-- Я нашел хлопушки, -- говорит Крис. Я успеваю сдержаться и говорю ему: -- Пора есть. -- Мне нужны спички, -- отвечает он. -- Сядь и поешь. -- Сначала дай мне спички. -- Сядь и поешь. Он садится, и я пытаюсь разрезать стейк своим армейским столовым ножом, но мясо слишком жсткое, и я взамен достаю охотничий. На меня падает свет фары, поэтому когда я кладу нож на место, он попадает в тень, и я не вижу, куда положил его. Крис говорит, что свой он разрезать тоже не может, и я передаю ему нож. Наклонившись за ним, он вываливает вс из своей тарелки на брезент. Никто не произносит ни слова. Я не сержусь на то, что он все опрокинул, я сержусь, что весь остаток поездки брезент будет в жирных пятнах. -- Еще есть? -- спрашивает он. -- Ешь это, -отвечаю я. -- Это же брезент, а не земля. -- Все равно грязь, -- говорит он. -- Значит, больше ничего нет. Бьет волна депрессии. Я хочу пойти и просто лечь спать. Но он сердится, и я жду, когда подкатит одна из его маленьких сцен. Она не замедляет начаться. -- Это невкусно, -- говорит он. -- Да, Крис, жестко. -Я ничего не хочу. Мне вообще этот лагерь не нравится. -- Это же была твоя мысль, -- напоминает ему Сильвия. -- Ты же хотел разбивать лагерь. Лучше б она этого не говорила, но откуда ж ей знать? Заглатываешь его приманку, а он подбрасывает еще одну, потом еще и еще, пока, наконец, его не стукнешь, а это -- то, чего ему, на самом деле, хочется. -- Мне наплевать, -- говорит он. -Не смей так говорить, -- отвечает она. -- Буду. Близится взрыв. Сильвия и Джон смотрят на меня, но я сижу с каменным лицом. Мне очень жаль, что все идет именно так, но сейчас я не смогу ничего сделать. Любые споры только усугубят это дело. -- Я не хочу есть, -- говорит Крис. Никто не отвечает. -- У меня болит живот, -- говорит он. Взрыва не будет: Крис поворачивается и уходит в темноту. Мы заканчиваем ужинать. Я помогаю Сильвии вымыть посуду, а потом мы немного сидим вокруг костра. Фары выключаем, чтобы сэкономить аккумуляторы -и из-за того, что их свет уродлив сам по себе. Ветер подутих, и костер слабо освещает все вокруг. Через некоторое время глаза привыкают. Еда и злость несколько сняли усталость. Крис не возвращается. -- Ты думаешь, это он просто наказывает? -- спрашивает Сильвия. -- Да, -- отвечаю я, -- хотя звучит как-то не так. Немного подумав, добавляю: -- Это термин из детской психологии, а такой контекст мне не нравится. Давай лучше просто скажем, что он -законченный негодяй. Джон посмеивается. -- Все равно, -- говорю я, -- хороший был ужин. Вы уж меня за него извините. -- Да все в порядке, -- отвечает Джон. -- Только жалко, что он ничего не поест. -- Ему хуже не станет. -- Ты не боишься, что он заблудится? -- Нет, он тогда начнет орать. Теперь, когда он ушел, и нам нечего делать, я начинаю проникаться пространством вокруг нас. Нигде ни звука. Одинокая прерия. Сильвия говорит: -- Как ты думаешь, у него на самом деле болит живот? -- Да, -- как-то догматично отвечаю я. Мне жаль, что эта тема продолжается, но они заслуживают лучшего объяснения, чем то, которое я им предложил. Вероятно, чувствуют, что за этим прячется больше, чем они услышали. -- Я уверен, что болит, -- наконец, произношу я. -- Его уже раз десять проверяли. Однажды было так плохо, мы думали, что аппендицит... Помню, мы были в отпуске на севере. Я только закончил составлять техническое предложение на пятимиллионный контракт -- оно едва меня не прикончило. Это совсем другой мир. Ни времени, ни терпения -- и шесть сотен страниц информации, которые надо выжать из себя за неделю. Я уже был почти готов убить трех совершенно разных людей, -- и вот мы подумали, что лучше на некоторое время податься в леса. Я уже не помню, где именно мы тогда были. Голова