Мы предложили ревнивцам чередование. В синие дни с нами гулять отправлялся Коля Вольф, в красные – Олежка Княжко.
* * *
   Так было, пока неожиданное горе не разрушило Священный Порядок. Нам было уже пятнадцать лет, но мы не понимали, что наш дедушка стар, что ему за восемьдесят, а в таком возрасте люди иногда умирают. Мы не знали, что это возможно. «Дедушка умер». Мы написали эту короткую фразу, но это – не наши слова. Это – не наши слова, и они никогда не будут нашими словами. Мы никогда не подпишемся под этими позорными словами – это произошло против нашей воли, без нашего согласия. И если мы еще живы, то у нас есть право сказать «Нет». «Дедушка не дышит». Нет. Пока дышим мы, дедушка дышит вместе с нами, он дышит нашими легкими, нашими жадными горячими ртами. Мы дышим с тех пор больше, более жадно, нетерпеливо, более страстно, потому что мы дышим за дедушку. Дышим для него. И друг для друга.
   Мы перестали носить синее и красное. Мы оделись с ног до головы в серое, потому что серый цвет – цвет правды, знак того, что ложь небезгранична. Мы шли куда глаза глядят по переделкинским улицам, по мартовским проселочным дорогам, более не думая о направлениях прогулок. Сван, Германты, Мезеглиз, Русенвиль, Мичуринец, Чоботы – все стало нам едино. Мы только держались за руки – рука в руке и обе в серых перчатках. И как-то само собой так получилось, что наши «верные» – Коля Вольф и Олег Княжко – оба, одновременно – шли по разные стороны, сопровождая нас. Преданные шуты, не оставившие своего Лира в изгнании. Не бросившие нас на ветру того марта, не покинувшие нас среди оседающего, черного снега. Наши прогулки стали тогда скитаниями, слепыми блужданиями по местности, которая была теперь холодной, топорщащейся коркой на поверхности пустоты – чем-то вроде застывшей каши, чьи края уже потемнели и отвердели, свидетельствуя о том, что этой еде уже не придется пройти сквозь живое человеческое тело. Ощеренными, добрыми псами следовали Вольф и Княжко за нашим горем. Мы не сразу заметили их присутствие, мы успели забыть их лица в нашем горестном анабиозе. А когда мы заметили и вновь узнали их, то почувствовали благодарность за их фанатизм. Теперь-то мы понимаем, что они были тогда воодушевлены – им казалось, несчастье сделает нас менее самодостаточными. Им казалось – теперь они могут стать нужными, а потом – кто знает? – незаменимыми. Но и сейчас они были не нужны нам. Просто мы стали мягче. Чуть-чуть мягче.
   Мы увидели, что Коля похудел, перестал шутить и вообще все время молчит. Раньше мы не потерпели бы возле себя чужого молчания, но теперь мы снисходительно закрывали на это глаза. Зато Княжко говорил без умолку. И постепенно мы стали прислушиваться к его речам. Он был веселым и вовсе не пытался отвлечь нас от мыслей о смерти – напротив, он говорил только о смерти, о потустороннем. Тут только мы стали догадываться, зачем он вообще появился на нашем пути. Мы стали прислушиваться к его разговорам с удвоенным вниманием и обнаружили, что он сообщает иногда вещи неожиданные и важные. Как-то раз, темным весенним днем, похожим больше на ночь (Коля заболел и не смог пойти с нами гулять, и мы втроем шли по черной асфальтированной дорожке, перерезающей обширный лес пополам), Княжко впервые рассказал нам о тайной литературной группе «Советский Союз», куда, оказывается, входил наш дед. Прежде мы никогда не слышали об этом. Дед ни словом не обмолвился – такова была конспиративная выучка, оставшаяся еще со сталинских времен. Не болтать! Дед никогда не болтал. Княжко знал об этой группе не так уж много, но сведения, как он утверждал, были достоверные. Ему рассказала об этом Клара Северная, вдова писателя и драматурга Константина Северного. Покойный Северный был другом нашего деда. Княжко почти постоянно жил на даче Клары. Многие злые языки в Переделкино шептали нам, что он – любовник этой все еще прекрасной дамы, когда-то известной московской красавицы. Нам это было безразлично, к тому же мы не верили – все же Клара была немолода. Хотя в маленьком самодельном сборничке стихов, который нам подарил Княжко, мы обнаружили вполне эротический набросок под названием «Кларе от карла».
