Страница:
- Не остри, пожалуйста, - сказала ему Соня Понарошкина, - ненавижу, когда острят.
На том месте, где до зимы прошлого года стоял храм во имя Христа Спасителя, зиял котлован, похожий на воронку от бомбы огромной силы, в котором копошились человечки размером с дюймовый гвоздь. Двое парней из группы, приладившись у деревянного ограждения, стали плеваться вниз и действительно с ног до головы заплевали одного немца, выписанного из Мюнхена за недостатком специалистов по изоляционным материалам, а Ваня Праздников стал объяснять товарищам, что к чему.
- Главная сложность - это опора, - говорил он, - потому что на этом месте скоро встанет самое высокое здание в мире, которое будет весить как планета средней величины. Вон там внизу экскаваторы дорылись до трех скальных напластований - на них-то и обопрется Дворец Советов...
- Я вот только думаю, - засомневался Саша Завизион, - как бы Москва-река не размыла его фундамент.
- Плохого же ты мнения о нашем градостроительстве, - сказал Ваня. Во-первых, напластования защищены от реки расплавленным битумом, а во-вторых, на фундамент идет цемент марки "ДС", который под воздействием влаги как раз образует слой изоляции, так что вода ему только на пользу, а не во вред. Да еще в качестве защитного материала в дело пойдет асбестовая бумага, пропитанная битумом, а это товар вечный, который не износится никогда. Вообще, ребята, Дворец Советов будет прежде всего замечателен тем, что его воздвигнут не на сотни лет, как у буржуев, а практически навсегда. Представляете - навсегда!
- Честно говоря, - сказала Соня Понарошкина, - это трудно себе представить.
- Идем дальше... Сталь для каркаса тоже марки "ДС", прочность на сорок процентов выше, чем у нормативной мостовой стали, а от коррозии ее защитит специальная эмаль на жидком стекле, которую разработали советские инженеры. Вот только статуя Владимира Ильича будет выполнена в монель-металле, то есть в никелевой бронзе, и тут мы, конечно, даем слабину перед лицом мирового капитализма, потому что из этого монель-металла сделана крыша на Пенсильванском вокзале, - обидно, конечно, но это так. А в остальном мир содрогнется от дерзновенности нашей технической мысли, которая переплюнет самые фантастические мечты. Ведь только подумайте: посетители Дворца Советов будут выделять за час пребывания один миллион калорий, чего, между прочим, хватило бы на обогрев областного центра вроде Курска или Орла!
- С ума сойти можно! - сказала Соня. - А сколько он электричества будет жрать?
Ваня ответил:
- Сорок тысяч киловатт в час, но это, в общем-то, не предел.
- Да! - сказал Сашка Завизион. - Вот это будет настоящий социализм, который можно рукой потрогать. А потом понастроят для рабочих хоромы с паровым отоплением, и все-то будет в нашей стране прекрасно - и душа, и одежда, и лицо, и мысли...
- Насчет лиц, - заметила Соня Понарошкина, - я все-таки сомневаюсь. Вот смотрю на эти рожи и сомневаюсь.
Видимо, Соня имела в виду какую-то крестьянскую депутацию, которая явилась в столицу для осмотра достопримечательностей и теперь глазела на котлован; одежда у земледельцев отличалась бедностью чрезвычайной, и физиономии были действительно не того.
- Я думал об этом, - сказал Сашка Завизион. - Данный просчет природы мы будем устранять по-революционному, то есть оперативно. Поскольку при социализме все должно быть прекрасно, и каждый кривой нос есть отчасти контрреволюция, то всех страхолюдин станут со временем направлять на пластическую операцию, чтобы они не портили общий вид.
- Не умничай, пожалуйста, - сказала Соня, - тебе это не идет.
- А я и не умничаю, я теоретически рассуждаю.
Ваня спросил у Сашки:
- Ну а если кому-то нравится его нос?
- Нам-то что за дело! Нравится не нравится, а если чей-то нос противоречит идее социализма, то пусть он в организационном порядке идет под нож. Мы распространим, так сказать, принудительную красоту, потому что у нас, слава Богу, общественное выше личного и каждый отдельный человек обязан подчиниться воле широких масс.
- Ты знаешь, Сонька, - сказал Ваня Праздников, весело глядя на Понарошкину, - этот придурок еще предлагает ввести искусственное... ну, как это сказать, продолжение рода, что ли.
- А что, - отозвалась Соня, - я приветствую эту мысль. Чем меньше жизненной грязи, тем ближе социализм.
Обратной дорогой они играли в аббревиатуры; кто-то припоминал какую-нибудь непростую аббревиатуру, и требовалось отгадать, что она означала: минут десять, наверное, Ваня Праздников с Сашкой Завизионом бились над "бухкомотрядами", пока наконец Соня не объяснила, что эта аббревиатура обозначает отряды бухарских большевиков, которые воевали с эмиром за власть Советов.
Когда ребята вернулись в техникум, они первым делом зашли в помещение партячейки, чтобы позвонить по телефону 73-88 и проверить вредную байку о Маяковском. "На что жалуетесь?" - ответил им карамельный бас, такой знакомый по Политехническому музею, который развеял все давешние сомнения, и ребята были неприятно поражены.
Тут-то, то есть на выходе из помещения партячейки, Ваню Праздникова и настиг Павел Сергеевич Свиридонов; он отозвал Ваню в сторону и некоторое время зло на него смотрел, причем было видно, что в директоре совершается какая-то тягостная работа.
- "Хвосты" есть? - наконец незаинтересованно спросил он.
- Есть, - прямодушно ответил Ваня.
- Вот и ликвидировали бы лучше свои "хвосты", - вдруг прорвало Свиридонова, - учились бы лучше, как подобает юному гражданину Страны Советов, вместо того чтобы выдумывать разную чепуху! А то какие-то им мерещатся фантастические библиотеки, а по истории партии небось "уд"!
- По истории партии как раз "хор".
- Ну, усилили бы тогда общественную работу, - продолжал Павел Сергеевич на той же горячей ноте, - например, организовали бы в техникуме осоавиахимовскую ячейку, а то они заварят кашу, а ты расхлебывай, как дурак!
И с этими словами Свиридонов схватился за сердце, одновременно по-детски скривив лицо, словно он что-то непереносимо кислое проглотил.
- Неприятности будут, Праздников, большие неприятности! - в заключение сказал Свиридонов, превозмогая сердечный спазм.
