У нас мало времени, сказала Ольвидо однажды. Фольк вспоминал эти слова все последующие годы. Он вспоминал их и в эту ночь, пропитанную запахом дымящихся сигарет Иво Марковича, когда сам он неподвижно стоял перед фреской, так тесно связанной с Ольвидо. У нас мало времени– Она сказала это небрежно, с улыбкой – вечером того дня, когда они познакомились. Долгий незабываемый день, прогулка и неторопливая беседа, в которой то и дело обнаруживалось совпадение профессиональных взглядов – оно выражалось в жестах, словах, взмахе ресниц. Она была молода и так красива, что все происходящее казалось сном. На ее необычайную красоту Фольк машинально обратил внимание еще в музее; но пристальнее он разглядел ее, когда они проходили под фресками Диего де Риверы в Паласио Насьональ и он увидел, как она склонилась, стоя возле перил, чтобы сфотографировать необычную игру света и тени в галерее, где в это мгновение, взявшись за руки, проходили школьники. Тогда-то он и заметил, какая это незаурядная, редкая красота: сильная, гибкая, грациозная красота оленя, в чьих глазах не было, тем не менее, ни тени робости или наивности. Взгляд у нее тоже был особенный – она смотрела склонив голову, чуточку исподлобья; ее взгляд сочетал в себе вызов и иронию. Взгляд безжалостного опытного охотника, внезапно пришло в голову Фольку. Диана с фотографическим кофром на плече.
   Они пообедали в ресторанчике возле Санто Доминго, где оказались, пройдя через шумную площадь, где работали ремесленные типографские станки, установленные прямо под открытым небом в тени навесов. После полудня, стоя перед гигантскими фресками Сикейроса, Риверы и Оросо в музее Изящных искусств, они уже неплохо знали друг друга. С Фольком все было более или менее ясно: детство в маленьком шахтерском городке на берегу Средиземного моря, кисти и краски, на смену которым пришла фотокамера, мир сквозь окошечко видоискателя. Некоторая известность, выражавшаяся в гонорарах и определенном статусе в профессиональных кругах. Ольвидо видела войну только в репортажах по телевизору и имела о ней слабое представление. Она изучала историю искусств, потом недолгое время работала фотомоделью, пока наконец не нашла свое место по другую сторону фотокамеры. Работала в журналах, посвященных искусству, архитектуре и дизайну. Журналах до нелепости дорогих, добавила она с такой улыбкой, что претенциозность замечания немедленно улетучилась. Двадцать семь лет, отец итальянец – известный бизнесмен, крупные художественные галереи во Флоренции и Риме, мать испанка. Хорошая семья, связанная с миром искусства в трех поколениях, включая восьмидесятилетнюю бабушку по материнской линии, с которой Фоль-ку довелось познакомиться лично – это была художница Лола Сегри, свидетельница последней эпохи баухауса, знакомая Дюшана и Жана Ренуара – она снялась в «Правилах игры» в костюме семинаристки, рядом с Картье-Брессоном – а также Боннара и Пикассо. Последние годы своей жизни она провела на юге Франции, живя той эпохой, когда в Париж вошли немцы, а Кики де Монпарнас сменила очередного любовника. Ольвидо очень любила эту пожилую даму. Они посетили бабушку незадолго до ее смерти: простой белый домик, немудреный интерьер; строгие прямые полоски грядок в саду, где вместо цветов росли овощи, после того как она продала последнюю свою и чужую картину и без зазрения совести потратила все деньги до единого сентимо, так что в итоге ей пришлось продать знаменитый в былые времена «ситроен» – сейчас он выставлен в музее Кортанце в Ницце: на одной дверце красуется серебристый голубь кисти Брака, на другой – белая чайка Пикассо. Ольвидо представила Фолька бабушке. Это мой любовник, сказала она как ни в чем не бывало, а он мигом разглядел в пожилой даме следы былой элегантности, которая на фотографиях в старых бабушкиных альбомах словно сошла с рисунков Пенагоса – Париж, Монте-Карло, Ницца, завтрак в «Кап Мартен» с Пегги Гуггенхайм и Максом Эрнстом, а на одном из снимков – пятилетняя Ольвидо в Мужене на коленях у Пикассо. Я была одной из последних женщин, способных заставить мужчину по-настоящему страдать, сказала пожилая сеньора с невозмутимой улыбкой. А вот моя внучка слишком поздно пришла в наш одряхлевший мир.
