Пьецух Вячеслав

Четвертый Рим


   Вячеслав Пьецух
   Четвертый Рим
   Инок Филофей: "Два Рима пали, а третий
   - Москва, стоит, и четвертому не бывать".
   1
   Ваня Праздников был человек серьезный. Учился он в своем кооперативном техникуме на "отлично" и "хорошо", враждовал непреклонно, дружил до гроба, и, какая бы ни выпала ему общественная нагрузка, будь то хоть сбор средств для общества "Друг детей", он нес ее так, как если бы это было главное дело жизни. И вот даже до такой степени Ваня Праздников был человек серьезный, что, когда пошла мода на эсперанто, он не только от корки до корки вытвердил Заменгофа, но и послал в Наркомпрос проект, который из видов мировой революции требовал переложения на латинский алфавит нашего бесконечно русского языка. И это еще сравнительно мелочь, что он временами косился на свою подругу и соученицу Софью Понарошкину, по прозвищу Сонька-Гидроплан, поскольку она не во благовременье таскала роскошные фильдекосовые чулки. Оттого-то, то есть оттого, что Ваня Праздников был человек серьезный, поутру 28 апреля 1932 года, когда он проснулся и его вдруг осенила блаженная мысль, что в голове у Ленина должна расположиться библиотека, он для себя решил: кровь, как говорится, из носу, а в голове у Ленина будет библиотека.
   Это решение имело долгую предысторию. Давным-давно, еще чуть ли не при Иване IV Грозном, в том месте, где в Москву-реку впадал ручей Черторый, был построен женский Алексеевский монастырь. Он стоял, ветшая, около трех столетий, а вскоре после окончания Отечественной войны двенадцатого года император Александр I Благословенный повелел архитектору Витбергу выстроить на Воробьевых горах собор во имя Христа Спасителя; хотя и проект был готов, и понавезли к указанному месту множество разного строительного материала, работы что-то не заладились, да еще архитектора Витберга привлекли по делу о казнокрадстве. Довел эту идею до ума уже император Николай I, при котором вообще много строили на Руси. Воробьевы горы были почему-то отставлены, и возводить новый храм начали в самом центре Первопрестольной, на месте древнего Алексеевского монастыря, предварительно разобрав его на камни и кирпичи. Обрусевшему англичанину Тону, который выстроил в Кремле несколько зданий казарменного обличья, было поручено соорудить в назидание басурманам Запада и Востока что-нибудь величественно-византийское, грозно-монументальное, нечто вроде Святой Софии, что тяжело вздымается над Босфором. Как было задумано, так и вышло: минуло всего-навсего тридцать лет, и над Москвой вознесся огромный куб с пятью золотыми главами, видными за многие километры до Калужской еще заставы и сиявшими, словно добавочные солнца, даже в пасмурную погоду. Новый московский храм вмещал десять тысяч богомольцев одновременно, ушло на него пятнадцать миллионов казенных денег, не считая пожертвований от народа, бессчетные тонны драгоценного мрамора и двенадцать пудов злата на купола. Так вот поди ж ты: культурная Россия это сооружение сразу не полюбила за искусственное великолепие, фальшивый имперский пафос, а главное - за то, что тоновская архитектура шла вразрез тогдашним демократическим настроениям и обыкновенному чувству меры. Все вдруг увидели в храме Христа Спасителя как бы последнюю, судорожную попытку третьего Рима напомнить европейским правопреемникам Рима первого и второго о своем благородном, хотя и побочном происхождении от морганатической связи вечного города с наивной московской спесью, а между тем эта теория давно претила культурному русскому меньшинству, несмотря на воспаленные грезы Федора Достоевского и холодные выкладки Владимира Соловьева.