Ваня недоумевал. Сначала он просто недоумевал, а потом стал проникаться мало-помалу страхом. Мало-помалу Ваня сообразил, что, видимо, Свиридонов передал кому-то из руководящих товарищей его пожелание насчет библиотеки в голове у Владимира Ильича, и эта идея вызвала резко отрицательную реакцию, и даже, может быть, в ней усмотрели угрозу самому светлому имени, этакое усмотрели идеологическое покушение на вождя. Если это действительно было так, то ему и вправду грозили крупные неприятности, уже потому хотя бы, что второкурсника Петухова недавно исключили из техникума всего-навсего за чтение декадентской белиберды. И Ваня стал жестоко корить себя за недальновидность, за политическое легкомыслие, которое в эпоху обострения классовой борьбы было равнозначно уголовному преступлению. Грядущая кара уже казалась неотвратимой, но у Вани и в мыслях не было как-нибудь увильнуть, спрятаться от карающих органов родимого государства, и даже если бы он был кругом и безусловно виновен перед народом, то отсидеть положенный срок почел бы священным гражданским долгом.
Домой Ваня Праздников явился вконец расстроенным; он походил немного по коридору, отравленному запахом стирки и еще, кажется, селедочного рассола, о чем-то поговорил с женой инженера Скобликова, потом лениво поел у себя в комнате кислых щей и несколько очнулся только тогда, когда мать вручила ему бидон, рубль денег и отправила в лавку за керосином.
Пройдя весь чердак и уже спустившись по деревянным мосткам примерно до половины, Иван вдруг увидел нечто такое, от чего у парня, что называется, сердце оборвалось: в том месте, где заканчивались мостки, стояла "маруся", то есть арестантский автомобиль, и прохаживался возле него, судя по всему, оперативный работник ОГПУ в отлично начищенных хромовых сапогах, в черном пальто и светлой кепке с большим козырьком, которая была сдвинута на глаза. Ваня мгновенно понял, что "марусю" прислали по грешную его душу, и он неожиданно для себя до такой степени напугался, что совершенно потерял голову и уже не отвечал за свои поступки. Поступки же его были именно таковы: он поставил бидон на доски, снял с себя пальтецо, которое свернул комом, перемахнул через поручни, сполз в вешние воды по столбу, подпирающему мостки, и поплыл к противоположному берегу, в одной руке держа над головой пальтецо, а другой рукой загребая воду; вода была студеной, от нее ломило ноги и перехватывало дыхание, так что Ваня едва доплыл.
Выбравшись на другой берег, он побежал по-над Яузой в сторону Богородских бань мимо помоек, покосившихся сараев, голубятен, небрежно сколоченных из вагонки, дырявых лодок, валявшихся кверху дном, добежал до металлического мостика, воротился по нему на низменный правый берег и только тогда перешел на шаг. Он долго бродил аллеями и просеками Сокольнического парка, намеренно забирая ближе к Стромынке, затем просушиться вздумал, сел на первую попавшуюся скамейку, и тут его обуяли мысли; мысли были панические, изнурительные и какие-то конченые, как безнадежный недуг. В сущности, дело было сделано - он бежал. Конечно, ему, как настоящему советскому человеку, следовало бы сдаться бригаде ОГПУ, потом по возможности обелить себя перед следствием и, на худой конец, получить по заслугам срок, но уж коли он бежал, коли он теперь отрезанный ломоть и без вины виноватый враг своего народа, то в том же духе надо было и продолжать, именно скрываться от органов, покуда все само собой не забудется или покуда его не схватят. Эта перспектива и захватывала Ивана своей экзотической новизной и одновременно вгоняла в скорбь, поскольку все-таки тяжело, несказанно тяжело было оказаться по ту сторону баррикад, среди непримиримых противников Соньки-Гидроплан и Сашки Завизиона, так тяжело, что вообще предпочтительнее всего было бы помереть. А тут еще поди чекисты за ним гоняются по Москве, благо он сбежал от них в самом, кажется, нелогическом направлении... "Чего теперь делать-то, делать-то чего?" - нервно спрашивал он себя и перебирал в уме спасительные пути. Можно было поехать к тетке в Житомир, да только органы в конце концов прознают про эту тетку, можно было отсидеться у крестного в Бирюлеве, да только и до крестного со временем доберутся, можно было махнуть в Сибирь и устроиться там на какое-нибудь строительство, но для этого требовались документы, а документов у него не было никаких...
Поднявшись со скамейки, Ваня накинул на себя материно пальто и побрел парком в сторону Сокольнической площади, опасливо глядя по сторонам. У пожарной каланчи он сел на трамвай, по обыкновению до отказа набитый публикой, потом, у Красных ворот, пересел на другой трамвай и сошел у Сретенского бульвара. Кругом как ни в чем не бывало сновали неопрятные пешеходы, красно-желтые вагоны трезвонили и противно скрипели на поворотах, лошади звонко цокали своими подкованными копытами, и даже ему встретилась большая компания ровесников, которые беззаботно хохотали на всю округу. "Вот как странно, - подумал Ваня, - биография загублена безвозвратно, неведомая рука вычеркнула меня из обыкновенной счастливой жизни, а кто-то может еще смеяться, словно ровным счетом ничего не случилось и безоблачные дни идут своим чередом..."
За этими мыслями он незаметно дошел до огромного роскошного дома, когда-то принадлежавшего страховому обществу "Россия", остановился у ближней подворотни и посмотрел во двор: там, среди чахлых кустиков и деревьев, бесновалась здешняя ребятня, дворник в переднике, как заведенный, махал метлой, кто-то орал, оглашая колодец двора как бы небесным гласом: "Петрович, сволочь, гони пятерку!" Поскольку время было не раннее, Ваня подумал-подумал и решил в этом доме заночевать.
Да: на углу улицы Мархлевского и Сретенского бульвара ему опять встретилась давешняя женщина в темно-зеленом платье, и он подивился, что в таком большом городе можно дважды встретить одного и того же незнакомого человека.
8
Завернув во двор, Ваня Праздников вошел в ближайший подъезд и поднялся по черной лестнице на чердак; вне дома он сроду не ночевал, но, видимо, знал неким родовым знанием, что бродяги ночуют на чердаках.
Пространство, которое предстало перед ним после того, как он толкнул невысокую дверь, покрытую жирным слоем кубовой краски, оказалось полутемным, замусоренным и настолько затхлым, что дышать поначалу было невмоготу. В ближнем углу чердака, наверное, временами сушили белье, поскольку тут были протянуты веревки, подпираемые шестами, дальше валялось разное барахло, как то: плетеные детские коляски без колес, дырявые тазы, негодные утюги, пара сгнивших хомутов, какие-то металлические изделия, принадлежность которых за ветхостью уже трудно было определить, и почему-то крыло от аэроплана; пронзительно пахло кошками, столетней пылью, а также чем-то похожим на хлебный дух.
