Страница:
Медбратьев распирало и давило от хохота. Они хватали друг друга, точно колошматили, в покойницкой плескался их резвый, счастливый смех. Стоило Пал Палычу угрюмо буркнуть: «Вам бы тут лежать, валетиком», – как медбратья, выпучив от восторга глаза, ничего не в силах сказать, забились в новом припадке смеха, наверное, живо воображая эту картину.
«Ну что же, рядовой Мухин, похоже, отставил неизгладимый след в памяти Сергея и Георгия», – поспешил заявить Институтов в надежде, что медбратья уймутся. Но раздался новый взрыв смеха.
«Глохни, ну вы, мурзилки. Или давай, вышибу слезу. Люблю глядеть, когда плачут», – возвысил голос Пал Палыч.
Серж мигом унял смех и бросил в лицо чужаку пару фраз: «Я рассказываю для людей с чувством юмора. Какого полета птица этот ваш человекомух и какой он там подвиг совершил – нам с Жоржем плевать. Такие Мухины мрут как мухи, чуть что – и готов клиент». «Всегда готов!» – ответил лошадиным ржанием его напарник, но, прерванный отчего-то мстительным взглядом дружка, сомкнул рот.
«Стало быть, наш Мухин – ваш клиент», – миролюбиво изрек начмед, желая подольститься к затаившимся медбратьям. «Ну, не знаю… – отозвался лениво Серж. – Сильвупле…» Начмед осторожно продолжил: «Я люблю, конечно, молодые шутки, задор, смех. Сам когда-то был молодым и тоже, так сказать, не боялся смерти, дерзил ей в лицо. Но, как гласит русская народная мудрость, хочешь кататься – умей и саночки возить. Хватит, посмеялись – пора, друзья мои, приниматься за работу. Приводите своего клиента в порядок. Работа прежде всего!»
Жорж тряхнул головой, похожий на жеребца, сладко зевнул во всю мочь. «Нам нельзя, мы еще маленькие…» – произнес вместо него Серж. Оскорбился, осанисто вытянулся – и неожиданно вышел прочь. Институтов пребывал в замешательстве недолго: понукаемая как, скотинка, в покойницкую забрела санитарка – потухшая сутулая женщина в медицинском халате, что мешком (казалось, и шитый из мешковины) вис на eе плечах. Медбрат еще имел оскорбленный вид, но не удержался и произнес за eе спиной: «Прошу любить и жаловать… Просто крыса. Вся в белом. Ручная. Ну, что встала? Работай. Засекаю время, ставишь мировой рекорд».
Она обернулась и посмотрела на своего погонщика с преданностью, готовая почему-то исполнить каждое его желание. Серж пугливо увернулся от eе взгляда. Он раздобыл где-то магнитофон, корпус которого был весь замотан изолентой, отчего казался раздувшимся, будто щека с флюсом. Звуки из него донеслись тоже наподобие зубовного скрежета. Вдруг он издал вопль, точно от приступа боли, и ноюще снова то стонал, то взвывал, то скрежетал. Медбратья уселись на лавку, увлеченные новой игрушкой. Серж ревниво не выпускал магнитофон из рук, будто баюкал. Они что-то мурлыкали, болтали свободно ногами, сидя на бетонной лавке как на качелях, да не уставали – клали ритмичные поклончики.
Санитарка голодно, светло глядела в их сторону и работу начала, водя руками, как сонная, держа в одной резиновый шланг, в другой – ветошку. «Отойдите, а то я вас всех забрызгаю», – сказала с заботой, заглядываясь так же простодушно и на незнакомых, как будто лишних здесь людей. Но то, что вода разбрызгивалась, ей было явно приятно. Она только и желала обратить на себя внимание, оказаться нужной. Хоть при взгляде на нее поневоле охватывал за что-то стыд. Лет ей еще не могло быть так много, чтоб глядели, как на старуху, но набрякшие щеки, хилые губки, вылезшие брови, морщины – все было старушечье. И даже дряблый заискивающий голосок.
Отмыв незаметно половину, взялась за другую, орудуя шлангом да ветошкой. Старалась, одна переваливала мертвое тело на спину, как манекен, хотя в eе сторону никто не глядел, и, кажется, тоже из старания понравиться, сочувственно-громко прокудахтала: «Ой, а тут не отмывается! Руки черные, ну как у негра». «Она загар отмывает! Никогда загара не видела, тупая… А человекомух где-то загорал, на солнышке нежился!» – воскликнул Серж. «Ой, а личико какое красивое, никогда такого не видала…» «Влюбилась, крыса? Крысам тоже нужно любви? – вскричал Серж с азартом, поймав цепко eе жалостливый взгляд. – А что, он еще хоть куда парень, смотри сколько золотца намыла. Замуж бы за такого, а? С первого взгляда любовь или давно приглядела?» «Знал бы человекомух, – неуклюже подхватил Жорж, заикаясь, – что девушки в него влюбляются!» «Крыса в муху влюбилась. Смотрите, это любовь, сейчас сольются в поцелуе… Браво!» «У них это, платоническая, как у Чапаева с Анкой!» – гоготнул Жорж. Институтов брезгливо возразил: «Товарищ санитарка работает, вкладывает в свою работу душу, что за шутки?» «Весело, что кто-то помер, а они живут, что ей вон жалко кого-то, а им никого не жалко», – огрызнулся Пал Палыч, не пряча горящих нелюбовью глазищ.
На этот раз Серж не обратил внимания на чужака – только еще громче завопила музыка, так что в металлическом дикобразьем шуме растерзался даже их собственный смех. «Пидоры!» – гаркнул Пал Палыч. Медбратья резво соскочили с бетонной лавки и, взведенные музыкой, что вопила из магнитофона, согнутые и ощеренные, наподобие двух озлобленных обезьян, ринулись в драку. На пути их, однако, вырос Институтов, тут и обнаруживая особенную силу рук: одной рукой обхватил он Сержа, другой – Жоржа и толкнул обоих так, что молодцы обескураженно очутились снова на лавке. «Ну что сказал бы Иммануил Абрамович? Голубчики, я не понимаю, вы в своем уме? С помощью грубой физической силы и мерзких оскорблений свои отношения выясняют, простите, только закоренелые преступники», – говорил пугливо начмед.