   Ольвидо обладала не только незаурядной красотой. Фолька с самого начала завораживала ее манера разговаривать, чуть склоняя голову после каждой фразы, привычка слушать собеседника – иронично, словно полностью не веря тому, что он говорит, ее тон хорошо воспитанной и в то же время немного капризной девочки, ее едва уловимая жесткость: она была слишком молода и красива, чтобы чувствовать настоящее сострадание, – жестокость, смягченная неотразимым юмором и изящным озорством. Кроме того, отметил Фольк, эта женщина, как бы ни старалась, не могла укрыться от внимания мужчин: ее пропускали вперед, открывали перед ней дверцу автомобиля, официанты мчались со всех ног, достаточно ей было лишь посмотреть в их сторону, метрдотели в ресторанах предлагали лучший столик, а администраторы в отелях – номера с самым живописным видом из окна. На эти знаки внимания Ольвидо отвечала своей неповторимой улыбкой, ироничной и в то же время теплой, живым и острым юмором своих замечаний. Она обладала удивительной способностью без малейших усилий говорить на языке собеседника. Даже ее чаевые в ресторанах и отелях напоминали продолжение веселой болтовни. А когда она смеялась – а смеялась она громко и беззаботно, как озорной подросток, – любой мужчина пошел бы на преступление за одну лишь ее улыбку. В обаянии трудно было ее превзойти. Воспитанным людям, – говорила она, – несложно завоевывать симпатию: достаточно говорить о том, что интересно другому. Она умела быть остроумной, умела выразительно молчать на пяти языках, она поражала своим пугающим умением перенимать чужую интонацию и голос, а также сверхъестественной памятью, не упускавшей ни единой мелочи. Фольк не раз слышал, как она называет по имени консьержей, моряков и таксистов. Она запоминала все крепкие жаргонные словечки, все обороты речи и, когда выходила из себя, произносила бранные слова с неповторимым изяществом – в этом, вероятно, сказывались ее итальянские корни. Она с легкостью побеждала скверные черты людей, стоящих на более низкой социальной ступени: скрытую зависть лакеев, спрятанную под напускным подобострастием, когда те обслуживают клиентов, стиснув зубы, лелея мечту о жестокой кровавой революции, или подчеркнуто смиренное достоинство официантов. Женщины ею по-сестрински восхищались, мужчины принимали ее безоговорочно с первого взгляда, поскольку ей было несложно поставить себя на их место. Если бы Ольвидо жила в начале века и была мужчиной, представлял Фольк, она бы завтракала по утрам в кондитерской, не избегая общества слуг, работающих в доме, где накануне вечером ей довелось побывать на званом ужине или балу.
