Система распределения мощности, сопутствующая двигателю, состоит из сцепления, трансмиссии и цепи. Вспомогательный агрегат, сопутствующий силовому агрегату, состоит из рамы, включая подставки для ног, сиденье и брызговики; рулевого управления; переднего и заднего амортизаторов; колес; контрольных рычагов и кабелей; огней и звукового сигнала; указателей скорости и пробега. Это -- мотоцикл, разделенный по компонентам. Чтобы знать, для чего предназначены компоненты, необходимо также разделение по функциям: Мотоцикл можно разделить на обычные двигательные функции и особые функции, контролируемые оператором. Обычные двигательные функции могут подразделяться на функции в течение цикла всасывания, сжатия, силового цикла и цикла выхлопа. И так далее. Я мог бы перечислять и дальше, какие функции следуют за какими в их должной последовательности в течение каждого из циклов, потом перейти к функциям, контролируемым оператором, и у нас получится очень общее описание формы, лежащей в основе мотоцикла. Оно будет крайне коротким и рудиментарным, как и все описания подобного рода. Почти о любом из упомянутых компонентов можно распространяться до бесконечности. Я прочел целый технический том по одним контактным иглам -- простой, маленькой, но жизненно важной детали распределителя. Существуют другие типы двигателей, отличающиеся от одноцилиндрового двигателя Отто, описанного выше: двухцикловые, многоцилиндровые, дизельные, двигатели Ванкеля; но и этого примера достаточно. Это описание будет охватывать "что" мотоцикла в понятиях его компонентов и "как" двигателя в понятиях функций. Ему еще очень понадобится анализ "где" в форме иллюстраций, а также анализ "почему" в форме инженерных принципов, которые привели к данной конформации частей. Но цель наша -- отнюдь не утомительно анализировать мотоцикл. Цель -- задать начальную точку, способ понимания вещей, который сам станет объектом анализа. Конечно же, в этом описании нет ничего странного на первый взгляд. Похоже на вводный курс учебника или первый урок профессионального образования. Необычное начинает проглядывать, когда перестает быть способом дискурсии и становится объектом дискурсии. В этом случае можно кое-что отметить. Первое замечание настолько очевидно, что его следует придержать, а не то оно утопит все остальные наблюдения. Это скучнее стоячей воды в канаве. Бу-бу, бу-бу, бу-бу, бу, карбюратор, передаточное число, сжатие, бу-бу-бу-бу, поршень, свечи, всасывание, бу-бу, бу, дальше, дальше и дальше. Это -- романтическое лицо классического способа. Скучно, неуклюже и безобразно. Очень немногие романтики продвигаются дальше. Но если сдержать это, самое очевидное, наблюдение, то можно заметить и кое-что еще -- то, чего сначала не видно. Во-первых, мотоцикл, описанный таким образом, почти невозможно понять, если еще не знаешь, как он работает. Непосредственных поверхностных впечатлений, жизненно необходимых для первичного понимания, нет. Остается только лежащая в основе форма. Во-вторых, не хватает наблюдателя. В описании не сказано, что для того, чтобы увидеть поршень, надо снять головку цилиндра. "Тебя" в этой картинке нигде нет. Даже "оператор" -- нечто вроде безличностного робота, чье выполнение функции в этой машине совершенно механистично. В описании нет настоящих субъектов. Существуют только объекты, независимые от какого бы то ни было наблюдателя. В-третьих, полностью отсутствуют слова "хорошо", "плохо" и все их синонимы. Нигде не высказывается никаких оценочных суждений, только факты. В-четвертых, здесь работает нож. И причем смертоносный: интеллектуальный скальпель, столь быстрый и острый, что иногда даже не замечаешь, как он движется. Создается иллюзия, что все эти детали просто существуют, и их называют так, как они существуют. Однако, их можно называть совсем иначе и располагать совершенно по-другому -- в зависимости от того, как движется нож. Например, механизм индукции, включающий в себя распредвал, кулачковую передачу, пальцы и распределитель, существует постольку, поскольку