Магнитофон надрывался, не утихал. Медбратья, хоть и отброшенные на место, хозяйчиками взирали с бетонной лавки. Серж пялился, в издевку изображая влюбленность, на врага – с той нарочитостью, как если бы затеял игру. Пал Палыч яростно впился взглядом в смеющиеся, по-кошачьи непроницаемые глаза, что нисколько при этом не смутились, – настоящее, казалось, даже не отражалось в них. Медбрату нравилось то, что происходило между ними. Пал Палыч начал чувствовать в груди противную дрожь, как будто холодная склизкая толстая жаба забралась прямо в душу. Глаза его стали выпучиваться от напряжения, и, помимо воли, случилось раз и два, что он моргнул, не выдержал самого простого в этой игре испытания. И после каждого раза медбрат изображал губами воздушный поцелуй. Пал Палыч не вытерпел, сдался, потупил глаза. Серж продолжал глядеть на него, но серьезно и пристально, делая вид, что изучает, отчего тот мучился, будто другая воля, сокрытая в нем, но как не своя, вынуждала подчиниться этому чужому презрительному взгляду.
В покойницкую вдруг заглянул вполне живой и, казалось, посторонний человек: в меру упитанный, с рыжеватой ухоженной шевелюрой и шелковистой бородой, расцветшей на полном жизнелюбия лице, и даже умные все понимающие глаза – две спелые ягодины – обильно источали сладость и свет плодов природы. «Сергей… Георгий… Мальчики, потише!» – то ли пожурил, то ли взыскал, уже порываясь исчезнуть. Воцарилась нежданная тишина, где стал слышен шум воды. Серж и Жорж стояли смирно, почти навытяжку. «Здравствуйте, Иммануил Абрамович!» – успел пропеть смазливым голоском юноша. «Ну ничего страшного, ничего, нестрашно… Началось прощание, только соблюдайте тишину. – И обратился ко всем присутствующим: – Здравствуйте, товарищи, началось прощание, я бы просил не шуметь…»
«Здравствуйте!» – воскликнул ответно начмед. «Очень рад, здравствуйте, здравствуйте… – повторился без промедления заведующий и охотно поздоровался с каждым из присутствующих в отдельности, кажется, даже с мервецом, что возлежал на помывочном столе в гуще этой мирской суеты . – Здравствуйте. Здравствуйте. Очень рад. Здравствуйте… Примите мои соболезнования… У нас началось прощание, к сожалению, ничем не могу помочь, ждите своей очереди. Сергей, дорогуша, проследите за порядком».
«Товарищ заведующий! – взмолился Институтов – Только один вопрос!» «К сожалению, прощание уже началось, с вашим выносом тела придется повременить, ничем не могу помочь…» «Вы можете, можете помочь! К вам на баланс поступил некоторое время назад наш рядовой – тело присутствует здесь и сейчас. Вот беру тело на свой баланс, а вещичек не вижу до сих пор. Должны были вещички подвезти к вам же, ну так сказать, во что по такому случаю одевать. Вещички на балансе там, где он служил. Парадный мундир, галстук, ботинки – все для ритуального мероприятия. У вас зафиксирован был летальный исход, от вас и должен как новенького забрать. Отправляю в Москву! В ноль-ноль часов двадцать пять минут. Промедление, простите за каламбур, смерти подобно!» «Понимаю, понимаю, коллега… Сергей, ну выдайте, пожалуйста, эээ… нарядную одежду, если я не ошибаюсь, помогите нашим гостям».
«Прелестные слова! Иммануил Абрамович, вы мой спаситель. Еще ведь обязали к черту на кулички за гробом ехать – гроб на другом балансе. А поезд тоже ждать не будет, опоздай хоть на минуту – и тю-тю, прибудет в столицу пустое место. Ах, какое у нас кругом бездушие, какая казенщина! Ну разве это рационально – все в разных местах, а я-то один! Представьте себе: я, человек с образованием выше среднего, отягощенный медицинскими знаниями, – а занимаюсь черт знает чем вместо того, чтобы лечить больных, спасать жизни людей, творить добро! Представьте, с чем я каждый день имею дело… В лазарете, в лазарете, где должно быть хоть как-то стерильно, гадят на каждом сантиметре площади. Воруют все, что можно сожрать. Портят все, к чему прикасаются. И это только самые обыкновенные мыши! А после последних событий в стране просто не знаю, ради чего жить, что ждать от будущего…. Мне кажется, все катится в пропасть». Добрейший человек незамедлительно послал Институтову свой тихий сочувственный взгляд: «Ну, что вы, коллега, себя надо беречь… На вас лица нет. Медицинский работник – это не профессия, это состояние тела и души. Однако, могу сказать по личному опыту, от меланхолии на этой планете лечит только общение с прекрасным. – И пожелал, удаляясь, почти шепотом, как детям: – До свидания, товарищи, просьба соблюдать тишину».
Заведующий исчез в облачке личной душевной теплоты. На миг в подвале воцарилась первородная гулкая тишина. «Эй, ты не слышала, что было сказано? Бегом за вещами, дура. Шнель, шнель…» – зашипел Серж на ничего не понимающую санитарку, которая под шумок, выкрадывая времечко, все старалась и старалась поставить ему же в угоду рекорд. «Гы-гыде шмотки, кы-кы-крыса?» – сдавился вдруг и Жорж, так что жилы по-бычьи вздулись на его шее. Та пугливо пригнулась, бросила на пол шланг, что еще держал eе как на привязи, забыв в другой руке взмыленную ветошку, и, побитая их словами, шмыгнула из покойницкой. Когда eе не стало, молодцы вновь обрели спокойствие и как ни в чем не бывало начали развлекаться болтовней. Казалось, они до сих пор и оставались здесь только ради развлечения.
Cквозь стены просачивалась сторонняя траурная музыка. Густые глуховатые звуки блуждали наподобие теней. Санитарка появилась как-то незаметно, сама похожая на неприкаянную тень. Вместе с ней появилась в покойницкой поклажа в двух худых наволочках.
Институтов схватил узел пожирней, вытряхнул его содержимое на голую бетонную лавку и обмер: из наволочки вывалилась наружу выгоревшая до проседей солдатская гимнастерка да отслужившие, такие же седые, никуда не годные штаны. Все побывало в прачке, вытерпело стирку, но на гимнастерке все же проступало во всю грудь бледно-бурое пятно. Из другой наволочки Институтов извлек гремучие солдатские сапоги, на которых запеклись искры крови, похожие на прожженные пятнышки.
