Страница:
- Это что же, Ленин сказал про блюда?
- Именно что даже Ленин этого тарантула раскусил, политик вообще наивный.
- Да что же Сталин такого сделал?!
- Баржи с пленными в Волге потопил, вырезал в Петрограде нейтральное офицерство, из-за чего, собственно, и началась братоубийственная война, заложников из интеллигенции по его приказу расстреливали, как ворон, - да мало ли чего, все так сразу и не припомнишь. А сейчас безжизненность советской экономики он выдает за происки вредителей и троцкистов. Ну ничего, найдется и на него управа, слава Богу, еще не перевелись в России боевики!
Ваня спросил:
- А вы не боитесь, Фрума Мордуховна, что я на вас донесу?
- Ты еще выживешь, нет ли, это вопрос открытый.
И с этими словами она улыбнулась некоторым образом контрапунктно-ласково и лукаво.
- Да нет, - сказал Ваня, улыбнувшись в ответ, - конечно, не донесу. Куда мне на других доносить, если у самого рыло, можно сказать, в пуху.
- Я, искренне говоря, потому перед тобой и открылась, что у тебя рыльце в пуху, ведь современная молодежь - все больше малахольные дураки: им скажут, что белое - это черное, они и верят. А ты - другое дело, ты эту народную власть уже попробовал на зубок. Погоди: мы еще с тобой возродим Боевую организацию социалистов-революционеров и зададим хорошую трепку этой самой народной власти!
- Ну, это вы уже, Фрума Мордуховна, слишком! - заявил Ваня, и они что-то временно замолчали.
Поскольку Праздников был еще нездоров, ему особенно больно давалась мысль, что он ненароком связался с самой настоящей эсеркой и боевичкой, которая, судя по всему, готовила покушение на товарища Сталина, и эта связь так далеко зашла, что обратной дороги нет. Но потом он подумал, что раз уж ему написано на роду заделаться социалистом-революционером с уклоном в персональный террор, то придется смириться с этим предначертанием, тем более что террористы - тоже борцы за правду, и даже их методика забористей, веселей. И разве не они в разное время уходили императора Александра II, великого князя Сергея Александровича, министра Плеве, и разве не те же самые террористы - большевики, если они убивают заложников и целыми баржами топят пленных?.. Да еще у Сталина, оказывается, старушечий голос, ну куда ему управлять страной?!
Мысли были эти мучительны, и Ваня предложил Фрумкиной, чтобы от них отвлечься:
- Давайте я вам лучше расскажу про Дворец Советов. Вы представляете, Фрума Мордуховна, через несколько лет в районе Волхонки поднимется грандиозный монумент победившему пролетариату, который станет самым высоким сооружением на планете! Вокруг него будет разбита площадь, вымощенная гранитом, которая возникнет за счет того, что мы снесем в радиусе нескольких километров все эти хибары времен царизма...
Фрумкина спросила:
- Вплоть до Румянцевского музея?
- Вплоть до Румянцевского музея!
- Туда ему и дорога.
- Ну так вот... на крыше Дворца Советов будет воздвигнут памятник Ильичу высотой с колокольню Ивана Великого, который будет виден со всех концов Москвы, даже, может быть, из Мытищ!..
- Я вот только сомневаюсь, что его вообще будет видно, по крайней мере, полностью и всегда. Ведь по московскому климату, Ваня, у нас триста дней в году стоит пасмурная погода, и облачность обыкновенно бывает такая низкая, что триста дней в году будут видны одни только ленинские ботинки...
Услышав про это, Праздников опечаленно призадумался, закусив губу и как бы вопросительно вскинув брови. Фрумкина продолжала:
- Неприглядная получается картина: стоит постамент, а на нем ботинки.
Уже было довольно поздно. Солнечный луч, пробиваемый сквозь дыру в кровле, давно растаял, чердак заполнила какая-то разбавленная мгла, угомонились жившие тут голуби-сизари, звуки, прежде долетавшие с улицы, кажется, совсем стихли, и на город опустилась, что называется, мертвая тишина. Фрумкина зажгла лампу, и ее больной свет отчего-то вернул Праздникову сильное ощущение нездоровья: руки и ноги ломило, кровь, словно ее подогрели, распространяла по всему телу излишнее, изнурительное тепло, а на лбу выступила неприятно пахнувшая испарина. Фрумкина опять натерла его керосином, заставила принять жаропонижающий порошок и в заключение сообщила, что ей нужно кое-куда понаведаться по делам.
- Ну, выздоравливай, - сказала она Праздникову на прощанье.
- Ни за что! - в полубреду отозвался он.
Как и следовало ожидать, во сне ему пригрезился образ, накануне особенно поразивший его молодое воображение: постамент, а на нем ботинки, обыкновенные кожаные ботинки, зашнурованные доверху, но только каждый размером с эскадренный миноносец.
9
Керосин оказался действительно верным снадобьем от простуды, потому что наутро Ваня Праздников проснулся совершенно здоровым и даже бодрым.
Фрумкиной не было, и он в ее отсутствие заскучал: он лежал на матрасе, прикрытый какой-то тряпкой, и думал о том, что в теперешних обстоятельствах у него нет на Москве более близкого человека, чем эта эсерствующая старуха, так как среди нескольких миллионов строителей социализма только они двое некоторым образом протестанты, изгои и отрезанные ломти.
Пробыв на чердаке еще с четверть часа, Праздников отправился прогуляться. Он бегом спустился по черной лестнице, пересек двор, миновал подворотню и, выйдя на бульвар, первым делом внимательно огляделся по сторонам: ничего подозрительного, намекающего на слежку, он не заметил, только папиросница в смешной кепочке торговала неподалеку да играла в пристенок компания пацанов.
Идти было решительно некуда, и веселое чувство свободы мешалось в нем с ощущением неприкаянности, которые соединялись в курьезную композицию и подбивали его на непродуманные поступки.