В дальнем же углу чердака Иван, к своему изумлению, обнаружил нечто вроде каморки, слепленной из досок и кусков толя, в которой нашелся прибитый матрас толщиной в больничное одеяло, а подле него табурет, пачка газет и керосиновая лампа-молния; самым удивительным ему показалось то, что газеты все были относительно свежие, третьеводнишние, и, значит, в этом загончике кто-то жил. О том, кто именно обитает в странной каморке, гадать ему не хотелось, а хотелось развалиться на матрасе и заснуть непробудным сном, что, собственно, он и сделал.
Оттого что Ваня Праздников с непривычки наволновался и вообще ему тяжело дались последние часы жизни, он проспал до глубокой ночи, а проснулся внезапно и моментально, словно кто-то его толкнул. Ваня сразу сообразил, почему он проснулся посреди ночи: некто шел по чердаку явно в сторону каморки, шел медленно и осторожно. Сначала Ваня с ужасом подумал, что это его выследила бригада ОГПУ, однако шаги были какие-то невоенные, и скоро страх его отпустил. Между тем ночной посетитель настолько приблизился, что было слышно его дыхание; вот он уже в каких-нибудь двух шагах, и вот он вошел в каморку, присел со вздохом и чиркнул спичкой. Квело, точно неохотно, зажглась керосиновая лампа, и Ваня увидел старуху, обыкновенную старорежимную старуху в ситцевом платке и залатанной кацавейке, какие носят пожилые московские жительницы из крестьян; у старухи был предлинный мертвецкий нос, до странного маленькие светящиеся глаза, да еще, как потом оказалось, она хромала. Старуха прибавила фитиля, и, когда каморка озарилась темно-оранжевым, ржавым светом, они уставились друг на друга с настороженным любопытством, переходящим в легкую неприязнь.
- Ты кто, старая? - спросил Ваня.
- Я-то? - переспросила старуха и призадумалась. - Я, по правде говоря, Акимова, Прасковья Карповна, а ты кто?
- Я - Ваня Праздников, я в техникуме учусь.
- Что же ты тут делаешь, учащийся, разве тебе здесь место?
- Да и тебе, старая, здесь не место, потому что советская власть давно окружила вашу инвалидную команду вниманием и заботой... Бездомных-то у нас нет как нет, большевики покончили с этим пережитком капитализма, а ты антисоветски проживаешь на чердаке...
- Я гляжу, совсем вам задурили головы эти большевики, - проговорила старуха и села на табурет.
- Не понял... - настороженно сказал Ваня.
Старуха уклонилась от объяснений.
- Что-то глаза у тебя какие-то не такие, - перевела она разговор на другую тему, - ты, может быть, нездоров?
- Да есть немного, - ответил Ваня и помолчал, как бы прислушиваясь к собственному организму. - Что-то я действительно не в себе.
- Простыл, должно быть?
- Именно что простыл. Я, бабушка, выкупался сегодня.
- Вроде бы рано еще купаться.
- Да я не по своей воле в воду полез - как говорится, обстоятельства выше нас.
И вдруг Ване донельзя захотелось рассказать собеседнице про эти самые обстоятельства, начиная с того момента, когда ему пришла мысль о библиотеке в голове у Владимира Ильича; и выговориться нужно было хоть перед кем, и старушка уже показалась ему симпатичной, заслуживающей доверия, и, судя по смутно неодобрительному взгляду на большевиков, они, кажется, волей-неволей принадлежали к одной компании. Ваня помялся немного и все рассказал старухе. К концу рассказа он почувствовал сильный жар, во рту у него пересохло, и язык ворочался как чужой. Старуха, увидев, что Праздникову совсем нездоровится, вызвалась сбегать в аптеку за горчичниками и каким-нибудь жаропонижающим, наподобие аспирина; она погасила лампу и удалилась.
Оставшись один, он некоторое время смотрел в темноту, вонючую и густую, слушал непонятные шорохи, вздохи и думал о домовых. Потом перед глазами у него пошли огненные круги, тело как-то отвратительно полегчало, и он стал медленно засыпать; во сне его донимало что-то осязаемое, округлое, мучительно изменчивое и жгучее, как горчичник. Однако, проснувшись, он почувствовал себя лучше, и только в голове у него было неопрятно, словно там кто-нибудь насорил. За перегородкой голуби ворковали, сквозь дыру в кровле пробивался смуглый столб света, в котором парили бесчисленные пылинки, а старуха читала газету, сидя на табурете.
- Долго я спал? - справился у нее Ваня.
- Да уж шестой час на дворе, - последовало в ответ.
- Утра или вечера?
- Вечера.
- Во поспал!
- Да нет, я тебя несколько раз будила. И лекарства ты принимал, и клюквенный морс пил, и керосином я тебя мазала, потому что советская власть горчичники отменила.
- Керосином-то зачем?
- От простуды первое снадобье - керосин.
- Нет, а чего вы все-таки живете на чердаке? Как-то это действительно странно, не по-советски...
Старуха вздохнула и утерлась концом платка.
- Где же мне еще жить, - сказала она после этого, - если я нахожусь на нелегальном положении с Кровавого воскресенья, если я чистыми скрываюсь двадцать четыре года!
Праздников обомлел; что-нибудь с минуту он теребил свой нос, а затем спросил:
- От кого же вы скрываетесь, не пойму?!
- Сначала от Охранного отделения, а после от архаровцев из ЧК.
- Положим, я в данный момент тоже от чекистов скрываюсь, только мне нечего бояться, потому что совесть моя чиста.
- А мне есть чего бояться, потому что большевики убирают настоящих революционеров. Хотя и мне бояться нечего: на истинных врагов у них сейчас времени не хватает.
- Это кто же, по-вашему, настоящий революционер?
- Кто действует, сообразуясь с возможным, а не с тем, что желательно немецким профессорам.
- Что-то я вас, бабушка, не пойму.
Старуха опять вздохнула.
- Дело в том, - завела она, переходя на новый, строптивый тон, - что никакая я не Акимова, а знаменитая Фрума Фрумкина, - слыхал когда-нибудь про такую?
- Нет, кажется, не слыхал.
- Оно и понятно, потому что большевики терпеть не могут настоящих революционеров и нарочно замалчивают об их деятельности, чтобы легче было дурить народ.
Ваня сказал:
- Это прямо какая-то антисоветская агитация!
