С того дня, с того расстрела, Хабаров отказался от пайка, от питья. Скинув ватный матрас, он пластался на крепких железных пружинах, без воздуха, без небесного света. Вскорости капитан начал взаправду вонять, оброс бородой и уже забредил, окунаясь все глубже в беспамятство. Догадавшись, что это не запой, что ротный вздумал уходить из жизни, стали его кормить силой, будто живодеры. Закатывали рукава, чтобы не замараться. Потом раздирали капитану рот немытыми ручищами и заливали его всего жидкой баландой. Кормильцы казались ему интендантами, собравшимися выселить его, прогнать, и капитан стонал: «Погоди, не трогай… Я вот помру…»
А больше и некому было за капитаном приглядеть, потому что Илья Перегуд в роту не вернулся. В тот день, в какой прогнал его Хабаров, он решился уехать от него навечно в Угольпункт. Сел он на дрезину, столковавшись с вертухаями, чуть ли не сам вертухай, и отправился. Дорогой эти его дружки стали ругать Хабарова, на которого их поменял Илья в прошлые годы. Тот их слушал и сам капитана ругал, но вдруг разозлился и принялся защищать капитана, да так горячо, что посбрасывал всех, кто плохо про Хабарова говорил, с дрезины, а уже в Степном вырвал кусок рельсов, прекратив по всей ветке движенье. Уже в Угольпункте, где на него нажаловались искалеченные вертухаи, Илью пришли сопроводить за тот проступок на гауптвахту. Конвой он тоже раскидал и чуть не разнес общежитие, так что если бы не уговорил его комбат, пообещав не брить и разрешив употреблять на гауптвахте водку, то во всем городишке могло бы произойти крушенье.
В эту скучнейшую пору в Карабас прибыл полковой грузовик, груженный доверху картошкой, но гнилой; пакостный ее дух так и ударял из кузова. Сказали же, что возвращается та самая картошка, какую забрали у роты осенью, столько, сколько по описи числилось мешков. Известили также, что в полку сменилась власть. И поставили о старом полковнике в известность, что его больше в полку нет и будто бы приезжал генерал и навел порядок.
Через денек-другой в роте праздновали Новый год, наскребая из гнилой картошки праздничный паек. Капитан заживо гнил в гробу своей канцелярии, не зная, что наступает новое время. Ему выделили картошки. Картошку эту затолкали ему в рот, хотели, чтобы жевал, а он ее вытолкал.
Глава 8.
А больше и некому было за капитаном приглядеть, потому что Илья Перегуд в роту не вернулся. В тот день, в какой прогнал его Хабаров, он решился уехать от него навечно в Угольпункт. Сел он на дрезину, столковавшись с вертухаями, чуть ли не сам вертухай, и отправился. Дорогой эти его дружки стали ругать Хабарова, на которого их поменял Илья в прошлые годы. Тот их слушал и сам капитана ругал, но вдруг разозлился и принялся защищать капитана, да так горячо, что посбрасывал всех, кто плохо про Хабарова говорил, с дрезины, а уже в Степном вырвал кусок рельсов, прекратив по всей ветке движенье. Уже в Угольпункте, где на него нажаловались искалеченные вертухаи, Илью пришли сопроводить за тот проступок на гауптвахту. Конвой он тоже раскидал и чуть не разнес общежитие, так что если бы не уговорил его комбат, пообещав не брить и разрешив употреблять на гауптвахте водку, то во всем городишке могло бы произойти крушенье.
В эту скучнейшую пору в Карабас прибыл полковой грузовик, груженный доверху картошкой, но гнилой; пакостный ее дух так и ударял из кузова. Сказали же, что возвращается та самая картошка, какую забрали у роты осенью, столько, сколько по описи числилось мешков. Известили также, что в полку сменилась власть. И поставили о старом полковнике в известность, что его больше в полку нет и будто бы приезжал генерал и навел порядок.
Через денек-другой в роте праздновали Новый год, наскребая из гнилой картошки праздничный паек. Капитан заживо гнил в гробу своей канцелярии, не зная, что наступает новое время. Ему выделили картошки. Картошку эту затолкали ему в рот, хотели, чтобы жевал, а он ее вытолкал.
Глава 8.
Новые времена
Петр Валерьянович Дегтярь, будто у него заело часть мозга, ничего не умел бояться, разве что терпел да стеснялся, как с той же своей лысиной, которая грозила ему сверху, что превратит в посмешище. Замещая Победова во время его болезни, Дегтярь успел свыкнуться с новым для себя местом, наводя порядок в погоревшем полковом хозяйстве, торопясь успеть к проверке. Федора Федоровича он ни разу еще в госпитале не навестил и, лишь когда стало известно, что комполка благополучно выписывают, собрался его проведать с тягостью, будто ехал к умирающему или сам помирал.
Ведомство отстроило госпиталь с тем блеском, что он походил на курорт. Окружал его ухоженный парк с аллеями и беседками, по глади которого и плыл госпиталь, будто пароход. В нем поправляли здоровье заслуженные люди, то есть ветераны, и начальство из областных. Победова уже перевели в палату для выздоравливающих, потеснив отставного генерала. Этот генерал считал себя начальником в палате. Он и без того был недоволен, что к нему подселили какого-то полковника, хотя они с Победовым были одних лет. Он так и влепил пришедшему Дегтярю: «Генерал-лейтенант Прошкин», отчего Петру Валерьяновичу, стесняясь, пришлось отдавать честь. Наряженный в махровый халат, генерал носил его небрежно на плечах, как бурку. Формой же его были, даже в госпитале, строгая рубаха и штаны с красными лампасами. Он прохаживался по палате под ручку с черным, наилучшего производства приемником, по которому без передышки гнали новости – со строек, заводов, полей… Он вслушивался в них, чуть преклоняя твердую голову, точно бы свихнул шею, и то и дело вставлял: «А это вот правильно, правильно, это я поддерживаю… Ну куда глядят, всыпать всем!.. А это вот хорошо, хорошо…» Вещь эта, приемничек, была дорогой и сама по себе, но все указывало на то, что генерал получил ее в награду, хоть в юбилей, потому-то и дорожил; не выпуская награду из рук, а лишь приглушив громкость, начал он со всей серьезностью допрашивать Дегтяря, точно тот явился к нему докладывать. Дегтярь отчитывался битый час – ну как было перечить, пускай и отставному? Утолив некую жажду, отставной вымолвил: «Ну не подкачай, можешь идти». И уселся с шумом, со стрекотом бриться, не замечая никого вокруг себя. Так что Дегтярю с полковником пришлось удалиться, чтобы его не тревожить.