этим аналитическим ножом проведен необычный разрез. Если же придешь в отдел запчастей для мотоцикла и спросишь у них индукционный агрегат, то они не поймут, что это ты, к чертовой матери, там мелешь. Они его таким образом не разбирают. Не существует двух похожих производителей, разбиравших бы его совершенно одинаково, и каждый механик знаком с проблемой запчасти, которую не можешь купить потому, что не можешь ее найти потому, что производитель считает эту деталь деталью чего-то другого. Важно видеть этот нож таким, каков он есть, а не глупо-доверчиво считать, что мотоциклы или что-то другое именно таковы только потому, что нож по случаю взрезал их вот таким образом. Важно сосредоточиться на самом ноже. Потом я еще покажу, как способность творчески и эффективно использовать этот нож может привести к решениям проблемы раскола классического и романтического. Федр владел этим ножом мастерски, пользовался им ловко и с осознанием собственной силы. Одним ударом аналитической мысли он рассекал целый мир на части по собственному выбору, рассекал части и рассекал фрагменты частей, вс тоньше, тоньше и тоньше -- до тех пор, пока не уменьшил этот мир до желаемого размера. Даже особое употребление понятий "классического" и "романтического" -- пример его мастерского владения ножом. Если бы дело только в этом аналитическом мастерстве, я бы немедленно заткнулся. Но он пользовался своим мастерством столь причудливо и в то же время -- столь значимо, что не затыкаться по его поводу очень важно. Никто никогда этого не видел. Я не думаю даже, что это видел он сам. Может, это моя личная иллюзия, но нож, которым он пользовался, был скорее лезвием плохого хирурга, нежели ножом наемного убийцы. Возможно, никакой разницы и нет. Но он видел, как происходило что-то гадкое и больное, и резал глубоко -- все глубже и глубже, лишь бы добраться до корня. Он что-то искал. Вот что важно. Он что-то искал и брал нож потому, что тот был его единственным инструментом. Но он взвалил на себя так много и зашел так далеко в конце, что сам пал своею жертвой.
7
Жара уже повсюду. Я больше не могу не обращать на нее внимания. Воздух раскален, как духовка, и глазам под очками даже прохладно по сравнению с остальными частями лица. Рукам тоже прохладно, но на перчатках от пота проступают большие темные пятна с белыми ободками подсохшей соли. Впереди на дороге ворона клюет какую-то падаль; она медленно взлетает при нашем приближении. Похоже, там валяется ящерица, высохшая и прилипшая к асфальту. На горизонте появляются слегка мерцающие очертания зданий. Я сверяюсь с картой: должно быть, это Боумэн. Мечтаю о воде со льдом и кондиционере. Мы почти никого не встречаем на мостовых и тротуарах Боумэна, хотя множество припаркованных автомобилей говорит о том, что все -- здесь. Внутри. Мы въезжаем на изогнутую углом стоянку и резко разворачиваемся, чтобы без помех выехать обратно, когда соберемся. Одинокая пожилая личность в широкополой шляпе наблюдает, как мы ставим мотоциклы на подпорки, снимаем шлемы и очки. -Вам не жарко? -- спрашивает он. На его лице ничего не написано. Джон качает головой и отвечает: -- Бож-же! Выражение лица, затененного шляпой, становится улыбкой. -- А сколько сегодня? -- спрашивает Джон. -- Сто два, -- отвечает тот, -- когда я смотрел последний раз. Должно до ста четырех дойти. Он спрашивает, сколько мы проехали, мы сообщаем, и он кивает головой с каким-то одобрением: -- Это много. Потом спрашивает про машины. Нас манят пиво и кондиционер, но мы его не обламываем. Мы просто стоим на стодвухградусной жаре, и беседуем с этим человеком. Он -- скотник, на пенсии, говорит, что здесь в округе много пастбищ, и что много лет назад у него был мотоцикл марки "Хендерсон". Мне нравится, что ему хочется поговорить про этот свой "Хендерсон" в стодвухградусном пекле. Мы еще немного с ним болтаем, нетерпение Джона, Сильвии и Криса растет, а когда мы, наконец, прощаемся, он говорит, что рад был познакомиться, и, хотя лицо его по-прежнему ничего не выражает, мы чувствуем, что