытаюсь вспомнить тот самый свист из XVII века.
Корсет
1
В мае прошлого года со мной случилось нечто невероятное. Я нашла в своем почтовом ящике объявление, вырезанное из газеты. В нем было написано следующее:
ПРИГЛАШАЕТСЯ БРЮНЕТКА, ПРЕПОДАВАТЕЛЬНИЦА МУЗЫКИ
(ГИТАРА)
ПРЕДПОЧТИТЕЛЬНЫЕ ДАННЫЕ: РОСТ ПРИБЛИЗИТЕЛЬНО 1 м 70 см ПРИ ОДИНАКОВОМ ОБЪЕМЕ БЮСТА И БЕДЕР
К бесподобному тексту прилагался и адрес, по которому следовало обращаться.
«Недалеко от Gare Montparnasse, – заключила я, пока еще ни о чем не догадываясь. – Это в шестом округе».
Я как раз вступила в тот возраст, когда нравится все самое сладкое: мужской одеколон «Van Cleef», липкий осенний виноград, а весной – черешни, уже поклеванные птицами. В январе я научилась подхватывать на лету выпущенные из рук предметы, не давая им упасть, и ужасно гордилась тем, что я уже взрослая и могу заниматься любовью.
Машинально сунув бумажку с объявлением в карман, я привычным жестом взяла гитару и спустилась по лестнице. Какая-то мысль не давала мне покоя. Я брюнетка, рост и прочие данные совпадают. Я всегда попадаюсь на объявления: за каждым из них меня точно ждет бабочка, способная вызвать землетрясение. К тому же моя «мышеловка» всегда соображает быстрее, чем я. И на этот раз она все уже знала. Как всегда, раньше меня.
Дело происходило утром. Не успела я выйти из ворот, как из тумана вынырнул автобус номер 96. Он медленно подъезжал к станции, расположенной перед моим домом на Rue des Filles du Calvaire. На боку автобуса во всю его длину были перечислены остановки:
Porte des Lilas – Pyrenees – Republique – Filles du Calvaire – Turenne – Hotel de ville – St. Michel – Gare Montparnasse.
Автобус остановился прямо передо мной, и его двери медленно распахнулись, будто приглашая меня войти. Не отозваться на такое приглашение было просто невозможно. Я вошла в автобус и отправилась по адресу, указанному в объявлении. На двери квартиры не было указано имени, но его не было и в объявлении – только адрес и телефон.
Дверь открыл молодой человек примерно моего роста. Я с трудом узнала его. Бледность его лица несла на себе отпечаток четырех-пяти поколений. В этой бледности таилось нечто похожее на отметину от удара. Но все же я сразу вспомнила: это он, мой любовник. Тот самый, с которым я познакомилась в Греции. Столько лет спустя он снова расписался на мне своей усмешкой, о которую можно и обжечься. Это был он, Тимофей, со своей золотистой бородкой, похожей на виноградную гроздь. Сначала я хотела повернуться и уйти, но меня удержало его поведение: он вел себя так, точно мы никогда раньше не встречались. Как будто это не он меня учил ворожить по мужскому уду. Он не только вел себя как другой человек, но временами таким и казался. Он вежливо спросил, как меня зовут, притворяясь, что никогда раньше не слышал моего имени. Все это было настолько убедительно, что я решила остаться.
– Так вы – преподавательница? – спросил он, пропуская меня в квартиру. На меня повеяло незнакомым приятным ароматом одеколона, быть может чересчур сладковатого и маслянистого. Это не был «Azzaro» – туалетная вода, которой он когда-то пользовался.
Когда я оказалась на середине большой комнаты, он смерил меня взглядом с головы до ног.
– Пожалуй, вы мне подойдете, – задумчиво процедил Тимофей. – А что, цвет волос у вас естественный?
– При чем тут мои волосы? Натуральный черный цвет. Голландская ламповая копоть… Так ведь написано в вашем объявлении, кстати не слишком-то вежливом, – вступила и я в игру, словно мы раньше никогда не занимались любовью, едва начинался дождь.
Мои волосы начинают виться, если я тащусь или, например, влюблена, и распрямляются и повисают, когда я не в форме. Я мимоходом взглянула на себя в зеркало и увидела на голове африканские кудри. Значит, я была в ударе. Я сказала, сколько беру за урок, и предупредила, что после пятого занятия, если замечу, что дело не движется, прекращаю обучение. Затем я усадила его на диван рядом с собой, взяла аккорд и начала урок:
– Прежде чем приступить к обучению, объясню вам, что следует помнить о пальцах, когда вы играете. Большой палец правой руки – это вы, а большой на левой – ваша любовь. Прочие пальцы – ваше окружение. Средние означают: правый – ваш друг, левый – враг; безымянные – ваши отец и мать; мизинцы – ваши дети, и мальчики, и девочки, указательные пальцы – ваши предки… Когда будете играть, иногда думайте об этом.
– Ну, коль скоро из струн гитары звуки извлекает моя левая рука, то, согласно вашей присказке, играют моя любовница, моя мать, мой враг, моя бабушка и моя будущая дочь, если я окажусь достоин ее иметь… Короче говоря, это будет женская игра, особенно если мой главный враг – тоже дама, – заключил он.
– Учтите, – сказал он, перейдя на минуту в роль наставника, – если вы повредите палец, то это будет касаться не вас одного. Любая ранка на пальце означает болезнь или угрозу для жизни близких вам людей или тех, кто вас ненавидит…
Этот выпад меня немного смутил, и я продолжила урок, обращаясь к нему на «вы», как и он ко мне. Я показала расположение пальцев в простейших аккордах, и он это быстро усвоил. Но правой рукой к струнам ни разу не прикоснулся. Ни в первый урок, ни потом. Он учил только аккорды. Выучив все, что относится к пальцам левой руки, он стал очень точно воспроизводить первую мелодию, которую я ему задала, но, вопреки всем моим указаниям, не пускал в ход правую руку. Это были хорошо оплачиваемые уроки беззвучной музыки. Тогда я пришла к заключению, что мои духи «Molineux» не согласуются с тем ароматом, на который теперь перешел мой знакомый. В один из следующих дней я надушилась туалетной водой «La Nuit» Paco Rabanne.
– Почему бы вам не начать работать правой рукой? – спросила я. – Напоминаю, завтра у нас пятый урок. Если вы будете брать только эти спотыкающиеся аккорды, я прекращу занятия.
– Но, боже мой, как вы одеты?! – с недовольным видом прервал он меня, быстро вставая. – Пока вы в таком виде, я не могу заниматься.
Я остолбенела. Он взял меня за руку, как маленькую девочку. Мы спустились вниз, вышли на улицу и заглянули в два-три модных салона. Проявив потрясающую сноровку и безошибочный вкус, он купил мне прекрасную юбку, клетчатые чулки, к которым полагался такой же шотландский берет с помпоном, двусторонний плащ и блузку с перламутровыми пуговками. Здесь же, в салоне, он заставил меня все это надеть. Мои прежние тряпки он приказал модисткам сложить в пакет и выбросить. Все мое возмущение улетучилось при первом взгляде на себя в зеркало.