Победов выглядел усталым, он боялся спросить первым, что происходит в полку, хоть стороной от других обо всем знал. «Как со здоровьем?» – выговорил Петр Валерьянович. И полковник поспешил разболеться. «Дышать не могу, как схватит, хоть бы проверку эту пережить… Развалили, говнюки, мне полк, гляди, послетаете у меня уж напоследок…» Дегтярь тогда принялся виновато докладывать, как и что он делал в отсутствие полковника. Победов слушал его с холодным довольным видом, ему понравилось, что начштаба все же явился к нему, терпеливо сносил попреки, то есть не восставал. Ободрившись, полковник с удовольствием даже перебил его, позволяя себе погрубее одернуть: «Шляпу-то свою сними, все же в помещении находишься». И начштаба, замявшись на минуту, снял головной убор. Победов его так и не дослушал, опять оборвал: «А ты небось уже к моему кабинету примерился? Погоди, я еще сам в нем маленько посижу. Ты, знаешь, на руках меня носи, тогда погляжу, может, и получишь полк». – «Федор Федорович, я не понимаю, я всегда, как прикажут…» – не выдержал Дягтярь. «Как прикажут… Жди от вас благодарности… – пожаловался полковник ослабшим голосом. – Хоть бы передачку собрали, позаботились. Другим носят, а у меня в тумбочке ничего нет, стыдно-то как. Все угощают. Вот и товарищ Прошкин конфету дал. А у вас вот что в душе, знаю я вас…» Дегтярь встал. «Ты куда?» – нахмурился Федор Федорович. «Поеду в полк». – «Ну поезжай, поезжай, готовь, я с тебя спрошу… Говорят, ты Скрипицына оставил? Ну ладно… Передавай диверсанту этому привет, я с ним еще потолкую, может, прощу». Поднялся, кряхтя. Казенный халат был ему велик, хотя и пошивом и опрятностью отличался безукоризненными. Поворотившись, он пошлепал к своей палате и постучался: «Товарищ генерал-лейтенант, разрешите войти?»
Ноябрь в Караганде походил чем-то на северные белые ночи. Воздух в городе был прохладен, светел и свеж. Еще даже торговали арбузами, которые привозили с южной стороны степи. То был месяц, когда не выпадало ни снега, ни дождей. Земля высушивалась, как белье на морозе. Вечерами холодало, будто в город входила на постой зима, зато стоило разойтись дню, как все кругом согревалось и зима уходила.
Выписавшись из госпиталя, поспешив воротиться в полк, Федор Федорович успел присвоить себе весь тот порядок, который поторопился навести Петр Валерьянович, неизвестно для кого стараясь. Сам он отодвинулся в сторону, казалось, не посторонился, а провалился под землю. Скрипицына, разжалованного с должности, но остававшегося в полку, упустили из виду, и он бродил повсюду, похожий на одинокую лошадь. Никто не знал, что за генерал явится с проверкой, но в те дни о нем всякий прапорщик со знанием, с жаром рассказывал, будто этого генерала ничем не подкупишь и будто он служит, опираясь неизвестно на чью силу. Проверялись азиатские округа, полки в Ташкенте, Ашхабаде, во Фрунзе, откуда уже исходили самые страшные слухи, что генерал Добычин есть человек новый и беспощадный, какого еще не видывали войска. Однако ничего от этих слухов не поменялось, и встречала генерала Добычина такая же Караганда – в сонливых лучах солнца, вся перед зимой изнеженная.
Увидав живого Добычина, в полку снова испытали потрясенье: из машины вылез рослый, вовсе не пожилой, а в самом расцвете сил, красивый, как серебро, и не почерненный злостью татарин. Может, он и не был татарином, кем бы он ни был, но слепила его природа с вдохновеньем. Сила запечатлялась во всем его облике. Тугие глаза, скуластое лицо, сомкнутый крепко рот, и сам он был жилист да крепок. Он выдавался из тех людей, что окружали его, а сопровождали генерала угодливые, в какую бы позу ни становились, чинуши. И это было удивительным зрелищем: казалось, будто волк погоняет перед собой отару дрожливых овечек. Потому, хоть ничего страшного в самом Добычине не было, он все же казался страшным, может, и беспощадным. Однако, увидев, что в командирах полка ходит престарелый человек, Добычин обошелся с полковником очень уважительно, то есть поздоровался с ним лично за руку, отчего рука у Федора Федоровича чуть не отвалилась, потому что с ним еще такого за всю службу не случалось. Так стало известно, что Добычин все же уважает стариков и что он сам себе генерал, птица.
Был выстроен на плацу полк к его прибытию. В полку гордились своими парадами, нарочно гордились, умнее остальных полков обзаведясь знаменитым оркестром. Чтобы заполучить музыкантов, сам его капельмейстер ездил вербовщиком, отыскивал в толпах людей, которых гнали отбывать воинскую повинность, валторнистов да трубачей и мог обменять другому вербовщику двух дюжих украинских парней, возросших на галушках со сметаной, на хлипкого еврейчика, который с детства знал всю правду про басовый ключ. Такой парад сражал генералов, если им случалось его принимать, столько крови было потрачено на выгонку железных маршей из живых, сбитых в нескончаемые ряды людей.
Победов, напуганный генералом, неожиданно омолодился, и когда командовал на параде сменами, то голос его звенел над плацем. Ноги, руки его затрещали, будто спелые арбузы, когда он вдруг подскочил к генералу для рапорта. Когда же отрапортовал, то не встал за его спиной, как стояли тихонько полковые с чинушами, а сам показал генералу спину, сделав «кру-у-гом», и пошагал, выкидывая ножку штыком, к замершему в строю полку, где и встал под знаменем, осенился. И сам гаркнул: «Ша-аго-о-ом!..» – вытягивая трубно глотку. В рожах изобразился испуг, что полковник собьет всех с шага, сомнет в гармошку стройные до того ряды, но Федор Федорович задал такого жару, что весь полк, задыхаясь, рвался с радостью за ним, за лихой своей головушкой. Добычин терпеливо проглядел парад, но остался безразличным. «Шагать умеете…» – сказал он даже сухо, без теплоты, подскочившему за похвалой взмыленному полковнику. И так было сделано другое открытие: что природа Добычина отнюдь не солдатская, если он не понимает и не ценит красоты строя.
