Пермяк Евгений
Сказка о сером волке
Евгений Андреевич Пермяк
Сказка о сером волке
Роман
"Сказка о сером волке" повествует о встрече двух братьев председателя большого колхоза Петра Бахрушина и бежавшего в гражданскую войну в Америку Трофима Бахрушина, решившего на склоне лет побывать в родном селе.
I
Все ладилось у Петра Терентьевича Бахрушина, и казалось, неоткуда было ждать даже самого малого облачка, которое могло бы омрачить это ясное утро.
После объезда полей и участков, довольный увиденным, он пребывал в самом разотличном настроении. Яровые пошли в такой рост, что хоть не уходи с поля. Коровы, несмотря на жару, не сбавляли удоя. Наконец прибыли долгожданные двадцать четыре тонны кровельного железа. Солнышко и то словно подмигивало в этот день удачливому председателю.
Разнуздав и привязав к правленческой коновязи Жимолость, Петр Терентьевич поздоровался с приезжими плотниками, прошел в старый, тесный председательский кабинет. И там, будто по его заказу, из приглушенного настольного репродуктора послышался "Танец маленьких лебедей".
Музыка - добрая спутница Петра Терентьевича. И в нелегкие годы своей жизни он обращался к ней со своими раздумьями.
Человек сердечный и тонкий, Бахрушин огрублял себя, точно стесняясь показать людям свой мир чувств и переживаний. Не всегда удобно седеющему человеку, да еще занимающему видное положение, восторгаться чарующей мелодией, которая, смолкнув, все еще продолжает звучать где-то в забеленной временем голове.
Дослушав "Танец маленьких лебедей", выключив репродуктор, Петр Терентьевич подошел к письменному столу и увидел под старинной гирькой продолговатый белый конверт, оклеенный иностранными марками.
- Сашунька! - позвал он секретаря-машинистку. - Где ты?
Вошла худенькая белокурая девушка в легком маркизетовом сарафанчике.
- Я тут, Петр Терентьевич. Сводку перепечатываю.
- Оказывается, письмо какое-то пришло, а ты хоть бы что...
- Так я же не хотела мешать... из "Лебединого" ведь передавали...
Петр Терентьевич посмотрел на девушку и с напускным безразличием сказал:
- Неужели из "Лебединого"?.. А я как-то мимо ушей пропустил.
- Да ладно уж, Петр Терентьевич, - улыбнулась девушка. - Лебедята-то все еще, наверно, у вас перед глазами скачут.
- Может быть. Только теперь время служебное. А мы с тобой люди солидные. Так или нет?
- Наверно. Особенно я.
Бахрушин расхохотался.
- Откуда письмо, Сашуня?
- Из Америки, Петр Терентьевич.
- Из какой Америки?
- Из Нью-Йорка, Петр Терентьевич. Вот. Тут написано.
Бахрушин надел очки, прочел.
"Господину президенту колхоза "Коммунистический труд" Бахрушину Петру Терентьевичу".
- Да кто же меня может знать в Америке по имени и отчеству?
Девушка не ответила.
- Это письмо, вернее всего, о бычках, - высказал догадку Бахрушин. - У нас нынче пять племенных бычков на экспорт берут. Что ж ты не вскрыла, не прочитала? Доложила бы. Как положено секретарю.
- Я не должна была вскрывать это письмо, Петр Терентьевич...
- Это почему, если у тебя от меня допуск ко всякой переписке?
- А к этому письму меня никто не допускал, - ответила Сашуня, понизив голос и опустив голову.
Разглядывая далее конверт и прочитав имя отправителя, Бахрушин вдруг умолк. Рука его дрогнула. Кольнуло в боку. Пол под ним слегка качнулся. На мгновение потемнело в глазах, потом снова стало светло. Даже слишком.
- Сашуня, ты иди и допечатывай, что там надо... Да выдерни ключ из двери, чтобы минут с десяток ко мне никто не входил.
Девушка ушла. Бахрушин медлил с распечатыванием письма.
"Значит, не без колокола звон", - вспомнил он о слухе, дошедшем до него еще в прошлом году.
А слух состоял в том, что брат Петра Терентьевича, Трофим, считавшийся убитым сорок лет тому назад под Омском, живет в Америке.
На это никто тогда не обратил внимания, тем более что слух принес прожженный враль и забулдыга фотограф, кочевавший из одной районной газеты в другую.
А теперь не оставалось сомнений - Трофим жив.
Петр Терентьевич вскрыл конверт и вынул вчетверо сложенное письмо, из которого выпала фотографическая открытка.
С открытки глядел человек лет шестидесяти. В шляпе. В хорошем клетчатом пиджаке. При галстуке.
Это был Трофим. Постаревший и обрюзгший, но не потерявший крутого излома поседевших бровей. Та же знакомая отцовская горбинка на носу, тот же широкий лоб, и та же ямка на подбородке. Он смотрел со снимка на Петра Терентьевича не заносчиво, не возвышая себя над ним, а даже наоборот взгляд Трофима показался Бахрушину усталым и скорбным.
Бахрушин имел обыкновение прежде разглядеть нового человека, а потом начинать с ним разговор. Так он поступил и теперь. Рассмотрев Трофимову карточку, он принялся читать письмо, отпечатанное на пишущей машинке куда более четко и опрятно, чем это делала правленческая машинистка Сашуня.
"Мая 12 дня 1959 года
город Нью-Йорк
Любезный брат мой Петр Терентьевич!
Не удивляйся, мало ли чего не случается на белом свете. Хотел я прожить мертвым для тебя, для первой моей жены Дарьи Степановны, для всех, кто меня знал. Да не сумел.
После того, как я отступил с Колчаком из родных Бахрушей, мне много пришлось постранствовать. От Колчака я убёг под городом Омском. Потому что я раньше других понял, что ему скоро будет полный разгром, и я не захотел ради оттяжки этого полного разгрома класть мою молодую голову. Перебежать фронт ко красным я тоже боялся, потому что не мог ожидать пощады даже от тебя, моего родного брата. И я, подался в Шанхай. А из Шанхая уплыл искать счастья в Америку. Потому что мне в России ни от какой власти пощады ждать было нельзя. Если бы даже взяли верх белые, они бы меня тоже прикончили как дезертира. Ведь я же убёг из ихней армии.
В Америке спервоначалу жилось мне впроголодь. А потом я повстречал русских кержаков. Они-то меня и пристроили работать на ферму в Нью-Йорк-штате, к одному старому и богатому фермеру по имени Роберт. Этот Роберт мною очень дорожил, а потом он помер, а я остался при его вдове по имени Эльза. Она на семь лет старше меня. У нее от Роберта дочь. А у меня от нее никого и теперь-то уж, само собой, никого и не будет. По званию я считаюсь фермером с наемным трудом. Несмотря на это, ваш посол уважил мое чистосердечное прошение, в котором я, как принявший молоканскую веру, ничего не утаил, и велел пустить меня в Советский Союз на тридцать дней, не считая проезда туда и обратно. И наш департамент тоже не усмотрел в том, что я должен повидать брата и родное село, ничего противоречащего. За меня хлопотал Джон Тейнер. Он пишет разные разности в газетах и поедет со мной, чтобы описать, как я приеду в родное село и как я там буду жить. К тому же я, как молоканин, не должен умереть, не вымоливши не для себя, а для своей души прощения на коленях у тебя и у Дарьи Степановны, которую я бросил ради того, что боялся умереть молодым.