он говорит правду. Он уходит прочь с каким-то медлительным достоинством в эту стодвухградусную жару. В ресторане я пытаюсь завести о нем беседу, но никому не интересно. Джон и Сильвия, похоже, по-настоящему отрубились. Просто сидят и впитывают кондиционированный воздух без единого движения. Подходит официантка за заказом, и это немного их встряхивает, но они еще не готовы, и она уходит опять. -- Я, кажется, не хочу никуда отсюда уезжать, -- произносит Сильвия. Человек с улицы в широкополой шляпе снова встает у меня перед глазами. Я говорю: -- Подумайте, как здесь было до кондиционирования воздуха. -- Я об этом и думаю, -- отвечает она. -- По таким раскаленным дорогам с моей плохой задней шиной мы бы не сделали больше шестидесяти. Никакой реакции. Крис, напротив, кажется, вернулся в свое обычное состояние: он начеку и за всем наблюдает. Когда приносят еду, он на нее набрасывается и задолго до того, как заканчиваем мы, просит еще. Получает свою добавку, и теперь мы ждем, когда закончит он. Много миль спустя жара -- такая же зверская. Светло так, что мотоциклетных и темных очков уже недостаточно. Нужен щиток сварщика. Высокие Равнины ломаются и размываются, превращаясь в изборожденные оврагами холмы. На всем -- яркий беловатый налет. Нигде ни травинки. Только разбросанные тут и там стебли сорняков, камни и песок. На черную дорогу смотришь с облегчением, и я наблюдаю, как она проносится под ногой. Рядом вижу левую выхлопную трубу: она стала голубоватой -- такого оттенка раньше не было. Я плюю на кончики пальцев в перчатке, трогаю ее и вижу, как слюна шипит. Нехорошо. Теперь важно просто сжиться с этим, а не мысленно сражаться... контроль разумом...
Теперь следует поговорить о ноже Федра. Поможет понять кое-что из того, о чем мы уже упоминали. Каждый применяет этот нож, делит мир на части и строит такое здание. Мы постоянно сознаем миллионы вещей вокруг нас: эти изменчивые формы, эти пылающие холмы, звук двигателя, чувство газа, каждый камешек, сорняк, и столб забора, и кусок мусора у дороги -- сознаем все это, но не очень-то осознанно, если в этих вещах нет ничего необычного, или они не отражают того, что мы уже предрасположены в них увидеть. Нам невозможно осознанно относиться ко всему этому и все это запоминать, потому что иначе наш ум настолько переполнился бы бесполезными подробностями, что мы бы просто не смогли мыслить. Из этого сознавания мы обязаны выбирать, и то, что мы выбираем и называем уже осознанием, никогда не равно сознаванию, поскольку мутирует в процессе выбора. Мы зачерпываем пригоршню песка из бескрайнего ландшафта сознавания вокруг и называем эту горсть песка миром. Как только у нас появляется эта горсть песка -- мир, который мы осознаем, -- ее начинает обрабатывать процесс установления различий. Это и есть нож. Мы делим песок на части. Это и то. Здесь и там. Черное и белое. Теперь и тогда. Различение -это деление осознанной вселенной на части. Горсть песка вначале выглядит однородной, но чем дольше мы вглядываемся в нее, тем более разнообразной находим ее. Каждая песчинка различна. Двух одинаковых нет. Некоторые похожи одним образом, другие -- другим, и мы можем разложить песок по кучкам на основании этой схожести и несхожести. Оттенки цвета в отдельных кучках -размеры в отдельных кучках -- формы песчинок в отдельных кучках -- подвиды форм в отдельных кучках -- степени прозрачности в отдельных кучках -- и так далее, далее и далее. Можно решить, что процесс подразделения и классификации где-нибудь придет к концу, но он не приходит. Он продолжается и продолжается. Классическое понимание имеет дело с кучками, основанием для их сортировки и взаимоотношениями между ними. Романтическое направлено на горсть песка еще до того, как начинается сортировка. И то, и другое -- обоснованные способы смотреть на мир, хотя и непримиримы по отношению друг к другу. Насущной необходимостью стал способ мировоззрения, который не совершал бы насилия ни над одним из этих видов понимания и объединял бы их в одно. Такое понимание не