   Тогда в Мехико, в их первый вечер Фольк тоже пал жертвой ее обаяния. Позабыв о своем опыте, профессиональных достижениях, непростой биографии и взглядах на жизнь он сам не заметил, как оказался за столиком в кафе у Сан-Анхель – на нем была темно-синяя куртка и джинсы, на ней – платье цвета мальвы, строгое и узкое, словно нарисованное на ее бедрах и длинных ногах, а метрдотель сказал: «Добрый вечер, сеньорита Феррара, как давно вас не было видно, как поживает ваш папа», – глядя в глаза виноградного цвета, похожие на глаза той самой Науи Олин, чью историю она только что ему рассказала. Фольк смотрел на нее пристально, и она немного склонила голову, исподволь разглядывая его сквозь золотистую челку, спадавшую на лицо, на миг стала серьезной, и проговорила: у нас мало времени, Фольк, – не уточняя, что имеет в виду, этот вечер или остаток жизни. Тогда она назвала его так впервые. С тех пор она обращалась к нему по фамилии всегда – до самого конца. Три года. Может, чуть меньше. Тысяча пятьдесят дней, что прямо пропорционально силе притяжения двух тел – так она выразилась, перифразируя Ньютона, в том афинском отеле, когда они обнимались, стоя под душем, – и обратно пропорционально расстоянию, которое их разделяет. Три напряженных, полных событий года, начавшиеся в тот вечер, когда они вдруг оказались одни-одинешеньки в кафе на площади Гарибальди, где просидели до самого закрытия, болтая о живописи и фотографии, а официанты переворачивали стулья, ставя их на столы, и уже начинали мыть пол; и когда Фольк покосился на часы, она удивилась, как это военный фоторепортер не может спокойно сидеть под шквалом взглядов, которым их осыпают нетерпеливые официанты. Только она одна умела так использовать чужие мысли, чтобы выразить собственные, она ловко преодолевала неожиданное затруднение, повернув разговор под каким-нибудь необычным углом, так, чтобы удобнее лукавить, убеждая всех, будто говоришь без всякой задней мысли. Она обожала подделки, тщательно их собирала, а потом оставляла в мусорной корзине в отеле, аэропорту, раздавала горничным, официанткам и стюардессам: поддельный муранский хрусталь, поддельное брюссельское кружево, безделушки из бронзы под старину, поддельные миниатюры XVIII века, купленные на уличных рынках; Среди таких вещей она чувствовала себя как рыба в воде, одно ее беглое замечание или взгляд делали их бесценными. Ольвидо была чрезвычайно внимательна к вещам и людям, с которыми имела дело. Отчасти секрет ее был в том, что она чувствовала себя в полной безопасности, поскольку принадлежала к породе женщин, для которых мир – возбуждающее поле боя, а мужчины – важное, но не обязательное приложение.
   В определенном смысле она была права. Три года – действительно мало, хотя в тот вечер никто из них двоих не мог этого предвидеть. После их встречи в Мехико Фальк, придававший большое значение парадоксам и совпадениям, отметил, что ее имя – Ольвидо[3]; и внезапно его осенило – подобное бывает с удачными снимками, сделанными случайно, без подготовки, – что эту женщину он не сможет забыть никогда.
   В открытые окна башни доносился шум волн, бившихся о скалы. Фольк по-прежнему разглядывал вулкан, изображенный на фреске. В этот миг – было ли то действием выпитого коньяка или же игрой ночной тьмы и света фонаря – перед его глазами неожиданно мелькнула тень. Вздрогнув, он покосился на ту часть панорамы, куда, как ему померещилось, она скользнула. Он помотал головой.
   – Как темен дом, где ты теперь живешь, – произнес он машинально.

6

   Утренняя вода освежала. Проплыв привычные полторы сотни метров в открытое море и еще столько же обратно, он вернулся в башню и долгое время напряженно работал, затем сделал перерыв в четверть часа, сварил кофе и поспешно выпил его, стоя напротив фрески, после чего занялся конными рыцарями возле левого дверного косяка, которые ждали свой черед, чтобы броситься в битву, кипевшую у подножья вулкана. Кони готовы не были – у Фолька возникли технические затруднения, но три всадника, один впереди, двое других позади, казались почти завершенными; их доспехи блестели, написанные холодными цветами – серо-голубым и сиреневым, холодные зловещие блики на оружии были прорисованы тонкими мазками прусской лазурью по белому с добавлением красного и желтого. Дольше всего Фольк работал над выражением глаз одного из всадников на первом плане: он был единственным, чье забрало было поднято и часть лица открыта – у других забрала были опущены. Отсутствующий, пустой взгляд, устремленный в неопределенную точку, где происходило что-то невидимое, однако угадываемое зрителем. Такие глаза, открытые и одновременно незрячие – глаза человека, готового ринуться в битву, Фольк не раз встречал в разных горячих точках планеты; однако техническим исполнением он был обязан мастерству классика. Этим классиком был Паоло Уччелло, автор