И если ты не простишь меня, Петрован, и не пустишь посидеть в доме, где я родился и вырос, то я хотя бы, как странник, постою под родимыми окнами, посижу на могиле отца и матери и отбуду обратно в Нью-Йорк-штат на свою ферму.
Про тебя и про Дарью мне прочитали из ваших газет, где было напечатано про то, что вас вознаградили за новую породу коров орденами. Тогда-то я и возымел желание безотлагательно побывать в Бахрушах.
Знай и верь мне, мой брат Петрован, что я еду с открытой душой. Кормить себя не заставлю. Мне наменяли вашей валюты достаточно. Не имей и ты зла на меня. Встреть меня тоже с открытой душой, если даже мои грехи незамолимы перед тобой и перед моей первой женой, Дарьей Степановной.
Жить нам, Петрован, теперь уж осталось не так долго, и мы должны расстаться на этом свете как люди. Спорить нам тоже больше не о чем. Ты это поймешь, когда я тебе расскажу все без утая и откроюсь перед тобой, как на духу".
Далее следовала подпись с твердыми знаками, написанная дрожащей рукой:
"Трофимъ Т.Бахрушинъ".
Четырежды перечитав письмо, стараясь как можно больше увидеть не столько в его строках, сколько сквозь них, Петр Терентьевич позвал Сашуню, попросил ее отвести Жимолость на конный двор, а сам принялся звонить в гараж, чтобы ему выслали "какую ни на есть машину, хоть бы даже самосвал".
Не прошло и десяти минут, как Бахрушин мчался на большой пожарной машине в райком.
II
И Дарья Степановна, "похоронившая" сорок лет тому назад своего мужа Трофима, в этот же день получила письмо из Америки. Письмо было доставлено молоденькой почтальоншей Аришей в телятник, где в ожидании ветеринара находилась Дарья Степановна. Оказавшись не при очках, она попросила Аришу, доводившуюся ей дальней родней по второму мужу, прочесть письмо.
Письмо сокращенно повторяло написанное Петру Терентьевичу. Неожиданность известия произвела на Дарью впечатление куда большее, нежели на Бахрушина. Но самолюбивая женщина постаралась скрыть это.
Ариша, надеявшаяся удивить село пересказом письма, так неожиданно прочитанного ею, спросила:
- Что же теперь будет-то?
Дарья Степановна, мельком взглянув на полученную вместе с письмом фотографическую открытку, как бы между прочим заметила:
- Может быть, для тебя, Оринька, и занятно было читать такое письмо, а для меня оно как непрошеный сон, который забываешь, едва откроешь глаза.
- Что и говорить, тетя Даша... Сны, как и письма, не спрашивают, когда им прийти. И другой раз до того нахально приходят - даже и не знаешь, что с ними делать.
На это Дарья ответила Арише:
- А что же тут не знать-то? Если они такие бессовестные, так нечего с ними и церемониться...
Ариша насторожилась, а Дарья Степановна принялась рвать фотографическую карточку на маленькие клочки и бросать их в сточный желоб телятника. И когда она собралась поступить так же с письмом, Ариша остановила ее:
- Что ты, теть Даш... Петру Терентьевичу надо показать.
- Пожалуй, что так, - согласилась Дарья. - Передай тогда его председателю. У меня сегодня прививка в телятнике, и мне как-то не до Америки и не до кого.
Хотя Дарья Степановна и пыталась скрыть волнение, вызванное письмом, все же зоркая почтальонша заметила бледность на ее лице и верный признак потери спокойствия - подергивание левого века. Значит, все это не было безразлично ей, и читай бы она письмо одна, может быть, клочья фотографической карточки не уплывали бы теперь, желтея и коробясь, в желобе стока.
- Сегодня же лично вручу Петру Терентьевичу, - весело пообещала Ариша, довольная предстоящим приездом загадочных американцев.
Девушка, покинув телятник, оставила Дарью с ее думами и воспоминаниями, и они, нахлынув, шумели в ее голове так суетно, что ей, может быть впервые в жизни, было трудно разобраться в путанице чувств и решить, как она должна себя вести дальше.
Пусть Трофим - отец ее старшей дочери Надежды, но ведь он никогда не видел ее. Он даже не знает, есть ли у него дочь или сын. Да и захочет ли Надежда признать ожившего "мертвеца" своим отцом: она называет этим большим словом другого человека, воспитавшего и любившего ее... Но все же она порождена Трофимом...
Можно переписать метрики, изменить отчество, фамилию, считать трижды расторгнутым брак, но, несмотря на это, Трофим и Дарья навсегда останутся отцом и матерью их дочери Надежды.
Можно разорвать или сжечь отпечаток лица Трофима на фотографической бумаге, но нельзя уничтожить его черты - в изломе бровей, в повороте головы и в характере - у Надежды.
Никогда не идущая на уступки человеку память не может солгать, приуменьшить, прибавить, зачеркнуть или хотя бы изменить минувшее, прожитое, перечувствованное.
Напрасно Дарья, обороняясь от воспоминаний, наступающих на нее, требует у своей памяти забыть короткую жаркую пору своей юности. Память не хочет этого.
Ветеринарный фельдшер пришел и занялся вместе с молодым практикантом прививками племенным телятам. И кажется, можно бы умолкнуть памяти, можно бы перестать думать о том, что было так давно и что непристойно будить на пятьдесят восьмом году жизни. А память не щадит Дарью и, как во сне, наяву сменяет одно видение другим.
Вот она, старая улица Бахрушей, где под раннюю ненастную пасху ее впервые увидел Трофим...
Вот он, дальнешутёмовский черемуховый лог. Белый-белый... И она, под стать цветущей черемухе, в белом платье, крадучись пробирается по Трофимовым засечкам на деревьях в зеленый тайник...
А вот большая горница в доме Трофимова деда - тряпичника Дягилева. Свадебное застолье. Кружится голова от любви и счастья. Трофим не сводит с нее глаз...
Нет, память не хочет найти даже малого темного пятнышка в ее первой и, может быть, единственной любви. Конечно, потом тоже были хорошие чувства к Артемию... Но это были другие чувства. Может быть и лучшие, но другие.
И если б Трофим тогда под Омском не сфальшивил, заставив другого написать о его смерти письмо, то, может быть, и можно было бы простить его, как заблудившегося человека. А он сознательно, ради своей жизни, бросил и растоптал ее... Значит, ему было все равно, где бы ни жить, с кем бы ни жить, лишь бы жить.