Время было около одиннадцати утра, и в столице империи уже вовсю совершалось коловращение москвичей. Автомобилей в тридцать втором году еще появилось мало, так что пешеходы вольготно чувствовали себя на проезжей части, заполняли площади, сновали с тротуара на тротуар, опасаясь только пьяных извозчиков и трамваев. Толпа была нешумная, черно-серая, сосредоточенная, потому что граждане четвертого Рима не столько жили, сколько созидали новый общественный строй, основанный на принципах абсолютной справедливости и равенства всех людей, хотя русский мужик еще когда говорил, что-де "Господь и леса не уровнял", намекая на один непреложный закон природы. Эти недоедающие романтики, которые мнили себя новыми римлянами, меж тем как настоящие новые римляне сидели в отдельных кабинетах по райкомам да наркоматам, от Прибалтики до Аляски все что-то рыли, прокладывали, сооружали, покоряли и окультуривали, искренне полагая, что счастье складывается из электрификации и учета, как первые римляне были уверены, что раб - это не человек, как вторые римляне считали императора живым богом, даром что среди византийских василевсов попадались черные алкоголики, садисты и жулики из армян, как, наконец, третьи римляне насмерть держались пословицы "Баба с возу - кобыле легче". То есть все четыре Рима изначально опирались на отчасти фантастические предрассудки, служившие им своеобразным иммунитетом от разлагающей трезвости и губительного расчета, каковые, предположительно, могли удержать в рамках здравого смысла императоров, василевсов, царей и генеральных секретарей, каковые, предположительно, отвадили бы их от безрассудного расширения территорий, христианского фундаментализма, белого монголизма и стремления насильственно осчастливить миллиарды мужчин и женщин, хотя бы они желали совсем иного, скажем, сексуальной революции или бесплатной водки.
На последнем пункте было бы желательно задержаться... Кажется, ничего нет нелепее принудительного счастья для миллиардов мужчин и женщин, которое к тому же и невозможно, как два одинаковых дактилоскопических отпечатка, но поскольку счастье не в счастье, а в поисках такового, и поскольку очень хочется - то возможно. Для этого нужно взять несчастную и беспутную нацию, которой управляли бы по преимуществу остолопы, внедрить в ее жировую прослойку заграничное - обязательно заграничное - учение о метаморфозах, к которому немедленно присосется все героическое, самоотверженное, неудовлетворенное и наивное, что только есть в жировой прослойке, вычленить группу мрачных фанатиков, способных даже неразделенную любовь выразить в логарифмах, которые вообще готовы на все, вплоть до уголовного преступления, позволить им монополизировать заграничное учение о метаморфозах, извратить его по национальному образцу и сочинить методику, входящую в противоречие с идеалом, потом необходимо довести до белого каления народную гущу, которая смирно страдает под владычеством остолопов, например, втравив ее в беспочвенную войну, и вот уже целая страна, вопреки евклидовой геометрии, готова под палками двинуться в светлое послезавтра.
Правда, для вящего успеха этого предприятия нужно освободить людей от такого строптивого заведения, как общечеловеческая мораль, потому что операции на истории - дело грязное и предполагающее девственный образ мыслей, вернее, нужно таким образом перекроить общечеловеческую мораль, чтобы она толкованиям поддавалась по принципу завета "Вообще красть нехорошо, но если у буржуев, то на здоровье", даром что в скором времени жертвенная нация сделается похожей на озлобленного подростка, которого евреи подучили лениться и воровать.
10
Павел Сергеевич Свиридонов сидел за своим столом в директорском кабинете, а напротив него покуривал секретарь партячейки Зверюков в застиранной толстовке с коротким галстуком, который качал ногой и наставительно говорил:
- Я тебя предупреждал, что политическая расхлябанность до хорошего не доводит. И вот теперь пожалуйте бриться - пропал, как сквозь землю провалился, учащийся Праздников, а почему, спрашивается, он пропал?!
- Да мало ли почему... - сказал с легким раздражением Свиридонов. Может быть, он уехал в Саратов к тетке!
- Я бы, наверное, тоже подумал, что он уехал в Саратов к тетке, если бы не такая каверзная деталь: третьего дня в квартире Праздникова был арестован его сосед инженер Скобликов, который обвиняется во вредительстве на фабрике "Кожимит".
- Да ну?!
- Вот тебе и "да ну"! Я же недаром намекал на политическую расхлябанность, а ты все кобенишься, как невеста перед венцом... Стало быть, наш Праздников испарился, а испариться он мог только по двум причинам: либо он находился в стачке с инженером Скобликовым и входил в его вредительскую банду, либо он собирался эту шушеру разоблачить, и за это его убили. Нам, конечно, сподручнее, чтобы Праздников оказался в стане вредителей и шпионов.
- Это почему же?
- А потому, что у людей, согласно установке партии, крепчает классовая борьба, а у нас в техникуме как будто собрались одни уклонисты и ротозеи! Да: еще надо провентилировать, кто там находился с Праздниковым в связи.
- Двое у него приятелей, - сообщил Свиридонов, - учащиеся Понарошкина и Завизион, но оба - ребята честные и мыслящие партийно.
- А вот мы их возьмем на цугундер, и сразу станет ясно, какие они ребята! Ну-ка, вызывай их на расправу по одному!
Свиридонов кликнул секретаршу Полину Александровну и велел ей позвать Понарошкину с Завизионом в директорский кабинет.
Мысли, которые ему навеяло сообщение Зверюкова, были неприятно волнующие и тяжелые: по его мнению, Ваня Праздников был, конечно же, непричастен к делу вредителя Скобликова, и если парню действительно стоило что-то вменить в вину, так только взбалмошность и неуемный юношеский задор, которые частенько толкали его на легкомысленные поступки; и тем не менее Праздников оказался без вины виноватым, ненароком попал впросак, и, значит, "что-то неладно в Датском королевстве", если такое, пусть даже в принципе, может быть; вообще, по его мнению, происходило не совсем то, о чем мечталось на берегу Женевского озера и думалось в двадцатых числах великого Октября. Но самая неприятная мысль его была та, что коли ни сном ни духом не виноватый юнец и двое его товарищей могут с бухты-барахты попасть под тяжелое подозрение, то, следовательно, и он сам не гарантирован от пертурбаций такого рода...
Когда в кабинет вошел Сашка Завизион и Зверюков стал ему задавать вопросы, Павел Сергеевич отчего-то насторожился; впрочем, молодой человек был до того напуган, что нес сущую околесицу, и его отпустили с миром. Но Соня Понарошкина отвечала дельно и хладнокровно.
- Ты, кроме как в техникуме, с Праздниковым встречалась? - спрашивал Зверюков.
Соня в ответ:
- Фактически каждый день.
- И чем же вы занимались?
- Да ничем. Гуляли, разговаривали, то да се...
- А разговаривали о чем?
- Обо всем. О событиях в Китае, о Дворце Советов, о поэзии Маяковского - дальше перечислять?
- Не надо. А ничего такого ты от Праздникова не слыхала?
- Чего "такого"?
- Ну, невыдержанного в смысле марксистской идеологии?
- Нет, ничего такого я не слыхала. Ваня Праздников был настоящий комсомолец, беззаветно преданный делу великого Ильича.
- А почему ты говоришь - "был"?