триптиха «Сражение при Сан-Романо», висевшего в Уффици, в Национальной галерее и Лувре, который вдохновлял его из далекого XV столетия прежде всех других мастеров. Выбор был не случаен. Подобно Пьетро делла Франческе, живописец Уччелло был лучшим математиком своего времени, чей ум и познания в инженерном деле помогали решать задачи, которые до сих пор поражают знатоков. Дух флорентийца витал над гигантской фреской еще и потому, что впервые мысль отказаться от фотокамеры и написать величайшую в мире батальную панораму пришла Фольку в голову в Уффици в тот день, когда они с Ольвидо Феррара неподвижно стояли в зале, чудесным образом опустевшем на целых пять минут, созерцая удивительную композицию, перспективу, необычный ракурс этой картины, нарисованной на деревянной доске, одной из трех частей триптиха, изображающего битву 1 июля 1432 года в Сан-Романо, долине возле Арно, где столкнулись две армии – флорентийцев и сиенцев. Ольвидо обратила внимание Фолька на вертикальную прямую, которая протянулась к сраженному копьем коню, затем на другие сломанные копья, валявшиеся на земле около трупов павших коней; они перекрещивались, образуя узор, некое подобие уходящего в перспективу живописного орнамента, продолжением которого была человеческая толпа, двигавшаяся со стороны темневшего на горизонте леса. Ольвидо с детства отличалась редкостной проницательностью; она умела читать картину так, как другие читают карту, книгу или чужие мысли. Это похоже на одну из твоих фотографий, сказала она неожиданно. Трагедия, выраженная почти абстрактными геометрическими формами. Обрати внимание на арки арбалетов, Фольк На узор из копий, которые словно вылезают за пределы картины, на округлые железные доспехи, от которых картина кажется объемной, на грозные очертания шлемов и кирас. Не случайно самые передовые художники XX века признают именно Уччелло, не правда ли? Художник и сам не мог предположить, насколько он опередил свое время, насколько современным покажется несколько веков спустя. Также и твои фотографии. Проблема в том, что в распоряжении Паоло Уччелло были кисти и перспектива, а у тебя есть только камера, предполагающая определенные границы. Фотографией так злоупотребляют, так часто ее используют, что снимок обесценился и стоит куда меньше, чем тысяча слов. Но это не твоя вина. Дело не в том, что ты неправильно изображаешь увиденное, а в инструменте, которым пользуешься. Слишком уж много вокруг фотографий, тебе не кажется? Мир сыт ими по горло. Услышав ее слова, Фольк обернулся: она стояла вполоборота, загораживая лучи света, проникавшие в зал сквозь окно справа. Может быть, однажды я напишу картину, хотел он сказать, но промолчал. И Ольвидо умерла, так и не узнав, что он действительно собирался написать картину, и именно она подтолкнула его к созданию панорамы. В тот миг она пристально смотрела на Уччелло: длинная шея, волосы, собранные на затылке. Она казалось точеной статуей, рассеянно взирающей на людей, которые убивают друг друга и гибнут сами, на собаку, оказавшуюся в момент погони над головой коня в центре композиции. А ты? – спросил тогда он. Скажи, как ты решаешь эту проблему? Ольвидо все еще стояла неподвижно, не отвечая, затем отвела взгляд от картины и искоса взглянула на Фолька. А у меня никаких проблем нет, произнесла наконец она. У меня все в порядке, нет ни ответственности, ни угрызений совести. Я перестала позировать модельерам, сниматься для обложек или рекламы, я давно не фотографирую роскошные интерьеры, предназначенные для журналов, которые читают шикарные красотки, жены миллионеров. Я всего лишь туристка, путешествующая по местам ужасов и бедствий, и я этим вполне удовлетворена, а камера мне помогает чувствовать себя живой, как в те времена, когда ремесло было искусством. Я бы хотела написать роман или поставить фильм о последователях казненных тамплиеров, о влюбленном самурае или русском графе, который пил, как казак, и резался в карты, как мафиози в Монте-Карло, а потом стал портье в «Le Grand Vefour». Но мне не хватает таланта. Так что я просто смотрю вокруг себя и фотографирую потихоньку. А ты – мой пропуск в этот мир. Рука, которая ведет меня сквозь пейзажи, такие, например, как на этой картине. Я не собираюсь вырабатывать индивидуальный стиль, – тот, которого, как говорят, каждый ищет в нашем ремесле, – даже ты, хотя ты в этом никогда не признаешься. Ты все равно знаешь, что механизм всегда сработает – щелк, щелк, щелк, – даже если в камере нет пленки. И очень хорошо, что знаешь. У тебя все по-другому, Фольк. Твои глаза, уставшие бороться, требуют, чтобы Бог выдал тебе список собственных законов. Или орудий. Твои глаза хотят проникнуть в рай – только не в тот рай, который был в начале творения, а в другой, за краем пропасти. Хотя проникнуть туда ни тебе, ни твоим жалким фотографиям никогда не удастся.