Начмед отшвырнул запачканные кровью сапоги, вцепился в гимнастерку и заскулил, сжимая eе в руках, будто свою же погибшую душонку: «Как это понимать, товарищи?! Должны были парадную форму… на их балансе… „ „А так и понимать, облом-с…“ – ухмыльнулся Серж. „Все пропало… Ну до чего дошли, сами нагадят и сами же еще раз гадят! – Начмед хныкал и хныкал, как обворованный. – Убийцы… Недоумки… Такое и в Москву!“ Но раздался вкрадчивый, сочувственный голос: «Ну ошибочка вышла, а кто не ошибается? Все ошибаются. Прямо в двух шагах от вас, как я вижу, стоит и молчит прекрасное му-му. Берите, все при нем, пользуйтесь, полный парадный комплект, а лично мы с Жоржем ничего никому не расскажем… Мы с Жоржем не варвары… хе-хе… – Он глядел в упор на Холмогорова и уже безжалостно, смотря ему со смешинкой в глаза, повторил: – Чего пялишься, маленький жадный мужичок? Форма одежды спортивная… Человек человеку друг – исполняй“.
Начмед в изумлении обернулся к Алеше и тотчас плюхнулся перед ним на колени, запричитав: «Холмогоров, родненький, спасай положение! Отдай, отдай! Еще лучше получишь! Завтра же поедем в этот батальон и выберешь себе самое лучшее, самое лучшее!» Он вцепился мертвой хваткой в полы шинели, словно желая урвать хоть eе клок для себя и раскачивая Алешку столбом из стороны в сторону. «Раздевайся, закаляйся…» – подпевали где-то за спиной начмеда развеселые медбратья.
«Ну, что тебе стоит? – все надрывался Институтов, слыша за своей спиной, точно откуда-то свыше, лишь насмехающиеся алчные голоса. – Сегодня отдашь, а завтра новый получишь, еще лучше. Ну я же не могу с себя снять, да я готов, но это же все белыми нитками будет шито, Холмогоров! Ну где я сейчас все солдатское достану? Где, где?! А сапоги я сам лично отмою… Ну, подумай сам, разве можно солдата в моих вещах хоронить? Неужели тебе товарища не жалко! Подумай, в чем увидят своего сына его отец и мать. Ну поставь себя на их место, представь, что это твои мама с папой увидят сына вот таким, вот таким!»
Холмогоров очнулся и начал сдавать по одной вещичке на радость начмеду. Тот подхватывал их с пылу с жару да всучивал санитарке, чтоб тут же наряжала другого. Алеша остался без рубашки, а она уже застегивала пуговки на рубашке другому, старалась, напяливала через голову галстук, и зелень мундира скоро все под собой скрыла. Холмогоров, отдав с себя китель, рубашку, брюки, носки, ботинки, остался босой да в исподнем. Пал Палыч отвернулся, чтоб ничего не видеть. У начмеда не поворачивался язык сообщить раздетому озябшему пареньку, что оставаться ему в таком виде тоже невозможно.
«Да вы не брезгуйте, юноша, это все чистое-чистое, давно отстиранное … А сапоги я вам блестящие принесу, еще красивее ваших ботинков! У меня есть, приберегала прямо для вас. И портяночки сделаем. Можно с полотенец старых, вафельных, если желаете потеплей, а могу и понежне, нарвать с простынки», – спохватилась вдруг санитарка и вышмыгнула не иначе за блестящими сапогами. Холмогорова тронул eе родственный, теплый голос, и он беспрекословно начал надевать смертную солдатскую робу. «Ну, а теперь запахнемся в шинель, и все будет просто прелестно, прелестно! – бодрился начмед. – Это и называется сварить кашу из топора. Ну что я говорил? А вот и сапожки наши поспели…» В покойницкую вбежала запыхавшаяся счастливая санитарка, прижимая к грудям странного вида действительно блестящую, точно б покрытую лаком, пару диковинных сапог.
«Ой, бежала прямо как угорелая! Вот, пользуйтесь, юноша, не сомневайтесь. Сапоги новые, гляньте, какие блестящие, их офицер играл на трубе в оркестре!» «В ящик он сыграл, а не на трубе….» – бросил со стороны Серж. Женщина вспыхнула, и впервые бледное eе, некрасивое лицо зажег румянец. «Не верьте ему! Все он врет! – бросилась она неожиданно в нападение, прижимая сапоги так крепко к своей груди, будто ни за что б не отдала. – Тот мужчина вылечился и уехал. А сапоги забыл. У него их много было. А эти надевал, когда в оркестре играл».
Все стало ново и зыбко. В покойницкой пережидали все длящееся и длящееся чужое прощание, отзвуки которого бродили кругом тенями, то затихающими да смиренными, то горделивыми да вздымающимися наподобие волн. Тишина, в которой бродили они, поневоле делалась скорбной, так что медбратья не усидели на лавке и, изображая эту самую скорбь, встали на караул у наряженного в парадную форму Мухина, кривляясь: «Прощайте, товарищ генерал… Товарищ генерал, мы никогда вас не забудем…» Начмеду снова сделалось не по себе от этих игрищ, и он попытался их прекратить: «Я думаю, Иммануилу Абрамовичу это бы не понравилось. Молодые люди, вы все же не в цирке».
Медбратья только удивились, но вернулись скучно насиживать бетонную лавку. «Разве мы кому-то мешаем? Никто же ничего не видит…» – только и спросил с удивленным видом Серж, но начмед, думая, что тот снова насмехается над ним, обиженно промолчал в ответ. Молодцы мигом забылись, начали пихаться, меряться силами, выталкивая один другого со скамьи. Наконец звуки траурной музыки смолкли. Институтов стал отсчитывать нетерпеливо минуту за минутой. Потом со двора послышался шум отъезжающей похоронной процессии.
Серж и Жорж на дорожку враждебно затаились, всем своим видом выпроваживая прочь незваных наскучивших людей. Пал Палыч отчего-то взволнованным голосом подозвал Холмогорова. Даже Институтов суетливо пытался помочь уложить ряженого в носилки, чтоб только скорее исчезнуть с этого места. «Какое варварство, как это все бесчеловечно… – Но вдруг запнулся, глядя на черное запекшееся отверстие в мертвом лбу. – Стойте! – вскрикнул он и принялся судорожно рыскать по карманам своего плаща, с облегчением извлек отыскавшийся обыкновенный медицинский пластырь, отщепил белую клейкую полоску и с непритворным страдающим видом залепил ею бурую дырку во лбу покойника. – Ну все. Моя совесть чиста. Я сделал все, что было в моих силах».