кругом шла от технических данных, а Крис просто криком кричал. Мы не могли до него дотронуться, пока я, наконец, не понял, что надо быстро его хватать и везти в больницу; где она находилась, я никогда не вспомню, но там у него ничего не нашли. -- Ничего? -- Ничего. Но потом так опять повторялось. -- И врачи так ничего и не определили? -- спрашивает Сильвия. -- Этой весной они поставили диагноз -- начинающиеся симптомы душевной болезни. -- Что? -- переспрашивает Джон. Слишком темно: не видно ни Сильвии, ни Джона, ни очертаний холмов. Я хочу услышать хоть что-нибудь вдали, но ничего не слышу. Я не знаю, что им ответить, поэтому не говорю ничего. Если вглядеться, можно различить звезды над головой, но из-за костра перед нами разглядеть их трудно. Ночь вокруг -темная и густая. Моя сигарета дотлела до самых пальцев, и я гашу ее. -- Я не знала, -- произносит голос Сильвии. Все следы злости растаяли. -- Мы думали: почему ты взял с собой его, а не жену. Хорошо, что сказал. Джон подталкивает неогоревшие концы дров в костер. Сильвия спрашивает: -- Как ты думаешь, из-за чего это? Джон резко выдыхает, словно бы одергивая ее, но я отвечаю: -- Не знаю. Причины и следствия, наверное, не применимы. Причины и следствия -результат мысли. Мне же кажется, что душевная болезнь наступает до мысли. Для них это не имеет смысла, я уверен. Для меня смысла тоже не очень-то много, а я слишком устал, чтобы обдумывать это, и я бросаю мысль, не договорив. -- А что думают психиатры? -- спрашивает Джон. -- Ничего. Я это прекратил. -Прекратил? -- Да. -- Так лучше? -- Не знаю. Я не могу назвать разумной причины, почему это было бы не хорошо. Просто у меня самого -- ментальное затмение. Я об этом думаю -- обо всех "за", планирую визиты и даже ищу номер телефона, -- а потом наступает затмение, будто дверь захлопнули. -- Здесь что-то не так. -- Вот-вот, все так считают. Мне кажется, я не смогу держаться вечно. -- Но почему? -- спрашивает Сильвия. -- Не знаю я, почему... просто... Не знаю... Они не родные... Удивительное слово, думаю я про себя. Раньше я его никогда не употреблял. Не родня... Звучит как-то по-крестьянски... Но крестьяне -- не такие, как они... Добрые(6)... У них не может быть к нему никакой настоящей доброты -- они не родня ему... Вот какое чувство, точно, да. Старое слово -- такое древнее, что почти ушло на дно. Как все переменилось в веках! Теперь любой может быть "добрым". И предполагается, что каждый так и поступает. Вот только тогда, давно, в "доброте" ты уже рождался -- и не мог без нее жить. А теперь это отчасти всего лишь прикид -- как учителя в первый день учебного года. Но что действительно знают о доброте те, кто не родня? Мысли возвращаются вновь и вновь... mein Kind -- дитя моё. Вот оно -- на другом языке. Mеin Кinder... "Wer reitet so spt durch Nacht und Wind? Es ist der Vater mit seinem Kind."(7) От этого -- странное чувство. -- О чем ты думаешь? -- спрашивает Сильвия. -- Об одном старом стихотворении. Гте. Ему уже лет двести, наверное. Мне его как-то давно пришлось выучить. Не знаю, чего ради я его сейчас вспомнил, если не считать... Странное чувство возвращается. -- О чем оно? -- спрашивает Сильвия. Я пытаюсь припомнить: -- Человек едет в бурю по берегу. Это отец; с ним -- его сын, которого он крепко прижимает к себе. Он спрашивает сына, почему тот так побледнел, а сын отвечает: "Папа, разве ты не видишь призрака?" Отец пытается успокоить мальчика: мол, это всего лишь туман над водой, да шелест листьев на ветру, но сын продолжает повторять, что это призрак, и отец скачет сквозь ночь все быстрее и быстрее. -- А чем заканчивается? -- Плохо... ребенок умирает. Призрак победил. Ветер раздувает угли в костре, и я вижу, что Сильвия потрясенно