   «Перед вами бухта Арраэс, когда-то она служила прибежищам берберских корсаров…» Голос женщины, шум мотора и музыка донеслись с туристического катера в обычное время. Фольк закончил работу. Был час пополудни, а Иво Маркович не появлялся. Фольк вспомнил о нем, когда вышел во двор и, оглядевшись по сторонам, подошел к навесу сполоснуть руки, торс и лицо. Вернувшись в башню, он хотел приготовить что-нибудь поесть, но так и не собрался. Странный тип не выходил у него из головы. Фольк думал о нем всю ночь, а утром, пока работал, машинально прикидывал, в какое место на фреске можно было бы поместить его портрет. Маркович, независимо от своих намерений, по праву являлся частью панорамы. Но пока Фольк знал о нем слишком мало. Я хочу, чтобы вы поняли, сказал Маркович, есть вопросы, на которые вы, так же как и я, должны найти ответ.
   Поразмыслив, Фольк поднялся на верхний этаж башни, где со дна сундука извлек завернутый в замасленную тряпку «ремингтон 870» и две коробки патронов. Он еще не разу им не пользовался: это был старый длинноствольный пистолет с продольно скользящим параллельным затвором. Убедившись, что он в исправном состоянии, Фольк вставил пять патронов и резким движением взвел курок Раздался сухой металлический щелчок, пробудивший целую бурю воспоминаний: завязав платком глаза, Ольвидо вслепую собирает и разбирает «АК-47» в окружении добровольцев в Було-Бурти, Сомали. Для фотографа, как и для солдата, война всегда означает короткие промежутки действия среди бесконечной скуки и ожидания. На сей раз они ждали дня, назначенного для атаки против мятежных повстанцев. Ольвидо обратила внимание, как ловко работают руками молоденькие новобранцы. Они могут собрать и разобрать автомат с завязанными глазами, объяснил Фольк, если потребуется сделать это в темноте, в ночном бою. Тогда Ольвидо подошла к солдатам и их инструкторам и попросила, чтобы ее тоже научили. Через пятнадцать минут, сидя на земле нога на ногу среди вооруженных до зубов мужчин, которые, покуривая, неспешно ее рассматривали – худой и черный как смоль солдат засекал время, держа в руках часы Фолька, – она позволила завязать себе глаза и четкими уверенными движениями не колеблясь и без единой ошибки разобрала автомат несколько раз, раскладывая в ряд на расстеленном на земле пончо детали, а затем одну за другой снова их собрала на ошупь, после чего передернула затвор с победной, счастливой улыбкой – щелк, щелк. За этим занятием она провела остаток дня, а Фольк, сидя рядом, молча ее разглядывал, занося в память каждую мелочь: платок, закрывающий глаза, волосы, заплетенные в две косички, пропитанная потом рубашка, капли пота на сосредоточенно нахмуренном лбу. Склонившись над разобранным автоматом и ощупывая каждую деталь, она почувствовала взгляд Фолька.