   И то сказать - в понимании людей знающих Рим есть не город и не государство, вернее, не столько город и государство, сколько идея, источающая особое, так сказать, отрицательное обаяние. Больше всего в этой идее пугает ее всемирность. Народы, которые придерживаются исконных своих границ и не покушаются на то, чтобы распространить отчую государственную мысль на сопредельные, а то и на совсем уж отдаленные территории, безусловно, заслуживают почтения за невинность умысла и пристойное домоседство, народы же, исповедующие всемирность своих идей, настойчиво ищущие планетарного выражения своему государственному устройству, тоже достойны почета, но переходящего в злобное восхищение. Возбуждается оно прежде всего героичностью вида, каковая героичность граничит с наглостью разбора самого даже и бытового, отчего эти народы всегда чувствовали себя хозяевами Ойкумены, а впрочем, имели на то определенные основания: например, первые римляне, то есть собственно римляне, создали отточенный аппарат управления, опиравшийся на отточенную традицию, как будто нарочно приспособленную к завоевательному способу бытия; вторые римляне, византийцы, развили влиятельную культуру, и ее действительно не грех было распространить; третьи же римляне - наши драгоценные русаки московского толка, - правда, ничего оригинального не придумали и тем не менее прибрали к рукам шестую часть земной тверди, вольготно раскинувшись от Прибалтики до Аляски. Вообще римлян первых, вторых и третьих, несмотря на резко неодинаковый состав крови, многое единило. Скажем, все они были если не похитители, то бесстыжие эпигоны: римский Рим вышел из Греции, византийский Рим вышел из римского, а московский - из византийского, после того как государь Иван III женился на Софье Палеолог, дочери морейского деспота Фомы, и на этом основании провозгласил себя наследником василевсов. Римляне всех времен и народов, причастные к отправлению государственных надобностей, разные там квесторы с эдилами, куропалаты с протосевастами, капитаны-исправники с городничими, были людьми, так сказать, металлического характера, независимо от формулы крови, и руководствовались исключительно буквой закона, причудливо сопряженной с неправедным интересом, питали величайшее презрение к труженику, отличались крайним суеверием, отчасти странным для людей металлического характера, и всеми средствами, вплоть до людоедских, несовместимых с культурой даже и примитивной, подгоняли живую жизнь под государственную идею. Римляне искренне полагали, что они одни умные, а все неримляне - дураки. Их также роднила приверженность к державным легендам и патриотическому фольклору, населенному фанатиками жертвенного направления, от Муция Сцеволы до Ивана Сусанина, и если у французов культ девушки Жанны д'Арк был более или менее факультативным, то у римлян на героических преданиях держалась система власти. Наконец, все три Рима питали вполне понятную страсть... вот даже не к монументальной, а к исполинской, что ли, архитектуре и возводили громады не иначе как всемирно-исторического значения, единственные в своем роде, назидательные и окончательно великолепные, в которых, на манер музыки, должна была застыть римская геополитическая идея.
   В этом смысле немудрено, что когда 8 ноября 1917 года выдохся и пал третий, московский Рим, когда незадачливые семинаристы, недоучившиеся студенты, романтически настроенные мастеровые и тонкие еврейские юноши из портных принялись строить большевистский четвертый Рим, то очень скоро родилась мысль воздвигнуть в столице новой империи что-нибудь такое назидательное и окончательно великолепное, что вогнало бы человечество в изумление и восторг. И вот в двадцать втором году бывший фабричный Сергей Миронович Костриков, по кличке Киров, почему-то от имени пролетариев Закавказья предложил построить в Москве самое грандиозное здание на планете, которое отразило бы триумф производительного труда, освобожденного от векового гнета капитализма. Со временем это предложение оформилось в идею Дворца Советов. Потом пошли конкурсы, заседания, конференции, склоки, и в конце концов высочайшая комиссия приняла проект архитектора Бориса Михайловича Иофана, из одесситов, бывшего вольноопределяющегося Феодосийского пехотного полка, члена итальянской коммунистической партии и - так надо полагать - большого поклонника древнеегипетского зодчества, если судить по знаменитому Дому правительства, который он выстроил накануне. По этому удивительному проекту высота Дворца Советов должна была составить 415 метров, на целых восемь метров выше нью-йоркского небоскреба Эмпайр-Стейт-Билдинга, общий объем помещений достигал 7 миллионов кубических метров, так что одновременно Дворец мог вместить 41 тысячу человек, предусматривалось несколько залов доселе неслыханного пространства, и среди них зал Сталинской Конституции, зал Героики гражданской войны, зал Героики коммунистического строительства; Дворец должны были украсить 72 скульптуры, изображающие великих инсургентов всех времен и народов, начиная со Спартака, 650 бюстов инсургентов рангом помельче, 19 скульптурных групп, передающих пафос созидания и борьбы, - все высотою в пятиэтажку, - а также многие квадратные километры настенной живописи, мозаики, барельефов и горельефов. Но самый дерзновенный пункт иофановского проекта состоял в том, что собственно здание Дворца представляло собой всего-навсего постамент диковинной композиции, в которой было что-то от пирамиды фараона Джосера, Квентинского чертога, выстроенного в Риме императором Калигулой, Вавилонской башни, горы человеческих черепов, изображенных баталистом Василием Верещагиным... и вот на этом-то постаменте предполагалось вознести над Москвой памятник Ленину размером с Ивановскую колокольню, имея в виду ту каноническую задачу, чтобы металлический Ильич весь был порыв и чтобы он по обыкновению простирал правую свою руку, как бы надзирательно глядя вдаль.