смотрит на меня. -- Но то -другая страна и другое время, -- говорю я. -- Здесь же в конце -- только жизнь, и призраки не имеют значения. Я в это верю. В это все я тоже верю, -продолжаю я, глядя в темную прерию, -- хотя пока не уверен, что все это значит... Я в последнее время почти ни в чем не уверен. Может, поэтому так много болтаю. Угли медленно умирают. Мы курим по последней сигарете. Крис -где-то в темноте, но я не собираюсь бегать за ним по кустам. Джон старательно молчит, и Сильвия молчит, и внезапно мы все -- порознь, одиноки в своих личных вселенных, и никакой связи между нами нет. Мы заливаем огонь и возвращаемся к спальным мешкам среди сосен. Я обнаруживаю, что наше единственное крохотное убежище в соснах, куда я положил спальники, -- еще и приют от ветра для миллионов комаров, живущих на пруду. Репеллент не останавливает их вообще. Забираюсь поглубже в мешок и оставляю только дырочку, чтобы дышать. Я уже почти сплю, когда, наконец, появляется Крис. -- Там большая куча песка, -говорит он, хрустя иголками под ногами. -- Да, -- отвечаю я. -- Ложись спать. -- Ты должен ее посмотреть. Завтра сходишь и посмотришь, ладно? -- У нас не будет времени. -- А утром мне можно там поиграть? -- Да. Он никак не может раздеться и залезть в спальник. Наконец, шорохи прекращаются. Затем он начинает ворочаться. Потом все затихает, и он начинает ворочаться опять. Зовет меня: -- Пап? -- Что? -- Как было, когда ты был маленьким? -- Да спи же, Крис! -- Тому, что я в силах выслушать, есть предел. Чуть позже слышу резкое хлюпанье: он плачет, и я не сплю, хоть и вымотан до предела. Несколько слов утешили бы его. Он старался быть дружелюбным. Но слова почему-то не приходят. Слова утешения больше подходят для незнакомых людей, для больниц -- не для родни. Маленькие эмоциональные пластыри, вроде этого, -- не для него, не они нужны... Я не знаю, что ему нужно. Из-за сосен медленно поднимается полная луна, и по ее медленной, терпеливой дуге через все небо я за часом час отмеряю свой полусон. Слишком устал. И луна, и странные сны, и комариный зуд, и разрозненные фрагменты воспоминаний беспорядочно мешаются в нереальном утраченном пейзаже, где сияет луна и в то же время лежит туман, и я скачу на лошади, а Крис со мной, и лошадь перескакивает через ручей, бегущий где-то по песку к океану. А потом все ломается... И возникает вновь. И в тумане появляется подобие фигуры. Она исчезает, если я смотрю прямо на нее, но потом я ее снова вижу -- краем глаза. Я хочу что-то сказать, позвать ее, узнать ее; но останавливаюсь, зная, что признать ее хоть жестом -- значит, придать ей реальность, которой у нее быть не должно. Но фигуру эту я узна, хоть и не позволяю себе. Это Федр. Злой дух. Безумно. Из мира без жизни и без смерти. Фигура тает, и я еле сдерживаю поднимающуюся панику... крепко... не спеша... пусть просто утонет... ни веря в это, ни не веря... но волосы медленно шевелятся у меня на затылке... он зовет Криса, что ли?.. Да?..
   6
   На моих часах девять. И спать уже слишком жарко. Снаружи солнце уже высоко. Воздух вокруг чист и сух. Я поднимаюсь с помятым лицом и ломотой во всем теле от лежания на земле. Во рту пересохло, губы потрескались, а руки все в комариных укусах. Болит какой-то вчерашний солнечный ожог. За соснами -выжженная трава, глыбы земли и песок; вс такое яркое, что трудно смотреть. От жары, тишины, голых холмов и пустого неба возникает чувство огромного, насыщенного пространства. Ни капли влаги в небе. Сегодня будет палево. Я выхожу из сосен на участок голого песка среди кое-какой растительности и долго смотрю, размышляю...