станет отрицать ни сортировки песка, ни созерцания нерассортированного песка ради него самого. Напротив, такое понимание будет направлять внимание на этот бескрайний ландшафт, из которого взят песок. Как раз это и пытался делать Федр, бедный хирург. Чтобы понять то, что он пытался сделать, необходимо в самом ландшафте увидеть фигуру, раскладывающую песок на кучки, и понять, что она -- часть ландшафта, неотделимая от него, и ее просто длжно понять. Видеть ландшафт, не замечая фигуры, -- значит не видеть ландшафта вообще. Отрицать ту ипостась Будды, которая уделяет внимание анализу мотоциклов, -- значит пропускать Будду мимо полностью. Существует вечный классический вопрос: какая часть мотоцикла, какая крупица песка в какой кучке и есть Будда? Очевидно, что задавать подобный вопрос -- значит смотреть не туда, ибо Будда -- везде. Но столь же очевидно, что задавать такой вопрос -- значит смотреть именно туда, куда нужно, ибо Будда -- везде. Много говорилось уже о Будде, существующим независимо от какой бы то ни было аналитической мысли; некоторые решили бы -даже слишком много, -- и поставили бы под сомнение любую попытку что-либо к сказанному прибавить. Но практически ничего не говорилось о Будде, существующем в самой аналитической мысли и задающем этой мысли направление, -и тому есть свои исторические причины. Но история продолжает происходить, и кажется, что нет никакого вреда (а может, есть и какое-то позитивное добро) в том, чтобы прибавить к нашему историческому наследию немного разговоров в этой дискурсивной сфере. Когда аналитическая мысль -- нож -- применяется к опыту, в этом процессе что-то обязательно умерщвляется. Это сравнительно хорошо понято -- по крайней мере, в искусствах. Приходит в голову то, что произошло с Марком Твеном: когда, овладев аналитическим знанием, необходимым для проводки судов по Миссиссиппи, он обнаружил, что река потеряла для него свое очарование. Что-то всегда убивается. Но гораздо меньше заметно в искусствах то, что нечто, к тому же, всегда создается. И вместо того, чтобы зацикливаться на жертве, гораздо важнее видеть рождение и рассматривать процесс как какую-то непрерывность жизни-смерти, которая ни хороша, ни плоха - она просто есть. Мы проезжаем через городок под названием Мармарт, но Джон не останавливается даже на перекур, и мы едем дальше. Опять жара, как в печке, какие-то изрытые пустоши -- и вот мы уже пересекаем границу Монтаны. Об этом объявляет щит у дороги. Сильвия машет руками вверх и вниз, и я в ответ жму на сигнал, но когда бросаю взгляд на щит, то мои чувства отнюдь не праздничны. Неожиданно возникает какое-то внутреннее напряжение -- у них его быть не может. Откуда им знать, что мы сейчас -- там, где жил он. Пока вся эта болтовня о классическом и романтическом понимании наверняка выглядит каким-то странным объездом при описании самого Федра, но чтобы добраться до сути, следует выбирать только этот окольный путь. Описывать физическую внешность Федра или его жизненную статистику означало бы скользить по поверхности, а это заведет нас не туда. Идти же прямо к нему -- только навлечь беду. Он был безумен. Когда смотришь прямо на безумного человека, видишь лишь отражение собственного знания того, что он безумен; а это означает не видеть человека вообще. Чтобы его увидеть, надо видеть то, что видел он, а когда пытаешься поймать видение безумца, то самое действенное -- объезд. Иначе дорогу блокируют твои собственные мнения. Есть только один проход -- и идти нам еще очень долго. Я давал себе труд заниматься всеми этими анализами, определениями и иерархиями не ради них самих, а ради того, чтобы заложить фундамент понимания того, куда шел Федр. Как-то ночью я сказал Крису, что Федр всю свою жизнь потратил на погоню за призраком. Так оно и было. Призрак, за которым он гнался, лежал в основе всей технологии, всей современной науки, всего западного мышления. Призрак самой рациональности. Я сказал Крису, что когда он его нашел, то хорошенько отдубасил. Наверное, что в фигуральном смысле это