- Вот всегда у вас так, у большевиков: как только правда, то сразу не правда, а эта самая антисоветская агитация!
- Ну ладно, давайте дальше.
- Так вот перед тобой Фрума Мордуховна Фрумкина, знаменитая террористка, член Боевой организации социалистов-революционеров!
- Ну, тогда все понятно! - с облегчением сказал Ваня. - Понятно, откуда что берется, потому что эсеры - первые враги коммунистического учения.
- Первые враги коммунистического учения, - возразила Фрумкина, - как раз будут большевики, которые затеяли пролетарскую революцию в глубоко крестьянской стране, из-за чего вместо социализма у них получилась дикая чепуха. А эсеры - это была светлая молодежь, которая под лозунгом "В борьбе обретешь ты право свое" шла на подвиг, в каторгу, в казематы, на эшафот! Однако ты слушай дальше...
И Фрума Мордуховна рассказала Ване свою историю, которая опиралась на такие кардинальные обстоятельства... В 1903 году минская мещанка Фрумкина была арестована в Киеве за организацию подпольной типографии, в которой между тем не печаталось решительно ничего; при аресте она оказала бешеное сопротивление и пыталась пырнуть ножом жандармского офицера по фамилии Спиридович. Уже сидя в тюрьме, Фрумкина напросилась на допрос к генералу Новицкому, и, как только генерал начал записывать ее фальшивые показания, она бросилась на него, обхватила за голову и попыталась перерезать перочинным ножиком сонную артерию, но это не удалось. В результате Фрумкину сослали на каторгу в Зарентуй, откуда она сбежала и вдругорядь была арестована уже в Белокаменной, на представлении "Аиды" в Большом театре, при попытке покушения на московского градоначальника Рейнбота посредством дамского браунинга и пуль, отравленных синеродистым кали, каковая попытка также не удалась. В Бутырской тюрьме она с помощью одного одесского уркагана обзавелась револьвером и стреляла в тюремного начальника Багрецова, за что по совокупности преступлений и была приговорена к смертной казни через повешенье. Однако за день до казни, во время прогулки, ее подменила ненормальная уголовница из галицейских евреек, даже не то чтобы разительно похожая на нее; уголовницу и казнили, а Фрумкина в 1909 году вышла на волю и сразу попала в Мариинскую больницу для бедных, так как у нее открылся тяжелый душевный недуг. По частичном выздоровлении она эмигрировала в Швейцарию, весной семнадцатого года, после февральского переворота, вернулась в Россию, готовила покушение на князя Львова, потом на Урицкого и в конце концов отправилась на жительство в город Дмитров. Когда же в двадцать втором году прошли процессы над партией социалистов-революционеров, Фрумкина переехала в Москву, так как она считала, что надежнее всего будет укрыться под самым носом у архаровцев из ЧК.
Как только Фрума Мордуховна закончила свой рассказ, Ваня сделал ей нагоняй:
- А все-таки вы изменили делу революции, не полностью, но частично. Вот почему вы сидели за границей до самого великого Октября?
- Так и ваш Ульянов-Ленин аж с шестого года сидел в эмиграции, его уж в России как звать забыли!.. В России у большевиков всем заправлял Хрусталев-Носарь.
- Гм... - промычал недовольно Ваня. - А вы видели Владимира Ильича?
- Как же, видела, много раз. Я даже через его внешность на время от революции отошла. Понимаешь: на внешность он был не совсем человек или человек, но как бы с другой планеты. Голова огромная, как у ребенка, лицо китайское, умно-злое, и все такое в мелкой сеточке из морщин, какие еще у скопцов бывают. А сам маленький, от горшка два вершка, на стул сядет, а ноги до полу не достают... Одним словом, ужасающей внешности человек! Да еще он ходил по Женеве в пальто самарского пошива и с тамошним пролетариатом бузил в пивных. В музей или в галерею его - товарищи рассказывали - не затащить, но зато он мог часами глазеть на разные шествия и слушать ораторов из простых...
- Нет, я решительно протестую против этой антисоветчины! - с сердцем воскликнул Ваня.
- Ты не кипятись, - сказала ему Фрумкина, - при твоем самочувствии это вредно. Тем более что наш Гершуни... ты про Гершуни-то слышал когда-нибудь?
Ваня ответил:
- Нет.
- Тем более что наш Гершуни - он у нас то же, что Ленин у большевиков, - на первый взгляд был такой же монстр. Ноги у него плохо ходили, и поэтому он передвигался так, как будто танцевал матчиш, да еще лицо синюшное, как у негра. Я к чему клоню-то: к тому, что повидала я их обоих в Ницце, и мою революционность на целых девять лет как рукой сняло, словно я заново народилась!
- А дальше что?
- Дальше я гляжу - не туда заворачивает русская революция, ну и опять вступила на тираноборческую стезю. Прежде я думала, вот скинем царя, и наступит рай, а тут то Керенский введет смертную казнь на фронте, то министры-капиталисты выступят против аграрных преобразований, то большевики единолично захватят власть и начнутся цензурные притеснения, расстрелы рабочих демонстраций, повальные грабежи... - словом, гляжу, та же самая песня, что и при Романовых, разницы практически никакой!.. А потом пришел к власти Иосиф I. Пока он раскачивался, это еще было туда-сюда, но как только почувствовал свою власть, то сразу сделал разворот на триста шестьдесят градусов и взял курс на личную диктатуру. Конечно, он пошел на это из высших соображений и подал монархический принцип под новым соусом, да только народу не стало легче: как раньше трудящийся мирился с убогой жизнью, надеясь на воздаяние за гробом, так и сейчас он корячится ради социалистического послезавтра и еще будет корячиться триста лет. То есть, по существу, ничего-то, Ваня, не изменилось, и революционный террор опять на повестке дня. Ну, разве что царь гноил по тюрьмам врагов или на полном пансионе держал их в ссылке, а Сталин убирает своих соратников, тех самых борцов, которые совершали Октябрьский переворот, когда он гонял чаи в квартире у Аллилуевых и дулся в карты с Авелем Енукидзе. И голос у него какой-то старушечий - терпеть его не могу!
- Нет! - решительно сказал Ваня. - Я, Фрума Мордуховна, отказываюсь с вами разговаривать, потому что мне эта контрреволюционная пропаганда не по душе!
Но Фрумкина не обратила внимания на протест; наверное, прежде у нее не было возможности основательно высказаться, и она держалась за этот случай.
- Я давно, еще до Ленина, поняла, - продолжала она, - что сей повар будет готовить только острые блюда. И вот он, словно по писаному, всюду сеет насилие и раздор.