   Я решил, что с сегодняшнего Шатокуа начнется исследование мира Федра. Намерение было таково: сначала сформулировать еше раз некоторые его идеи относительно технологии и человеческих ценностей, и при этом не соотносить их с ним лично, -- но схема мышления и воспоминания, пришедшие вчера ночью, подсказали, что это не метод. Выпускать сейчас из виду его лично означало бы бежать от того, от чего бежать не следует. То, что Крисс рассказал вчера о бабушке своего индейского друга, в первом утреннем свете вернулось ко мне, кое-что прояснив. Она сказала, что привидения появляются, когда кого-нибудь правильно не похоронили. Так и есть. Его так правильно и не похороиили -- в этом-то как раз и источник всего беспокойства. Немного погодя я оборачиваюсь и вижу, как Джон непонимающе глядит на меня. Он еще не вполне проснулся и теперь бродит кругами, чтобы очухаться. Сильвия вскоре тоже поднимается; ее левый глаз полностью заплыл. Я спрашиваю, что случилось. Она говорит, что комар укусил. Я начинаю собирать вещи и привязывать их на мотоцикл. Джон делает то же самое. Когда все упаковано, мы разводим костер, а Сильвия разворачивает бекон, яйца и хлеб на завтрак. Еда готова, и я иду будить Криса. Он не хочет вставать. Я бужу его еще раз. Он отказывается. Я хватаю дно спальника, мощно дергаю его, как скатерть со стола, и Крис вываливается, хлопая глазами, прямо на сосновые иголки. Некоторое время он соображает, что произошло, а я пока сворачивают спальник. Он приходит завтракать с оскорбленным видом, откусывает один раз, говорит, что не голоден, и что у него болит живот. Я показываю на озеро внизу, такое странное посреди полупустыни, но он не проявляет никакого интереса. Только твердит про свой живот. Я пропускаю его жалобы мимо ушей, Джон и Сильвия тоже не обращают внимания. Я рад, что они теперь знают про Криса. Иначе возникли бы трения. Мы молча доедаем, и я странно умиротворен. Может быть, оттого, что решил, что делать с Федром. Но, возможно, еще и потому, что мы -- футах в ста над озером и смотрим поверх него в какие-то западные просторы. Голые холмы, нигде ни души, ни звука; а в таких местах что-то как-то поднимает дух и заставляет думать, что вс, наверное, образуется. Загружая остаток вещей на багажную раму, я с удивлением замечаю, что задняя шина сношена до основания. Должно быть, сказалось вс вместе: скорость, большая нагрузка, вчерашняя жара на дороге. Цепь тоже провисает, я достаю инструменты отрегулировать ее и не могу сдержать стона. -- Что случилось? -- спрашивает Джон. -- В регуляторе цепи резьбу сорвало. Я вытаскивают регулирующий винт и осматриваю нарезку: -- Сам виноват -- сорвал, когда как-то пытался подтянуть, не ослабив осевой гайки. А болт еще хороший. -- Я показываю ему. -- Похоже, это внутренняя резьба в раме сорвана. Джон долго глядит на колесо: -- Думаешь, доберешься до города? -- А? Да, конечно. Оно может работать целую вечность. Просто цепь подтягивать трудно будет. Он внимательное наблюдает за тем, как я выбираю гайку задней оси до тех пор, пока она едва держится, слегка подстукиваю ее молотком в сторону, пока не исчезает провис цепи, затягиваю гайку изо всех сил, чтобы ось потом не соскользнула вперед, и ставлю шплинт на место. В отличие от осевых гаек автомобиля, эту можно затягивать плотно. -Откуда ты знаешь, как вс это делать? -- спрашивает он. -- Это можно просто вычислить. -- Я бы не знал, с чего начать. Я думаю про себя: да-а, проблема так проблема -- где начать? Чтобы доехать до Джона, надо сдавать все дальше и дальше назад, и чем дальше назад сдаешь, тем яснее видишь, что остается еще больше -- пока то, что сначала казалось небольшой проблемой понимания, не оборачивается огромным философским исследованием. А посему, как я думаю, и существует Шатокуа. Я пакую инструменты, закрываю боковую крышку и думаю: хотя он стоит того -- чтобы пытаться до него доехать. Воздух на дороге сушит испарину от этих цепных дел, и я некоторое время чувствую себя хорошо. Хотя когда пот высыхает, становится жарко. Уже под восемьдесят, должно быть. На этой дороге нет движения, и мы едем очень неплохо. Хорошо в такой день путешествовать.