   Естественно, масштабы иофановского Дворца, а главное - монумента, не могли не волновать молодое воображение, и потому это даже закономерно, что поутру 28 апреля 1932 года Ване Праздникову явилась такая мысль: если застеклить темя и затылок у статуи Ильича, то в голове свободно разместится большая библиотека. Нужно, правда, заметить, что накануне он с другом Сашкой Завизионом выпил две бутылки "Донского игристого", а впрочем, на Руси с похмелья не всегда приходят дурные мысли.
   2
   Ваню Праздникова до такой степени увлекла его выдумка, что он дольше обыкновенного провалялся в своей постели, каковой ему с детства служил топчан из парусинового прямоугольника, прикрепленного к прочным дубовым козлам; поднялся он примерно в половине восьмого, оделся и стал осторожно выбираться из комнаты в коридор. Осторожность тут требовалась потому, что Ваня жил с матерью, которая спала на большой железной кровати, украшенной хромированными шарами, древним дедом, который спал на полу, завернувшись в старый турецкий коврик, даром что когда-то служил ремонтером при полку Голубых гусар, и десятилетней сестренкой, которая спала на столе, а поскольку площадь их комнаты составляла восемь квадратных метров, то волей-неволей приходилось осторожничать по утрам, чтобы не побеспокоить дрыхнущих домочадцев, и главное, чтобы на деда не наступить. Выбравшись в коридор и внимательно притворив за собою дверь, Ваня направился в туалет, такой сырой и холодный, что парень весь покрылся гусиной кожей, потом умывался довольно долго из напольного умывальника с педалью для подачи воды, а умываясь, раза два посмотрел на свое отражение в маленьком зеркале, и оба раза ему отозвалась симпатичная московская рожа с зеленовато-серыми, значительными глазами, которые смотрели по-тогдашнему задорно и с некоторой издевкой. Затем Ваня проследовал в кухню, где соседки в неглиже уже толкались у круто пахнувших керосинок и веселый инженер Скобликов, работавший на фабрике "Кожимит" начальником смены, наигрывал губами арию из "Аиды"; тут Ваня позавтракал холодной картофелиной, предварительно намятой зернистой солью, попил чайку из оловянной солдатской кружки, потом накинул материно пальто, впрочем, похожее на мужское, хотя и застегивалось оно на левую сторону, нацепил на голову выгоревшую кепку с огромным козырьком по тогдашней моде и отправился со двора.
   Жил Ваня Праздников на северо-восточном конце Москвы, у Преображенской заставы, на Русаковской набережной, в высоком фабричном доме. По весне, когда Яуза выходила из берегов и затопляла первые этажи, на улицу выбирались через чердак, к которому тогда прилаживались необычайно высокие и продолжительные мостки. Старики в ту пору из дома вовсе не выходили, а Ваня даже с удовольствием проделал заковыристый этот путь и около восьми уже дожидался трамвая на остановке.
   До кооперативного техникума, который располагался в самом центре Москвы, между Рождественкой и Неглинной, ему нужно было ехать на двух трамваях. Характерная особенность этой езды состояла в том, что во всякое время дня в вагонах было не протолкнуться и пассажиры частенько свисали гроздьями из дверей, а то путешествовали, примостившись на буферах, и это называлось прокатиться "на колбасе". Почти полтора часа ежедневной езды Ваня Праздников таким образом убивал: то он читал газету от выходных данных до состава редакционной коллегии, то долбил по учебнику эсперанто, а то он мечтал о том, как они поженятся с Соней Понарошкиной, или что при коммунизме пиво по трубам пойдет в дома непосредственно с Бадаевского завода. Но утром 28 апреля Ване положительно не мечталось, к тому же что-то припозднилась его "Комсомолка", и ему было нечего читать. От безделья Иван обозревал пассажиров и, в частности, заприметил странную женщину восточной наружности в платье из темно-зеленого подкладочного шелка, которая смотрела как бы вовнутрь себя, а также парня вороватого вида, державшего во рту погасшую папиросу, потом Ваня стал прислушиваться к разговорам своих соседей и, в частности, напал на такой отрывок:
   - ...даже по винно-водочной линии, - один мужик говорил другому, царизм соблюдал свою антинародную подоплеку. Скажем, для бедных слоев существовала "смирновка" сорокового номера, по восемнадцать копеек штука, а на утеху буржуазии шел двадцать первый номер, это уже по рублю с полтиной.