Когда уже взялись за ношу, к Пал Палычу шмыгнула санитарка и сунула в разинутый карман его бушлата круглое, крепкое, увесистое яблоко, которое сжимала в руке как булыжник, и тут же отбежала. Впряженный в носилки, eе избранник даже не почувствовал в суматохе, что же произошло. Баба беззвучно плакала уже в стороне от него. Вертела по сторонам головой, заглядывая во все лица, и все ей, чудилось, нравились. Но медбратья не дали ей выйти за порог, убрали тычками с глаз и сами исчезли в той же щели, ничего не говоря, закрывшись изнутри, как зверьки. «Мальчики-с-пальчики… Игрунчики, хохотунчики, везунчики, будь они прокляты…» – заклинал Пал Палыч, не оглядываясь.
Сущие во гробах
«Ну что же, рядовой Мухин, похоже, отставил неизгладимый след в памяти Сергея и Георгия», – поспешил заявить Институтов в надежде, что медбратья уймутся. Но раздался новый взрыв смеха.
«Глохни, ну вы, мурзилки. Или давай, вышибу слезу. Люблю глядеть, когда плачут», – возвысил голос Пал Палыч.
Серж мигом унял смех и бросил в лицо чужаку пару фраз: «Я рассказываю для людей с чувством юмора. Какого полета птица этот ваш человекомух и какой он там подвиг совершил – нам с Жоржем плевать. Такие Мухины мрут как мухи, чуть что – и готов клиент». «Всегда готов!» – ответил лошадиным ржанием его напарник, но, прерванный отчего-то мстительным взглядом дружка, сомкнул рот.
«Стало быть, наш Мухин – ваш клиент», – миролюбиво изрек начмед, желая подольститься к затаившимся медбратьям. «Ну, не знаю… – отозвался лениво Серж. – Сильвупле…» Начмед осторожно продолжил: «Я люблю, конечно, молодые шутки, задор, смех. Сам когда-то был молодым и тоже, так сказать, не боялся смерти, дерзил ей в лицо. Но, как гласит русская народная мудрость, хочешь кататься – умей и саночки возить. Хватит, посмеялись – пора, друзья мои, приниматься за работу. Приводите своего клиента в порядок. Работа прежде всего!»
Жорж тряхнул головой, похожий на жеребца, сладко зевнул во всю мочь. «Нам нельзя, мы еще маленькие…» – произнес вместо него Серж. Оскорбился, осанисто вытянулся – и неожиданно вышел прочь. Институтов пребывал в замешательстве недолго: понукаемая как, скотинка, в покойницкую забрела санитарка – потухшая сутулая женщина в медицинском халате, что мешком (казалось, и шитый из мешковины) вис на eе плечах. Медбрат еще имел оскорбленный вид, но не удержался и произнес за eе спиной: «Прошу любить и жаловать… Просто крыса. Вся в белом. Ручная. Ну, что встала? Работай. Засекаю время, ставишь мировой рекорд».
Она обернулась и посмотрела на своего погонщика с преданностью, готовая почему-то исполнить каждое его желание. Серж пугливо увернулся от eе взгляда. Он раздобыл где-то магнитофон, корпус которого был весь замотан изолентой, отчего казался раздувшимся, будто щека с флюсом. Звуки из него донеслись тоже наподобие зубовного скрежета. Вдруг он издал вопль, точно от приступа боли, и ноюще снова то стонал, то взвывал, то скрежетал. Медбратья уселись на лавку, увлеченные новой игрушкой. Серж ревниво не выпускал магнитофон из рук, будто баюкал. Они что-то мурлыкали, болтали свободно ногами, сидя на бетонной лавке как на качелях, да не уставали – клали ритмичные поклончики.
Санитарка голодно, светло глядела в их сторону и работу начала, водя руками, как сонная, держа в одной резиновый шланг, в другой – ветошку. «Отойдите, а то я вас всех забрызгаю», – сказала с заботой, заглядываясь так же простодушно и на незнакомых, как будто лишних здесь людей. Но то, что вода разбрызгивалась, ей было явно приятно. Она только и желала обратить на себя внимание, оказаться нужной. Хоть при взгляде на нее поневоле охватывал за что-то стыд. Лет ей еще не могло быть так много, чтоб глядели, как на старуху, но набрякшие щеки, хилые губки, вылезшие брови, морщины – все было старушечье. И даже дряблый заискивающий голосок.
Отмыв незаметно половину, взялась за другую, орудуя шлангом да ветошкой. Старалась, одна переваливала мертвое тело на спину, как манекен, хотя в eе сторону никто не глядел, и, кажется, тоже из старания понравиться, сочувственно-громко прокудахтала: «Ой, а тут не отмывается! Руки черные, ну как у негра». «Она загар отмывает! Никогда загара не видела, тупая… А человекомух где-то загорал, на солнышке нежился!» – воскликнул Серж. «Ой, а личико какое красивое, никогда такого не видала…» «Влюбилась, крыса? Крысам тоже нужно любви? – вскричал Серж с азартом, поймав цепко eе жалостливый взгляд. – А что, он еще хоть куда парень, смотри сколько золотца намыла. Замуж бы за такого, а? С первого взгляда любовь или давно приглядела?» «Знал бы человекомух, – неуклюже подхватил Жорж, заикаясь, – что девушки в него влюбляются!» «Крыса в муху влюбилась. Смотрите, это любовь, сейчас сольются в поцелуе… Браво!» «У них это, платоническая, как у Чапаева с Анкой!» – гоготнул Жорж. Институтов брезгливо возразил: «Товарищ санитарка работает, вкладывает в свою работу душу, что за шутки?» «Весело, что кто-то помер, а они живут, что ей вон жалко кого-то, а им никого не жалко», – огрызнулся Пал Палыч, не пряча горящих нелюбовью глазищ.
На этот раз Серж не обратил внимания на чужака – только еще громче завопила музыка, так что в металлическом дикобразьем шуме растерзался даже их собственный смех. «Пидоры!» – гаркнул Пал Палыч. Медбратья резво соскочили с бетонной лавки и, взведенные музыкой, что вопила из магнитофона, согнутые и ощеренные, наподобие двух озлобленных обезьян, ринулись в драку. На пути их, однако, вырос Институтов, тут и обнаруживая особенную силу рук: одной рукой обхватил он Сержа, другой – Жоржа и толкнул обоих так, что молодцы обескураженно очутились снова на лавке. «Ну что сказал бы Иммануил Абрамович? Голубчики, я не понимаю, вы в своем уме? С помощью грубой физической силы и мерзких оскорблений свои отношения выясняют, простите, только закоренелые преступники», – говорил пугливо начмед.