У него и теперь, видать, недостало простого уважения к ней. Ведь не для ее радости он вздумал объявиться, а для себя. Подумал бы: зачем ей надо видеть его через сорок лет?
Зачем? На что?..
Шляпу завел, да ничего не накопил под шляпой.
Он хочет выпросить прощение. Пускай... А зачем оно ему? Что оно изменит в его жизни? Для самочувствия? Для облегчения? А это значит - тоже для себя.
А что же для нее?
Подумал ли, бесстыжий, что само его письмо теперь - как сальное пятно на ее ничем не замаранной жизни? А если он явится сам... Это уж не пятно, которое легко замыть прямыми и открытыми словами. Если он явится, то ей придется объяснять народу гораздо больше, чем Арише о письме. Пойдут расспросы, и дня не хватит на ответы.
Не выйдет, мистер Т.Бахрушин! Не будет этой встречи. Ни с ней, ни с дочерью Надеждой, ни с внуками. Нет их для него. Другие - как хотят. Всякий решает за себя. Не посол же ведь, не представитель какой-нибудь, к которому нельзя не выйти, нельзя не пригласить отведать хлеба-соли...
Турист! Ну и туриствуй как угодно. Она-то тут при чем? И если уж он хочет ее помнить, так пусть помнит той, какой она была.
Она не встретится с ним ни за что. Это решено...
- Говорят, письмо какое-то вы, Дарья Степановна, из Америки получили? - вдруг ни с того ни с сего спросил фельдшер, сделав прививку очередной телке.
"А откуда тебе это известно?" - хотела было спросить Дарья Степановна, но, тут же догадавшись, откуда известно фельдшеру о письме, ответила:
- Да, Иван Кузьмич, я получила письмо с того света. Да только оно ко мне имеет мало касательства. К племяннику хочу поехать. В Кушву.
- Зачем это вдруг?
- Затем, чтобы без меня к другим людям это письмо имело меньше касательства, - пресекла она показавшийся ей неучтивым начатый разговор и ушла из телятника.
III
Немного времени понадобилось, чтобы "американское письмо", пересказанное Аришей с добавлениями и домыслами, вызвало оживленные пересуды не только в Бахрушах, но и в соседних деревнях.
Заговорило старое, казавшееся навсегда умолкнувшим прошлое. Вспомнились далекие семейные подробности первых Бахрушиных, по фамилии которых и была названа нынешняя "столица" объединенного колхоза.
Если собрать только самое интересное, рассказанное в эти дни, то едва ли нашлось бы перо, способное перенести все это на бумагу.
Глубже и старательнее других перекапывали старину Тудоевы. Воспоминания семидесятилетнего шеф-конюха Кирилла Андреевича Тудоева и его жены Пелагеи Кузьминичны, или в просторечии Тудоихи, заслуживают наибольшего доверия, хотя эти люди, склонные к сказительству, и отдавали чрезмерную дань разукрашиванию прошлого.
Сейчас мы, отобрав из рассказанного стариком Тудоевым главное и отжав из этого главного излишнюю велеречивость, узнаем, как началась рознь между двумя братьями Бахрушиными, родившимися под одной крышей. Пусть этот экскурс в прошлое займет добрых три главы, но это необходимо для понимания дальнейшего.
Вот как выглядит сокращенное повествование Кирилла Андреевича Тудоева.
- Там, где теперь стоит бахрушинский дом, годков семьдесят тому назад жалобно догнивала горемычная избушечка на одно окно. Жил в этой избе чернявый мужик Петрован, а при нем сын Терентий, отец нашего председателя, Петра Терентьевича.
Терентий Бахрушин был собою ладен и статен. Смолевых кудрей на три бы головы хватило, и ума тоже было достаточно на четырех волостных писарей того времени. Росту, силы и всего прочего хоть отбавляй. Редкую девку в жар-холод не бросало, когда Тереша по улице шел и растягивал выбеганную им на потешных бегах двухрядную венку.
А достатку у Бахрушиных не было. Кобыла пегая о трех ногах да коровенка чуть побольше нашей складской собаки. Земля хоть и была, да мало. Хлебушко только для души сеяли, а для брюха его при заводах, зарабатывали. Руду на тачках в доменные печи закатывали. Заработки были такие, что новой избы не поставишь и хорошей одежи-обужи тоже не справишь. Вот и задумал Петрован Бахрушин женить своего сына Терентия на богатой. Была такая. Тряпичникова дочь. Домна Дягилева. Ее отец не пахал, не косил, а рыскал по округе, тряпки да кости, рога да копыта вынюхивал, на разную шушеру-мушеру выменивал. Дом Дягилева и по сю пору стоит. К нему наш старый клуб прирублен.
По старой мерке Трофим Дягилев у нас в Бахрушах козырем слыл. Двор крытый. Четыре амбара. Семь лошадей... Три работника по скупке рогов да тряпок. А дочь одна. Лицом хоть и не вышла, телом тоже не удалась, зато приданого за ней было чистыми деньгами тысяча, не считая остального-прочего. А по тем годам тысяча - это табун коней в сорок голов, а то и в пятьдесят, если необъезженных у степняков закупать. Только одних шуб, сказывают, у нее было четыре. И одна из них лисья. А уж про тряпье и говорить нечего. На дню по три полушалка меняла - Терентия завлекала. А Терентий и ухом не шевелил. Другую во сне видел, Лушу. Лесникову дочь из Дальней Шутёмы.
Луша росточка была малого, а красоты сильной. Не одну ночь, не одну весну Терешина гармонь по лесниковой дочери убивалась. Даже старухи вчуже подолами слезы утирали, когда слышали, как по ночам за рекой венка тоскует - Лушу зовет.
Только не всех гармонь разжалобить может. Особенно нужду. А нужда в тот год была - дальше некуда. Хлеб вымок, и деревенских на заводы брали худо. То ли спросу на железо не было, то ли прогар какой случился. Хоть по миру иди...
Видит Петрован, что тряпичникова тонконогая оглобля при людях к Терентию в упряжку просится. Да и тряпичник Дягилев тоже, надо думать, не зря трешки-пятерки Терешкиному отцу ссужал и назад не брал. Намеки подавал. А пять рублей по тем временам - две овцы с гаком. Или соха с хорошим лемехом. Деньги!
Долго раздумывал отец Терентия. Соображал, прикидывал, то и это принимал во внимание, а потом как-то надоело ему слушать венскую малиновую тоску. И он решил сказать сыну сыромятным чересседельником свое последнее отцовское слово.
Стихла заливистая, голосистая плакальщица. Повеселела желтозубая жердь Домна Дягилева. Залилась неутешными слезами у лесника ягодка-земляниженка. Запели девки в Бахрушах:
Закатилось... Ой, да закатилось
Солнце красное за синий лес...