   Теперь я хочу начать обещанное с того, что существовал некто (его здесь больше нет), которому было что сказать, и который сказал это, но ему никто не поверил, или его никто по-настоящему не понял. Его забыли. По причинам, которые станут понятными позже, я бы предпочел, чтобы о нем и не вспоминали, но другого выбора нет -- только вновь открыть его дело. Я не знаю его истории полностью. И никто никогда не будет знать, кроме самого Федра, а он говорить больше не может. Но из его записей, из того, что говорили другие, и из фрагментов моих собственных воспоминаний должно сложиться вместе какое-то подобие того, о чем он говорил. Поскольку основные идеи, взятые для этого Шатокуа, были заимствованы у него, то большого отклонения, на самом деле, не произойдет -- будет только увеличение, от которого Шатокуа станет понятнее, чем если бы я его представил в чисто абстрактном виде. Цель этого увеличения -- не агитировать в его пользу и уж конечно не превозносить его. Цель -похоронить его. Навсегда. Когда мы ехали в Миннесоте по болотам, я упоминал о "формах" технологии, о "силе смерти", от которой, кажется, бегут Сазерленды. Теперь я хочу двинуться в направлении, противоположном Сазерлендам, навстречу этой силе -- и в самое ее ядро. Сделав это, мы вступим в мир Федра, единственный мир, ведомый ему, мир, в котором все понимание заключено в понятия лежащей в основе всего формы. Мир формы, лежащей в основе, -необычный предмет для обсуждения, поскольку сам по себе, в сущности, -- способ обсуждения. Вещи описываешь в понятиях их непосредственного внешнего вида или же в понятиях лежащей в их основе формы; когда же пытаешься описывать сами эти способы описания, то втягиваешься в то, что можно назвать проблемой платформы. У тебя нет платформы, с которой можно их описывать, -- кроме самих этих способов. До сих пор я описывал его мир лежащей в основе формы -- или, по крайней мере, один из аспектов его, называемый технологией, -- лишь с внешней точки зрения. Теперь, я думаю, правильнее будет говорить об этом мире с его собственной точки зрения. Я хочу говорить о форме, лежащей в основе мира самой лежащей в основе формы. Чтобы это сделать, для начала необходима дихотомия, но прежде, чем я смогу честно ею пользоваться, необходимо сдать назад и сказать, чем она является и что означает, а это, само по себе, -- уже долгая история. Часть проблемы сдавания назад. Прямо сейчас же я просто хочу воспользоваться этой дихотомией, а объяснять ее буду потом. Я хочу разделить человеческое понимание на два вида -- на классическое и романтическое. В понятиях истины в последней инстанции такая дихотомия мало что означает, но она вполне законна, когда действуют в рамках классического способа, используемого для открытия или создания мира лежащей в основе формы. Понятия классический и романтический в том смысле, в каком их употреблял Федр, означают следующее: Классическое понимание видит мир, в первую очередь, как саму форму, лежащую в основе. Романтическое видит его, в первую очередь, в понятиях его непосредственной видимости. Если бы пришлось показывать машину, механический чертеж или электронную схему романтику, то, вероятнее всего, он не увидел бы в них ничего особо интересного. Это его к себе не притягивает, поскольку та реальность, которую он видит, -- поверхность. Скучные сложные списки названий, линии и цифирь. Ничего интересного. Но если бы пришлось показывать тот же самый