Магнитофон надрывался, не утихал. Медбратья, хоть и отброшенные на место, хозяйчиками взирали с бетонной лавки. Серж пялился, в издевку изображая влюбленность, на врага – с той нарочитостью, как если бы затеял игру. Пал Палыч яростно впился взглядом в смеющиеся, по-кошачьи непроницаемые глаза, что нисколько при этом не смутились, – настоящее, казалось, даже не отражалось в них. Медбрату нравилось то, что происходило между ними. Пал Палыч начал чувствовать в груди противную дрожь, как будто холодная склизкая толстая жаба забралась прямо в душу. Глаза его стали выпучиваться от напряжения, и, помимо воли, случилось раз и два, что он моргнул, не выдержал самого простого в этой игре испытания. И после каждого раза медбрат изображал губами воздушный поцелуй. Пал Палыч не вытерпел, сдался, потупил глаза. Серж продолжал глядеть на него, но серьезно и пристально, делая вид, что изучает, отчего тот мучился, будто другая воля, сокрытая в нем, но как не своя, вынуждала подчиниться этому чужому презрительному взгляду.
В покойницкую вдруг заглянул вполне живой и, казалось, посторонний человек: в меру упитанный, с рыжеватой ухоженной шевелюрой и шелковистой бородой, расцветшей на полном жизнелюбия лице, и даже умные все понимающие глаза – две спелые ягодины – обильно источали сладость и свет плодов природы. «Сергей… Георгий… Мальчики, потише!» – то ли пожурил, то ли взыскал, уже порываясь исчезнуть. Воцарилась нежданная тишина, где стал слышен шум воды. Серж и Жорж стояли смирно, почти навытяжку. «Здравствуйте, Иммануил Абрамович!» – успел пропеть смазливым голоском юноша. «Ну ничего страшного, ничего, нестрашно… Началось прощание, только соблюдайте тишину. – И обратился ко всем присутствующим: – Здравствуйте, товарищи, началось прощание, я бы просил не шуметь…»
«Здравствуйте!» – воскликнул ответно начмед. «Очень рад, здравствуйте, здравствуйте… – повторился без промедления заведующий и охотно поздоровался с каждым из присутствующих в отдельности, кажется, даже с мервецом, что возлежал на помывочном столе в гуще этой мирской суеты . – Здравствуйте. Здравствуйте. Очень рад. Здравствуйте… Примите мои соболезнования… У нас началось прощание, к сожалению, ничем не могу помочь, ждите своей очереди. Сергей, дорогуша, проследите за порядком».
«Товарищ заведующий! – взмолился Институтов – Только один вопрос!» «К сожалению, прощание уже началось, с вашим выносом тела придется повременить, ничем не могу помочь…» «Вы можете, можете помочь! К вам на баланс поступил некоторое время назад наш рядовой – тело присутствует здесь и сейчас. Вот беру тело на свой баланс, а вещичек не вижу до сих пор. Должны были вещички подвезти к вам же, ну так сказать, во что по такому случаю одевать. Вещички на балансе там, где он служил. Парадный мундир, галстук, ботинки – все для ритуального мероприятия. У вас зафиксирован был летальный исход, от вас и должен как новенького забрать. Отправляю в Москву! В ноль-ноль часов двадцать пять минут. Промедление, простите за каламбур, смерти подобно!» «Понимаю, понимаю, коллега… Сергей, ну выдайте, пожалуйста, эээ… нарядную одежду, если я не ошибаюсь, помогите нашим гостям».
«Прелестные слова! Иммануил Абрамович, вы мой спаситель. Еще ведь обязали к черту на кулички за гробом ехать – гроб на другом балансе. А поезд тоже ждать не будет, опоздай хоть на минуту – и тю-тю, прибудет в столицу пустое место. Ах, какое у нас кругом бездушие, какая казенщина! Ну разве это рационально – все в разных местах, а я-то один! Представьте себе: я, человек с образованием выше среднего, отягощенный медицинскими знаниями, – а занимаюсь черт знает чем вместо того, чтобы лечить больных, спасать жизни людей, творить добро! Представьте, с чем я каждый день имею дело… В лазарете, в лазарете, где должно быть хоть как-то стерильно, гадят на каждом сантиметре площади. Воруют все, что можно сожрать. Портят все, к чему прикасаются. И это только самые обыкновенные мыши! А после последних событий в стране просто не знаю, ради чего жить, что ждать от будущего…. Мне кажется, все катится в пропасть». Добрейший человек незамедлительно послал Институтову свой тихий сочувственный взгляд: «Ну, что вы, коллега, себя надо беречь… На вас лица нет. Медицинский работник – это не профессия, это состояние тела и души. Однако, могу сказать по личному опыту, от меланхолии на этой планете лечит только общение с прекрасным. – И пожелал, удаляясь, почти шепотом, как детям: – До свидания, товарищи, просьба соблюдать тишину».
Заведующий исчез в облачке личной душевной теплоты. На миг в подвале воцарилась первородная гулкая тишина. «Эй, ты не слышала, что было сказано? Бегом за вещами, дура. Шнель, шнель…» – зашипел Серж на ничего не понимающую санитарку, которая под шумок, выкрадывая времечко, все старалась и старалась поставить ему же в угоду рекорд. «Гы-гыде шмотки, кы-кы-крыса?» – сдавился вдруг и Жорж, так что жилы по-бычьи вздулись на его шее. Та пугливо пригнулась, бросила на пол шланг, что еще держал eе как на привязи, забыв в другой руке взмыленную ветошку, и, побитая их словами, шмыгнула из покойницкой. Когда eе не стало, молодцы вновь обрели спокойствие и как ни в чем не бывало начали развлекаться болтовней. Казалось, они до сих пор и оставались здесь только ради развлечения.
Cквозь стены просачивалась сторонняя траурная музыка. Густые глуховатые звуки блуждали наподобие теней. Санитарка появилась как-то незаметно, сама похожая на неприкаянную тень. Вместе с ней появилась в покойницкой поклажа в двух худых наволочках.
Институтов схватил узел пожирней, вытряхнул его содержимое на голую бетонную лавку и обмер: из наволочки вывалилась наружу выгоревшая до проседей солдатская гимнастерка да отслужившие, такие же седые, никуда не годные штаны. Все побывало в прачке, вытерпело стирку, но на гимнастерке все же проступало во всю грудь бледно-бурое пятно. Из другой наволочки Институтов извлек гремучие солдатские сапоги, на которых запеклись искры крови, похожие на прожженные пятнышки.