Получил отец в задаток половину приданого: пятьсот рублей. Бревен купил, плотников нанял, потому как немыслимо было невесте с четырьмя шубами да пятью сундуками в бахрушинскую малуху об одной раме въезжать.
Вошла Домна в новый дом купленного для нее Терентия. Навела красу-басу в больших горницах. Не домотканые, а в Тюмени купленные половики постлала, филейные шторки повесила, горку с золоченой посудой поставила. Белым самоваром поклонилась Домна свекровке Бахрушихе, злоказовское сукно свекру поднесла. И что ни праздник, то новое подношение.
Не жалел тряпичник Дягилев платы за купленного зятя. Самый первый граммофон у нас, в Бахрушах, запел именно в доме Терентия. Запел этот граммофон, когда Дягилев дедом стал, а Домна - матерью.
Теперь-то уж прощай навечно, земляника-ягода! Граммофон на все село нерушимую привязку мужа к жене славит. Эту-то привязку в честь деда-тряпичника Дягилева Трофимом окрестили.
Весело пел граммофон, а недолго. Попу допевать пришлось. Мало пожила после крестин роженица. С неделю. Не по соломинке был колосок, не по ветке яблоко. Пудовым ребенком родился Трофим. Дягилев при всей родне на тряпичном безмене внука взвешивал. Богатырским весом похвалялся. А вес-то его матери жизнь перевесил...
Скончалась Домна. Овдовел Терентий. Приуныл Дягилев.
А моя суженая Пелагея Кузьминична только-только на свет появилась... Ее-то маманя, моя будущая теща, и пожалела осиротевшего мальца. Двоих стала грудью кормить. Стало быть, маленького Трошку и мою Палашеньку. А отсюда вы можете сделать организационные выводы. Значит, Трофим Бахрушин и моя жена молочные брат и сестра. А коли так, пусть она дальше рассказывает, а я трубочку пока покурю.
IV
Продолжение этого рассказа, по признанию большинства бахрушинских стариков, в устах Пелагеи Кузьминичны Тудоевой звенело куда лучше.
Поэтому пусть она и продолжит прерванную нить повествования.
Вот ее голос:
- Днями да неделями, месяцами да годами солнышко свой счет ведет, а язык свою меру знает. Десяток слов складно сложил - десять лет в побывальщине прожил...
Году не прошло, как Луша простила Терентию его сыновнюю покорность родителю. К тому же в те поры люди под богом ходили, во всем божий промысел видели... Простила Луша и Домну Дягилеву за то, что та у нее суженого увела. И как не простить, коли Домна за это смерть приняла. Не одна Луша так судила, все так промеж себя думали, всем селом Лушу за Терентия сватали. На что старый лис Дягилев - и тот на свадьбу сулился. Его ведь внук у Терентия рос. Как о хорошей мачехе для внука не порадеть!
Пошла Луша перед венцом на Домнину могилу. Посадила там невымерзающий многолетний розан и дала нерушимую клятву покойнице быть родной матерью маленькому Трофиму. Такой она и была до смутного года, когда пришел Колчак... Ну да не будем вперед солнышка забегать. До Колчака-то Луше еще лет восемнадцать жить надо.
Вошла Луша в дом суженого. Посветлело в доме Терентия. В материнскую холу попал годовалый Трофим. Утром, только откроет глаза, Лушу матерью кличет. Как не любить такого мальца, коли он от голоса до волоса, от глаз, от лица до последнего родимого пятнышка в Терентия уродился. Будто Домна для него была как чужое гнездо для кукушоныша...
А вскорости Лукерья и своего сынка принесла. Нашего председателя колхоза. Мала я была тогда, а помню Петра Терентьевича у материнской груди. Он тоже, как и Трофим, родился тяжеленьким боровком, с нелегким норовком. Таким и теперь остался. Что в голову войдет, колом не выбьешь. И помяните мое слово, перевезет он всех нас из старых Бахрушей в Новое Бахрушино... Ну да не будем счет годам путать, старое с новым в одном корыте мешать.
Расцвела Луша. Еще краше стала, чем в девках была. Никакая одежа ей красоты убавить не могла. В холстине лебедем плыла. В дерюге королевной ходила. Терентий ее только на божницу не сажал. На руках из бани носил. И свекровь со свекром Лушу почитали. Как-никак совесть-то мучила. Они ведь, а не кто-нибудь, Домну Терентию высватали. Хоть и не поминали об этом, а помнили.
Тряпичник Дягилев тоже оказывал ей всякое. Подсоблял, чем только мог. Раскошеливался. Одаривал Лукерью. Названой дочерью величал. Богоданной матерью называл. А на уме свое держал. Наследником своего тряпичного дела внука Трошеньку видел. Время выжидал. Что ни говори, от родного отца сына не отберешь. А когда станет на ноги Трофим, сам в дедов дом придет. Для кого-то ведь были положены в Сибирском торговом банке семь тысяч рублей. На кого-то записан дягилевский дом... А пока да что - ладить надо. Надо любить ненавистную Лушку, возить ей шелковые полушалки с Ирбитской ярмарки, гладить по головке ее отпрыска Петьку.
Если умным хочет быть волк, у лисы повадку перенимает.
Так оно и шло до поры до времени. А как время пришло, придрался тряпичник к Терентию за то, что не может он после церковноприходской школы учить Трофима в городе. Переманил внука в свое тряпичное логово и стал ожесточать его сердце не только против мачехи, но и против родного отца. Долго, видно, старик выискивал да копил в себе змеиные, гадючьи слова, коли сумел отколоть Трошку на четырнадцатом году от бахрушинской семьи. Сумел внушить внуку, что его покойную мать никогда не любил Терентий. Не брезговал серый волк в лютой злобе и напраслиной. Плел, будто Домна не от родов померла. Наговаривал, что будто Лушкины лесные чары свели Трофимову мать в могилу...
Знал серый, что делал. Умел кривить своей тряпичной душой. Вымещал зло за свои денежки, за дом, в котором жили Бахрушины. Волчонком растил внука старик.
Трошке еще и шестнадцати годов не минуло, как дедово прозвище "серый волк" на него перешло.
Чужим стал Трофим родному отцу. Дед теперь для него был одним светом в глазу, бабка - родимой матерью, а тряпье да кости, рога да копыта наживой. Тоже стал рыскать молодой волк по нашим деревням и не одни рога да копыта высматривать... Скупал все, на чем можно было нажиться. Скотом переторговывал, сбруей - и той у несчастных пропойц не брезговал. Водку бутылями при себе возил, чтобы не утруждать горемык в кабак бегать...
Вот еще когда у двух братьев дорожки разошлись в разные стороны. Один волчьей тропой побежал свою добычу вынюхивать. Другой - трудовой дорогой с народом пошел, для всех счастье добывать. Только об этом другой разговор. И для него, пожалуй, мой бабий голос тонок будет. К тому же Кирилл лучше знает про то, как Трофим беляком стал, а наш Петр Терентьевич с семнадцати годов за Советскую власть воевал.