чертеж или схему, или давать то же самое описание классическому человеку, он бы мог взглянуть на него и проникнуться его очарованием, поскольку видит в тех линиях, формах и символах потрясающее богатство лежащей в основе формы. Романтический способ, в первую голову, ориентирован на вдохновение, воображение, созидание, интуицию. В большей степени доминируют чувства, а не факты. Когда "Искусство" противопоставляется "Науке", оно зачастую романтично. Романтический способ не подчиняется разуму или законам в своем развитии. Он подчиняется чувству, интуиции и эстетическому сознанию. В культурах Северной Европы романтический способ обычно ассоциируется с женским началом, но такая ассоциация, конечно же, не является необходимой. Классический способ, напротив, управляется разумом и законами, -- которые сами по себе являются формами, лежащими в основе мысли и поведения. В европейских культурах это, в первую очередь, мужской способ, и сферы науки, юриспруденции и медицины, как правило, непривлекательны для женщин именно по этой причине. Хотя езда на мотоцикле романтична, уход за мотоциклом -- чисто классичен. Грязь, смазка, требуемое владение основной формой -- все это сообщает ему столь отрицательное романтическое влечение, что женщины никогда и близко к нему не подходят. Хотя в классическом способе понимания часто можно найти поверхностное безобразие, оно внутренне не присуще ему. Существует и классическая эстетика, которую романтики зачастую пропускают мимо из-за ее тонкости. Классический стиль прямолинеен, неприкрашен, неэмоционален, экономичен и обладает тщательно выверенными пропорциями. Цель его -- не вдохновлять эмоционально, а из хаоса извлекать порядок и неизвестное делать известным. Этот стиль -- отнюдь не эстетически свободный и естественный стиль. Он эстетически сдержан. Все находится под контролем. Его ценность измеряется умением, с каким этот контроль поддерживается. Романтику этот классический способ часто кажется скучным, неуклюжим и безобразным -- как и само техническое обслуживание. Все определяется кусками, частями, компонентами и пропорциями. Ничего не вычисляется, пока не будет десять раз пропущено через компьютер. Все надо измерять и доказырать. Подавляет. Тяжко. Бесконечно серо. Сила смерти. Тем не менее, из классического способа восприятия романтик тоже кое-как выглядит. Он фриволен, иррационален, рассеян, ненадежен, прежде всего заинтересован в поисках удовольствий. Мелок. Нет сути. Зачастую -- паразит, неспособный или не желающий нести свой собственный груз. Настоящий тормоз общества. Что -знакомые боевые позиции? Тут-то и зарыт источник смуты. Люди склонны думать и чувствовать только в одном режиме, а посему склонны неверно понимать и недооценивать сущность противоположного способа. Никто ведь не желает отказываться от той истины, которую видит, и, насколько я знаю, никто из ныне здравствующих не смог по-настоящему примирить эти две истины или два способа. Не существует точки, в которой эти вдения реальности сошлись бы. И поэтому в последнее время мы стаях свидетелями того, как между классической культурой и романтической контркультурой происходит громадный разлом: два мира все более и более отчуждаются, наполняются ненавистью друг к другу; а все в это время задаются вопросом: всегда ли так будет -- дом воюет против самого себя? В действительности никто ведь этого не хочет -- несмотря на то, что может подумать его антагонист в другом измерении. Как раз в этом контексте имеет значение то, о чем думал и что говорил Федр. Но в то время ни один лагерь не слушал его; сначала все считали его просто эксцентриком, потом -нежелательным элементом, потом -- слегка повернутым, а потом -- по-настоящему безумным. Уже, наверное, почти нет сомнений в том, что он был безумен, но бльшая часть написанного им в то время указывает на то, что с ума его сводило именно это враждебное мнение. Необычное поведение склонно отстранять людей, что, в свою очередь, усугубляет необычное поведение, ведущее к остраненности -- и так далее, подпитывающими самих себя кругами, до тех пор, пока не дойдет до какой-то кульминации. У Федра ею стал полицейский арест по распоряжению суда и постоянное удаление от общества.