Куда охотней генерал пошел погулять по полку. Все он разглядывал, всем интересовался, будто бы делал для себя глубокие выводы, узнавая полк. А в глаза ему лез скупой глянец, эдакий заштатный, тусклый, и тем заметней было, что в полку ему вовсе нечего делать, если он не служит, не командует в нем, а прилетел из другой жизни. Должно быть, и самому Добычину было в тягость проверять заштатные части, будто тратил даром время, участвовал в ничтожных обманах. «Я слыхал, что вам тут красного петуха подпустили?» – обратился он к полковнику, вполовину шутя, вполовину намекая, да и то от скуки. «Так точно, товарищ генерал, этот факт имел место, – промямлил полковник. – Горели». – «Воздух, что ли, горел?» – устал дожидаться ясного ответа Добычин. «Никак нет, грузовой парк», – ответствовал Победов, покрываясь крупными каплями пота, заливаясь даже не краской, а живой своей багровой кровью, потому как генерал и остановился с толпцой чинуш подле самого грузового парка. Зачаженную бетонку отскоблили, обглодали точно кость. Ангары отстроили заново, понатыкали для благоустройства деревьев. «Что же тут горело?!» – воскликнул Добычин, которого все же вынудили разгневаться. Возглас его беспомощно повис в воздухе, но был вдруг подхвачен мешковатой фигурой с портфелем, которая скрывалась тенью за чужими спинами, а тогда начала пробираться сквозь толпу, обрастая, ко всеобщему испугу, мясом. «Товарищ генерал, я знаю, что тут сгорело! Тут сгорела правда, товарищ генерал!»
Он пустился вплавь по головам, вздергивая портфель, точно боялся подмочить его содержимое, тогда как кругом на его плечи навешивались эти жидкие люди, пытаясь утопить, но даже морская буря не остановила бы этого отчаявшегося человека; он выбросился к генералу с тем жалким видом, точно и вправду побывал в воде. «А это кто такой?» – не испугался, а удивился Добычин. «Этот у меня начальником особого отдела был, мы его тут, товарищ генерал, даже хотели судить…» – торопился, не помня себя от страха, Федор Федорович, для которого, казалось, кончалась сама жизнь. И неясно, что имел сказать генерал, когда не раздумывая приказал своим офицерам, державшим дрожавшего Скрипицына: «Разберитесь с ним, потом доложите мне». – «Товарищ генерал…» – попытался объясниться Победов, но Добычин опять заскучал.
Когда тронулись потихоньку с места, казалось, что полк уже не проверяют, а хоронят, разве что впереди не тащили на плечах гроб, и если останавливались перед строением, чтобы перевести дух, то стояли будто над могилой, будто готовились бросить по горстке земли. И лица у чинуш были самые скорбные, и полковник хватался за сердце, хотя Добычин мирно заговаривал с ним, если что-то было ему непонятно. Узнав походя, что старый полковник нарочно выписался из госпиталя, он даже похлопал Федора Федоровича по плечу: «Ну что же вы, долечивались бы…» – «Так точно, так точно…» – растрогался тот. В штабной столовой накрыли стол, генерала пригласили отобедать чем богаты, но и обедали все так, будто справляли поминки. Тем обедом завершился первый день пребывания Добычина, назавтра же он должен был провести в полку партийное собрание, чтобы доложить текущую политику партии, и неизвестно, что было делать генералу в полку на третий день, верно, тот же парад и прощальный, уже на дорожку, обед.
К полудню, когда было намечено собрание, служивые съехались в полк со всех рот – это были комбаты, а также выборные из коммунистов, пожившие уже мужики. Выезд для них был праздником; тут встречались старые товарищи, свояки, которых разбросало службой. Клуб заполняли будто дом, вытирая отчего-то ноги при входе, а кто уже успел разместиться, те радостно распахивали объятия товарищам как гостям, которых и усаживали рядом, для чего загодя эти ближние места держали. Радостный этот гул стих, когда на подмостках, невысоких, точно крутая ступенька, уселся президиум за тремя столами, покрытыми кумачом. Все выглядывали генерала. Лбы, поблескивая, вымостили замерший клуб, и речи зашагали по нему как по живой площади. Докладывать поднялся генерал Добычин, который так ясно выражался, будто на глазах у всех вырезал словами из воздуха клочья. Затем докладывал Победов. Как потом вспоминали, его речь была напористой, привычной, хотя другие, числом не меньшим, утверждали, будто полковник едва ворочал языком, как сваренный. За полковником выступали начальники и коммунисты помельче, выступал и начштаба, нудил, а чего – никто и не мог по прошествии времени вспомнить. Воздух делался душным. «Товарищ Андропов, бу-бу-бу, Юрий Владимирович, бу-бу-бу, генеральный секретарь, бу-бу-бу, партия» – вот этот Юрий Владимирович и расхаживал по лбам, в задних рядах где-то усаживаясь. Добычин, чуть послушав, принимался хлопать, потому что с него хлопанье и начиналось, а в таком положении ухо востро держать надо. Под конец шло голосование, служивые толком не запомнили, что обсуждалось, и проголосовали лесом, облегчая душу. Что случилось потом, когда полковник Победов, командир полка, объявил собрание закрытым, люди, подымаясь с мест и расходясь в толчее, толком не разглядели, клуб уже наполнился тяжелым гулом, будто и впрямь покатились по нему булыжники.
А происходило на подмостках, в президиуме, за кумачовыми столами вот что. Когда Федор Федорович поднялся, закрывая собрание, поднялся скоро и Добычин. «А что это за история с капитаном, который у вас картошку посадил?» – спросил он, похоже, будто намекал или шутил, соскучившись, но уже и с большим интересом. Победов тогда опять покрылся потом, побагровел и выпалил: «Никак нет, товарищ генерал, это безобразие мы прекратили, не сомневайтесь». Генерал на мгновение скис, красивое его лицо потемнело, но все же принялся рассказывать с усмешкой как бы для всех случай из своей жизни: «Когда я еще на оперативной работе был, сообщили, тоже из армейской части, что поймали шпиона – политотдел сработал. Приезжаю, а в карцере сидит солдат, молоко на губах не обсохло. Я говорю: ну и какой он шпион? Предъявляют мне потрепанную книжку на иностранном языке: вот, читает по ночам, списывает. А знаете, что это за книга оказалась? Учебник для студентов по английскому! Хорошо хоть паренька выручил, может, проклюнется из чертополоха нашего голова светлая, что и чужие языки будет знать». – «Да, да!» – отозвались чинуши вокруг Добычина, стараясь кто громче. И он уже успокоился, собравшись направиться своим путем, как вдруг вылез тот, кого он во все время не замечал, хоть тот и был рядышком, но отстаиваясь всегда за полковником.