Сказка о сером волке
Роман
"Сказка о сером волке" повествует о встрече двух братьев председателя большого колхоза Петра Бахрушина и бежавшего в гражданскую войну в Америку Трофима Бахрушина, решившего на склоне лет побывать в родном селе.
I
Все ладилось у Петра Терентьевича Бахрушина, и казалось, неоткуда было ждать даже самого малого облачка, которое могло бы омрачить это ясное утро.
После объезда полей и участков, довольный увиденным, он пребывал в самом разотличном настроении. Яровые пошли в такой рост, что хоть не уходи с поля. Коровы, несмотря на жару, не сбавляли удоя. Наконец прибыли долгожданные двадцать четыре тонны кровельного железа. Солнышко и то словно подмигивало в этот день удачливому председателю.
Разнуздав и привязав к правленческой коновязи Жимолость, Петр Терентьевич поздоровался с приезжими плотниками, прошел в старый, тесный председательский кабинет. И там, будто по его заказу, из приглушенного настольного репродуктора послышался "Танец маленьких лебедей".
Музыка - добрая спутница Петра Терентьевича. И в нелегкие годы своей жизни он обращался к ней со своими раздумьями.
Человек сердечный и тонкий, Бахрушин огрублял себя, точно стесняясь показать людям свой мир чувств и переживаний. Не всегда удобно седеющему человеку, да еще занимающему видное положение, восторгаться чарующей мелодией, которая, смолкнув, все еще продолжает звучать где-то в забеленной временем голове.
Дослушав "Танец маленьких лебедей", выключив репродуктор, Петр Терентьевич подошел к письменному столу и увидел под старинной гирькой продолговатый белый конверт, оклеенный иностранными марками.
- Сашунька! - позвал он секретаря-машинистку. - Где ты?
Вошла худенькая белокурая девушка в легком маркизетовом сарафанчике.
- Я тут, Петр Терентьевич. Сводку перепечатываю.
- Оказывается, письмо какое-то пришло, а ты хоть бы что...
- Так я же не хотела мешать... из "Лебединого" ведь передавали...
Петр Терентьевич посмотрел на девушку и с напускным безразличием сказал:
- Неужели из "Лебединого"?.. А я как-то мимо ушей пропустил.
- Да ладно уж, Петр Терентьевич, - улыбнулась девушка. - Лебедята-то все еще, наверно, у вас перед глазами скачут.
- Может быть. Только теперь время служебное. А мы с тобой люди солидные. Так или нет?
- Наверно. Особенно я.
Бахрушин расхохотался.
- Откуда письмо, Сашуня?
- Из Америки, Петр Терентьевич.
- Из какой Америки?
- Из Нью-Йорка, Петр Терентьевич. Вот. Тут написано.
Бахрушин надел очки, прочел.
"Господину президенту колхоза "Коммунистический труд" Бахрушину Петру Терентьевичу".
- Да кто же меня может знать в Америке по имени и отчеству?
Девушка не ответила.
- Это письмо, вернее всего, о бычках, - высказал догадку Бахрушин. - У нас нынче пять племенных бычков на экспорт берут. Что ж ты не вскрыла, не прочитала? Доложила бы. Как положено секретарю.
- Я не должна была вскрывать это письмо, Петр Терентьевич...
- Это почему, если у тебя от меня допуск ко всякой переписке?
- А к этому письму меня никто не допускал, - ответила Сашуня, понизив голос и опустив голову.
Разглядывая далее конверт и прочитав имя отправителя, Бахрушин вдруг умолк. Рука его дрогнула. Кольнуло в боку. Пол под ним слегка качнулся. На мгновение потемнело в глазах, потом снова стало светло. Даже слишком.
- Сашуня, ты иди и допечатывай, что там надо... Да выдерни ключ из двери, чтобы минут с десяток ко мне никто не входил.
Девушка ушла. Бахрушин медлил с распечатыванием письма.
"Значит, не без колокола звон", - вспомнил он о слухе, дошедшем до него еще в прошлом году.
А слух состоял в том, что брат Петра Терентьевича, Трофим, считавшийся убитым сорок лет тому назад под Омском, живет в Америке.
На это никто тогда не обратил внимания, тем более что слух принес прожженный враль и забулдыга фотограф, кочевавший из одной районной газеты в другую.
А теперь не оставалось сомнений - Трофим жив.
Петр Терентьевич вскрыл конверт и вынул вчетверо сложенное письмо, из которого выпала фотографическая открытка.
С открытки глядел человек лет шестидесяти. В шляпе. В хорошем клетчатом пиджаке. При галстуке.
Это был Трофим. Постаревший и обрюзгший, но не потерявший крутого излома поседевших бровей. Та же знакомая отцовская горбинка на носу, тот же широкий лоб, и та же ямка на подбородке. Он смотрел со снимка на Петра Терентьевича не заносчиво, не возвышая себя над ним, а даже наоборот взгляд Трофима показался Бахрушину усталым и скорбным.
Бахрушин имел обыкновение прежде разглядеть нового человека, а потом начинать с ним разговор. Так он поступил и теперь. Рассмотрев Трофимову карточку, он принялся читать письмо, отпечатанное на пишущей машинке куда более четко и опрятно, чем это делала правленческая машинистка Сашуня.
"Мая 12 дня 1959 года
город Нью-Йорк
Любезный брат мой Петр Терентьевич!
Не удивляйся, мало ли чего не случается на белом свете. Хотел я прожить мертвым для тебя, для первой моей жены Дарьи Степановны, для всех, кто меня знал. Да не сумел.
После того, как я отступил с Колчаком из родных Бахрушей, мне много пришлось постранствовать. От Колчака я убёг под городом Омском. Потому что я раньше других понял, что ему скоро будет полный разгром, и я не захотел ради оттяжки этого полного разгрома класть мою молодую голову. Перебежать фронт ко красным я тоже боялся, потому что не мог ожидать пощады даже от тебя, моего родного брата. И я, подался в Шанхай. А из Шанхая уплыл искать счастья в Америку. Потому что мне в России ни от какой власти пощады ждать было нельзя. Если бы даже взяли верх белые, они бы меня тоже прикончили как дезертира. Ведь я же убёг из ихней армии.
В Америке спервоначалу жилось мне впроголодь. А потом я повстречал русских кержаков. Они-то меня и пристроили работать на ферму в Нью-Йорк-штате, к одному старому и богатому фермеру по имени Роберт. Этот Роберт мною очень дорожил, а потом он помер, а я остался при его вдове по имени Эльза. Она на семь лет старше меня. У нее от Роберта дочь. А у меня от нее никого и теперь-то уж, само собой, никого и не будет. По званию я считаюсь фермером с наемным трудом. Несмотря на это, ваш посол уважил мое чистосердечное прошение, в котором я, как принявший молоканскую веру, ничего не утаил, и велел пустить меня в Советский Союз на тридцать дней, не считая проезда туда и обратно. И наш департамент тоже не усмотрел в том, что я должен повидать брата и родное село, ничего противоречащего. За меня хлопотал Джон Тейнер. Он пишет разные разности в газетах и поедет со мной, чтобы описать, как я приеду в родное село и как я там буду жить. К тому же я, как молоканин, не должен умереть, не вымоливши не для себя, а для своей души прощения на коленях у тебя и у Дарьи Степановны, которую я бросил ради того, что боялся умереть молодым.