 
Нужна ли мне приморской славы
Коралло-красная звезда
И полукруглыя державы?
Одежды сброшу без стыда
И в твою нежную малютку
Введу своей природы шутку.

Ты подарила мне кораллы
Своей девической судьбы,
А я своим кларнетом ржавым
Водил по струнам наготы.

Шевелящейся листвою
Наготу свою прикрою,
Прокрадусь в телесный сад
Детских, дерзостных услад.

Белым карлой наклоняясь
Над твоим горячим телом,
Я шепчу и извиваюсь,
Изможденный этим делом:

Она, она, она. Она – не я. Она – не я.
Она – не я. Онания.
 
   – Стихотворение начинается как описание любовного соития, кончается же в духе онанистической грезы. Что же вы все-таки описываете – онанизм или половой акт? – спросили мы.
   – Конечно, онанизм, – успокаивающе ответил Княжко. – Я бы сказал: онанистический пакт. И вообще, любовь это всегда соглашение, – неожиданно прибавил он. – Недаром раньше часто говорили «любовный договор».
   На наш вопрос, кто еще входил в группу «Советский Союз», Княжко ответил, что кроме нашего деда и Константина Северного, членами группы были Понизов, Карпов и Егоров, а также еще несколько человек, о которых он не знал. Все – бывшие фронтовики. Понизов и Егоров были ближайшими друзьями деда. Мы знали их с младенчества. Кажется, они воевали вместе.
   – Почему же группа была тайной? Неужели и они желали досадить властям? – спросили мы, и в нашем воображении всплыли тошнотворные и трогательные лица инженеров и рабочих, собиравшихся у дочки Чуковского. Это как-то не вязалось с осанистыми фигурами витальных ветеранов войны, увенчанных медалями и литературными лаврами.
   – Не только политика нуждается в тайнах, – ответил Княжко. – Есть вещи, которые являются тайными изначально, так сказать, по своей природе. Я, конечно, имею в виду мистику.
   – Не хотите ли вы сказать, что группа «Советский Союз» была мистическим кружком? – спросили мы изумленно.
   – Да, это был своего рода мистический кружок.
   – Дед наш не был мистиком, – сказали мы.
   – Насколько я смог понять из рассказов Клары Павловны, члены группы считали, что в 1917 году, когда совершилась Октябрьская революция, прежний мир кончился раз и навсегда. Они относились к советской жизни серьезно. Более серьезно, чем кто-либо.
   Они полагали, что ошибка всех прочих мистиков в том, что они поддерживают традиции, которые на самом деле мертвы. Они были убеждены, что время, в котором мы живем, время СССР – совершенно новое время, другое время, о котором не было и не могло быть пророчеств. Время, на которое не распространяется предвидение древних прорицателей. В тайном кружке вашего деда полагали, что именно они – фронтовики и советские писатели, с оружием в руках защищавшие свою Родину и свою Литературу, – они и только они могут и обязаны проникнуть за кулисы… Я имею в виду не политические кулисы. Они поставили перед собой задачу нащупать мистическую пружину советского мира, они желали создать новую мистику – беспрецедентную, не отягощенную прошлым, освобожденную от тяжкого и удручающего наследия древности. Они искали эзотерического знания, которое бы соответствовало потребностям советского человека. Нового человека, распрощавшегося с прошлым. Человека не Памяти, но Забвения.
   Клара утверждает, что ваш дед как-то сказал ее покойному мужу: «Каждый советский человек, родившийся после 1931 года, уже не человек, а бог». Но что он понимал под словом «бог»?
   – И что сейчас с группой?
   – Не знаю. Скорее всего, она более не существует. Егоров занимается спортом. Понизов почти не выходит из своей дачи и никого не принимает. Говорят, он пишет поэму пророческого содержания. Якобы он предсказывает, что в 2000 году Ленин воскреснет, и в жизнь людей войдут новые религии.
* * *
   И снова мы шли и шли, в любую погоду, между Переделкино и Баковкой, между киевской и белорусской ветками. И волчонок с князьком следовали за нами. Коля Вольф был уроженцем Белоруссии, а Княжко возрастал в Киеве, посему в обращении к ним мы часто употребляли выражение «подданный Бастинды», «вассал Гингемы», на что галантный Княжко неизменно возражал: «Я принадлежу только вам, Феи Убивающего Домика, Феи Убивающей Воды!»