- Потому что всем известно, что он исчез.
- "Исчез" - это одно дело, а "был" - другое. Кстати, как ты думаешь, чего это он исчез?
- А я почем знаю...
- Все-таки ты с ним компанию водила и, наверное, была в курсе текущих планов.
- Про свои планы он как-то не говорил. Ой, нет!.. Он говорил, что хочет куда-то послать заявку, чтобы в голове у Ленина устроить библиотеку.
- Чего, чего?
Свиридонов в некотором замешательстве объяснил:
- Это наш Праздников до того заучился, что начал бредить. Ему, видите ли, пришла мысль разместить библиотеку в голове у статуи Ленина, которая увенчает Дворец Советов.
- А-а... - сообразил Зверюков. - Вообще подозрительная какая-то идея, в чем-то несовместимая с обликом советского человека.
- А по-моему, - сказала Соня Понарошкина, - наоборот.
Зверюков согласился:
- Или наоборот.
После того как девушку отослали, Зверюков достал из кармана брюк помятую пачку "гвоздиков" и сказал:
- Кровь из носа, а я эту команду разоблачу! Если партия прикажет, то я собственных внуков разоблачу!
Свиридонов было собрался ему возразить, что если оседлать естественное политическое развитие и понукать его то и дело, это может выйти себе дороже, поскольку такое отношение чревато искусственными тенденциями, перечеркивающими самое революционную справедливость, и нужно быть особенно осторожным с такой тонкой штукой, как классовая борьба, чтобы она не обернулась борьбой за власть; однако, зная, что Зверюков этого не поймет или поймет превратно, он сказал только:
- Может быть, ты и прав.
Когда ушел секретарь партячейки, Свиридонов вдруг почувствовал себя скверно: и сердце что-то щемило, и, главное, одолевала некая опасная неопределенность, которая поселилась в нем после телефонного разговора с Александровым-Агентовым, давеча сделавшим ему нешуточный нагоняй. Свиридонову страстно хотелось как-то развеять эту неопределенность, даже если бы определенность была ужасной, и скрепя сердце он решил Александрову-Агентову позвонить, хотя и отлично знал, что ему не следует это делать. Он набрал телефонный номер, дождался ответа и завел невинный, ничего не значащий разговор. Из реплик и интонации лубянского собеседника сразу стало понятно, что вышел этот звонок некстати, и Свиридонов совсем расстроился, но самое тяжкое было то, что напоследок Александров-Агентов ему сказал: "Вот что, Свиридонов, ты мне больше, пожалуйста, не звони". Павел Сергеевич положил телефонную трубку на рычаг, достал из своего парусинового портфеля скляночку валерьянки и, накапав зелья в стакан с водой, выпил, поморщился, содрогнулся. На душе было так гадостно, что захотелось пройтись по улицам и хоть сколько-нибудь развеять свою беду.
Выйдя из административного корпуса, который размещался в покосившемся флигельке, Свиридонов побрел, держа направление на Рождественку, а затем на Охотный ряд. Поскольку он шел вдоль тротуара, глядя себе под ноги, и по московской привычке то и дело переходил с тротуара на тротуар, у Пушечной улицы его чуть было не сбил ломовой извозчик, в сердцах обозвавший его "интеллигентом недорезанным" с прибавлением известных, скабрезных российских слов. Павел Сергеевич вдруг подумал, что, с классовой точки зрения, наезд на него ломового извозчика означает не такое уж серьезное преступление, как если бы он этого извозчика оскорбил; разумеется, марксист обязан диалектически подходить ко всяким явлениям жизни, но...
Но тут он поднял голову и обнаружил, что стоит напротив пивной, о чем извещала скверная вывеска, на которой были нарисованы пенящиеся кружки и раки, похожие больше на скорпионов. Павел Сергеевич настолько был не в себе, что решил зайти и выпить бутылку пива, хотя он этот демократический напиток не жаловал искони.
В пивной, наполненной жирными запахами хмеля, воблы, сырости, ракового бульона и жареной колбасы, Павел Сергеевич сел за стол, покрытый нечистой скатертью, которая вся была в желтоватых разводах, хлебных крошках и очистках от рыбных блюд, поманил подавальщика, коренастого ярославца, и заказал ему бутылку "Московского" под соленые огурцы.
Только он пригубил стакан, как к его столу подсел сильно рябой мужчина, который, видимо, не так давно оспой переболел, и поинтересовался:
- Вы, случаем, будете не академик Вильяме?
- Нет, - буркнул Свиридонов ему в ответ.
- Ну, все равно. Вы, я гляжу, человек культурный, тогда, может быть, ответите мне на такой вопрос: почему при царизме швейная машинка фирмы "Зингер" стоила тридцать целковых, а при советской власти все шестьдесят?
- Я в этой области, извините, не специалист, - сказал Свиридонов вяло, а отчасти и с неприязнью.
- Вот почему, - стал объяснять рябой. - Потому что раньше в нашем механосборочном цехе трудилось одиннадцать человек, а теперь пятьдесят четыре. Раньше мы эти швейные машинки только собирали, а теперь одна смена собирает, другая разбирает, а третья опять собирает, чтобы все пятьдесят четыре оглоеда имели на булку с маслом. Ведь это прямо какие-то чудеса! За что, спрашивается, боролись?!
- А вы боролись?
- А как же! В семнадцатом году под командой товарища Фрунзе очищал от юнкеров гостиницу "Метрополь"... Так, я спрашиваю, за что я проливал свою пролетарскую кровь? За то, чтобы в нашем механосборочном цеху развернулась эта вредная канитель?!
Неподалеку жеманно заиграла ливенская гармошка, и какой-то мужик, одетый не по сезону, в романовский полушубок, пустился в пляс; был он крепко навеселе, отчего плясал, плохо владея телом и не всегда попадая в такт, но на лице у него застыло такое сосредоточенное выражение, как если бы он занимался самым серьезным делом.
- Зато, - сказал Свиридонов, - мы покончили с безработицей, этой язвой капиталистического способа производства.
- Оно, конечно, так, да только это называется "Из огня да в полымя", потому что при царизме были свои несчастья, теперь - свои. Ну, разве что раньше наградные давали по большим праздникам, а нынче - одни почетные грамоты, рукопожатия, встречный план. Так за что ж, спрашивается, боролись?!