И если ты не простишь меня, Петрован, и не пустишь посидеть в доме, где я родился и вырос, то я хотя бы, как странник, постою под родимыми окнами, посижу на могиле отца и матери и отбуду обратно в Нью-Йорк-штат на свою ферму.
Про тебя и про Дарью мне прочитали из ваших газет, где было напечатано про то, что вас вознаградили за новую породу коров орденами. Тогда-то я и возымел желание безотлагательно побывать в Бахрушах.
Знай и верь мне, мой брат Петрован, что я еду с открытой душой. Кормить себя не заставлю. Мне наменяли вашей валюты достаточно. Не имей и ты зла на меня. Встреть меня тоже с открытой душой, если даже мои грехи незамолимы перед тобой и перед моей первой женой, Дарьей Степановной.
Жить нам, Петрован, теперь уж осталось не так долго, и мы должны расстаться на этом свете как люди. Спорить нам тоже больше не о чем. Ты это поймешь, когда я тебе расскажу все без утая и откроюсь перед тобой, как на духу".
Далее следовала подпись с твердыми знаками, написанная дрожащей рукой:
"Трофимъ Т.Бахрушинъ".
Четырежды перечитав письмо, стараясь как можно больше увидеть не столько в его строках, сколько сквозь них, Петр Терентьевич позвал Сашуню, попросил ее отвести Жимолость на конный двор, а сам принялся звонить в гараж, чтобы ему выслали "какую ни на есть машину, хоть бы даже самосвал".
Не прошло и десяти минут, как Бахрушин мчался на большой пожарной машине в райком.
II
И Дарья Степановна, "похоронившая" сорок лет тому назад своего мужа Трофима, в этот же день получила письмо из Америки. Письмо было доставлено молоденькой почтальоншей Аришей в телятник, где в ожидании ветеринара находилась Дарья Степановна. Оказавшись не при очках, она попросила Аришу, доводившуюся ей дальней родней по второму мужу, прочесть письмо.
Письмо сокращенно повторяло написанное Петру Терентьевичу. Неожиданность известия произвела на Дарью впечатление куда большее, нежели на Бахрушина. Но самолюбивая женщина постаралась скрыть это.
Ариша, надеявшаяся удивить село пересказом письма, так неожиданно прочитанного ею, спросила:
- Что же теперь будет-то?
Дарья Степановна, мельком взглянув на полученную вместе с письмом фотографическую открытку, как бы между прочим заметила:
- Может быть, для тебя, Оринька, и занятно было читать такое письмо, а для меня оно как непрошеный сон, который забываешь, едва откроешь глаза.
- Что и говорить, тетя Даша... Сны, как и письма, не спрашивают, когда им прийти. И другой раз до того нахально приходят - даже и не знаешь, что с ними делать.
На это Дарья ответила Арише:
- А что же тут не знать-то? Если они такие бессовестные, так нечего с ними и церемониться...
Ариша насторожилась, а Дарья Степановна принялась рвать фотографическую карточку на маленькие клочки и бросать их в сточный желоб телятника. И когда она собралась поступить так же с письмом, Ариша остановила ее:
- Что ты, теть Даш... Петру Терентьевичу надо показать.
- Пожалуй, что так, - согласилась Дарья. - Передай тогда его председателю. У меня сегодня прививка в телятнике, и мне как-то не до Америки и не до кого.
Хотя Дарья Степановна и пыталась скрыть волнение, вызванное письмом, все же зоркая почтальонша заметила бледность на ее лице и верный признак потери спокойствия - подергивание левого века. Значит, все это не было безразлично ей, и читай бы она письмо одна, может быть, клочья фотографической карточки не уплывали бы теперь, желтея и коробясь, в желобе стока.
- Сегодня же лично вручу Петру Терентьевичу, - весело пообещала Ариша, довольная предстоящим приездом загадочных американцев.
Девушка, покинув телятник, оставила Дарью с ее думами и воспоминаниями, и они, нахлынув, шумели в ее голове так суетно, что ей, может быть впервые в жизни, было трудно разобраться в путанице чувств и решить, как она должна себя вести дальше.
Пусть Трофим - отец ее старшей дочери Надежды, но ведь он никогда не видел ее. Он даже не знает, есть ли у него дочь или сын. Да и захочет ли Надежда признать ожившего "мертвеца" своим отцом: она называет этим большим словом другого человека, воспитавшего и любившего ее... Но все же она порождена Трофимом...
Можно переписать метрики, изменить отчество, фамилию, считать трижды расторгнутым брак, но, несмотря на это, Трофим и Дарья навсегда останутся отцом и матерью их дочери Надежды.
Можно разорвать или сжечь отпечаток лица Трофима на фотографической бумаге, но нельзя уничтожить его черты - в изломе бровей, в повороте головы и в характере - у Надежды.
Никогда не идущая на уступки человеку память не может солгать, приуменьшить, прибавить, зачеркнуть или хотя бы изменить минувшее, прожитое, перечувствованное.
Напрасно Дарья, обороняясь от воспоминаний, наступающих на нее, требует у своей памяти забыть короткую жаркую пору своей юности. Память не хочет этого.
Ветеринарный фельдшер пришел и занялся вместе с молодым практикантом прививками племенным телятам. И кажется, можно бы умолкнуть памяти, можно бы перестать думать о том, что было так давно и что непристойно будить на пятьдесят восьмом году жизни. А память не щадит Дарью и, как во сне, наяву сменяет одно видение другим.
Вот она, старая улица Бахрушей, где под раннюю ненастную пасху ее впервые увидел Трофим...
Вот он, дальнешутёмовский черемуховый лог. Белый-белый... И она, под стать цветущей черемухе, в белом платье, крадучись пробирается по Трофимовым засечкам на деревьях в зеленый тайник...
А вот большая горница в доме Трофимова деда - тряпичника Дягилева. Свадебное застолье. Кружится голова от любви и счастья. Трофим не сводит с нее глаз...
Нет, память не хочет найти даже малого темного пятнышка в ее первой и, может быть, единственной любви. Конечно, потом тоже были хорошие чувства к Артемию... Но это были другие чувства. Может быть и лучшие, но другие.
И если б Трофим тогда под Омском не сфальшивил, заставив другого написать о его смерти письмо, то, может быть, и можно было бы простить его, как заблудившегося человека. А он сознательно, ради своей жизни, бросил и растоптал ее... Значит, ему было все равно, где бы ни жить, с кем бы ни жить, лишь бы жить.