   – До сегодняшнего дня, – сказала она, не развязывая платка, – я и представить себе не могла, что подобные предметы могут быть красивы. Так аккуратны, так гладки и совершенны. Прикосновения к ним обнаруживают скрытые в них достоинства, которые не заметны глазом. Ты только послушай, милый. Каждая деталь входит на свое место с металлическим щелчком. Они прекрасны и зловещи одновременно, правда? Последние тридцать или сорок лет эти вещицы странной формы пытались изменить мир, но безуспешно. Нехитрое оружие защитников земли, миллионы деталей, частицы железных внутренностей на моих коленях, обтянутых дорогими джинсами. Сюрреалисты просто с ума бы посходили от этого ready-made[4]. Ты так не считаешь, Фольк? Интересно, какое бы название они выбрали: «Потерянная возможность»? «Похороны Маркса»? «Это оружие вовсе не Оружие»? «Когда уходит война, возвращается поэзия»? Мне только что пришло в голову, что фирменный лейбл господина Калашникова стоит столько же, сколько господина Мутта. А то и намного больше. Возможно, символом изобразительного искусства XX века будет не писсуар Дюшана, а разобранный на детали автомат. «Разрушенный сон о вороненой стали». Пожалуй, такое название мне по вкусу. Интересно, выставлен ли «АК-47» в каком-нибудь музее современного искусства? Наверняка, хотя бы вот так, в виде разрозненных частей. Таких, как эти. Бесполезная красота, механизм разобран и его детали разложены на военном пончо, испачканном маслом. Затяни мне платок, пожалуйста. Он сполз, а я не хочу блефовать. И так сплошной блеф – на шее камера, а в кармане паспорт и обратный билет. Я ведь всего лишь скромный техник, понимаешь? Женщина, которая собирает, разбирает и снова собирает никому не нужный автомат. Вот это я действительно умею делать. По-моему, так правильнее всего назвать мою должность. И не вздумай меня сейчас фотографировать, Фольк. Я слышу, как ты лезешь в кофр за камерой. Настоящее современное искусство быстротечно и мимолетно. В противном случае это уже не современное искусство.
   Фольк поставил пистолет на предохранитель и положил обратно в сундук Затем достал чистую рубашку, мятую и шершавую на ощупь – белье он сушил на солнце, а утюга у него не было – выкатил из-под навеса мотоцикл, надел темные очки и отправился в поселок по тропинке, петляющей меж сосен. День выдался солнечный и жаркий. Легкий ветерок с юга не приносил прохлады даже на пристань. Фольк остановился, слез с мотоцикла и установил его на упор. Мгновение помедлил, любуясь кобальтовой синевой моря, расстилавшегося по другую сторону волнореза; маяк, бурые сети, сваленные возле пустого рыболовного причала, – рыбаки к этому времени ушли в море, звон колоколов на мачтах кораблей, пришвартованных в гавани возле стены XVI века, и маленькая крепость, которая в былые времена охраняла бухту и поселок Пуэрто-Умбрия: два десятка выбеленных домиков, взбирающихся на склон холма, в середине – выкрашенная охрой колокольня, узкая и темная – воинственная готика, похожие на бойницы окна, – служившая жителям поселка убежищем в те дни, когда на берег высаживались язычники или пираты. Отвесный рельеф. Горные склоны надежно оберегали поселок от угрозы наступавшей со всех сторон цивилизации: окруженный со всех сторон горами, он практически не расширял своих границ. Туристическая зона начиналась в двух километрах к юго-западу в сторону Кабо-Мало, где весь берег был застроен отелями и по ночам усыпанные домиками горы озарялись огнями, которые зажигались в лепившихся к ним со всех сторон населенных пунктах.
   Туристический катер покачивался у пристани, палуба была пуста. Фольк огляделся по сторонам, стараясь отыскать гида среди туристов, неспешно возвращающихся с пляжа, начинавшегося сразу за портом, или сидящих под навесом в барах на рыболовной пристани; но ни одна из женщин не была похожа на ту, которую он ожидал увидеть, а контора, где продавались билеты на обзорную экскурсию, сдавалось жилье или автомобиль напрокат, была закрыта. Он постоял в задумчивости. На самом деле его больше интересовал другой человек, которого, впрочем, тоже нигде не было видно. Он не нашел Иво Марковича ни в кафе, ни на узких белых улочках, ведущих в поселок со стороны моря. Фольк неспешно брел по улице, внимательно глядя вокруг: скобяная лавка, где он заказывал краски и кисти, продуктовые и сувенирные магазины для туристов… Какой-то старик из тех, кто околачивался в местном казино, приветливо махнул рукой, и Фольк, не замедляя шага, кивнул в ответ. Он общался с людьми только по мере необходимости, если не было другого выхода. В Пуэрто-Умбрия его все знали, и он пользовался некоторым авторитетом. Его считали мрачным, уставшим от жизни художником, который, тем не менее, вовремя оплачивает покупки, уважает местные обычаи, может угостить пивом или кофе и не волочется за женщинами.