Что-то случилось с этим человеком, гнутый-перегнутый, он сломился. Быть может, Петру Валерьяновичу подумалось эдак вмиг, что полковник уже потонул и может потащить его за собой на дно, как и грозился. А может, ему нестерпимо ярко пригрезилось командирство эдак в один миг. Дегтярь, сам себя не помня, доложил в образовавшейся после одобрений тишине: «А у нас в полку, товарищ генерал, эти светлые головы погибают, у нас семь солдат…» И тут закричал Добычин, разворачиваясь, наступая: «Почему раньше не докладывал, подлец? Почему через голову начальника?!» Бросив перепуганного неживого начштаба, не желая мараться, генерал в гневе отыскал Победова, который после его шутейного рассказа чуть держался на ногах, заваливаясь к столу, ухватившись за сердце. «А вы если не смогли со всем разобраться, то подавали бы давно рапорт, уходили б в отставку!» – «Так точно, товарищ генерал, я подаю…» – лепетал Федор Федорович, весь отклоняясь, точно генерал дышал на него огнем. И тот отступил, бросая и полковника. «Дождутся, что судить их надо будет», – ворчал он, спускаясь с подмостков со всем своим овечьим окружением.
Служивые из отставших еще толпились у входа, с удивлением вглядываясь в то, что происходило вдалеке от них, в глубине клуба. Они уважительно расступились, пропуская генерала. Тот оглянулся, увидав издали в последний раз кривлявшегося на пустых подмостках старика, и не сдержал усмешки: «А этот все умирает…» Его услышали, потому скорей хлынули за ним, боясь еще присутствовать в клубе. Дегтярь, которого совсем затолкали, плелся в самом хвосте, горестно вздыхая, ничего не понимая кругом. «Товарищи, помогите…» – услышал он может что и шепот полковника, но боялся оглянуться, будто его шея повисла на волоске; ему было нестерпимо стыдно, хуже, чем вору. Боясь оглядываться, он замертво вышел из клуба последним человеком. Победов же опустился на стул. Все ушли, а он остался в пустом президиуме, навалившись бессильной грудью на покрытые кумачом, для того и покрытые, что канцелярские, столы.
Старика не хватились, всякий убегал, всякому не терпелось с этого собрания поскорей скрыться. А солдаты поленились убрать в клубе тем же вечером и явились потихоньку утром, чтобы убрать, волей-неволей. За ту ночь голодные клубные крысы погрызли умершему полковнику ноги, сожрав с них прежде яловые офицерские сапоги, от которых остались под столом президиума куски каменных подошв и гвоздики. Узнав об этой смерти, генерал Добычин заплакал. Дольше пребывать в полку ему не хватало сил, но и ехать не хватало решимости, будто его осудить должны были или оправдать. Устроившись временно в эти часы в кабинете старого полковника, он вызвал к себе начштаба Петра Валерьяновича Дегтяря. «Значит, иуда, будешь ты командовать у меня этим полком», – произнес он, ожидая, что увидит человека подлого, затаившегося, но увидел как бы безликий обрубок от гвоздя и смолк, с теми словами и выгнав его. Потом хватился, вспомнил, приказав доставить к себе того человека, с которого все и началось. Скрипицына к нему доставили с гауптвахты, где он еще содержался, покуда решалось его дело, о котором генералу как раз перед тем злым собранием было наскоро доложено ближними, но тогда он поленился задумываться, чтобы дать свой ответ. Когда Скрипицына ввели в кабинет, похожего на выловленную рыбу, поглупевшего, со всей холодной тяжестью, ушедшей в будто бы зрячие, широко распахнутые глазищи, Добычин пробормотал, борясь с гневом: «У тебя есть отец, мать?» – «Отсутствуют…» – произнес тот, не понимая, ради чего спрашивается. «А тебе этого старика, который тебе в отцы годится, не жалко было поносить?!» Они встретились взглядом, Скрипицын глядел, не умея скрыть своего изумленья: «Я правду про товарища полковника говорил… Его покритиковали, а он умер». И генерал выскочил из-за стола, закричав: «Да ты дурак, убирайся!» И тогда этот Скрипицын послушно пропал, так что Добычин удивился его прыткости…
Уже у штаба, куда подогнали машины, выходя на крыльцо, он никак не мог все же отвязаться от этой фамилии. «Скрипицын, Скрипицын… Восстановите, что ли, его в должности – кем он у вас там был?» – бросил он на ходу, и его успели услышать.
Черные парадные машины, точно бы затянутые в лакированные мундиры, выехали из полка. Свет в кабинете старого полковника погас. Быть может, его потушил, выходя прочь, сам генерал Добычин. Полк погрузился в мертвый мрак. Принужденные неусыпно стоять на постах, караульные той ночью пребывали в унынии. Они вглядывались в железную черноту, чуть различая в ней глухие очертания полка, и вздрагивали от всякого звука за своей спиной, чего прежде отнюдь не бывало. Бывало, притопываешь, оголодал, продрог, а вдали окно полковника для всех горит, хоть прикуривай. И пускай всякому известно, что никого в том кабинете нет, но делалось покойней от дармового факела, оставленного стариком напоказ, для внушительности. Что свет погас безвозвратно, в караулах той ночью постичь не сумели. Жаловались, что темень понапустили, что начальство для себя света не жалеет, а для людей бережет. Постичь не сумели и проверки, какой с нее толк. Генерал приехал и уехал. Сделал всего одно назначенье – так уж сделал. Сместил одного полковника – так уж сместил. Куда глянуть успел, там и случилось, вот и вся проверка, будто год и ждали, чтобы дождаться, о ком словцо обронит, кого взором мазнет. Однако же слава за генералом Добычиным, что он беспощадный человек, утвердилась еще крепче. Узнавая его личность в этот год, в войсках его даже прозвали Батыем.
Когда Петр Валерьянович Дегтярь явился на службу в полк, то началась она с того, что дежурный офицер не доложился ему и не отдал, хоть и глазела вокруг солдатня, чести. Отовсюду на него косились, шептали про него. В приемной старлей Хрулев расплылся в улыбке: «С добрым утром вас, товарищ подполковник, поздравляю…» Дегтярь опустил виновато глаза и прошел в кабинет, откуда с мученьем и выглянул из оконца. Солдат выгуливал по плацу расхристанной метелкой клубы пыли. Из грузовика, что пристал к столовой, солдаты выгружали свежевыпеченный хлеб. Жизнь двигалась сама по себе, по-заведенному, а Дегтярь уже не мог выйти на плац и просто заговорить с этими солдатами, для которых стал чужим. И все выжидали, кто осмелится заговорить с Дегтярем первым.