Начмед отшвырнул запачканные кровью сапоги, вцепился в гимнастерку и заскулил, сжимая eе в руках, будто свою же погибшую душонку: «Как это понимать, товарищи?! Должны были парадную форму… на их балансе… „ „А так и понимать, облом-с…“ – ухмыльнулся Серж. „Все пропало… Ну до чего дошли, сами нагадят и сами же еще раз гадят! – Начмед хныкал и хныкал, как обворованный. – Убийцы… Недоумки… Такое и в Москву!“ Но раздался вкрадчивый, сочувственный голос: «Ну ошибочка вышла, а кто не ошибается? Все ошибаются. Прямо в двух шагах от вас, как я вижу, стоит и молчит прекрасное му-му. Берите, все при нем, пользуйтесь, полный парадный комплект, а лично мы с Жоржем ничего никому не расскажем… Мы с Жоржем не варвары… хе-хе… – Он глядел в упор на Холмогорова и уже безжалостно, смотря ему со смешинкой в глаза, повторил: – Чего пялишься, маленький жадный мужичок? Форма одежды спортивная… Человек человеку друг – исполняй“.
Начмед в изумлении обернулся к Алеше и тотчас плюхнулся перед ним на колени, запричитав: «Холмогоров, родненький, спасай положение! Отдай, отдай! Еще лучше получишь! Завтра же поедем в этот батальон и выберешь себе самое лучшее, самое лучшее!» Он вцепился мертвой хваткой в полы шинели, словно желая урвать хоть eе клок для себя и раскачивая Алешку столбом из стороны в сторону. «Раздевайся, закаляйся…» – подпевали где-то за спиной начмеда развеселые медбратья.
«Ну, что тебе стоит? – все надрывался Институтов, слыша за своей спиной, точно откуда-то свыше, лишь насмехающиеся алчные голоса. – Сегодня отдашь, а завтра новый получишь, еще лучше. Ну я же не могу с себя снять, да я готов, но это же все белыми нитками будет шито, Холмогоров! Ну где я сейчас все солдатское достану? Где, где?! А сапоги я сам лично отмою… Ну, подумай сам, разве можно солдата в моих вещах хоронить? Неужели тебе товарища не жалко! Подумай, в чем увидят своего сына его отец и мать. Ну поставь себя на их место, представь, что это твои мама с папой увидят сына вот таким, вот таким!»
Холмогоров очнулся и начал сдавать по одной вещичке на радость начмеду. Тот подхватывал их с пылу с жару да всучивал санитарке, чтоб тут же наряжала другого. Алеша остался без рубашки, а она уже застегивала пуговки на рубашке другому, старалась, напяливала через голову галстук, и зелень мундира скоро все под собой скрыла. Холмогоров, отдав с себя китель, рубашку, брюки, носки, ботинки, остался босой да в исподнем. Пал Палыч отвернулся, чтоб ничего не видеть. У начмеда не поворачивался язык сообщить раздетому озябшему пареньку, что оставаться ему в таком виде тоже невозможно.
«Да вы не брезгуйте, юноша, это все чистое-чистое, давно отстиранное … А сапоги я вам блестящие принесу, еще красивее ваших ботинков! У меня есть, приберегала прямо для вас. И портяночки сделаем. Можно с полотенец старых, вафельных, если желаете потеплей, а могу и понежне, нарвать с простынки», – спохватилась вдруг санитарка и вышмыгнула не иначе за блестящими сапогами. Холмогорова тронул eе родственный, теплый голос, и он беспрекословно начал надевать смертную солдатскую робу. «Ну, а теперь запахнемся в шинель, и все будет просто прелестно, прелестно! – бодрился начмед. – Это и называется сварить кашу из топора. Ну что я говорил? А вот и сапожки наши поспели…» В покойницкую вбежала запыхавшаяся счастливая санитарка, прижимая к грудям странного вида действительно блестящую, точно б покрытую лаком, пару диковинных сапог.
«Ой, бежала прямо как угорелая! Вот, пользуйтесь, юноша, не сомневайтесь. Сапоги новые, гляньте, какие блестящие, их офицер играл на трубе в оркестре!» «В ящик он сыграл, а не на трубе….» – бросил со стороны Серж. Женщина вспыхнула, и впервые бледное eе, некрасивое лицо зажег румянец. «Не верьте ему! Все он врет! – бросилась она неожиданно в нападение, прижимая сапоги так крепко к своей груди, будто ни за что б не отдала. – Тот мужчина вылечился и уехал. А сапоги забыл. У него их много было. А эти надевал, когда в оркестре играл».
Все стало ново и зыбко. В покойницкой пережидали все длящееся и длящееся чужое прощание, отзвуки которого бродили кругом тенями, то затихающими да смиренными, то горделивыми да вздымающимися наподобие волн. Тишина, в которой бродили они, поневоле делалась скорбной, так что медбратья не усидели на лавке и, изображая эту самую скорбь, встали на караул у наряженного в парадную форму Мухина, кривляясь: «Прощайте, товарищ генерал… Товарищ генерал, мы никогда вас не забудем…» Начмеду снова сделалось не по себе от этих игрищ, и он попытался их прекратить: «Я думаю, Иммануилу Абрамовичу это бы не понравилось. Молодые люди, вы все же не в цирке».
Медбратья только удивились, но вернулись скучно насиживать бетонную лавку. «Разве мы кому-то мешаем? Никто же ничего не видит…» – только и спросил с удивленным видом Серж, но начмед, думая, что тот снова насмехается над ним, обиженно промолчал в ответ. Молодцы мигом забылись, начали пихаться, меряться силами, выталкивая один другого со скамьи. Наконец звуки траурной музыки смолкли. Институтов стал отсчитывать нетерпеливо минуту за минутой. Потом со двора послышался шум отъезжающей похоронной процессии.
Серж и Жорж на дорожку враждебно затаились, всем своим видом выпроваживая прочь незваных наскучивших людей. Пал Палыч отчего-то взволнованным голосом подозвал Холмогорова. Даже Институтов суетливо пытался помочь уложить ряженого в носилки, чтоб только скорее исчезнуть с этого места. «Какое варварство, как это все бесчеловечно… – Но вдруг запнулся, глядя на черное запекшееся отверстие в мертвом лбу. – Стойте! – вскрикнул он и принялся судорожно рыскать по карманам своего плаща, с облегчением извлек отыскавшийся обыкновенный медицинский пластырь, отщепил белую клейкую полоску и с непритворным страдающим видом залепил ею бурую дырку во лбу покойника. – Ну все. Моя совесть чиста. Я сделал все, что было в моих силах».