- Вы, товарищ, обывательски рассуждаете, - слегка возмутился Павел Сергеевич, - не как сознательный пролетарий, а как неразоружившийся кадет! В стране развернулось невиданное строительство, трудящиеся стали полноправными хозяевами жизни, а вы тут несете какую-то мещанскую ахинею!.. Как вы не понимаете: женщина рожает, и то мучается, а вы хотите, чтобы строительство нового общества, какого еще не знала история человечества, шло без сучка без задоринки, как по маслу! Есть у нас трудности роста, это бесспорно, и много их еще будет, но мы все равно не свернем с пути, на который нас наставила партия большевиков и лично товарищ Сталин.
Рябой на это сказал:
- Лично против товарища Сталина я ничего не имею. Но на местах силу взяли круглые дураки.
Тем временем пьяный плясун застыл, поставил правую ногу, обутую в яловый сапог, - другой сапог был почему-то хромовый - на каблук, кольцом развел руки, точно он кого-то невидимого обнимал, и затянул частушку:
Ребяте, а ребяте,
Вы кого там е...?
Поглядите-ка получше,
Ведь оно ж совсем дите.
- А на прошлой неделе, - сказал рябой, - у нас ударников чествовали, на аэроплане их катали над Ходынским полем за выдающиеся производственные успехи. Я вам по секрету скажу, товарищ: не люблю я эту страну, до крайности не люблю!
Свиридонов поднялся и, расплатившись на ходу с подавальщиком, вышел вон.
Из-за скверного самочувствия обратно в техникум он не пошел. Всю дорогу до своего Гендрикова переулка он тоскливо думал о том, что с этим забубенным народом будет чрезвычайно трудно построить социализм, и даже если взять его в ежовые рукавицы вплоть до введения феодальных форм отправления государственности, то все равно получится квазисоциализм, что, конечно, было бы лучше для торжества марксистской идеологии, кабы великая революция совершилась бы, скажем, в Швейцарской конфедерации, где пролетарии работают, как волы, ведут трезвый образ жизни и отнюдь не поют в пьяном виде отвратительные частушки. Между тем сердце у Свиридонова ныло, ныло и вдруг точно наполнилось расплавленным оловом - он остановился посреди тротуара, как бы окаменев, и плечом прислонился к афишной тумбе. Прошел мимо буйнобородый мужик в белом фартуке, а метрах в двадцати позади него замедлила шаг женщина в темно-зеленом платье из подкладочного шелка и стала рассматривать витрину посудной лавки. Впрочем, через минуту Павел Сергеевич отошел.
Дома супруга Варвара Тимофеевна уложила его в постель, дала валерьяновых капель, сделала прохладный компресс на грудь и, усевшись у изголовья, начала читать ему "Приключения Тома Сойера", каковую книгу Свиридонов очень любил на слух. Вскорости чтение его убаюкало и он прикорнул облегченным сном, похожим на дамский обморок. Во сне нечто его манило в незнакомую глубь, умиротворяющую и сулящую разрешение всех вопросов, однако это влечение сопровождала какая-то пугающая дурнота, и он заставил себя проснуться.
В углу спальной комнаты, затемненном тяжелой штофной гардиной, стояла женщина восточной наружности в темно-зеленом платье из подкладочного шелка и так на него смотрела, будто собиралась открыть секрет. Тогда он приотверз рот, чтобы сказать Варваре Тимофеевне: "Вот, смотри, - смерть стоит", но голоса не было, и он от ужаса обмочился. Сама же супруга смерти почему-то не замечала, верно, по той причине, что отходная истома, в которую погрузился Павел Сергеевич, вогнала ее в отупение; правда, несколько позже она встрепенулась и стала поить его валерьянкой, но он уже пить не мог, и зелье выливалось у него изо рта, стекая по щеке на подушку и простыню. Собственно, к этому времени он уже не дышал.
Варвара Тимофеевна как-то чудно, не совсем согласно законам физики, сползла с венского стула на пол. Некоторое время она сидела на полу подле тела своего мужа и с безумной тупостью смотрела на его осиротевшие домашние тапочки, у которых были дыры напротив большого пальца. Дальнейшие ее действия на первый взгляд были необъяснимы: она под микитки стащила тело с дивана, подняла ложе, повыкидывала из нутра постельные принадлежности и там кое-как разместила труп; затем она опустила ложе и уселась на диване, аки Цербер при входе в ад. Видно, расстаться с телом мужа ей было невмоготу.
11
Ваня Праздников совершил-таки непродуманный поступок, на который его толкало совмещенное чувство неприкаянности и свободы: пошатавшись несколько часов по Москве, он не то чтобы намеренно закончил прогулку у своего кооперативного техникума и устроился на скамейке в маленьком скверике, как раз напротив входа в учебный корпус. Ждал он своих друзей, наверное, часа два и за это время успел сыграть сам с собой сорок партий в "крестики-нолики" и детально продумать покушение на Ягоду.
В половине четвертого, когда апрельский воздух уже пожух, точно за день пообносился, он наконец увидел Соньку-Гидроплан и Сашу Завизиона, которые вышли из учебного корпуса и уныло побрели вниз, к Неглинному бульвару, стукаясь связками учебников и конспектов, перетянутых кожаными ремнями. Ваня следовал за ними до Трубной площади и нагнал только у нелепой башни Рождественского монастыря, похожей на пасхальный кулич, который делают малороссы; Иван пихнул друзей в спины и загоготал в предвкушении оглушительного эффекта.
Эффект, впрочем, был небольшим.
- Очень остроумно, - сказала Софья.
А Сашка Завизион осведомился свирепо:
- Где ты пропадал-то, собачий сын?!
- Даже не знаю, как и сказать, - отозвался Ваня. - Довольно глупо все получилось. Если совсем коротко, то я испугался и убежал. А чего я испугался - и сам не знаю... То есть знаю, но не скажу. То есть сказал бы, но все это очень глупо.
- А мы уж думали, что тебя погубили притаившиеся враги.
- Да, в общем-то, так и есть. Только мы не там врагов ищем, где они действительно окопались.
Ребята пропустили мимо ушей это туманное сообщение и стали наперебой рассказывать Ване про то, какой переполох учинил секретарь Зверюков из-за его трехдневного отсутствия на занятиях и как их даже вызывали к директору на допрос. Когда они уже подходили бульваром к Сретенке, неожиданно Сашка Завизион перескочил на другую тему:
- Вы только послушайте, какая мне вчера пришла потрясающая идея! - с жаром сказал он и ухватил Праздникова за рукав. - Я предлагаю, чтобы всех выдающихся людей - ну, там изобретателей, поэтов, крупных ученых отдельно поселить на каком-нибудь острове в Белом море. И пускай эти умники занимаются там сельским хозяйством или каким-нибудь рукоделием и не мешаются в нашу жизнь, поскольку они представляют собой прямой вызов обществу равных и потому счастливых людей, каким является коммунизм...