У него и теперь, видать, недостало простого уважения к ней. Ведь не для ее радости он вздумал объявиться, а для себя. Подумал бы: зачем ей надо видеть его через сорок лет?
Зачем? На что?..
Шляпу завел, да ничего не накопил под шляпой.
Он хочет выпросить прощение. Пускай... А зачем оно ему? Что оно изменит в его жизни? Для самочувствия? Для облегчения? А это значит - тоже для себя.
А что же для нее?
Подумал ли, бесстыжий, что само его письмо теперь - как сальное пятно на ее ничем не замаранной жизни? А если он явится сам... Это уж не пятно, которое легко замыть прямыми и открытыми словами. Если он явится, то ей придется объяснять народу гораздо больше, чем Арише о письме. Пойдут расспросы, и дня не хватит на ответы.
Не выйдет, мистер Т.Бахрушин! Не будет этой встречи. Ни с ней, ни с дочерью Надеждой, ни с внуками. Нет их для него. Другие - как хотят. Всякий решает за себя. Не посол же ведь, не представитель какой-нибудь, к которому нельзя не выйти, нельзя не пригласить отведать хлеба-соли...
Турист! Ну и туриствуй как угодно. Она-то тут при чем? И если уж он хочет ее помнить, так пусть помнит той, какой она была.
Она не встретится с ним ни за что. Это решено...
- Говорят, письмо какое-то вы, Дарья Степановна, из Америки получили? - вдруг ни с того ни с сего спросил фельдшер, сделав прививку очередной телке.
"А откуда тебе это известно?" - хотела было спросить Дарья Степановна, но, тут же догадавшись, откуда известно фельдшеру о письме, ответила:
- Да, Иван Кузьмич, я получила письмо с того света. Да только оно ко мне имеет мало касательства. К племяннику хочу поехать. В Кушву.
- Зачем это вдруг?
- Затем, чтобы без меня к другим людям это письмо имело меньше касательства, - пресекла она показавшийся ей неучтивым начатый разговор и ушла из телятника.
III
Немного времени понадобилось, чтобы "американское письмо", пересказанное Аришей с добавлениями и домыслами, вызвало оживленные пересуды не только в Бахрушах, но и в соседних деревнях.
Заговорило старое, казавшееся навсегда умолкнувшим прошлое. Вспомнились далекие семейные подробности первых Бахрушиных, по фамилии которых и была названа нынешняя "столица" объединенного колхоза.
Если собрать только самое интересное, рассказанное в эти дни, то едва ли нашлось бы перо, способное перенести все это на бумагу.
Глубже и старательнее других перекапывали старину Тудоевы. Воспоминания семидесятилетнего шеф-конюха Кирилла Андреевича Тудоева и его жены Пелагеи Кузьминичны, или в просторечии Тудоихи, заслуживают наибольшего доверия, хотя эти люди, склонные к сказительству, и отдавали чрезмерную дань разукрашиванию прошлого.
Сейчас мы, отобрав из рассказанного стариком Тудоевым главное и отжав из этого главного излишнюю велеречивость, узнаем, как началась рознь между двумя братьями Бахрушиными, родившимися под одной крышей. Пусть этот экскурс в прошлое займет добрых три главы, но это необходимо для понимания дальнейшего.
Вот как выглядит сокращенное повествование Кирилла Андреевича Тудоева.
- Там, где теперь стоит бахрушинский дом, годков семьдесят тому назад жалобно догнивала горемычная избушечка на одно окно. Жил в этой избе чернявый мужик Петрован, а при нем сын Терентий, отец нашего председателя, Петра Терентьевича.
Терентий Бахрушин был собою ладен и статен. Смолевых кудрей на три бы головы хватило, и ума тоже было достаточно на четырех волостных писарей того времени. Росту, силы и всего прочего хоть отбавляй. Редкую девку в жар-холод не бросало, когда Тереша по улице шел и растягивал выбеганную им на потешных бегах двухрядную венку.
А достатку у Бахрушиных не было. Кобыла пегая о трех ногах да коровенка чуть побольше нашей складской собаки. Земля хоть и была, да мало. Хлебушко только для души сеяли, а для брюха его при заводах, зарабатывали. Руду на тачках в доменные печи закатывали. Заработки были такие, что новой избы не поставишь и хорошей одежи-обужи тоже не справишь. Вот и задумал Петрован Бахрушин женить своего сына Терентия на богатой. Была такая. Тряпичникова дочь. Домна Дягилева. Ее отец не пахал, не косил, а рыскал по округе, тряпки да кости, рога да копыта вынюхивал, на разную шушеру-мушеру выменивал. Дом Дягилева и по сю пору стоит. К нему наш старый клуб прирублен.
По старой мерке Трофим Дягилев у нас в Бахрушах козырем слыл. Двор крытый. Четыре амбара. Семь лошадей... Три работника по скупке рогов да тряпок. А дочь одна. Лицом хоть и не вышла, телом тоже не удалась, зато приданого за ней было чистыми деньгами тысяча, не считая остального-прочего. А по тем годам тысяча - это табун коней в сорок голов, а то и в пятьдесят, если необъезженных у степняков закупать. Только одних шуб, сказывают, у нее было четыре. И одна из них лисья. А уж про тряпье и говорить нечего. На дню по три полушалка меняла - Терентия завлекала. А Терентий и ухом не шевелил. Другую во сне видел, Лушу. Лесникову дочь из Дальней Шутёмы.
Луша росточка была малого, а красоты сильной. Не одну ночь, не одну весну Терешина гармонь по лесниковой дочери убивалась. Даже старухи вчуже подолами слезы утирали, когда слышали, как по ночам за рекой венка тоскует - Лушу зовет.
Только не всех гармонь разжалобить может. Особенно нужду. А нужда в тот год была - дальше некуда. Хлеб вымок, и деревенских на заводы брали худо. То ли спросу на железо не было, то ли прогар какой случился. Хоть по миру иди...
Видит Петрован, что тряпичникова тонконогая оглобля при людях к Терентию в упряжку просится. Да и тряпичник Дягилев тоже, надо думать, не зря трешки-пятерки Терешкиному отцу ссужал и назад не брал. Намеки подавал. А пять рублей по тем временам - две овцы с гаком. Или соха с хорошим лемехом. Деньги!
Долго раздумывал отец Терентия. Соображал, прикидывал, то и это принимал во внимание, а потом как-то надоело ему слушать венскую малиновую тоску. И он решил сказать сыну сыромятным чересседельником свое последнее отцовское слово.
Стихла заливистая, голосистая плакальщица. Повеселела желтозубая жердь Домна Дягилева. Залилась неутешными слезами у лесника ягодка-земляниженка. Запели девки в Бахрушах:
Закатилось... Ой, да закатилось
Солнце красное за синий лес...