   - Про царизм, - говорил другой, - мы с тобой впоследствии потолкуем. Ты мне лучше скажи, почему у нас пиво повсеместно недоливают? Ведь это, если подойти с классовой точки зрения, получается саботаж!..
   Приключений в дороге не было никаких, если не считать, что у Красных ворот водитель трамвая самочинно перевел стрелку в непоказанном направлении и чуть было не увел свой вагон с маршрута. Передние пассажиры ему кричали:
   - Что же ты делаешь, собака, белобандит?! Ты куда таращишься ехать, сволочь?!
   Водитель повздыхал и вернул стрелку обратно, но с таким выражением на лице, как будто у него отняли что-то из нажитого имущества, - видно, ему очень было нужно свернуть с маршрута, может быть, у него где-то жена рожала или он дома окурок не затушил.
   Ваня сошел с трамвая на остановке "Театральный проезд" и спешным шагом тронулся по Неглинной; вокруг него кружились тысячи торопящихся пешеходов, на которых нерадостно было смотреть, ибо Москва давно уже стала городом некрасивых людей с веселыми и уверенными глазами.
   В вестибюле кооперативного техникума, занимавшего одну древнюю церковь, построенную при первых Романовых, и еще несколько неказистых строений, Ваня Праздников столкнулся со своим закадычным другом Сашкой Завизионом, который стоял, опершись о стену, и читал "Происхождение видов"; на Сашке были парусиновые сапоги, матроска без гюйса и бархатная татарская тюбетейка.
   - Слушай, черт! - сказал ему Ваня, сверкнув глазами. - Мне сегодня пришла потрясающая идея: а что, если в голове у Ленина, который будет стоять на Дворце Советов, разместится библиотека?!
   Сашка сказал, заложив предварительно книгу пальцем:
   - Идея хорошая, спору нет.
   - А чего так скучно, или ты не приветствуешь мою мысль?
   - Нет, почему, я вполне приветствую твою мысль, только у меня своих девать некуда, я даже не знаю, кому писать.
   - Тогда приведи пример.
   - Ну вот, например, последняя моя мысль: я считаю, что при социализме половые отношения между мужчиной и женщиной должны быть исключены. Понимаешь, наступила новая эра в истории человечества, начинается совершенно новая жизнь, зарождается пролетарское искусство, складывается возвышенная мораль... ну, одним словом, все новое, а мужчина и женщина по-прежнему скотски размножаются, как в допотопные времена.
   - Что же ты конкретно предлагаешь? - в некоторой растерянности спросил Ваня.
   - Я предлагаю ввести искусственное осеменение женщин, что будет полностью соответствовать девственной чистоте коммунистической идеи, а также нашим помыслам и делам. А то ведь действительно скотство получается: воспроизводим себе подобных, как какие-нибудь безмозглые жеребцы... Ты хоть видел, как это делается в быту?
   - Чего не видел, того не видел, - простодушно признался Ваня.
   - А я, понимаешь, видел, потому что меня от родителей отделяет дырявая занавеска. Ну что тебе сказать: хлев... Так вот, с одной стороны, народ тянется к светлому идеалу, а по детородной линии он все еще находится на стадии червяка. И, конечно, мы, коммунистически настроенная молодежь, не можем мириться с этим противоречием, да вот какая незадача - не знаю, куда писать.
   Ваня сказал:
   - Я тоже не знаю, куда писать. Такая гениальная идея - это я опять же насчет библиотеки, - а кому о ней сообщить, это покрыто мраком. Может, в ОГПУ?
   - Может, и в ОГПУ, - согласился Сашка Завизион. - Я вообще так считаю: если не знаешь, куда обратиться, то обращайся в ОГПУ.
   Тут прозвенел звонок - электрический звонок, новинка, только что появившаяся в Москве, - и парни направились в 26-ю аудиторию на лекцию по бухгалтерскому учету. По дороге в аудиторию Ваня Праздников искал глазами Соню Понарошкину, и когда углядел милый затылок и дорогие востренькие лопатки, на душе у него что-то заныло, но по-хорошему, как бывает от грустной песни.