- Именно что даже Ленин этого тарантула раскусил, политик вообще наивный.
- Да что же Сталин такого сделал?!
- Баржи с пленными в Волге потопил, вырезал в Петрограде нейтральное офицерство, из-за чего, собственно, и началась братоубийственная война, заложников из интеллигенции по его приказу расстреливали, как ворон, - да мало ли чего, все так сразу и не припомнишь. А сейчас безжизненность советской экономики он выдает за происки вредителей и троцкистов. Ну ничего, найдется и на него управа, слава Богу, еще не перевелись в России боевики!
Ваня спросил:
- А вы не боитесь, Фрума Мордуховна, что я на вас донесу?
- Ты еще выживешь, нет ли, это вопрос открытый.
И с этими словами она улыбнулась некоторым образом контрапунктно-ласково и лукаво.
- Да нет, - сказал Ваня, улыбнувшись в ответ, - конечно, не донесу. Куда мне на других доносить, если у самого рыло, можно сказать, в пуху.
- Я, искренне говоря, потому перед тобой и открылась, что у тебя рыльце в пуху, ведь современная молодежь - все больше малахольные дураки: им скажут, что белое - это черное, они и верят. А ты - другое дело, ты эту народную власть уже попробовал на зубок. Погоди: мы еще с тобой возродим Боевую организацию социалистов-революционеров и зададим хорошую трепку этой самой народной власти!
- Ну, это вы уже, Фрума Мордуховна, слишком! - заявил Ваня, и они что-то временно замолчали.
Поскольку Праздников был еще нездоров, ему особенно больно давалась мысль, что он ненароком связался с самой настоящей эсеркой и боевичкой, которая, судя по всему, готовила покушение на товарища Сталина, и эта связь так далеко зашла, что обратной дороги нет. Но потом он подумал, что раз уж ему написано на роду заделаться социалистом-революционером с уклоном в персональный террор, то придется смириться с этим предначертанием, тем более что террористы - тоже борцы за правду, и даже их методика забористей, веселей. И разве не они в разное время уходили императора Александра II, великого князя Сергея Александровича, министра Плеве, и разве не те же самые террористы - большевики, если они убивают заложников и целыми баржами топят пленных?.. Да еще у Сталина, оказывается, старушечий голос, ну куда ему управлять страной?!
Мысли были эти мучительны, и Ваня предложил Фрумкиной, чтобы от них отвлечься:
- Давайте я вам лучше расскажу про Дворец Советов. Вы представляете, Фрума Мордуховна, через несколько лет в районе Волхонки поднимется грандиозный монумент победившему пролетариату, который станет самым высоким сооружением на планете! Вокруг него будет разбита площадь, вымощенная гранитом, которая возникнет за счет того, что мы снесем в радиусе нескольких километров все эти хибары времен царизма...
Фрумкина спросила:
- Вплоть до Румянцевского музея?
- Вплоть до Румянцевского музея!
- Туда ему и дорога.
- Ну так вот... на крыше Дворца Советов будет воздвигнут памятник Ильичу высотой с колокольню Ивана Великого, который будет виден со всех концов Москвы, даже, может быть, из Мытищ!..
- Я вот только сомневаюсь, что его вообще будет видно, по крайней мере, полностью и всегда. Ведь по московскому климату, Ваня, у нас триста дней в году стоит пасмурная погода, и облачность обыкновенно бывает такая низкая, что триста дней в году будут видны одни только ленинские ботинки...
Услышав про это, Праздников опечаленно призадумался, закусив губу и как бы вопросительно вскинув брови. Фрумкина продолжала:
- Неприглядная получается картина: стоит постамент, а на нем ботинки.
Уже было довольно поздно. Солнечный луч, пробиваемый сквозь дыру в кровле, давно растаял, чердак заполнила какая-то разбавленная мгла, угомонились жившие тут голуби-сизари, звуки, прежде долетавшие с улицы, кажется, совсем стихли, и на город опустилась, что называется, мертвая тишина. Фрумкина зажгла лампу, и ее больной свет отчего-то вернул Праздникову сильное ощущение нездоровья: руки и ноги ломило, кровь, словно ее подогрели, распространяла по всему телу излишнее, изнурительное тепло, а на лбу выступила неприятно пахнувшая испарина. Фрумкина опять натерла его керосином, заставила принять жаропонижающий порошок и в заключение сообщила, что ей нужно кое-куда понаведаться по делам.
- Ну, выздоравливай, - сказала она Праздникову на прощанье.
- Ни за что! - в полубреду отозвался он.
Как и следовало ожидать, во сне ему пригрезился образ, накануне особенно поразивший его молодое воображение: постамент, а на нем ботинки, обыкновенные кожаные ботинки, зашнурованные доверху, но только каждый размером с эскадренный миноносец.
9
Керосин оказался действительно верным снадобьем от простуды, потому что наутро Ваня Праздников проснулся совершенно здоровым и даже бодрым.
Фрумкиной не было, и он в ее отсутствие заскучал: он лежал на матрасе, прикрытый какой-то тряпкой, и думал о том, что в теперешних обстоятельствах у него нет на Москве более близкого человека, чем эта эсерствующая старуха, так как среди нескольких миллионов строителей социализма только они двое некоторым образом протестанты, изгои и отрезанные ломти.
Пробыв на чердаке еще с четверть часа, Праздников отправился прогуляться. Он бегом спустился по черной лестнице, пересек двор, миновал подворотню и, выйдя на бульвар, первым делом внимательно огляделся по сторонам: ничего подозрительного, намекающего на слежку, он не заметил, только папиросница в смешной кепочке торговала неподалеку да играла в пристенок компания пацанов.
Идти было решительно некуда, и веселое чувство свободы мешалось в нем с ощущением неприкаянности, которые соединялись в курьезную композицию и подбивали его на непродуманные поступки.