Получил отец в задаток половину приданого: пятьсот рублей. Бревен купил, плотников нанял, потому как немыслимо было невесте с четырьмя шубами да пятью сундуками в бахрушинскую малуху об одной раме въезжать.
Вошла Домна в новый дом купленного для нее Терентия. Навела красу-басу в больших горницах. Не домотканые, а в Тюмени купленные половики постлала, филейные шторки повесила, горку с золоченой посудой поставила. Белым самоваром поклонилась Домна свекровке Бахрушихе, злоказовское сукно свекру поднесла. И что ни праздник, то новое подношение.
Не жалел тряпичник Дягилев платы за купленного зятя. Самый первый граммофон у нас, в Бахрушах, запел именно в доме Терентия. Запел этот граммофон, когда Дягилев дедом стал, а Домна - матерью.
Теперь-то уж прощай навечно, земляника-ягода! Граммофон на все село нерушимую привязку мужа к жене славит. Эту-то привязку в честь деда-тряпичника Дягилева Трофимом окрестили.
Весело пел граммофон, а недолго. Попу допевать пришлось. Мало пожила после крестин роженица. С неделю. Не по соломинке был колосок, не по ветке яблоко. Пудовым ребенком родился Трофим. Дягилев при всей родне на тряпичном безмене внука взвешивал. Богатырским весом похвалялся. А вес-то его матери жизнь перевесил...
Скончалась Домна. Овдовел Терентий. Приуныл Дягилев.
А моя суженая Пелагея Кузьминична только-только на свет появилась... Ее-то маманя, моя будущая теща, и пожалела осиротевшего мальца. Двоих стала грудью кормить. Стало быть, маленького Трошку и мою Палашеньку. А отсюда вы можете сделать организационные выводы. Значит, Трофим Бахрушин и моя жена молочные брат и сестра. А коли так, пусть она дальше рассказывает, а я трубочку пока покурю.
IV
Продолжение этого рассказа, по признанию большинства бахрушинских стариков, в устах Пелагеи Кузьминичны Тудоевой звенело куда лучше.
Поэтому пусть она и продолжит прерванную нить повествования.
Вот ее голос:
- Днями да неделями, месяцами да годами солнышко свой счет ведет, а язык свою меру знает. Десяток слов складно сложил - десять лет в побывальщине прожил...
Году не прошло, как Луша простила Терентию его сыновнюю покорность родителю. К тому же в те поры люди под богом ходили, во всем божий промысел видели... Простила Луша и Домну Дягилеву за то, что та у нее суженого увела. И как не простить, коли Домна за это смерть приняла. Не одна Луша так судила, все так промеж себя думали, всем селом Лушу за Терентия сватали. На что старый лис Дягилев - и тот на свадьбу сулился. Его ведь внук у Терентия рос. Как о хорошей мачехе для внука не порадеть!
Пошла Луша перед венцом на Домнину могилу. Посадила там невымерзающий многолетний розан и дала нерушимую клятву покойнице быть родной матерью маленькому Трофиму. Такой она и была до смутного года, когда пришел Колчак... Ну да не будем вперед солнышка забегать. До Колчака-то Луше еще лет восемнадцать жить надо.
Вошла Луша в дом суженого. Посветлело в доме Терентия. В материнскую холу попал годовалый Трофим. Утром, только откроет глаза, Лушу матерью кличет. Как не любить такого мальца, коли он от голоса до волоса, от глаз, от лица до последнего родимого пятнышка в Терентия уродился. Будто Домна для него была как чужое гнездо для кукушоныша...
А вскорости Лукерья и своего сынка принесла. Нашего председателя колхоза. Мала я была тогда, а помню Петра Терентьевича у материнской груди. Он тоже, как и Трофим, родился тяжеленьким боровком, с нелегким норовком. Таким и теперь остался. Что в голову войдет, колом не выбьешь. И помяните мое слово, перевезет он всех нас из старых Бахрушей в Новое Бахрушино... Ну да не будем счет годам путать, старое с новым в одном корыте мешать.
Расцвела Луша. Еще краше стала, чем в девках была. Никакая одежа ей красоты убавить не могла. В холстине лебедем плыла. В дерюге королевной ходила. Терентий ее только на божницу не сажал. На руках из бани носил. И свекровь со свекром Лушу почитали. Как-никак совесть-то мучила. Они ведь, а не кто-нибудь, Домну Терентию высватали. Хоть и не поминали об этом, а помнили.
Тряпичник Дягилев тоже оказывал ей всякое. Подсоблял, чем только мог. Раскошеливался. Одаривал Лукерью. Названой дочерью величал. Богоданной матерью называл. А на уме свое держал. Наследником своего тряпичного дела внука Трошеньку видел. Время выжидал. Что ни говори, от родного отца сына не отберешь. А когда станет на ноги Трофим, сам в дедов дом придет. Для кого-то ведь были положены в Сибирском торговом банке семь тысяч рублей. На кого-то записан дягилевский дом... А пока да что - ладить надо. Надо любить ненавистную Лушку, возить ей шелковые полушалки с Ирбитской ярмарки, гладить по головке ее отпрыска Петьку.
Если умным хочет быть волк, у лисы повадку перенимает.
Так оно и шло до поры до времени. А как время пришло, придрался тряпичник к Терентию за то, что не может он после церковноприходской школы учить Трофима в городе. Переманил внука в свое тряпичное логово и стал ожесточать его сердце не только против мачехи, но и против родного отца. Долго, видно, старик выискивал да копил в себе змеиные, гадючьи слова, коли сумел отколоть Трошку на четырнадцатом году от бахрушинской семьи. Сумел внушить внуку, что его покойную мать никогда не любил Терентий. Не брезговал серый волк в лютой злобе и напраслиной. Плел, будто Домна не от родов померла. Наговаривал, что будто Лушкины лесные чары свели Трофимову мать в могилу...
Знал серый, что делал. Умел кривить своей тряпичной душой. Вымещал зло за свои денежки, за дом, в котором жили Бахрушины. Волчонком растил внука старик.
Трошке еще и шестнадцати годов не минуло, как дедово прозвище "серый волк" на него перешло.
Чужим стал Трофим родному отцу. Дед теперь для него был одним светом в глазу, бабка - родимой матерью, а тряпье да кости, рога да копыта наживой. Тоже стал рыскать молодой волк по нашим деревням и не одни рога да копыта высматривать... Скупал все, на чем можно было нажиться. Скотом переторговывал, сбруей - и той у несчастных пропойц не брезговал. Водку бутылями при себе возил, чтобы не утруждать горемык в кабак бегать...
Вот еще когда у двух братьев дорожки разошлись в разные стороны. Один волчьей тропой побежал свою добычу вынюхивать. Другой - трудовой дорогой с народом пошел, для всех счастье добывать. Только об этом другой разговор. И для него, пожалуй, мой бабий голос тонок будет. К тому же Кирилл лучше знает про то, как Трофим беляком стал, а наш Петр Терентьевич с семнадцати годов за Советскую власть воевал.