тоже правда. Он приоткрыл кое-что из того, что я надеюсь извлечь на свет, пока мы едем. Теперь настали такие времена, что и другие, наконец, могут найти там какую-то ценность. Тогда же никто не желал видеть призрака, за которым гнался Федр, но сейчас, я думаю, все больше и больше людей видят его -- или же он мелькает перед ними в дурные мгновения, этот призрак, называющий себя рациональностью. Снаружи он бессвязен и бессмыслен, поэтому самые нормальные повседневные поступки несколько кажутся сумасшедшими из-за того, что несоразмерны с чем-либо еще. Это призрак нормальных повседневных допущений, объявляющий невозможной конечную цель жизни (оставаться живым), но от этого она не перестает быть конечной целью жизни. Великие умы по-прежнему сражаются с болезнями, чтобы люди могли жить дольше, и только безумцы спрашивают, зачем. Живут дольше с тем, чтобы мочь жить дольше. Другой цели нет. Так говорит призрак.
В Бейкере, где мы останавливаемся, термометры показывают 108 в тени. Когда я снимаю перчатки, бензобак так раскален, что невозможно дотронуться. Двигатель зловеще потрескивает от перегрева. Очень плохо. Задняя шина тоже сильно стерлась, и я, приложив ладонь, чувствую, что она такая же горячая, как и бензобак. -- Придется ехать медленнее, -- говорю я. -- Что? -- Думаю, не следует гнать больше пятидесяти. Джон смотрит на Сильвию, а та смотрит на него. Между ними что-то уже говорилось по поводу моей медлительности. Оба выглядят так, будто с них уже почти хватит. -- Мы же хотели побыстрее добраться, -- высказывается Джон, и они идут к ресторану. Цепь тоже раскалилась и пересохла. В правой седельной сумке нашариваю баллончик со смазкой, завожу двигатель и брызгаю на движущуюся цепь. Она еще не остыла, и раствор испаряется почти мгновенно. Затем я выпускаю тоненькую струйку масла, даю ему немного стечь и выключаю двигатель. Крис терпеливо ждет, а потом идет за мною в ресторан. -- Мне показалось, ты говорил, что большой упадок наступит на второй день, -- говорит Сильвия, когда мы подходим к кабинке, где они уже сидят. -- На второй или на третий, -- отвечаю я. -- Или на четвертый и пятый? -- Может быть. Они с Джоном снова переглядываются с тем же самым выражением, что и раньше. Кажется, оно означает: "Трое -- уже толпа". Может, захотят ехать быстрее и дожидаться меня в каком-нибудь городке впереди. Я бы предложил им это сам, но если они поедут намного быстрее, то ждать меня в городке им не придется. Ждать меня они будут в кювете. -- Не знаю, как люди здесь это терпят, -- говорит Сильвия. -- Крутая тут страна, знаешь ли, -- отвечаю я с некоторым раздражением. -- Они знают, что здесь круто, когда сюда едут, и готовы к этому. Если кто-то один жалуется, -- прибавляю я, -- то остальным становится еще тяжелее. У них есть жизненная сила. Они знают, как идти дальше. Джон и Сильвия не очень разговорчивы, и Джон быстро допивает кока-колу и отходит к бару за стаканчиком. Я выхожу и снова проверяю багаж: после последней упаковки вещи немного ужались, и я выбираю слабину и вс перевязываю снова. Крис показывает нам термометр на солнце, и мы видим, что ртуть поднялась намного выше 120 градусов. Мы еще не выехали из города, а я уже весь взмок от пота. На ветру высыхаю меньше, чем за полминуты. Жара просто припечатывает нас. Даже в темных очках приходится щуриться. Вокруг -- ничего, кроме пылающего песка и бледного неба, такого яркого, что трудно вообще куда-либо смотреть. Все раскалилось добела. Настоящая преисподняя. Джон впереди разгоняется все быстрее. Я бросаю думать о нем и сбрасываю скорость до пятидесяти пяти. Если не хочешь в такую жару неприятностей, то не станешь гонять покрышки на 85 милях в час. Лопнувшая шина на этом участке пути -- это кранты. Наверное, они восприняли то, что я сказал, как некую отповедь, но я не имел этого в виду. Мне при такой жаре не удобнее их, но залипать на этом не имеет смысла. Весь день, пока я вспоминал и говорил о Федре, они, должно быть, думали о том, как все плохо. Вот что их действительно изнашивает. Мысль.