Время было около одиннадцати утра, и в столице империи уже вовсю совершалось коловращение москвичей. Автомобилей в тридцать втором году еще появилось мало, так что пешеходы вольготно чувствовали себя на проезжей части, заполняли площади, сновали с тротуара на тротуар, опасаясь только пьяных извозчиков и трамваев. Толпа была нешумная, черно-серая, сосредоточенная, потому что граждане четвертого Рима не столько жили, сколько созидали новый общественный строй, основанный на принципах абсолютной справедливости и равенства всех людей, хотя русский мужик еще когда говорил, что-де "Господь и леса не уровнял", намекая на один непреложный закон природы. Эти недоедающие романтики, которые мнили себя новыми римлянами, меж тем как настоящие новые римляне сидели в отдельных кабинетах по райкомам да наркоматам, от Прибалтики до Аляски все что-то рыли, прокладывали, сооружали, покоряли и окультуривали, искренне полагая, что счастье складывается из электрификации и учета, как первые римляне были уверены, что раб - это не человек, как вторые римляне считали императора живым богом, даром что среди византийских василевсов попадались черные алкоголики, садисты и жулики из армян, как, наконец, третьи римляне насмерть держались пословицы "Баба с возу - кобыле легче". То есть все четыре Рима изначально опирались на отчасти фантастические предрассудки, служившие им своеобразным иммунитетом от разлагающей трезвости и губительного расчета, каковые, предположительно, могли удержать в рамках здравого смысла императоров, василевсов, царей и генеральных секретарей, каковые, предположительно, отвадили бы их от безрассудного расширения территорий, христианского фундаментализма, белого монголизма и стремления насильственно осчастливить миллиарды мужчин и женщин, хотя бы они желали совсем иного, скажем, сексуальной революции или бесплатной водки.
На последнем пункте было бы желательно задержаться... Кажется, ничего нет нелепее принудительного счастья для миллиардов мужчин и женщин, которое к тому же и невозможно, как два одинаковых дактилоскопических отпечатка, но поскольку счастье не в счастье, а в поисках такового, и поскольку очень хочется - то возможно. Для этого нужно взять несчастную и беспутную нацию, которой управляли бы по преимуществу остолопы, внедрить в ее жировую прослойку заграничное - обязательно заграничное - учение о метаморфозах, к которому немедленно присосется все героическое, самоотверженное, неудовлетворенное и наивное, что только есть в жировой прослойке, вычленить группу мрачных фанатиков, способных даже неразделенную любовь выразить в логарифмах, которые вообще готовы на все, вплоть до уголовного преступления, позволить им монополизировать заграничное учение о метаморфозах, извратить его по национальному образцу и сочинить методику, входящую в противоречие с идеалом, потом необходимо довести до белого каления народную гущу, которая смирно страдает под владычеством остолопов, например, втравив ее в беспочвенную войну, и вот уже целая страна, вопреки евклидовой геометрии, готова под палками двинуться в светлое послезавтра.
Правда, для вящего успеха этого предприятия нужно освободить людей от такого строптивого заведения, как общечеловеческая мораль, потому что операции на истории - дело грязное и предполагающее девственный образ мыслей, вернее, нужно таким образом перекроить общечеловеческую мораль, чтобы она толкованиям поддавалась по принципу завета "Вообще красть нехорошо, но если у буржуев, то на здоровье", даром что в скором времени жертвенная нация сделается похожей на озлобленного подростка, которого евреи подучили лениться и воровать.
10
Павел Сергеевич Свиридонов сидел за своим столом в директорском кабинете, а напротив него покуривал секретарь партячейки Зверюков в застиранной толстовке с коротким галстуком, который качал ногой и наставительно говорил:
- Я тебя предупреждал, что политическая расхлябанность до хорошего не доводит. И вот теперь пожалуйте бриться - пропал, как сквозь землю провалился, учащийся Праздников, а почему, спрашивается, он пропал?!
- Да мало ли почему... - сказал с легким раздражением Свиридонов. Может быть, он уехал в Саратов к тетке!
- Я бы, наверное, тоже подумал, что он уехал в Саратов к тетке, если бы не такая каверзная деталь: третьего дня в квартире Праздникова был арестован его сосед инженер Скобликов, который обвиняется во вредительстве на фабрике "Кожимит".
- Да ну?!
- Вот тебе и "да ну"! Я же недаром намекал на политическую расхлябанность, а ты все кобенишься, как невеста перед венцом... Стало быть, наш Праздников испарился, а испариться он мог только по двум причинам: либо он находился в стачке с инженером Скобликовым и входил в его вредительскую банду, либо он собирался эту шушеру разоблачить, и за это его убили. Нам, конечно, сподручнее, чтобы Праздников оказался в стане вредителей и шпионов.
- Это почему же?
- А потому, что у людей, согласно установке партии, крепчает классовая борьба, а у нас в техникуме как будто собрались одни уклонисты и ротозеи! Да: еще надо провентилировать, кто там находился с Праздниковым в связи.
- Двое у него приятелей, - сообщил Свиридонов, - учащиеся Понарошкина и Завизион, но оба - ребята честные и мыслящие партийно.
- А вот мы их возьмем на цугундер, и сразу станет ясно, какие они ребята! Ну-ка, вызывай их на расправу по одному!
Свиридонов кликнул секретаршу Полину Александровну и велел ей позвать Понарошкину с Завизионом в директорский кабинет.
Мысли, которые ему навеяло сообщение Зверюкова, были неприятно волнующие и тяжелые: по его мнению, Ваня Праздников был, конечно же, непричастен к делу вредителя Скобликова, и если парню действительно стоило что-то вменить в вину, так только взбалмошность и неуемный юношеский задор, которые частенько толкали его на легкомысленные поступки; и тем не менее Праздников оказался без вины виноватым, ненароком попал впросак, и, значит, "что-то неладно в Датском королевстве", если такое, пусть даже в принципе, может быть; вообще, по его мнению, происходило не совсем то, о чем мечталось на берегу Женевского озера и думалось в двадцатых числах великого Октября. Но самая неприятная мысль его была та, что коли ни сном ни духом не виноватый юнец и двое его товарищей могут с бухты-барахты попасть под тяжелое подозрение, то, следовательно, и он сам не гарантирован от пертурбаций такого рода...
Когда в кабинет вошел Сашка Завизион и Зверюков стал ему задавать вопросы, Павел Сергеевич отчего-то насторожился; впрочем, молодой человек был до того напуган, что нес сущую околесицу, и его отпустили с миром. Но Соня Понарошкина отвечала дельно и хладнокровно.
- Ты, кроме как в техникуме, с Праздниковым встречалась? - спрашивал Зверюков.
Соня в ответ:
- Фактически каждый день.
- И чем же вы занимались?
- Да ничем. Гуляли, разговаривали, то да се...
- А разговаривали о чем?
- Обо всем. О событиях в Китае, о Дворце Советов, о поэзии Маяковского - дальше перечислять?
- Не надо. А ничего такого ты от Праздникова не слыхала?
- Чего "такого"?
- Ну, невыдержанного в смысле марксистской идеологии?
- Нет, ничего такого я не слыхала. Ваня Праздников был настоящий комсомолец, беззаветно преданный делу великого Ильича.
- А почему ты говоришь - "был"?
- Потому что всем известно, что он исчез.