   Коля в ту пору писал исторический «роман-эссе» о Карамзине, а также публиковал какие-то фельетоны под псевдонимом Джонни Волкер. Княжко работал над повестью «Дядя Яд». Содержание повести:
* * *
   Умирает старый человек, по профессии психолог, в прошлом – психоаналитик-педолог. Делом своей жизни он считает фундаментальный труд «Первослов», посвященный основным, первоначальным словам ребенка, с помощью которых маленькое существо пытается обозначить ближайших к нему людей. Чтобы понять смысл этих слов, следует отчасти расчленить их, отчасти отразить в зеркале. Герой интерпретирует МАМА как АМ-АМ, то есть как ЕДА – одновременно запрос на первоеду и указание на то место-существо, которое является источником этого живого питания. ПАПА он истолковывает как ТА-ТА, то есть, в соответствии с учением Отца Фрейда, ПАПА это возможность наказания (получить А-ТА-ТА) – воздетый перст, отцовский фаллос, готовый стать орудием возмездия за младенческую шалость. БАБА (БАБУШКА) связывается со сном, с БАЮ-БАЮ. Бабушка есть фигура усыпляющая, она восседает у кровати засыпающего, вяжет (как Парки, прядущие нити судьбы) и рассказывает предсонные сказки, поет колыбельные. В силу этой связи с миром снов и засыпания слово БАБА, относимое младенцем к бабушке, затем становится в русском вульгарном языке обозначением женщины вообще. (Поскольку и слово «спать» имеет сексуальный смысл.) ТЕТЯ происходит от ТО-ТО. ТЕТЯ и ДЯДЯ обозначают одновременно родственников и в то же время вообще чужих людей («не подходи к тете», «не подходи к дяде», «чужая тетя», «чужой дядя»). При всей этой чуждости-родственности, ТЕТЯ и ДЯДЯ имеют серьезные различия. Если ТЕТЯ – это чистая объектность, обтекаемая, полая, то ДЯДЯ – это субъект, у которого что-то есть, и это нечто должно быть вытребовано. Поэтому ДЯДЯ происходит от ДАЙ-ДАЙ (в младенческом произношении «дяй-дяй»). Ответом на ДЯДЮ является НЯНЯ, то есть «НА-НА», жест давания, предоставления.
   Не закончив своей поздней и основной работы, психоаналитик умирает. К моменту смерти ему исполняется девяносто девять лет. Повесть начинается словами: «Не дотянув одного годка до столетнего возраста, я умер». Он попадает в Рай, где встречает всех своих родных. В Раю, как и полагается, царствует блаженство. Через некоторое время у героя появляется смутное чувство: чего-то не хватает. Здесь о чем-то умалчивают. Есть одно место в Раю, куда избегают прогуливаться. В этом месте герой вдруг вспоминает, что в числе прочих родственников у него когда-то был еще и дядя. Он его мало знал, видел всего несколько раз, забыл о нем, однако в Раю он его не встретил. Он спрашивает о нем. В ответ – замешательство. Блаженные почему-то не понимают простого вопроса «Где дядя?», как будто с ними говорят на неведомом языке. Все как будто бледнеет в ответ на этот вопрос, и душа героя вдруг начинает быстро идти вниз, падать, как бы проваливаясь сквозь бесчисленные слои небес. Небеса уже не «держат» его. В конце этого падения выясняется, что дядя в аду и что условием райского сосуществования было не воспоминание его, забвение о нем. Вспомнив о дяде (случайное, в общем-то, воспоминание), герой исключил себя из райского мира. В результате он попадает туда, где находится дядя – это небольшой ад, где кроме дяди никого нет. Особых страданий тоже нет, вот разве что немного тесновато. Этот ад слегка напоминает знаменитый ад Свидригайлова – комнату с пауками, впрочем, без пауков. Похоже на обычную камеру-одиночку. Грешный дядя вначале радуется прибытию племянника (а то даже поговорить не с кем), но быстро выясняется, что говорить им не о чем – они почти не знают друг друга. К тому же дядя банален, как всякий закоренелый преступник-рецидивист. Единственное, на что он способен, это рассказы о совершенных им многочисленных убийствах. Вскоре Высшие Силы изымают героя из «мира дяди». Под конец ему предлагают выбор между двумя видами перерождения: стать россыпью ароматных подснежников или же необозримой мокрой грязью, слякотью, покрывающей все пространство России. Психоаналитик выбирает второе, говоря, что подснежники хотя и милы, но локальны и недолговечны, а русская слякоть есть и будет всегда – она возрождается каждую весну и царствует до поздней осени. К тому же она отражает небо. «Я бы не хотел стать недрами земли, но мокрой поверхностью быть согласен. Я счастлив, что смогу обнять Родину свою – об этом я не смел даже и мечтать. Ведь единственный настоящий рай – это слияние с возлюбленной, а я всю жизнь любил Россию». Он будет огромным, плоским, вечным, чавкающим и всхлипывающим под бесчисленными ногами и колесами. Разостлаться под ногами других – это ли не подлинное величие? Его всегда тянуло и к глобальности и к самоотдаче. В сущности, это материалистический финал.