   Во время лекции Ваня Праздников, во-первых, довольно складно изложил на бумаге свою идею, а во-вторых, решил поделиться ею с директором техникума, Павлом Сергеевичем Свиридоновым, из старых большевиков, человеком настолько свойским, что учащиеся запросто ходили к нему домой. Как только электрический звонок возвестил перемену, он бросился в директорский кабинет, потом в помещение партячейки, потом к заведующему хозяйством и в конце концов обнаружил Свиридонова неподалеку от туалета. Ваня подошел к нему, кашлянул и сказал:
   - Я, Павел Сергеевич, насчет проекта Дворца Советов. А что, если в голове у Ленина устроить библиотеку?
   Прежде чем что-либо ответить, директор вскинул голову и посмотрел в потолок, покрытый толстым слоем известки, под которым даже не угадывались крылатые херувимы; дело было в том, что месяц тому назад с потолка свалился большой кусок известки и проломил голову преподавателю научного атеизма; старуху уборщицу, которая распространяла по этому поводу вредные измышления, спровадили куда надо, среди учащихся нежелательной реакции не последовало, своды укрепили, пострадавший уже выздоравливал, и все же Свиридонов по нескольку раз на дню механически вскидывал голову к потолку.
   3
   Павел Сергеевич Свиридонов, крупный мужчина пятидесяти с лишним лет, член большевистской партии с девятьсот одиннадцатого года, наголо бривший голову, так что она блестела и казалась намазанной постным маслом, носивший пенсне на синей тесемке, которое делало его удивительно похожим на академика Вильямса - и его действительно иногда принимали за академика Вильямса, - жил в коммунальной квартире по Гендрикову переулку, где занимал две комнаты; большую и небольшую. Проснулся он утром 28 апреля довольно рано, но, по обыкновению, еще с четверть часа лежал в постели и размышлял. Жена, Варвара Тимофеевна, уже поднялась, и было слышно, как она в большой комнате накрывает на стол к завтраку, который скоро будет готов у приходящей домработницы Серафимы. В прихожей звонил телефон, но к нему никто из соседей не подходил, а по коридору катался на трехколесном велосипеде сынишка одного заметного железнодорожника и противно дудел в целлулоидную трубу. Размышлял же Свиридонов о том, что, хотя повсюду нужны партийцы, беззаветно преданные знамени Ильича, хотя личная скромность превосходное качество, а карьеризм - удел работников ограниченных и нечестных, все же хорошо было бы как-нибудь напомнить о себе высшему руководству; ведь, легко сказать, он когда-то участвовал в "эксах" под командой легендарного Симона Аршаковича Камо, одно время был заместителем Цюрупы, с самим Кобой разговаривал пару раз в двадцать втором году, а самое обидное было то, что он вступил на тернистый путь революционера-подпольщика, когда еще никто слыхом не слыхивал ни про Сталина, ни про Молотова, ни про Орджоникидзе и тем более про Ягоду; между тем он занимает скромную должность директора кооперативного техникума, и видов на будущее у него практически никаких. Павел Сергеевич продолжительно охнул и принялся одеваться.
   Завтракали по обыкновению молча: Варвара Тимофеевна кушала сосредоточенно, деловито, но, правда, иногда с интересом поглядывала на супруга, поскольку она в нем души не чаяла, домработница Серафима, каковую приглашали к столу из принципа, лопала с аппетитом, даже с жадностью, по-крестьянски, а Павел Сергеевич слепо тыкал вилкой в ломтики жареного картофеля и казнился - ему было очень неприятно, что поутру он поддался фальшивому чувству мелкобуржуазного образца, которое, конечно, не пристало кристально чистому коммунисту.
   В начале девятого часа Павел Сергеевич вышел из дома в Гендриков переулок и своим ходом отправился на работу. Утро было чудесное, еще прохладное по-апрельски, но до того тихое и яркое от солнечного сияния, резко повернувшего на весну, что хотелось думать о чем-нибудь радостном и привольном. Тем не менее думы Павла Сергеевича были хмуры: дорогой он думал о том, что великий Октябрь, как ни страшно это предположить, кажется, дал результат нечистый, вот как небрежно поставленные химические опыты дают нечистые результаты, хотя бы даже и потому, что, скажем, он, партиец с большим дореволюционным стажем, вынужден из-за нездоровья Варвары Тимофеевны терпеть у себя дома эксплуатацию человеческого труда в лице приходящей домработницы Серафимы; что, видимо, в революцию следовало бы влить толику свежей крови, дать ей новый, свирепый импульс, чтобы не допустить сползания общества в обывательское болото, и, разумеется, Сталин прав, неустанно раздувая в стране классовую борьбу...