- "Исчез" - это одно дело, а "был" - другое. Кстати, как ты думаешь, чего это он исчез?
- А я почем знаю...
- Все-таки ты с ним компанию водила и, наверное, была в курсе текущих планов.
- Про свои планы он как-то не говорил. Ой, нет!.. Он говорил, что хочет куда-то послать заявку, чтобы в голове у Ленина устроить библиотеку.
- Чего, чего?
Свиридонов в некотором замешательстве объяснил:
- Это наш Праздников до того заучился, что начал бредить. Ему, видите ли, пришла мысль разместить библиотеку в голове у статуи Ленина, которая увенчает Дворец Советов.
- А-а... - сообразил Зверюков. - Вообще подозрительная какая-то идея, в чем-то несовместимая с обликом советского человека.
- А по-моему, - сказала Соня Понарошкина, - наоборот.
Зверюков согласился:
- Или наоборот.
После того как девушку отослали, Зверюков достал из кармана брюк помятую пачку "гвоздиков" и сказал:
- Кровь из носа, а я эту команду разоблачу! Если партия прикажет, то я собственных внуков разоблачу!
Свиридонов было собрался ему возразить, что если оседлать естественное политическое развитие и понукать его то и дело, это может выйти себе дороже, поскольку такое отношение чревато искусственными тенденциями, перечеркивающими самое революционную справедливость, и нужно быть особенно осторожным с такой тонкой штукой, как классовая борьба, чтобы она не обернулась борьбой за власть; однако, зная, что Зверюков этого не поймет или поймет превратно, он сказал только:
- Может быть, ты и прав.
Когда ушел секретарь партячейки, Свиридонов вдруг почувствовал себя скверно: и сердце что-то щемило, и, главное, одолевала некая опасная неопределенность, которая поселилась в нем после телефонного разговора с Александровым-Агентовым, давеча сделавшим ему нешуточный нагоняй. Свиридонову страстно хотелось как-то развеять эту неопределенность, даже если бы определенность была ужасной, и скрепя сердце он решил Александрову-Агентову позвонить, хотя и отлично знал, что ему не следует это делать. Он набрал телефонный номер, дождался ответа и завел невинный, ничего не значащий разговор. Из реплик и интонации лубянского собеседника сразу стало понятно, что вышел этот звонок некстати, и Свиридонов совсем расстроился, но самое тяжкое было то, что напоследок Александров-Агентов ему сказал: "Вот что, Свиридонов, ты мне больше, пожалуйста, не звони". Павел Сергеевич положил телефонную трубку на рычаг, достал из своего парусинового портфеля скляночку валерьянки и, накапав зелья в стакан с водой, выпил, поморщился, содрогнулся. На душе было так гадостно, что захотелось пройтись по улицам и хоть сколько-нибудь развеять свою беду.
Выйдя из административного корпуса, который размещался в покосившемся флигельке, Свиридонов побрел, держа направление на Рождественку, а затем на Охотный ряд. Поскольку он шел вдоль тротуара, глядя себе под ноги, и по московской привычке то и дело переходил с тротуара на тротуар, у Пушечной улицы его чуть было не сбил ломовой извозчик, в сердцах обозвавший его "интеллигентом недорезанным" с прибавлением известных, скабрезных российских слов. Павел Сергеевич вдруг подумал, что, с классовой точки зрения, наезд на него ломового извозчика означает не такое уж серьезное преступление, как если бы он этого извозчика оскорбил; разумеется, марксист обязан диалектически подходить ко всяким явлениям жизни, но...
Но тут он поднял голову и обнаружил, что стоит напротив пивной, о чем извещала скверная вывеска, на которой были нарисованы пенящиеся кружки и раки, похожие больше на скорпионов. Павел Сергеевич настолько был не в себе, что решил зайти и выпить бутылку пива, хотя он этот демократический напиток не жаловал искони.
В пивной, наполненной жирными запахами хмеля, воблы, сырости, ракового бульона и жареной колбасы, Павел Сергеевич сел за стол, покрытый нечистой скатертью, которая вся была в желтоватых разводах, хлебных крошках и очистках от рыбных блюд, поманил подавальщика, коренастого ярославца, и заказал ему бутылку "Московского" под соленые огурцы.
Только он пригубил стакан, как к его столу подсел сильно рябой мужчина, который, видимо, не так давно оспой переболел, и поинтересовался:
- Вы, случаем, будете не академик Вильяме?
- Нет, - буркнул Свиридонов ему в ответ.
- Ну, все равно. Вы, я гляжу, человек культурный, тогда, может быть, ответите мне на такой вопрос: почему при царизме швейная машинка фирмы "Зингер" стоила тридцать целковых, а при советской власти все шестьдесят?
- Я в этой области, извините, не специалист, - сказал Свиридонов вяло, а отчасти и с неприязнью.
- Вот почему, - стал объяснять рябой. - Потому что раньше в нашем механосборочном цехе трудилось одиннадцать человек, а теперь пятьдесят четыре. Раньше мы эти швейные машинки только собирали, а теперь одна смена собирает, другая разбирает, а третья опять собирает, чтобы все пятьдесят четыре оглоеда имели на булку с маслом. Ведь это прямо какие-то чудеса! За что, спрашивается, боролись?!
- А вы боролись?
- А как же! В семнадцатом году под командой товарища Фрунзе очищал от юнкеров гостиницу "Метрополь"... Так, я спрашиваю, за что я проливал свою пролетарскую кровь? За то, чтобы в нашем механосборочном цеху развернулась эта вредная канитель?!
Неподалеку жеманно заиграла ливенская гармошка, и какой-то мужик, одетый не по сезону, в романовский полушубок, пустился в пляс; был он крепко навеселе, отчего плясал, плохо владея телом и не всегда попадая в такт, но на лице у него застыло такое сосредоточенное выражение, как если бы он занимался самым серьезным делом.
- Зато, - сказал Свиридонов, - мы покончили с безработицей, этой язвой капиталистического способа производства.
- Оно, конечно, так, да только это называется "Из огня да в полымя", потому что при царизме были свои несчастья, теперь - свои. Ну, разве что раньше наградные давали по большим праздникам, а нынче - одни почетные грамоты, рукопожатия, встречный план. Так за что ж, спрашивается, боролись?!
- Вы, товарищ, обывательски рассуждаете, - слегка возмутился Павел Сергеевич, - не как сознательный пролетарий, а как неразоружившийся кадет! В стране развернулось невиданное строительство, трудящиеся стали полноправными хозяевами жизни, а вы тут несете какую-то мещанскую ахинею!.. Как вы не понимаете: женщина рожает, и то мучается, а вы хотите, чтобы строительство нового общества, какого еще не знала история человечества, шло без сучка без задоринки, как по маслу! Есть у нас трудности роста, это бесспорно, и много их еще будет, но мы все равно не свернем с пути, на который нас наставила партия большевиков и лично товарищ Сталин.