* * *
   Все чаще Княжко говорил с нами о нашем деде. Он перечитал все книги деда. Он подробно анализировал некоторые фрагменты этих старых книг. «Я чувствую с ним какую-то мистическую связь, – говорил Княжко. – Не зря наши фамилии так похожи. Игорь Князев и Олег Княжко – мы словно бы повторяем две «княжеские» позы, навеки запечатлевшиеся в русском сознании. Он – «князь Игорь», аскет, отказавшийся ради чести и Родины от табунов, красавиц и сабель. Я – князь Олег, русский Гамлет. Название «Вещий Олег» можно понять так: Олег и вещи. Ведь череп – это вещь. Гамлет держал череп в руке, и это был череп шута. Олег наступил на череп ногой, и это был череп коня. И тот и другой череп – яблоко с Древа Познания. Яблоко, в котором гнездится червь-искуситель.
   – Все это неважно, – сказали мы. – Ответьте нам лучше на вопрос: почему ваш психоаналитик в своем «Первослове» так и не сказал ничего о слове «дед», «дедушка», или, как говорят малыши, «деда»? Почему это слово осталось неистолкованным?
   – Плохой вопрос, – сказал Княжко. – Честно говоря, я не смог создать достойное толкование. Ничего не приходило мне в голову, кроме того очевидного, но, видимо, бесполезного факта, что слово «дедушка» чрезвычайно похоже на слово «девушка», а это слово является прибежищем Эроса в русском языке.
   – Что ж, если вы не знаете, что такое «дедушка», то мы скажем вам, – так промолвили мы. – «Дедушка» – это тот, кто спасает от удушья. «Дедушка» – это Тот, Кто Перерезает Удавку.
   Княжко молча ударил ладонями по своему округлому животу, звонкому, как барабанчик. Видимо, это означало «аплодисменты».
* * *
   На самом деле он был в меру образованный и довольно талантливый провинциал, желающий слегка декадентствовать, но скверно одевавшийся. Он никогда не носил приличных пиджаков и пальто, обходясь аморфными шерстяными кофтами с большими клоунскими пуговицами и отвратительными поролоновыми куртками. Он так и не вытравил из своего произношения южную «певучесть», столь непристойную на суровом Севере. Он бывал немного жалок, как Легранден, но в нем присутствовала и великолепная одержимость, напоминавшая нам Нафту из романа Манна «Волшебная гора». Теперь-то мы уже не сравниваем «живцов» с «пустецами», то есть живых людей с литературными персонажами, но тогда… Тогда еще Брежнев был жив.
* * *
   Зачем он так старался? Зачем краснобайствовал на черных дорогах и тропах? Может быть, он безрассудно надеялся внушить нам привязанность или даже любовь? Или через нас он хотел приблизиться к величественной тени нашего деда, к таинственной группе «Советский Союз»? Позднее мы узнали, что он с ума сходит от одной мысли о тайных обществах. Оказалось (мы узнали не от него, он, видно, боялся вспугнуть нас), что он годами рыскал по Москве, по Киеву и по Западной Украине, что он сидел в пыльных архивах, собирая материалы о различных сектах, кружках, тайных союзах, заговорах и подпольных ритуалах. Скупые сведения о Советском Союзе», просочившиеся из нескромных уст Клары Северной, взволновали его чрезвычайно. Ему показалось, что впереди, в конце его темной извилистой тропы, мелькнул тот огненный хвост, мелькнули те быстрые легкие лапки, мастерицы летящего бега, по следам которых он мчался, задыхаясь, всю жизнь. Несчастный! Уроженца краев манит Центр, Его Изумруды. Их влечет Ось, Осевой Стержень, внутри которого – сладчайшее, тайное, нектарические эссенции Всего, съедобный ключ к Всеобъемлющему Смыслу, к Всеобъемлющей Власти. Как искажена жизнь существ! Советская власть и ее жречество – советская литература, они, словно прочная кость, должны были скрывать в себе сладкий и текучий мозг Тайны. Но Центр хранит лишь одну тайну – тайну Пустоты: безликой, бескачественной, пресной. Перед этой Великой Пустотой Центра равно оседают и Пыль и Свежесть, в ней нет тайн, она не имеет секретов, она не играет, не кокетничает, не прячется и не показывает себя украдкой. Она ничего не объясняет, ничему не помогает, ничего не открывает, ничему не способствует. И только Любовь – подлинная Любовь – свободно и бесстрашно обитает в этом отсутствии, входит в Пустоту и выходит из нее, как старый учитель из своего кабинета.