Когда уже взялись за ношу, к Пал Палычу шмыгнула санитарка и сунула в разинутый карман его бушлата круглое, крепкое, увесистое яблоко, которое сжимала в руке как булыжник, и тут же отбежала. Впряженный в носилки, eе избранник даже не почувствовал в суматохе, что же произошло. Баба беззвучно плакала уже в стороне от него. Вертела по сторонам головой, заглядывая во все лица, и все ей, чудилось, нравились. Но медбратья не дали ей выйти за порог, убрали тычками с глаз и сами исчезли в той же щели, ничего не говоря, закрывшись изнутри, как зверьки. «Мальчики-с-пальчики… Игрунчики, хохотунчики, везунчики, будь они прокляты…» – заклинал Пал Палыч, не оглядываясь.
Сущие во гробах
«Человеку только матушкина утроба – это Богом данные защита и кров. А после, как из матушкиной утробы в мир нам уготованный вышкуриваемся, все норовим обратно в норушку съюркнуть. В миру все есть для жизни – только eе родимой, утробушки мамкиной, нету. Вот в утробушке спеленат человек, а в миру разве спеленат? Так и понимай… Рождение, мил человек, все нам и освобождает, начиная с ручонок! Бог творил нас несвободными, а мы все делаемся из-за греха первородного распеленатыми. Как от греха спасаясь, зачинаем каждый самостоятельно производить свой домишко, свою норушку, свою несвободу, да толку нет… Здесь уже истинно, все дело рук человеческих – вот этих самых рук… Эх, грешных, проклятущих рук! Наши дома, увы, не защита. Подсолнухи это, где что ни семечко, то зло. Ревнуем до зависти к чему? К дому чужому. Грыземся друг с дружкой где? В своих домах, где нос к носу. Земля огромна, а людям все мало места, все давятся из-за куска. В домах иконки, слыхал, вешают – это все, значит, чтоб на Бога потом свалить, хоть хозяйничают в своих четырех стенах сами. Бог покарает, думаешь? Ничуть. Он создатель – это правда, но как изделие может быть перед своим изготовителем виновато? Вот хоть эта штуковина, как может быть виновата передо мной и какая кара от моей руки-то постигнет? Разозлит, даже сжечь не смогу, потому не для себя делал, а для могилы, не принадлежит оно, изделие это, мне с той секунды, как последний гвоздок в него вобью. Так и Бог – мы ему больше не принадлежим после Адама и Евы. После свободы нашей и греха! Был у него сынок, для себя делал – он ему только и принадлежал. Страдал он, бедный, на кресте, эх-ма до чего же страдал, когда в него создатель гвоздочки последние вгонял для совершенства человеческого-то жития. Но разве в нас вгонял? Нет, мил человек, недосягаемо рукам создателя сделанное не для себя. И сколько ни вложишь души в изделие, а знаешь, где его конец. Сколько души ни вкладывай, а не будет она вечной, если не вечно то, во что вложил. Бог, верю, из вечного сделан сам материала – не из таковской доски. Но это если ты сам себя сотворил, тогда можешь и тыщу, и миллион уже на себя похожих вечных сотворить. А вот Бог, судя по всему, создать себе подобное не может, потому что сам секретом этим не владеет и создан был не сам собой, а для нас, для людей. Люди же тоже созданы не сами для себя, а для детей своих. Ну а для чего это все вместе нужно – прости, мил человек, не моего ума дела. Свое я отработаю. Заделаю себе собственную домовину на покой – вот куда вложу всю душу смертную, эх вложу! Лачком выглажу, помягчее все обложу, все равно что снегом изнутри, – спи, Панкратий Афансьевич, спи дорогой. Деток иметь лишил меня Бог, так вот решил мою судьбу, что не имею я, мил человек, деток. Потому души во мне свободной много, домовину свою изукрашу, все равно что в рай тот самый от счастья вознесусь…. И полечу, и полечу… Вот почую, что смертушка моя близка, – возьмусь за дело. Не гроб, честно слово, а крылья сотворю! И кто позавидует? Никто! А что потревожит? Ничто. Крышечку, как дверку, затворят за мной. Оставят одного в покое – и в земельку, в могилку родненькую, все равно что в матушку, в утробушку… Что-то будет с человеком после смерти, но только не ад и не рай, и Господь не вдохнет новой души вместо той, которая свое тепло отдала. Может, к другому создателю мы отходим в смертный час, а, мил человек? К тому, кто не из плоти выстругивает, плотник, а из праха создает. Кто в прах чего-то вдохнет – тот уже другой наш создатель, как есть другой… То не плотник, а травник, разумею, ведь из могильных холмов трава ж только и произрастает. А трава для чего? Трава для всего – это и лекарство, и корм, и кров, и просто живая жизнь… Вот он, травник, небось, решает, кому какой травой быть, а кого и червям-чертям скормить…»
Мастеровой, богатырских замашек бородатый внушительный дед – с большим круглым лбом, что поглотил даже волосы до самой макушки, отчего на их месте образовался будто бы еще один лоб, – рассуждал без умолку, обнимая любовно здоровые плечистые гробы, что были на голову выше его ростом.
Гробы стояли рядами, поставленные на попа, – прислонились к стенам и молчали.
Посередине дощатого барака, где сапоги топтали земляной пол и не было окон, застыла в недоделках последняя работа мастера, будто корабль на стапелях, тоже гроб. Это и называлось «изделием». Недоделанный гроб был куда торжественней готовых и смотрелся значительней средь всех остальных, поставленных обыкновенной тарой на попа. Открывая вид на хмурое серое небо в клочковатых облаках, ворота сарая были распахнуты настежь, а один совсем уж заваливающийся набок створ подперт жердью, будто безногий инвалидным костылем.
Тут же, у самого порога, были свалены в кучу доски, бывшие когда-то заборами, мостовыми да обыкновенной деревянной тарой. Ни одной чистой, все облепленные грязью, засушенные в глине, обшкрябанные. Такие грязные, как свиньи, и обросшие щетиной крупных, видных даже глазу заноз – что рыло у свиней. Но было понятно, что когда мастеровой выуживал доску из кучи, укладывал на верстак, проходился по ней с душою простеньким рубанком – каждая очищалась от грехов, обретая нежный, почти телесный цвет, и делалась гладкой все равно что человеческая ладонь, также открытая глазу во всех неповторимых природных линиях.
В мастерской и пахло поэтому не гнилью или тленом.