На том месте, где до зимы прошлого года стоял храм во имя Христа Спасителя, зиял котлован, похожий на воронку от бомбы огромной силы, в котором копошились человечки размером с дюймовый гвоздь. Двое парней из группы, приладившись у деревянного ограждения, стали плеваться вниз и действительно с ног до головы заплевали одного немца, выписанного из Мюнхена за недостатком специалистов по изоляционным материалам, а Ваня Праздников стал объяснять товарищам, что к чему.
- Главная сложность - это опора, - говорил он, - потому что на этом месте скоро встанет самое высокое здание в мире, которое будет весить как планета средней величины. Вон там внизу экскаваторы дорылись до трех скальных напластований - на них-то и обопрется Дворец Советов...
- Я вот только думаю, - засомневался Саша Завизион, - как бы Москва-река не размыла его фундамент.
- Плохого же ты мнения о нашем градостроительстве, - сказал Ваня. Во-первых, напластования защищены от реки расплавленным битумом, а во-вторых, на фундамент идет цемент марки "ДС", который под воздействием влаги как раз образует слой изоляции, так что вода ему только на пользу, а не во вред. Да еще в качестве защитного материала в дело пойдет асбестовая бумага, пропитанная битумом, а это товар вечный, который не износится никогда. Вообще, ребята, Дворец Советов будет прежде всего замечателен тем, что его воздвигнут не на сотни лет, как у буржуев, а практически навсегда. Представляете - навсегда!
- Честно говоря, - сказала Соня Понарошкина, - это трудно себе представить.
- Идем дальше... Сталь для каркаса тоже марки "ДС", прочность на сорок процентов выше, чем у нормативной мостовой стали, а от коррозии ее защитит специальная эмаль на жидком стекле, которую разработали советские инженеры. Вот только статуя Владимира Ильича будет выполнена в монель-металле, то есть в никелевой бронзе, и тут мы, конечно, даем слабину перед лицом мирового капитализма, потому что из этого монель-металла сделана крыша на Пенсильванском вокзале, - обидно, конечно, но это так. А в остальном мир содрогнется от дерзновенности нашей технической мысли, которая переплюнет самые фантастические мечты. Ведь только подумайте: посетители Дворца Советов будут выделять за час пребывания один миллион калорий, чего, между прочим, хватило бы на обогрев областного центра вроде Курска или Орла!
- С ума сойти можно! - сказала Соня. - А сколько он электричества будет жрать?
Ваня ответил:
- Сорок тысяч киловатт в час, но это, в общем-то, не предел.
- Да! - сказал Сашка Завизион. - Вот это будет настоящий социализм, который можно рукой потрогать. А потом понастроят для рабочих хоромы с паровым отоплением, и все-то будет в нашей стране прекрасно - и душа, и одежда, и лицо, и мысли...
- Насчет лиц, - заметила Соня Понарошкина, - я все-таки сомневаюсь. Вот смотрю на эти рожи и сомневаюсь.
Видимо, Соня имела в виду какую-то крестьянскую депутацию, которая явилась в столицу для осмотра достопримечательностей и теперь глазела на котлован; одежда у земледельцев отличалась бедностью чрезвычайной, и физиономии были действительно не того.
- Я думал об этом, - сказал Сашка Завизион. - Данный просчет природы мы будем устранять по-революционному, то есть оперативно. Поскольку при социализме все должно быть прекрасно, и каждый кривой нос есть отчасти контрреволюция, то всех страхолюдин станут со временем направлять на пластическую операцию, чтобы они не портили общий вид.
- Не умничай, пожалуйста, - сказала Соня, - тебе это не идет.
- А я и не умничаю, я теоретически рассуждаю.
Ваня спросил у Сашки:
- Ну а если кому-то нравится его нос?
- Нам-то что за дело! Нравится не нравится, а если чей-то нос противоречит идее социализма, то пусть он в организационном порядке идет под нож. Мы распространим, так сказать, принудительную красоту, потому что у нас, слава Богу, общественное выше личного и каждый отдельный человек обязан подчиниться воле широких масс.
- Ты знаешь, Сонька, - сказал Ваня Праздников, весело глядя на Понарошкину, - этот придурок еще предлагает ввести искусственное... ну, как это сказать, продолжение рода, что ли.
- А что, - отозвалась Соня, - я приветствую эту мысль. Чем меньше жизненной грязи, тем ближе социализм.
Обратной дорогой они играли в аббревиатуры; кто-то припоминал какую-нибудь непростую аббревиатуру, и требовалось отгадать, что она означала: минут десять, наверное, Ваня Праздников с Сашкой Завизионом бились над "бухкомотрядами", пока наконец Соня не объяснила, что эта аббревиатура обозначает отряды бухарских большевиков, которые воевали с эмиром за власть Советов.
Когда ребята вернулись в техникум, они первым делом зашли в помещение партячейки, чтобы позвонить по телефону 73-88 и проверить вредную байку о Маяковском. "На что жалуетесь?" - ответил им карамельный бас, такой знакомый по Политехническому музею, который развеял все давешние сомнения, и ребята были неприятно поражены.
Тут-то, то есть на выходе из помещения партячейки, Ваню Праздникова и настиг Павел Сергеевич Свиридонов; он отозвал Ваню в сторону и некоторое время зло на него смотрел, причем было видно, что в директоре совершается какая-то тягостная работа.
- "Хвосты" есть? - наконец незаинтересованно спросил он.
- Есть, - прямодушно ответил Ваня.
- Вот и ликвидировали бы лучше свои "хвосты", - вдруг прорвало Свиридонова, - учились бы лучше, как подобает юному гражданину Страны Советов, вместо того чтобы выдумывать разную чепуху! А то какие-то им мерещатся фантастические библиотеки, а по истории партии небось "уд"!
- По истории партии как раз "хор".
- Ну, усилили бы тогда общественную работу, - продолжал Павел Сергеевич на той же горячей ноте, - например, организовали бы в техникуме осоавиахимовскую ячейку, а то они заварят кашу, а ты расхлебывай, как дурак!
И с этими словами Свиридонов схватился за сердце, одновременно по-детски скривив лицо, словно он что-то непереносимо кислое проглотил.
- Неприятности будут, Праздников, большие неприятности! - в заключение сказал Свиридонов, превозмогая сердечный спазм.