   Мимо него шли люди, одетые бедно и кое-как, тащились ломовые извозчики, лениво понукавшие неказистых своих одров, проехал, важно шурша шинами, моссоветовский "линкольн" с никелированным псом на капоте, но Павел Сергеевич их вовсе не замечал и только озадачивался обходить лужи на тротуаре, от которых тянуло смешанным духом конского навоза и керосина. А впрочем, в начале Страстного бульвара он углядел женщину средних лет, судя по всему, восточной национальности, чернявую, с несколько выпученными глазами, вроде бы из тех нечаянно выживших ассирийцев, что испокон веков чистят на Москве обувь; женщина эта была в темно-зеленом платье из подкладочного шелка и в резиновых ботах на каблучке; она так неприятно посмотрела на Павла Сергеевича, пристально, с каким-то каверзным интересом, точно мучительно угадывала в нем старого, полузабытого, но незабываемого врага, что у Павла Сергеевича даже с сердцем сделался перебой.
   Добравшись до своего техникума, он поднялся на третий этаж и отпер директорский кабинет, где стоял мертвый, пыльно-бумажно-чернильный запах. Только он уселся на стул, обитый коричневым дерматином, и принялся выкладывать бумаги из парусинового портфеля, как ему сделал визит секретарь партячейки по фамилии Зверюков.
   - Я с тобой, Павел Сергеевич, хочу поговорить откровенно, по-большевистски, - завел Зверюков, вытаскивая из кармана дешевую папиросу, которые тогда называли "гвоздиками". - Вот давай прикидывать: дело Промпартии, Шахтинское дело, недавно в Егорьевске расстреляли директора завода, который вовсю развернул вредительскую деятельность на своем предприятии, в Бауманском училище раскрыли организацию террористов... - одним словом, классовый враг не дремлет и постоянно думает, как бы нам подкузьмить. И вот я себя спрашиваю: почему это везде разворачивается борьба, а у нас с тобой за четыре года не замечено ни одного контрреволюционного выступления?.. Может быть, мы ушами хлопаем, может быть, мы с тобой размагнитились и утратили нюх на классового врага?.. Ты меня извини, но если партия нам говорит, что кругом вредители, значит, кругом вредители, и не видеть их может только близорукий перерожденец.
   - Мне кажется, что этот вопрос ты ставишь излишне остро, - сказал Свиридонов и зачем-то взял в руки оранжевый карандаш. - Если в нашем техникуме наблюдается тишь да гладь, то это еще не значит, что мы миримся с уклонистами, вредителями и прочими мерзавцами белогвардейской ориентации. Может быть, их у нас потому и нет, что мы на соответствующую высоту поставили воспитательную работу...
   - Ну, положим, крокодила агитацией не проймешь.
   - Крокодила не проймешь, а наше советское юношество проймешь. И что тут, собственно, не понять: партия большевиков, выражающая волю трудящихся всей Земли, разворачивает невиданное строительство и одновременно ведет непримиримую классовую борьбу ради социальной справедливости, равенства и счастья для всех людей... Это, в конце концов, не бином Ньютона.
   - Хорошо, - лукаво согласился Зверюков и затушил папиросу о массивное пресс-папье. - А почему у нас на втором курсе учится Шаховская? Из каких это таких она Шаховских? А что, если она из тех, которые отлично понимают бином Ньютона, но не хотят понять платформу большевиков?! Нет, ты погоди, у меня не все! Почему мы не пресекаем беспорядочные половые связи среди преподавательского состава? Разве нам не известно, что этот разврат объективно работает против нас, потому что человек, запятнавший себя на любовном фронте, рано или поздно скатится в стан классового врага?! И последнее: вот лично ты уверен, что не пригрел на груди шпиона? Не надо смотреть на меня, как солдат на вошь, ты лучше ответь - зачем твоя машинистка таскает домой использованную копирку? Если ты не знаешь, то я тебе намекну: затем, что по копирке можно легко восстановить засекреченный документ...