Пахло животворяще древесной смолой – духом царствия небесного сосны и ели, что источали из себя свежевыструганные доски, сколоченные в гробы.
Мастеровой подыскивал подходящее изделие. По мерке и, наверное, по чину. Мерку ходил он снимать самолично, хотя Институтов в желании начать все скорей cам отдал подневольному лагерному мастеру приказ, какого чина нужен гроб, и продиктовал точный медицинский рост покойника. «Могло и обтолщить… Могло и усушить… Смотря какой человек был, хороший или плохой». И с этими словами не внял начальнику, проследовал широко и осанисто, как на ходулях, к армейской санитарной машине, что въехала на зону, безоружная да измотанная долгой ездой, совсем не так, как въезжали сюда такие же чужеватые грузовики, набитые живыми охраняемыми то ли зверьми, то ли людьми; oна не ждала разрешения на въезд и вплыла за колючую проволоку легче даже самой смерти, ничем не потревожив здешний блеклый мир, пущенная охраной без маломальской проверки.
Гробовых дел мастер заглянул в кузов, с минуту побыл там взглядом наедине с покойником и, пройдя с десять шагов обратно до сарая, обронил всерьез с понятной только самому укоризной: «Усушился…» Институтов стоял с опущенными руками и глядел вслед этому непростому заключенному, c изумлением понимая, что зависит теперь даже от его не то что работы, но и мнения. «Голубчик, сколько вам потребуется времени, чтобы совершить эту процедуру? Одного часа хватит на все про все?» «Христос с вами, гражданин начальник. Работа легко спорится, когда грехов за душой не водится. Это как Бог смилуется – может, час, а может, и все пять за наши-то грехи». «Мне, знаете, некогда ждать милостей от вашего бога. К вашим личным грехам я не имею никакого отношения, религию придумали для рабов, а этот Исус Христос мог бы сначала писать и читать научиться, если взялся учить морали все человечество». «Ну так, изделие, обтяжка, цинковка… Раз в Бога не веруете, пачку чая накиньте, а я уж сделаю в лучшем виде, как на заказ». «Ну что же, о вашем вознаграждении поговорим, когда будет виден результат». «Это, конечно, но вы бы еще одну пачку добавили, гражданин начальник. И конфетку к чайку. Тогда уж точно согрешу для вас гробик за часок. В ларьке все есть, все купите. Это мы, уж извините, люди последние. Нам и умирать будет легко – ничего нет. И дайте все же задаточек для вдохновения, иначе помыслы угнетут».
Мастеровой, богатырских замашек бородатый внушительный дед – с большим круглым лбом, что поглотил даже волосы до самой макушки, отчего на их месте образовался будто бы еще один лоб, – рассуждал без умолку, обнимая любовно здоровые плечистые гробы, что были на голову выше его ростом.
Гробы стояли рядами, поставленные на попа, – прислонились к стенам и молчали.
Посередине дощатого барака, где сапоги топтали земляной пол и не было окон, застыла в недоделках последняя работа мастера, будто корабль на стапелях, тоже гроб. Это и называлось «изделием». Недоделанный гроб был куда торжественней готовых и смотрелся значительней средь всех остальных, поставленных обыкновенной тарой на попа. Открывая вид на хмурое серое небо в клочковатых облаках, ворота сарая были распахнуты настежь, а один совсем уж заваливающийся набок створ подперт жердью, будто безногий инвалидным костылем.
Тут же, у самого порога, были свалены в кучу доски, бывшие когда-то заборами, мостовыми да обыкновенной деревянной тарой. Ни одной чистой, все облепленные грязью, засушенные в глине, обшкрябанные. Такие грязные, как свиньи, и обросшие щетиной крупных, видных даже глазу заноз – что рыло у свиней. Но было понятно, что когда мастеровой выуживал доску из кучи, укладывал на верстак, проходился по ней с душою простеньким рубанком – каждая очищалась от грехов, обретая нежный, почти телесный цвет, и делалась гладкой все равно что человеческая ладонь, также открытая глазу во всех неповторимых природных линиях.
В мастерской и пахло поэтому не гнилью или тленом.
Пахло животворяще древесной смолой – духом царствия небесного сосны и ели, что источали из себя свежевыструганные доски, сколоченные в гробы.
Мастеровой подыскивал подходящее изделие. По мерке и, наверное, по чину. Мерку ходил он снимать самолично, хотя Институтов в желании начать все скорей cам отдал подневольному лагерному мастеру приказ, какого чина нужен гроб, и продиктовал точный медицинский рост покойника. «Могло и обтолщить… Могло и усушить… Смотря какой человек был, хороший или плохой». И с этими словами не внял начальнику, проследовал широко и осанисто, как на ходулях, к армейской санитарной машине, что въехала на зону, безоружная да измотанная долгой ездой, совсем не так, как въезжали сюда такие же чужеватые грузовики, набитые живыми охраняемыми то ли зверьми, то ли людьми; oна не ждала разрешения на въезд и вплыла за колючую проволоку легче даже самой смерти, ничем не потревожив здешний блеклый мир, пущенная охраной без маломальской проверки.
Гробовых дел мастер заглянул в кузов, с минуту побыл там взглядом наедине с покойником и, пройдя с десять шагов обратно до сарая, обронил всерьез с понятной только самому укоризной: «Усушился…» Институтов стоял с опущенными руками и глядел вслед этому непростому заключенному, c изумлением понимая, что зависит теперь даже от его не то что работы, но и мнения. «Голубчик, сколько вам потребуется времени, чтобы совершить эту процедуру? Одного часа хватит на все про все?» «Христос с вами, гражданин начальник. Работа легко спорится, когда грехов за душой не водится. Это как Бог смилуется – может, час, а может, и все пять за наши-то грехи». «Мне, знаете, некогда ждать милостей от вашего бога. К вашим личным грехам я не имею никакого отношения, религию придумали для рабов, а этот Исус Христос мог бы сначала писать и читать научиться, если взялся учить морали все человечество». «Ну так, изделие, обтяжка, цинковка… Раз в Бога не веруете, пачку чая накиньте, а я уж сделаю в лучшем виде, как на заказ». «Ну что же, о вашем вознаграждении поговорим, когда будет виден результат». «Это, конечно, но вы бы еще одну пачку добавили, гражданин начальник. И конфетку к чайку. Тогда уж точно согрешу для вас гробик за часок. В ларьке все есть, все купите. Это мы, уж извините, люди последние. Нам и умирать будет легко – ничего нет. И дайте все же задаточек для вдохновения, иначе помыслы угнетут».