Ваня недоумевал. Сначала он просто недоумевал, а потом стал проникаться мало-помалу страхом. Мало-помалу Ваня сообразил, что, видимо, Свиридонов передал кому-то из руководящих товарищей его пожелание насчет библиотеки в голове у Владимира Ильича, и эта идея вызвала резко отрицательную реакцию, и даже, может быть, в ней усмотрели угрозу самому светлому имени, этакое усмотрели идеологическое покушение на вождя. Если это действительно было так, то ему и вправду грозили крупные неприятности, уже потому хотя бы, что второкурсника Петухова недавно исключили из техникума всего-навсего за чтение декадентской белиберды. И Ваня стал жестоко корить себя за недальновидность, за политическое легкомыслие, которое в эпоху обострения классовой борьбы было равнозначно уголовному преступлению. Грядущая кара уже казалась неотвратимой, но у Вани и в мыслях не было как-нибудь увильнуть, спрятаться от карающих органов родимого государства, и даже если бы он был кругом и безусловно виновен перед народом, то отсидеть положенный срок почел бы священным гражданским долгом.
Домой Ваня Праздников явился вконец расстроенным; он походил немного по коридору, отравленному запахом стирки и еще, кажется, селедочного рассола, о чем-то поговорил с женой инженера Скобликова, потом лениво поел у себя в комнате кислых щей и несколько очнулся только тогда, когда мать вручила ему бидон, рубль денег и отправила в лавку за керосином.
Пройдя весь чердак и уже спустившись по деревянным мосткам примерно до половины, Иван вдруг увидел нечто такое, от чего у парня, что называется, сердце оборвалось: в том месте, где заканчивались мостки, стояла "маруся", то есть арестантский автомобиль, и прохаживался возле него, судя по всему, оперативный работник ОГПУ в отлично начищенных хромовых сапогах, в черном пальто и светлой кепке с большим козырьком, которая была сдвинута на глаза. Ваня мгновенно понял, что "марусю" прислали по грешную его душу, и он неожиданно для себя до такой степени напугался, что совершенно потерял голову и уже не отвечал за свои поступки. Поступки же его были именно таковы: он поставил бидон на доски, снял с себя пальтецо, которое свернул комом, перемахнул через поручни, сполз в вешние воды по столбу, подпирающему мостки, и поплыл к противоположному берегу, в одной руке держа над головой пальтецо, а другой рукой загребая воду; вода была студеной, от нее ломило ноги и перехватывало дыхание, так что Ваня едва доплыл.
Выбравшись на другой берег, он побежал по-над Яузой в сторону Богородских бань мимо помоек, покосившихся сараев, голубятен, небрежно сколоченных из вагонки, дырявых лодок, валявшихся кверху дном, добежал до металлического мостика, воротился по нему на низменный правый берег и только тогда перешел на шаг. Он долго бродил аллеями и просеками Сокольнического парка, намеренно забирая ближе к Стромынке, затем просушиться вздумал, сел на первую попавшуюся скамейку, и тут его обуяли мысли; мысли были панические, изнурительные и какие-то конченые, как безнадежный недуг. В сущности, дело было сделано - он бежал. Конечно, ему, как настоящему советскому человеку, следовало бы сдаться бригаде ОГПУ, потом по возможности обелить себя перед следствием и, на худой конец, получить по заслугам срок, но уж коли он бежал, коли он теперь отрезанный ломоть и без вины виноватый враг своего народа, то в том же духе надо было и продолжать, именно скрываться от органов, покуда все само собой не забудется или покуда его не схватят. Эта перспектива и захватывала Ивана своей экзотической новизной и одновременно вгоняла в скорбь, поскольку все-таки тяжело, несказанно тяжело было оказаться по ту сторону баррикад, среди непримиримых противников Соньки-Гидроплан и Сашки Завизиона, так тяжело, что вообще предпочтительнее всего было бы помереть. А тут еще поди чекисты за ним гоняются по Москве, благо он сбежал от них в самом, кажется, нелогическом направлении... "Чего теперь делать-то, делать-то чего?" - нервно спрашивал он себя и перебирал в уме спасительные пути. Можно было поехать к тетке в Житомир, да только органы в конце концов прознают про эту тетку, можно было отсидеться у крестного в Бирюлеве, да только и до крестного со временем доберутся, можно было махнуть в Сибирь и устроиться там на какое-нибудь строительство, но для этого требовались документы, а документов у него не было никаких...
Поднявшись со скамейки, Ваня накинул на себя материно пальто и побрел парком в сторону Сокольнической площади, опасливо глядя по сторонам. У пожарной каланчи он сел на трамвай, по обыкновению до отказа набитый публикой, потом, у Красных ворот, пересел на другой трамвай и сошел у Сретенского бульвара. Кругом как ни в чем не бывало сновали неопрятные пешеходы, красно-желтые вагоны трезвонили и противно скрипели на поворотах, лошади звонко цокали своими подкованными копытами, и даже ему встретилась большая компания ровесников, которые беззаботно хохотали на всю округу. "Вот как странно, - подумал Ваня, - биография загублена безвозвратно, неведомая рука вычеркнула меня из обыкновенной счастливой жизни, а кто-то может еще смеяться, словно ровным счетом ничего не случилось и безоблачные дни идут своим чередом..."
За этими мыслями он незаметно дошел до огромного роскошного дома, когда-то принадлежавшего страховому обществу "Россия", остановился у ближней подворотни и посмотрел во двор: там, среди чахлых кустиков и деревьев, бесновалась здешняя ребятня, дворник в переднике, как заведенный, махал метлой, кто-то орал, оглашая колодец двора как бы небесным гласом: "Петрович, сволочь, гони пятерку!" Поскольку время было не раннее, Ваня подумал-подумал и решил в этом доме заночевать.
Да: на углу улицы Мархлевского и Сретенского бульвара ему опять встретилась давешняя женщина в темно-зеленом платье, и он подивился, что в таком большом городе можно дважды встретить одного и того же незнакомого человека.
8
Завернув во двор, Ваня Праздников вошел в ближайший подъезд и поднялся по черной лестнице на чердак; вне дома он сроду не ночевал, но, видимо, знал неким родовым знанием, что бродяги ночуют на чердаках.
Пространство, которое предстало перед ним после того, как он толкнул невысокую дверь, покрытую жирным слоем кубовой краски, оказалось полутемным, замусоренным и настолько затхлым, что дышать поначалу было невмоготу. В ближнем углу чердака, наверное, временами сушили белье, поскольку тут были протянуты веревки, подпираемые шестами, дальше валялось разное барахло, как то: плетеные детские коляски без колес, дырявые тазы, негодные утюги, пара сгнивших хомутов, какие-то металлические изделия, принадлежность которых за ветхостью уже трудно было определить, и почему-то крыло от аэроплана; пронзительно пахло кошками, столетней пылью, а также чем-то похожим на хлебный дух.