Рябой на это сказал:
- Лично против товарища Сталина я ничего не имею. Но на местах силу взяли круглые дураки.
Тем временем пьяный плясун застыл, поставил правую ногу, обутую в яловый сапог, - другой сапог был почему-то хромовый - на каблук, кольцом развел руки, точно он кого-то невидимого обнимал, и затянул частушку:
Ребяте, а ребяте,
Вы кого там е...?
Поглядите-ка получше,
Ведь оно ж совсем дите.
- А на прошлой неделе, - сказал рябой, - у нас ударников чествовали, на аэроплане их катали над Ходынским полем за выдающиеся производственные успехи. Я вам по секрету скажу, товарищ: не люблю я эту страну, до крайности не люблю!
Свиридонов поднялся и, расплатившись на ходу с подавальщиком, вышел вон.
Из-за скверного самочувствия обратно в техникум он не пошел. Всю дорогу до своего Гендрикова переулка он тоскливо думал о том, что с этим забубенным народом будет чрезвычайно трудно построить социализм, и даже если взять его в ежовые рукавицы вплоть до введения феодальных форм отправления государственности, то все равно получится квазисоциализм, что, конечно, было бы лучше для торжества марксистской идеологии, кабы великая революция совершилась бы, скажем, в Швейцарской конфедерации, где пролетарии работают, как волы, ведут трезвый образ жизни и отнюдь не поют в пьяном виде отвратительные частушки. Между тем сердце у Свиридонова ныло, ныло и вдруг точно наполнилось расплавленным оловом - он остановился посреди тротуара, как бы окаменев, и плечом прислонился к афишной тумбе. Прошел мимо буйнобородый мужик в белом фартуке, а метрах в двадцати позади него замедлила шаг женщина в темно-зеленом платье из подкладочного шелка и стала рассматривать витрину посудной лавки. Впрочем, через минуту Павел Сергеевич отошел.
Дома супруга Варвара Тимофеевна уложила его в постель, дала валерьяновых капель, сделала прохладный компресс на грудь и, усевшись у изголовья, начала читать ему "Приключения Тома Сойера", каковую книгу Свиридонов очень любил на слух. Вскорости чтение его убаюкало и он прикорнул облегченным сном, похожим на дамский обморок. Во сне нечто его манило в незнакомую глубь, умиротворяющую и сулящую разрешение всех вопросов, однако это влечение сопровождала какая-то пугающая дурнота, и он заставил себя проснуться.
В углу спальной комнаты, затемненном тяжелой штофной гардиной, стояла женщина восточной наружности в темно-зеленом платье из подкладочного шелка и так на него смотрела, будто собиралась открыть секрет. Тогда он приотверз рот, чтобы сказать Варваре Тимофеевне: "Вот, смотри, - смерть стоит", но голоса не было, и он от ужаса обмочился. Сама же супруга смерти почему-то не замечала, верно, по той причине, что отходная истома, в которую погрузился Павел Сергеевич, вогнала ее в отупение; правда, несколько позже она встрепенулась и стала поить его валерьянкой, но он уже пить не мог, и зелье выливалось у него изо рта, стекая по щеке на подушку и простыню. Собственно, к этому времени он уже не дышал.
Варвара Тимофеевна как-то чудно, не совсем согласно законам физики, сползла с венского стула на пол. Некоторое время она сидела на полу подле тела своего мужа и с безумной тупостью смотрела на его осиротевшие домашние тапочки, у которых были дыры напротив большого пальца. Дальнейшие ее действия на первый взгляд были необъяснимы: она под микитки стащила тело с дивана, подняла ложе, повыкидывала из нутра постельные принадлежности и там кое-как разместила труп; затем она опустила ложе и уселась на диване, аки Цербер при входе в ад. Видно, расстаться с телом мужа ей было невмоготу.
11
Ваня Праздников совершил-таки непродуманный поступок, на который его толкало совмещенное чувство неприкаянности и свободы: пошатавшись несколько часов по Москве, он не то чтобы намеренно закончил прогулку у своего кооперативного техникума и устроился на скамейке в маленьком скверике, как раз напротив входа в учебный корпус. Ждал он своих друзей, наверное, часа два и за это время успел сыграть сам с собой сорок партий в "крестики-нолики" и детально продумать покушение на Ягоду.
В половине четвертого, когда апрельский воздух уже пожух, точно за день пообносился, он наконец увидел Соньку-Гидроплан и Сашу Завизиона, которые вышли из учебного корпуса и уныло побрели вниз, к Неглинному бульвару, стукаясь связками учебников и конспектов, перетянутых кожаными ремнями. Ваня следовал за ними до Трубной площади и нагнал только у нелепой башни Рождественского монастыря, похожей на пасхальный кулич, который делают малороссы; Иван пихнул друзей в спины и загоготал в предвкушении оглушительного эффекта.
Эффект, впрочем, был небольшим.
- Очень остроумно, - сказала Софья.
А Сашка Завизион осведомился свирепо:
- Где ты пропадал-то, собачий сын?!
- Даже не знаю, как и сказать, - отозвался Ваня. - Довольно глупо все получилось. Если совсем коротко, то я испугался и убежал. А чего я испугался - и сам не знаю... То есть знаю, но не скажу. То есть сказал бы, но все это очень глупо.
- А мы уж думали, что тебя погубили притаившиеся враги.
- Да, в общем-то, так и есть. Только мы не там врагов ищем, где они действительно окопались.
Ребята пропустили мимо ушей это туманное сообщение и стали наперебой рассказывать Ване про то, какой переполох учинил секретарь Зверюков из-за его трехдневного отсутствия на занятиях и как их даже вызывали к директору на допрос. Когда они уже подходили бульваром к Сретенке, неожиданно Сашка Завизион перескочил на другую тему:
- Вы только послушайте, какая мне вчера пришла потрясающая идея! - с жаром сказал он и ухватил Праздникова за рукав. - Я предлагаю, чтобы всех выдающихся людей - ну, там изобретателей, поэтов, крупных ученых отдельно поселить на каком-нибудь острове в Белом море. И пускай эти умники занимаются там сельским хозяйством или каким-нибудь рукоделием и не мешаются в нашу жизнь, поскольку они представляют собой прямой вызов обществу равных и потому счастливых людей, каким является коммунизм...