Первым в кабинете командира полка объявился Скрипицын. Он вошел без стука, по-свойски, покрепче захлопнув за собой дверь, это перед носом старлея Хрулева. «Я пришел сказать, что я вас уважаю, вы для меня не изменились, я умею, Петр Валерьянович, помнить добро, – снизошел Скрипицын. – Все мы люди, у всех бывают ошибки в жизни. А я вас в смерти полковника и не виню. Похороним с почестями, как бы ни было, а он с почестями заслужил, столько лет командиром. Я вот пришел о похоронах поговорить, не стоило бы откладывать это дело…» Сам того не зная или, напротив, хорошенечко зная, Скрипицын снял с подполковника самый тяжкий груз. Дегтярю было и стыдно, что Скрипицын его пощадил, будто кровь отдал, поделился кровью, а Дегтярь и стыдился-то брать. Они все обговорили, то есть Петр Валерьянович с облегчением согласился со всей процедурой, которую Скрипицын предлагал. В полк труп не завозить, а положить в карагандинском клубе офицеров, выставив у гроба лишь свой караул, а потом на кладбище, на военное, где разрешить залп в честь полковника, – вот и все. «Тут еще такое дело, это как воспримут… – сказал Скрипицын. – Полковник площадь занимал в одну комнату, музея из нее не сделаешь, а потомков у него вроде нет. А я семь лет по общежитиям, штабные у нас вроде все пристроились, с женами. Нельзя ли эту площадь выделить мне, как вы смотрите, Петр Валерьянович? Вопрос грубый, но лучше не откладывать…» – «Я не возражаю, Анатолий», – ответил бездумно Дегтярь. Когда Скрипицын удалился, в кабинет вбежал Хрулев: «Товарищ подполковник, я офицер, я требую, чтобы мне предоставили жилье! Вы даете квартиру тому, кто ее кровью обагрил. А я один Федора Федоровича любил». Тут на мгновенье Дегтярь обрел былую волю, прорезался в нем гвоздь: «Он убил за квартиру, ты любил за квартиру, а я любил, да убил… – Однако воля его тут же иссякла, и, безжизненный, он, стесняясь, произнес: – Анатолий служит в полку больше тебя, он нуждается».
Ведомство отстроило госпиталь с тем блеском, что он походил на курорт. Окружал его ухоженный парк с аллеями и беседками, по глади которого и плыл госпиталь, будто пароход. В нем поправляли здоровье заслуженные люди, то есть ветераны, и начальство из областных. Победова уже перевели в палату для выздоравливающих, потеснив отставного генерала. Этот генерал считал себя начальником в палате. Он и без того был недоволен, что к нему подселили какого-то полковника, хотя они с Победовым были одних лет. Он так и влепил пришедшему Дегтярю: «Генерал-лейтенант Прошкин», отчего Петру Валерьяновичу, стесняясь, пришлось отдавать честь. Наряженный в махровый халат, генерал носил его небрежно на плечах, как бурку. Формой же его были, даже в госпитале, строгая рубаха и штаны с красными лампасами. Он прохаживался по палате под ручку с черным, наилучшего производства приемником, по которому без передышки гнали новости – со строек, заводов, полей… Он вслушивался в них, чуть преклоняя твердую голову, точно бы свихнул шею, и то и дело вставлял: «А это вот правильно, правильно, это я поддерживаю… Ну куда глядят, всыпать всем!.. А это вот хорошо, хорошо…» Вещь эта, приемничек, была дорогой и сама по себе, но все указывало на то, что генерал получил ее в награду, хоть в юбилей, потому-то и дорожил; не выпуская награду из рук, а лишь приглушив громкость, начал он со всей серьезностью допрашивать Дегтяря, точно тот явился к нему докладывать. Дегтярь отчитывался битый час – ну как было перечить, пускай и отставному? Утолив некую жажду, отставной вымолвил: «Ну не подкачай, можешь идти». И уселся с шумом, со стрекотом бриться, не замечая никого вокруг себя. Так что Дегтярю с полковником пришлось удалиться, чтобы его не тревожить.
Победов выглядел усталым, он боялся спросить первым, что происходит в полку, хоть стороной от других обо всем знал. «Как со здоровьем?» – выговорил Петр Валерьянович. И полковник поспешил разболеться. «Дышать не могу, как схватит, хоть бы проверку эту пережить… Развалили, говнюки, мне полк, гляди, послетаете у меня уж напоследок…» Дегтярь тогда принялся виновато докладывать, как и что он делал в отсутствие полковника. Победов слушал его с холодным довольным видом, ему понравилось, что начштаба все же явился к нему, терпеливо сносил попреки, то есть не восставал. Ободрившись, полковник с удовольствием даже перебил его, позволяя себе погрубее одернуть: «Шляпу-то свою сними, все же в помещении находишься». И начштаба, замявшись на минуту, снял головной убор. Победов его так и не дослушал, опять оборвал: «А ты небось уже к моему кабинету примерился? Погоди, я еще сам в нем маленько посижу. Ты, знаешь, на руках меня носи, тогда погляжу, может, и получишь полк». – «Федор Федорович, я не понимаю, я всегда, как прикажут…» – не выдержал Дягтярь. «Как прикажут… Жди от вас благодарности… – пожаловался полковник ослабшим голосом. – Хоть бы передачку собрали, позаботились. Другим носят, а у меня в тумбочке ничего нет, стыдно-то как. Все угощают. Вот и товарищ Прошкин конфету дал. А у вас вот что в душе, знаю я вас…» Дегтярь встал. «Ты куда?» – нахмурился Федор Федорович. «Поеду в полк». – «Ну поезжай, поезжай, готовь, я с тебя спрошу… Говорят, ты Скрипицына оставил? Ну ладно… Передавай диверсанту этому привет, я с ним еще потолкую, может, прощу». Поднялся, кряхтя. Казенный халат был ему велик, хотя и пошивом и опрятностью отличался безукоризненными. Поворотившись, он пошлепал к своей палате и постучался: «Товарищ генерал-лейтенант, разрешите войти?»
Ноябрь в Караганде походил чем-то на северные белые ночи. Воздух в городе был прохладен, светел и свеж. Еще даже торговали арбузами, которые привозили с южной стороны степи. То был месяц, когда не выпадало ни снега, ни дождей. Земля высушивалась, как белье на морозе. Вечерами холодало, будто в город входила на постой зима, зато стоило разойтись дню, как все кругом согревалось и зима уходила.