В дальнем же углу чердака Иван, к своему изумлению, обнаружил нечто вроде каморки, слепленной из досок и кусков толя, в которой нашелся прибитый матрас толщиной в больничное одеяло, а подле него табурет, пачка газет и керосиновая лампа-молния; самым удивительным ему показалось то, что газеты все были относительно свежие, третьеводнишние, и, значит, в этом загончике кто-то жил. О том, кто именно обитает в странной каморке, гадать ему не хотелось, а хотелось развалиться на матрасе и заснуть непробудным сном, что, собственно, он и сделал.
Оттого что Ваня Праздников с непривычки наволновался и вообще ему тяжело дались последние часы жизни, он проспал до глубокой ночи, а проснулся внезапно и моментально, словно кто-то его толкнул. Ваня сразу сообразил, почему он проснулся посреди ночи: некто шел по чердаку явно в сторону каморки, шел медленно и осторожно. Сначала Ваня с ужасом подумал, что это его выследила бригада ОГПУ, однако шаги были какие-то невоенные, и скоро страх его отпустил. Между тем ночной посетитель настолько приблизился, что было слышно его дыхание; вот он уже в каких-нибудь двух шагах, и вот он вошел в каморку, присел со вздохом и чиркнул спичкой. Квело, точно неохотно, зажглась керосиновая лампа, и Ваня увидел старуху, обыкновенную старорежимную старуху в ситцевом платке и залатанной кацавейке, какие носят пожилые московские жительницы из крестьян; у старухи был предлинный мертвецкий нос, до странного маленькие светящиеся глаза, да еще, как потом оказалось, она хромала. Старуха прибавила фитиля, и, когда каморка озарилась темно-оранжевым, ржавым светом, они уставились друг на друга с настороженным любопытством, переходящим в легкую неприязнь.
- Ты кто, старая? - спросил Ваня.
- Я-то? - переспросила старуха и призадумалась. - Я, по правде говоря, Акимова, Прасковья Карповна, а ты кто?
- Я - Ваня Праздников, я в техникуме учусь.
- Что же ты тут делаешь, учащийся, разве тебе здесь место?
- Да и тебе, старая, здесь не место, потому что советская власть давно окружила вашу инвалидную команду вниманием и заботой... Бездомных-то у нас нет как нет, большевики покончили с этим пережитком капитализма, а ты антисоветски проживаешь на чердаке...
- Я гляжу, совсем вам задурили головы эти большевики, - проговорила старуха и села на табурет.
- Не понял... - настороженно сказал Ваня.
Старуха уклонилась от объяснений.
- Что-то глаза у тебя какие-то не такие, - перевела она разговор на другую тему, - ты, может быть, нездоров?
- Да есть немного, - ответил Ваня и помолчал, как бы прислушиваясь к собственному организму. - Что-то я действительно не в себе.
- Простыл, должно быть?
- Именно что простыл. Я, бабушка, выкупался сегодня.
- Вроде бы рано еще купаться.
- Да я не по своей воле в воду полез - как говорится, обстоятельства выше нас.
И вдруг Ване донельзя захотелось рассказать собеседнице про эти самые обстоятельства, начиная с того момента, когда ему пришла мысль о библиотеке в голове у Владимира Ильича; и выговориться нужно было хоть перед кем, и старушка уже показалась ему симпатичной, заслуживающей доверия, и, судя по смутно неодобрительному взгляду на большевиков, они, кажется, волей-неволей принадлежали к одной компании. Ваня помялся немного и все рассказал старухе. К концу рассказа он почувствовал сильный жар, во рту у него пересохло, и язык ворочался как чужой. Старуха, увидев, что Праздникову совсем нездоровится, вызвалась сбегать в аптеку за горчичниками и каким-нибудь жаропонижающим, наподобие аспирина; она погасила лампу и удалилась.
Оставшись один, он некоторое время смотрел в темноту, вонючую и густую, слушал непонятные шорохи, вздохи и думал о домовых. Потом перед глазами у него пошли огненные круги, тело как-то отвратительно полегчало, и он стал медленно засыпать; во сне его донимало что-то осязаемое, округлое, мучительно изменчивое и жгучее, как горчичник. Однако, проснувшись, он почувствовал себя лучше, и только в голове у него было неопрятно, словно там кто-нибудь насорил. За перегородкой голуби ворковали, сквозь дыру в кровле пробивался смуглый столб света, в котором парили бесчисленные пылинки, а старуха читала газету, сидя на табурете.
- Долго я спал? - справился у нее Ваня.
- Да уж шестой час на дворе, - последовало в ответ.
- Утра или вечера?
- Вечера.
- Во поспал!
- Да нет, я тебя несколько раз будила. И лекарства ты принимал, и клюквенный морс пил, и керосином я тебя мазала, потому что советская власть горчичники отменила.
- Керосином-то зачем?
- От простуды первое снадобье - керосин.
- Нет, а чего вы все-таки живете на чердаке? Как-то это действительно странно, не по-советски...
Старуха вздохнула и утерлась концом платка.
- Где же мне еще жить, - сказала она после этого, - если я нахожусь на нелегальном положении с Кровавого воскресенья, если я чистыми скрываюсь двадцать четыре года!
Праздников обомлел; что-нибудь с минуту он теребил свой нос, а затем спросил:
- От кого же вы скрываетесь, не пойму?!
- Сначала от Охранного отделения, а после от архаровцев из ЧК.
- Положим, я в данный момент тоже от чекистов скрываюсь, только мне нечего бояться, потому что совесть моя чиста.
- А мне есть чего бояться, потому что большевики убирают настоящих революционеров. Хотя и мне бояться нечего: на истинных врагов у них сейчас времени не хватает.
- Это кто же, по-вашему, настоящий революционер?
- Кто действует, сообразуясь с возможным, а не с тем, что желательно немецким профессорам.
- Что-то я вас, бабушка, не пойму.
Старуха опять вздохнула.
- Дело в том, - завела она, переходя на новый, строптивый тон, - что никакая я не Акимова, а знаменитая Фрума Фрумкина, - слыхал когда-нибудь про такую?
- Нет, кажется, не слыхал.
- Оно и понятно, потому что большевики терпеть не могут настоящих революционеров и нарочно замалчивают об их деятельности, чтобы легче было дурить народ.
Ваня сказал:
- Это прямо какая-то антисоветская агитация!