   Мы, Настя и Нелли Князевы, можем засвидетельствовать, что Любовь и Пустота – одно. Любовь это удвоенная пустота двух одинаковых девственных вагин, не знавших пениса и не желающих его знать. Рука в руке, вагина к вагине, плева к плеве, губы к губам, пупок к пупку, соски к соскам – так мы спали, обнявшись, всю жизнь. Мы всегда спали голые, и окна нашей спальни всегда были открыты, потому что дедушка говорил, что так мы станем закаленными. «Без Холода нет Здоровья», – всегда повторял дедушка.
* * *
   Так, в обнимку, мы проснулись в нашей зеленой комнате на втором этаже дачи в тот день, когда невидимые и святые существа распахнули оконце, спрятанное в небесах, и огромные объемы Дополнительного Воздуха стали ниспадать с неземной щедростью на Прекрасное Подмосковье. В ту ночь мы спали особенно крепко, возможно, потому, что Княжко накануне вечером дал нам тазепам. Нам снился сон (один – на двоих, что случается нечасто и означает, что сон послан Небом) о том, что наконец-то началась Третья Мировая Война, что мир обречен и мы с ощущением необычайного счастья и легкости встречаемся с дедушкой на Киевском вокзале, садимся в электричку и едем в Переделкино, чтобы весело провести время до ядерного удара. Люди уже разбежались, как пауки, электричка пуста, и только солнце спокойно льется сквозь разбитые стекла на разбитые лавки. И поезд бежит словно сам собой, как будто веселый молодой Харон включил предельную скорость. И дедушка – живой, бодрый, посвежевший – рассказывает что-то смешное, размахивая руками. И мы хохочем.
   Мы встали, приняли душ и, не одеваясь, стали разбирать дедушкин письменный стол, дедушкины шкафы. Без Холода нет Здоровья. В распахнутые окна лились неуверенные запахи зарождающейся весны, трепещущий бледный свет, сочащийся сквозь полупрозрачные бегущие облака, и колокольный звон (приближалась Пасха, и церковь звонила каждый день). Свет, звон и запах весны, земли и книжной пыли скользили по нашим голым телам, по волосам, которые в это утро были окутаны сиянием. Вскоре мы нашли то, что искали, – семь объемистых папок, надписанных рукой деда «С. С. Материалы». Теперь нам нетрудно было догадаться, что означают буквы С. С. – Советский Союз. И затем, пока не стало смеркаться, мы читали, листали, делали выписки, смеялись, плакали. Мы даже уничтожили кое-что. Немного. Совсем немного, чтобы придать документам дополнительную ценность. И тогда же поклялись друг другу, что этих материалов никогда не увидят ни Коленька Вольф, ни Олежка Княжко.
* * *
   Вечером мы тщательно оделись, особенно долго выбирали духи – девушки, которые носят серое, с особым вниманием должны относиться к духам. В конце концов мы остановились на духах «Хлоя» – нам всегда нравился их запах, а название напоминало о тринадцатилетней пастушке, которая все никак не могла догадаться, как происходит совокупление.
   Вечером мы должны были встретиться с Княжко и Вольфом и вместе отправиться в гости к Кларе Северной, куда нас звали участвовать в маленьком литературном чтении «для очень узкого кружка». Княжко всячески пытался заинтересовать нас этим визитом, намекая, что будет присутствовать нечто таинственное, какой-то сюрприз. Мы наобум взяли что-то из нашего романа à la Proust, чтобы утомить этими обширными описаниями слушателей из «узкого кружка».