Выписавшись из госпиталя, поспешив воротиться в полк, Федор Федорович успел присвоить себе весь тот порядок, который поторопился навести Петр Валерьянович, неизвестно для кого стараясь. Сам он отодвинулся в сторону, казалось, не посторонился, а провалился под землю. Скрипицына, разжалованного с должности, но остававшегося в полку, упустили из виду, и он бродил повсюду, похожий на одинокую лошадь. Никто не знал, что за генерал явится с проверкой, но в те дни о нем всякий прапорщик со знанием, с жаром рассказывал, будто этого генерала ничем не подкупишь и будто он служит, опираясь неизвестно на чью силу. Проверялись азиатские округа, полки в Ташкенте, Ашхабаде, во Фрунзе, откуда уже исходили самые страшные слухи, что генерал Добычин есть человек новый и беспощадный, какого еще не видывали войска. Однако ничего от этих слухов не поменялось, и встречала генерала Добычина такая же Караганда – в сонливых лучах солнца, вся перед зимой изнеженная.
Увидав живого Добычина, в полку снова испытали потрясенье: из машины вылез рослый, вовсе не пожилой, а в самом расцвете сил, красивый, как серебро, и не почерненный злостью татарин. Может, он и не был татарином, кем бы он ни был, но слепила его природа с вдохновеньем. Сила запечатлялась во всем его облике. Тугие глаза, скуластое лицо, сомкнутый крепко рот, и сам он был жилист да крепок. Он выдавался из тех людей, что окружали его, а сопровождали генерала угодливые, в какую бы позу ни становились, чинуши. И это было удивительным зрелищем: казалось, будто волк погоняет перед собой отару дрожливых овечек. Потому, хоть ничего страшного в самом Добычине не было, он все же казался страшным, может, и беспощадным. Однако, увидев, что в командирах полка ходит престарелый человек, Добычин обошелся с полковником очень уважительно, то есть поздоровался с ним лично за руку, отчего рука у Федора Федоровича чуть не отвалилась, потому что с ним еще такого за всю службу не случалось. Так стало известно, что Добычин все же уважает стариков и что он сам себе генерал, птица.
Был выстроен на плацу полк к его прибытию. В полку гордились своими парадами, нарочно гордились, умнее остальных полков обзаведясь знаменитым оркестром. Чтобы заполучить музыкантов, сам его капельмейстер ездил вербовщиком, отыскивал в толпах людей, которых гнали отбывать воинскую повинность, валторнистов да трубачей и мог обменять другому вербовщику двух дюжих украинских парней, возросших на галушках со сметаной, на хлипкого еврейчика, который с детства знал всю правду про басовый ключ. Такой парад сражал генералов, если им случалось его принимать, столько крови было потрачено на выгонку железных маршей из живых, сбитых в нескончаемые ряды людей.
Победов, напуганный генералом, неожиданно омолодился, и когда командовал на параде сменами, то голос его звенел над плацем. Ноги, руки его затрещали, будто спелые арбузы, когда он вдруг подскочил к генералу для рапорта. Когда же отрапортовал, то не встал за его спиной, как стояли тихонько полковые с чинушами, а сам показал генералу спину, сделав «кру-у-гом», и пошагал, выкидывая ножку штыком, к замершему в строю полку, где и встал под знаменем, осенился. И сам гаркнул: «Ша-аго-о-ом!..» – вытягивая трубно глотку. В рожах изобразился испуг, что полковник собьет всех с шага, сомнет в гармошку стройные до того ряды, но Федор Федорович задал такого жару, что весь полк, задыхаясь, рвался с радостью за ним, за лихой своей головушкой. Добычин терпеливо проглядел парад, но остался безразличным. «Шагать умеете…» – сказал он даже сухо, без теплоты, подскочившему за похвалой взмыленному полковнику. И так было сделано другое открытие: что природа Добычина отнюдь не солдатская, если он не понимает и не ценит красоты строя.
Куда охотней генерал пошел погулять по полку. Все он разглядывал, всем интересовался, будто бы делал для себя глубокие выводы, узнавая полк. А в глаза ему лез скупой глянец, эдакий заштатный, тусклый, и тем заметней было, что в полку ему вовсе нечего делать, если он не служит, не командует в нем, а прилетел из другой жизни. Должно быть, и самому Добычину было в тягость проверять заштатные части, будто тратил даром время, участвовал в ничтожных обманах. «Я слыхал, что вам тут красного петуха подпустили?» – обратился он к полковнику, вполовину шутя, вполовину намекая, да и то от скуки. «Так точно, товарищ генерал, этот факт имел место, – промямлил полковник. – Горели». – «Воздух, что ли, горел?» – устал дожидаться ясного ответа Добычин. «Никак нет, грузовой парк», – ответствовал Победов, покрываясь крупными каплями пота, заливаясь даже не краской, а живой своей багровой кровью, потому как генерал и остановился с толпцой чинуш подле самого грузового парка. Зачаженную бетонку отскоблили, обглодали точно кость. Ангары отстроили заново, понатыкали для благоустройства деревьев. «Что же тут горело?!» – воскликнул Добычин, которого все же вынудили разгневаться. Возглас его беспомощно повис в воздухе, но был вдруг подхвачен мешковатой фигурой с портфелем, которая скрывалась тенью за чужими спинами, а тогда начала пробираться сквозь толпу, обрастая, ко всеобщему испугу, мясом. «Товарищ генерал, я знаю, что тут сгорело! Тут сгорела правда, товарищ генерал!»
Он пустился вплавь по головам, вздергивая портфель, точно боялся подмочить его содержимое, тогда как кругом на его плечи навешивались эти жидкие люди, пытаясь утопить, но даже морская буря не остановила бы этого отчаявшегося человека; он выбросился к генералу с тем жалким видом, точно и вправду побывал в воде. «А это кто такой?» – не испугался, а удивился Добычин. «Этот у меня начальником особого отдела был, мы его тут, товарищ генерал, даже хотели судить…» – торопился, не помня себя от страха, Федор Федорович, для которого, казалось, кончалась сама жизнь. И неясно, что имел сказать генерал, когда не раздумывая приказал своим офицерам, державшим дрожавшего Скрипицына: «Разберитесь с ним, потом доложите мне». – «Товарищ генерал…» – попытался объясниться Победов, но Добычин опять заскучал.