   Я вижу слева поворот на шоссе 12, и Джон съезжает с дороги заправиться. Я подъезжаю к нему. Термометр у дверей станцни показывает 92 градуса. -- Сегодня опять будет круто, -- говорю я. Когда баки наполнены, мы направляемся к ресторану через дорогу выпить кофе. Крис, конечно, проголодался. Я говорю ему, что ждал этого. Что он либо ест со всеми вместе, либо не ест вообще. Говорю не сердито. Обыденно. Он смотрит с упреком, но понимает, что так и будет. Сильвия бросает мне мимолетный взгляд облегчения. Очевидно, она считала проблему продолжительной. Когда мы заканчиваем кофе и опять выходим наружу, жара -такая яростная, что мы чуть ли не бежим к мотоциклам. Снова эта моментальная прохлада, но она быстро пропадает. Выгоревшая трава и песок так ярки от солнца, что приходится прищуриваться, чтобы глаза так не резало Это шоссе 12 -- старое и плохое. Разбитый бетон -- весь в пятнах мазута и буграх. Дорожные знаки предупреждают об объездах впереди. По обеим сторонам дороги изредка встречаются ветхие сараи, хижины и придорожные ларьки -- они накапливались здесь годами. Сейчас тут сильное движение. Я просто счастлив, что думаю о рациональном, аналитическом, классическом мире Федра. Его типом рациональности пользовались со времен античности, чтобы удалить себя от скуки и депрессии непосредственного окружения. Это трудно увидеть, поскольку там, где он когда-то использовался, чтобы бежать этого всего, побег оказался таким успешным, что сам теперь стал "этим всем", от чего пытаются сбежать романтики. Этот мир так трудно ясно увидеть не из-за его странности, а из-за его обычности. Близкое знакомство тоже может ослеплять. Его способ смотреть на вещи порождает тот вид описания, который можно назвать "аналитическим". Это еще одно название классической платформы, с которой обсуждают вещи в понятиях формы, лежащей в их основе. Федр был абсолютно классическим человеком. А чтобы полностью описать, что это такое, я хочу развернуть его аналитический подход на само себя и проанализировать сам анализ. И сделать это, с самого начала приведя его обширный пример, а затем -- рассекая то, чем он является. Такой подходящий пример -- мотоцикл, поскольку сам мотоцикл изобрели классические умы. Слушай: С целью классического рационального анализма мотоцикл можно разделить по составным агрегатам и функциям. Если делить его по составным агрегатам, то самое основное деление -- на силовой агрегат и двигательный агрегат. Силовой агрегат можно разделить на двигатель и систему снабжения. Сначала возьмем двигатель. Двигатель состоит из картера, содержащего передачу, топливно-воздушной системы, системы зажигания, индукции и системы смазки. Передача состоит из цилиндров, поршней, соединительных стержней, коленчатого вала и маховика. Компоненты воздушно-топливной системы, являющейся частью двигателя, включают бензобак с фильтром, воздушный фильтр, карбюратор, клапаны и выхлопные трубки. Система зажигания состоит из генератора переменного тока, выпрямителя батареи, высоковольтной обмотки и запальных свечей. Система индукции состоит из кулачковой передачи, распределительного вала, пальцев и распределителя. Система смазки состоит из масляного насоса и каналов для распределения масла, проходящих через картер.