   Дом, куда мы пришли, был нам знаком. Гуляя вечерами, мы часто проходили мимо дачи Северных и неизменно смотрели сквозь забор на большое овальное окно, освещенное красной лампой, имеющей форму апельсина. Вдова Северного казалась молодой. Гладкие волосы, подстриженные à la Жанна д'Арк лежали на ее голове серебряной шапочкой, напоминая также серебряный шлем. Она встретила нас ласково. Других гостей не было. Пока хозяйка накрывала стол к чаепитию, Княжко повел нас наверх, показать комнату, где он жил. Небольшая, холодная комната с деревянными стенами, видимо, бывшая детская: в углу лежали мячи, пластмассовые клоуны, калейдоскопы, железные божьи коровки. Виднелся крупный фрагмент детской железной дороги, привезенной из ГДР: аккуратные вагончики, вокзал небольшого немецкого городка, где дожидались поезда крошечные женщины в оранжевых пальто и мужчины в шляпах и пиджаках. Мы попытались заглянуть им в лица – то были розовые пятнышки без черт. Висела цветная фотография девочки лет восьми, в красном купальнике, прыгающей через ручей. Видимо, дочка Северных, которая давно выросла и теперь заканчивала институт в Москве. Над узкой кроватью (наверное, в нашу честь) была приколота репродукция старинной картины: две одинаковые девушки в ванне. Одна аккуратно, кончиками пальцев прикасается к соску сестры. Точнее, не прикасается, а аккуратно держит сосок кончиками двух пальцев. На рабочем столике Княжко лежал роман нашего деда «Украина», вышедший в тридцатых годах. В те времена социалистический реализм еще не окончательно нащупал свои канонические формы, и дедушка позволял себе экспериментировать. В романе «Украина» он поставил перед собой задачу полностью обойтись без отдельных лиц: здесь действовали только коллективы, массы – рабочие одного цеха, крестьяне одной деревни, солдаты одного полка, пассажиры одного поезда… Коллективы общались между собой без посредников, с помощью простого совокупного голоса, который был подарен им автором.
   Княжко рассказал, что тоже пишет сейчас роман под названием «Украина». Однако это не роман об индустриализации, а история любовного треугольника. Действие происходит в современной Москве. Муж обнаруживает, что у жены есть любовник. Скрывая свое знание об этом, муж окольными путями знакомится с любовником (молодым писателем), постепенно подчиняя его своему влиянию (муж – маститый писатель). Наконец, он рекомендует любовнику написать роман «Украина» и для этого отправиться в путешествие по украинским городам и селениям. Любовник пускается в путешествие, в то время как муж с женой весело проводят время в Москве, войдя в жюри какого-то международного кинофестиваля и просматривая в день по три-четыре фильма. Любовник все не возвращается. Наконец супругам сообщают, что молодой человек бесследно исчез где-то между Мукачево и Чопом. Перед исчезновением он оставляет в номере одной провинциальной гостиницы папку, которую в конце концов пересылают маститому писателю. Раскрыв папку, муж обнаруживает, что в ней – пачка пустых листов. Надписано только название романа – «Украина» и первая фраза: «Уголки Родины, истертые и почти отваливающиеся, как уголки страниц зачитанной книги…»
   – Эта фраза и должна завершать мой маленький роман «Украина», – сказал Княжко.
   У изголовья кровати наши зоркие очи заприметили новенький аэрозоль против астматических приступов. И в первый и последний раз мы испытали некоторое подобие нежности по отношению к Олегу Княжко.
* * *
   Мы спустились вниз. После чая хозяйка предложила нам начать чтение.
   В кровавом свете большого апельсина мы разложили на круглом столе мелко исписанные нами листки и стали читать по очереди. Это был большой фрагмент из незаконченного романа «Дедушка пробормотал». Мы писали о дедушке. Хотя все это было написано, когда дедушка был жив, впоследствии мы с удивлением обнаружили, что писали о нем как об умершем. И обо всем, что есть в мире, мы писали тогда как об ушедшем, исчезнувшем. На даче Северной мы прочли описание прогулки, которую мы часто предпринимали в раннем детстве, в Москве, когда жили с дедушкой на Пресне. Мы гордились слепящим и оглушающим эффектом пухлого и затянувшегося снегопада, постепенно съедающего образы и звуки. Нам казалось, что нам удалось передать этот эффект и то застревание, мечтательное торможение суточного цикла, которое делало слово «зима» снотворно-целительным, как тазепам, принятый в начале весны.