Когда тронулись потихоньку с места, казалось, что полк уже не проверяют, а хоронят, разве что впереди не тащили на плечах гроб, и если останавливались перед строением, чтобы перевести дух, то стояли будто над могилой, будто готовились бросить по горстке земли. И лица у чинуш были самые скорбные, и полковник хватался за сердце, хотя Добычин мирно заговаривал с ним, если что-то было ему непонятно. Узнав походя, что старый полковник нарочно выписался из госпиталя, он даже похлопал Федора Федоровича по плечу: «Ну что же вы, долечивались бы…» – «Так точно, так точно…» – растрогался тот. В штабной столовой накрыли стол, генерала пригласили отобедать чем богаты, но и обедали все так, будто справляли поминки. Тем обедом завершился первый день пребывания Добычина, назавтра же он должен был провести в полку партийное собрание, чтобы доложить текущую политику партии, и неизвестно, что было делать генералу в полку на третий день, верно, тот же парад и прощальный, уже на дорожку, обед.
К полудню, когда было намечено собрание, служивые съехались в полк со всех рот – это были комбаты, а также выборные из коммунистов, пожившие уже мужики. Выезд для них был праздником; тут встречались старые товарищи, свояки, которых разбросало службой. Клуб заполняли будто дом, вытирая отчего-то ноги при входе, а кто уже успел разместиться, те радостно распахивали объятия товарищам как гостям, которых и усаживали рядом, для чего загодя эти ближние места держали. Радостный этот гул стих, когда на подмостках, невысоких, точно крутая ступенька, уселся президиум за тремя столами, покрытыми кумачом. Все выглядывали генерала. Лбы, поблескивая, вымостили замерший клуб, и речи зашагали по нему как по живой площади. Докладывать поднялся генерал Добычин, который так ясно выражался, будто на глазах у всех вырезал словами из воздуха клочья. Затем докладывал Победов. Как потом вспоминали, его речь была напористой, привычной, хотя другие, числом не меньшим, утверждали, будто полковник едва ворочал языком, как сваренный. За полковником выступали начальники и коммунисты помельче, выступал и начштаба, нудил, а чего – никто и не мог по прошествии времени вспомнить. Воздух делался душным. «Товарищ Андропов, бу-бу-бу, Юрий Владимирович, бу-бу-бу, генеральный секретарь, бу-бу-бу, партия» – вот этот Юрий Владимирович и расхаживал по лбам, в задних рядах где-то усаживаясь. Добычин, чуть послушав, принимался хлопать, потому что с него хлопанье и начиналось, а в таком положении ухо востро держать надо. Под конец шло голосование, служивые толком не запомнили, что обсуждалось, и проголосовали лесом, облегчая душу. Что случилось потом, когда полковник Победов, командир полка, объявил собрание закрытым, люди, подымаясь с мест и расходясь в толчее, толком не разглядели, клуб уже наполнился тяжелым гулом, будто и впрямь покатились по нему булыжники.
А происходило на подмостках, в президиуме, за кумачовыми столами вот что. Когда Федор Федорович поднялся, закрывая собрание, поднялся скоро и Добычин. «А что это за история с капитаном, который у вас картошку посадил?» – спросил он, похоже, будто намекал или шутил, соскучившись, но уже и с большим интересом. Победов тогда опять покрылся потом, побагровел и выпалил: «Никак нет, товарищ генерал, это безобразие мы прекратили, не сомневайтесь». Генерал на мгновение скис, красивое его лицо потемнело, но все же принялся рассказывать с усмешкой как бы для всех случай из своей жизни: «Когда я еще на оперативной работе был, сообщили, тоже из армейской части, что поймали шпиона – политотдел сработал. Приезжаю, а в карцере сидит солдат, молоко на губах не обсохло. Я говорю: ну и какой он шпион? Предъявляют мне потрепанную книжку на иностранном языке: вот, читает по ночам, списывает. А знаете, что это за книга оказалась? Учебник для студентов по английскому! Хорошо хоть паренька выручил, может, проклюнется из чертополоха нашего голова светлая, что и чужие языки будет знать». – «Да, да!» – отозвались чинуши вокруг Добычина, стараясь кто громче. И он уже успокоился, собравшись направиться своим путем, как вдруг вылез тот, кого он во все время не замечал, хоть тот и был рядышком, но отстаиваясь всегда за полковником.
Что-то случилось с этим человеком, гнутый-перегнутый, он сломился. Быть может, Петру Валерьяновичу подумалось эдак вмиг, что полковник уже потонул и может потащить его за собой на дно, как и грозился. А может, ему нестерпимо ярко пригрезилось командирство эдак в один миг. Дегтярь, сам себя не помня, доложил в образовавшейся после одобрений тишине: «А у нас в полку, товарищ генерал, эти светлые головы погибают, у нас семь солдат…» И тут закричал Добычин, разворачиваясь, наступая: «Почему раньше не докладывал, подлец? Почему через голову начальника?!» Бросив перепуганного неживого начштаба, не желая мараться, генерал в гневе отыскал Победова, который после его шутейного рассказа чуть держался на ногах, заваливаясь к столу, ухватившись за сердце. «А вы если не смогли со всем разобраться, то подавали бы давно рапорт, уходили б в отставку!» – «Так точно, товарищ генерал, я подаю…» – лепетал Федор Федорович, весь отклоняясь, точно генерал дышал на него огнем. И тот отступил, бросая и полковника. «Дождутся, что судить их надо будет», – ворчал он, спускаясь с подмостков со всем своим овечьим окружением.
Служивые из отставших еще толпились у входа, с удивлением вглядываясь в то, что происходило вдалеке от них, в глубине клуба. Они уважительно расступились, пропуская генерала. Тот оглянулся, увидав издали в последний раз кривлявшегося на пустых подмостках старика, и не сдержал усмешки: «А этот все умирает…» Его услышали, потому скорей хлынули за ним, боясь еще присутствовать в клубе. Дегтярь, которого совсем затолкали, плелся в самом хвосте, горестно вздыхая, ничего не понимая кругом. «Товарищи, помогите…» – услышал он может что и шепот полковника, но боялся оглянуться, будто его шея повисла на волоске; ему было нестерпимо стыдно, хуже, чем вору. Боясь оглядываться, он замертво вышел из клуба последним человеком. Победов же опустился на стул. Все ушли, а он остался в пустом президиуме, навалившись бессильной грудью на покрытые кумачом, для того и покрытые, что канцелярские, столы.