- Вот всегда у вас так, у большевиков: как только правда, то сразу не правда, а эта самая антисоветская агитация!
- Ну ладно, давайте дальше.
- Так вот перед тобой Фрума Мордуховна Фрумкина, знаменитая террористка, член Боевой организации социалистов-революционеров!
- Ну, тогда все понятно! - с облегчением сказал Ваня. - Понятно, откуда что берется, потому что эсеры - первые враги коммунистического учения.
- Первые враги коммунистического учения, - возразила Фрумкина, - как раз будут большевики, которые затеяли пролетарскую революцию в глубоко крестьянской стране, из-за чего вместо социализма у них получилась дикая чепуха. А эсеры - это была светлая молодежь, которая под лозунгом "В борьбе обретешь ты право свое" шла на подвиг, в каторгу, в казематы, на эшафот! Однако ты слушай дальше...
И Фрума Мордуховна рассказала Ване свою историю, которая опиралась на такие кардинальные обстоятельства... В 1903 году минская мещанка Фрумкина была арестована в Киеве за организацию подпольной типографии, в которой между тем не печаталось решительно ничего; при аресте она оказала бешеное сопротивление и пыталась пырнуть ножом жандармского офицера по фамилии Спиридович. Уже сидя в тюрьме, Фрумкина напросилась на допрос к генералу Новицкому, и, как только генерал начал записывать ее фальшивые показания, она бросилась на него, обхватила за голову и попыталась перерезать перочинным ножиком сонную артерию, но это не удалось. В результате Фрумкину сослали на каторгу в Зарентуй, откуда она сбежала и вдругорядь была арестована уже в Белокаменной, на представлении "Аиды" в Большом театре, при попытке покушения на московского градоначальника Рейнбота посредством дамского браунинга и пуль, отравленных синеродистым кали, каковая попытка также не удалась. В Бутырской тюрьме она с помощью одного одесского уркагана обзавелась револьвером и стреляла в тюремного начальника Багрецова, за что по совокупности преступлений и была приговорена к смертной казни через повешенье. Однако за день до казни, во время прогулки, ее подменила ненормальная уголовница из галицейских евреек, даже не то чтобы разительно похожая на нее; уголовницу и казнили, а Фрумкина в 1909 году вышла на волю и сразу попала в Мариинскую больницу для бедных, так как у нее открылся тяжелый душевный недуг. По частичном выздоровлении она эмигрировала в Швейцарию, весной семнадцатого года, после февральского переворота, вернулась в Россию, готовила покушение на князя Львова, потом на Урицкого и в конце концов отправилась на жительство в город Дмитров. Когда же в двадцать втором году прошли процессы над партией социалистов-революционеров, Фрумкина переехала в Москву, так как она считала, что надежнее всего будет укрыться под самым носом у архаровцев из ЧК.
Как только Фрума Мордуховна закончила свой рассказ, Ваня сделал ей нагоняй:
- А все-таки вы изменили делу революции, не полностью, но частично. Вот почему вы сидели за границей до самого великого Октября?
- Так и ваш Ульянов-Ленин аж с шестого года сидел в эмиграции, его уж в России как звать забыли!.. В России у большевиков всем заправлял Хрусталев-Носарь.
- Гм... - промычал недовольно Ваня. - А вы видели Владимира Ильича?
- Как же, видела, много раз. Я даже через его внешность на время от революции отошла. Понимаешь: на внешность он был не совсем человек или человек, но как бы с другой планеты. Голова огромная, как у ребенка, лицо китайское, умно-злое, и все такое в мелкой сеточке из морщин, какие еще у скопцов бывают. А сам маленький, от горшка два вершка, на стул сядет, а ноги до полу не достают... Одним словом, ужасающей внешности человек! Да еще он ходил по Женеве в пальто самарского пошива и с тамошним пролетариатом бузил в пивных. В музей или в галерею его - товарищи рассказывали - не затащить, но зато он мог часами глазеть на разные шествия и слушать ораторов из простых...
- Нет, я решительно протестую против этой антисоветчины! - с сердцем воскликнул Ваня.
- Ты не кипятись, - сказала ему Фрумкина, - при твоем самочувствии это вредно. Тем более что наш Гершуни... ты про Гершуни-то слышал когда-нибудь?
Ваня ответил:
- Нет.
- Тем более что наш Гершуни - он у нас то же, что Ленин у большевиков, - на первый взгляд был такой же монстр. Ноги у него плохо ходили, и поэтому он передвигался так, как будто танцевал матчиш, да еще лицо синюшное, как у негра. Я к чему клоню-то: к тому, что повидала я их обоих в Ницце, и мою революционность на целых девять лет как рукой сняло, словно я заново народилась!
- А дальше что?
- Дальше я гляжу - не туда заворачивает русская революция, ну и опять вступила на тираноборческую стезю. Прежде я думала, вот скинем царя, и наступит рай, а тут то Керенский введет смертную казнь на фронте, то министры-капиталисты выступят против аграрных преобразований, то большевики единолично захватят власть и начнутся цензурные притеснения, расстрелы рабочих демонстраций, повальные грабежи... - словом, гляжу, та же самая песня, что и при Романовых, разницы практически никакой!.. А потом пришел к власти Иосиф I. Пока он раскачивался, это еще было туда-сюда, но как только почувствовал свою власть, то сразу сделал разворот на триста шестьдесят градусов и взял курс на личную диктатуру. Конечно, он пошел на это из высших соображений и подал монархический принцип под новым соусом, да только народу не стало легче: как раньше трудящийся мирился с убогой жизнью, надеясь на воздаяние за гробом, так и сейчас он корячится ради социалистического послезавтра и еще будет корячиться триста лет. То есть, по существу, ничего-то, Ваня, не изменилось, и революционный террор опять на повестке дня. Ну, разве что царь гноил по тюрьмам врагов или на полном пансионе держал их в ссылке, а Сталин убирает своих соратников, тех самых борцов, которые совершали Октябрьский переворот, когда он гонял чаи в квартире у Аллилуевых и дулся в карты с Авелем Енукидзе. И голос у него какой-то старушечий - терпеть его не могу!
- Нет! - решительно сказал Ваня. - Я, Фрума Мордуховна, отказываюсь с вами разговаривать, потому что мне эта контрреволюционная пропаганда не по душе!
Но Фрумкина не обратила внимания на протест; наверное, прежде у нее не было возможности основательно высказаться, и она держалась за этот случай.
- Я давно, еще до Ленина, поняла, - продолжала она, - что сей повар будет готовить только острые блюда. И вот он, словно по писаному, всюду сеет насилие и раздор.