   Он зашел в скобяную лавку и заказал четыре банки зеленой окиси хрома и четыре тюбика натуральной охры, которая подходила к концу. Без них он не мог закончить нижнюю часть фрески, над которой кропотливо работал, нанося краску широкой толстой кистью слой за слоем, мазок за мазком, используя неровности цемента и песка, покрывающего стену вокруг двух борющихся солдат, которые, обнявшись, яростно вонзали друг в друга кинжалы; он охладил яркие цвета этих исполненных ненависти лиц, добавив синий ультрамарин, а тени у их ног оттенил кармином, напоминавшим о близости охваченного пожаром города и вулкана. Над этим фрагментом Фольк работал долго, прописывая каждую деталь с особенной тщательностью. Сцена смутно напоминала «Битву на гарротах» Гойи, где двое мужчин сражаются с такой яростью, что их ноги по колено ушли в землю, – самый жестокий символ гражданской войны, который когда-либо создавался. По сравнению с ним пикассовская «Герника» – не более чем мастерская поделка, хотя, как заметила Ольвидо, ничего особенного в этих двух фигурах не было; настоящая картина – на заднем плане, тебе не кажется? Старик Франсиско настолько современен, что даже не верится. В любом случае, как отлично знал сам Фольк, прообраз сцены, написанной в правой части его фрески, следовало искать не у Гойи, а в «Победе при Флерю» Висенте Кардучо, также выставленной в Прадо – испанский солдат, пронзаемый шпагой француза, которого одновременно закалывает он сам, – и, главное, во фреске Ороско, написанной на потолке странноприимного дома в Кабаньяс, Гвадалахара (Мексика): вооруженный до зубов, закованный в броню конкистадор – футуристические многогранные гайки доспехов – навалился на пораженного кинжалом воина-ацтека: слияние железа и кровоточащей плоти как предвестие зарождения новой расы. Много лет назад, когда Фольк еще и не думал о живописи и был уверен, что все его попытки стать художником остались в прошлом, он разглядывал эту огромную фреску чуть ли не полчаса, лежа лицом вверх на скамейке рядом с Ольвидо, пока в его памяти не запечатлелась каждая подробность. Я видел это и раньше, внезапно проговорил он, и его голос гулко прозвучал под куполом свода. Несколько раз фотографировал, но мне ни разу не удавалась сделать такой точный снимок Посмотри на эти лица. Человек, который убивает врага и одновременно умирает сам в его объятиях, ослепленный, оглушенный. История страстей, история мира. Наша история. Ольвидо смотрела на него, потом накрыла его руку своей и долго не разжимала губ. Когда я тебя зарежу, Фольк, сказала она наконец, я буду обнимать тебя так же, нащупывая щелку в броне, а ты в это время тоже будешь меня резать или насиловать, даже не сняв доспехов. И вот теперь те воины заняли свое место на стене сторожевой башни. Размешивая краски на палитре, полной воспоминаний и образов, Фольк силился воссоздать вовсе не ужасную фреску Ороско, но то чувство, которое много лет назад возникло в его сердце и памяти, пока он разглядывая фреску рядом с Ольвидо, слыша ее голос и чувствуя прикосновение ее руки. Как запутанны и непостижимы, думал он, невидимые связи, соединяющие явления, не имеющие внешне ничего общего: живопись, слово, воспоминание, страх. Казалось, весь хаос мира, когда-либо рождавшийся на земле по капризу пьяных или безумных богов, – объяснение, между прочим, не менее правдоподобное, чем любое другое, – а может быть, ставший итогом не ведающих жалости совпадений, внезапно упорядочился, слился в одно целое, состоящее из множества деталей, – неожиданный рассказ, случайно сказанное слово, чувство, сюжет картины, которую ты разглядывал вместе с женщиной, умершей десять лет назад, – оказался воссозданным в красках, создавая иной образ, не схожий с тем, который лег в его основу, быть может, выраженный еще более исчерпывающе, более правдоподобно.