Старика не хватились, всякий убегал, всякому не терпелось с этого собрания поскорей скрыться. А солдаты поленились убрать в клубе тем же вечером и явились потихоньку утром, чтобы убрать, волей-неволей. За ту ночь голодные клубные крысы погрызли умершему полковнику ноги, сожрав с них прежде яловые офицерские сапоги, от которых остались под столом президиума куски каменных подошв и гвоздики. Узнав об этой смерти, генерал Добычин заплакал. Дольше пребывать в полку ему не хватало сил, но и ехать не хватало решимости, будто его осудить должны были или оправдать. Устроившись временно в эти часы в кабинете старого полковника, он вызвал к себе начштаба Петра Валерьяновича Дегтяря. «Значит, иуда, будешь ты командовать у меня этим полком», – произнес он, ожидая, что увидит человека подлого, затаившегося, но увидел как бы безликий обрубок от гвоздя и смолк, с теми словами и выгнав его. Потом хватился, вспомнил, приказав доставить к себе того человека, с которого все и началось. Скрипицына к нему доставили с гауптвахты, где он еще содержался, покуда решалось его дело, о котором генералу как раз перед тем злым собранием было наскоро доложено ближними, но тогда он поленился задумываться, чтобы дать свой ответ. Когда Скрипицына ввели в кабинет, похожего на выловленную рыбу, поглупевшего, со всей холодной тяжестью, ушедшей в будто бы зрячие, широко распахнутые глазищи, Добычин пробормотал, борясь с гневом: «У тебя есть отец, мать?» – «Отсутствуют…» – произнес тот, не понимая, ради чего спрашивается. «А тебе этого старика, который тебе в отцы годится, не жалко было поносить?!» Они встретились взглядом, Скрипицын глядел, не умея скрыть своего изумленья: «Я правду про товарища полковника говорил… Его покритиковали, а он умер». И генерал выскочил из-за стола, закричав: «Да ты дурак, убирайся!» И тогда этот Скрипицын послушно пропал, так что Добычин удивился его прыткости…
Уже у штаба, куда подогнали машины, выходя на крыльцо, он никак не мог все же отвязаться от этой фамилии. «Скрипицын, Скрипицын… Восстановите, что ли, его в должности – кем он у вас там был?» – бросил он на ходу, и его успели услышать.
Черные парадные машины, точно бы затянутые в лакированные мундиры, выехали из полка. Свет в кабинете старого полковника погас. Быть может, его потушил, выходя прочь, сам генерал Добычин. Полк погрузился в мертвый мрак. Принужденные неусыпно стоять на постах, караульные той ночью пребывали в унынии. Они вглядывались в железную черноту, чуть различая в ней глухие очертания полка, и вздрагивали от всякого звука за своей спиной, чего прежде отнюдь не бывало. Бывало, притопываешь, оголодал, продрог, а вдали окно полковника для всех горит, хоть прикуривай. И пускай всякому известно, что никого в том кабинете нет, но делалось покойней от дармового факела, оставленного стариком напоказ, для внушительности. Что свет погас безвозвратно, в караулах той ночью постичь не сумели. Жаловались, что темень понапустили, что начальство для себя света не жалеет, а для людей бережет. Постичь не сумели и проверки, какой с нее толк. Генерал приехал и уехал. Сделал всего одно назначенье – так уж сделал. Сместил одного полковника – так уж сместил. Куда глянуть успел, там и случилось, вот и вся проверка, будто год и ждали, чтобы дождаться, о ком словцо обронит, кого взором мазнет. Однако же слава за генералом Добычиным, что он беспощадный человек, утвердилась еще крепче. Узнавая его личность в этот год, в войсках его даже прозвали Батыем.
Когда Петр Валерьянович Дегтярь явился на службу в полк, то началась она с того, что дежурный офицер не доложился ему и не отдал, хоть и глазела вокруг солдатня, чести. Отовсюду на него косились, шептали про него. В приемной старлей Хрулев расплылся в улыбке: «С добрым утром вас, товарищ подполковник, поздравляю…» Дегтярь опустил виновато глаза и прошел в кабинет, откуда с мученьем и выглянул из оконца. Солдат выгуливал по плацу расхристанной метелкой клубы пыли. Из грузовика, что пристал к столовой, солдаты выгружали свежевыпеченный хлеб. Жизнь двигалась сама по себе, по-заведенному, а Дегтярь уже не мог выйти на плац и просто заговорить с этими солдатами, для которых стал чужим. И все выжидали, кто осмелится заговорить с Дегтярем первым.
Первым в кабинете командира полка объявился Скрипицын. Он вошел без стука, по-свойски, покрепче захлопнув за собой дверь, это перед носом старлея Хрулева. «Я пришел сказать, что я вас уважаю, вы для меня не изменились, я умею, Петр Валерьянович, помнить добро, – снизошел Скрипицын. – Все мы люди, у всех бывают ошибки в жизни. А я вас в смерти полковника и не виню. Похороним с почестями, как бы ни было, а он с почестями заслужил, столько лет командиром. Я вот пришел о похоронах поговорить, не стоило бы откладывать это дело…» Сам того не зная или, напротив, хорошенечко зная, Скрипицын снял с подполковника самый тяжкий груз. Дегтярю было и стыдно, что Скрипицын его пощадил, будто кровь отдал, поделился кровью, а Дегтярь и стыдился-то брать. Они все обговорили, то есть Петр Валерьянович с облегчением согласился со всей процедурой, которую Скрипицын предлагал. В полк труп не завозить, а положить в карагандинском клубе офицеров, выставив у гроба лишь свой караул, а потом на кладбище, на военное, где разрешить залп в честь полковника, – вот и все. «Тут еще такое дело, это как воспримут… – сказал Скрипицын. – Полковник площадь занимал в одну комнату, музея из нее не сделаешь, а потомков у него вроде нет. А я семь лет по общежитиям, штабные у нас вроде все пристроились, с женами. Нельзя ли эту площадь выделить мне, как вы смотрите, Петр Валерьянович? Вопрос грубый, но лучше не откладывать…» – «Я не возражаю, Анатолий», – ответил бездумно Дегтярь. Когда Скрипицын удалился, в кабинет вбежал Хрулев: «Товарищ подполковник, я офицер, я требую, чтобы мне предоставили жилье! Вы даете квартиру тому, кто ее кровью обагрил. А я один Федора Федоровича любил». Тут на мгновенье Дегтярь обрел былую волю, прорезался в нем гвоздь: «Он убил за квартиру, ты любил за квартиру, а я любил, да убил… – Однако воля его тут же иссякла, и, безжизненный, он, стесняясь, произнес: – Анатолий служит в полку больше тебя, он нуждается».