Кое-что можно заметить о Федре и как о личности: Знаток логики, классической "системы систем", описывающей правила и процедуры систематического мышления, при помощи которого аналитическое знание может структурироваться и соотноситься. Он был в этом так спор, что его коэффициент интеллекта Стэнфорда-Бине, в сущности, представляющий собой запись навыков аналитической манипуляции, был зафиксирован значением 170 -- а эта цифра встречается только у одного человека из пятидесяти тысяч. Он был систематичен, но сказать, что он думал и действовал, как машина, означало бы неверно понимать природу его мысли. Это не походило на поршни, колеса и шестерни, все двигающиеся одновременно, массивно и скоординированно. На ум вместо этого приходит образ лазерного луча: одинокий тоненький карандашик света такой ужасающей энергии в такой крайней степени концентрации, что его можно направить на луну и снова увидеть его отражение на земле. Федр не использовал свою яркость для общего освещения. Он выискивал особую далекую мишень, целился в нее и попадал. И вс. На мою же долю, кажется, осталось лишь общее освещение этой мишени, которую он уже поразил. Пропорционально своей разумности он был крайне одинок. Не осталось свидетельств, имелись ли у него близкие друзья. Он путешествовал один. Всегда. Даже в присутствии других он был совершенно одинок. Люди иногда это чувствовали, это их отталкивало, поэтому он им не нравился, но нелюбовь их была ему безразлична. Больше всего, наверное, страдали его жена и семья. Жена утверждает, что те, кто пытался попасть за барьеры его сдержанности, оказывались лицом к лицу с пустотой. По-моему, они тянулись к какой-то теплоте, которой он никогда не давал. Никто его по-настоящему не знал. Очевидно, этого как раз он и добивался, -- так оно и было. Возможно, одиночество было результатом его ума. Возможно, причиной. Но оба эти свойства всегда шли бок о бок. Необычайная одинокая разумность. Хотя рассуждения по-прежнему ни к чему не приводят, поскольку и они, и образ лазерного луча создают впечатление, что он был абсолютно холоден и бесстрастен, а это не так. В своей погоне за тем, что я назвал призраком рациональности, он был охотником-фанатиком. Сейчас особенно ярко всплывает один случай в горах, когда солнце уже полчаса как скрылось за вершиной, и ранние сумерки обратили деревья и даже скалы в почти зачерненные тени синего, серого и коричневого. Федр пробыл здесь без еды три дня. Еда закончилась, но он глубоко погрузился в раздумья, имел видения, и не хотел уходить. Дорога лежала недалеко, он о ней знал и поэтому не спешил. В сумраке он увидел какое-то движение вниз по тропе, и к нему приблизилось животное, похожее на собаку -- вроде крупной овчарки или, вероятнее, эскимосской лайки, -- и он спросил себя, что привело собаку в это глухое место в такое время вечера. Собак он не любил, но животное подходило, как бы предвосхищая такие чувства с его стороны. Казалось, пес наблюдал за ним, оценивал его самого. Федр долго и пристально смотрел в глаза животного и вдруг почувствовал нечто вроде узнавания. Потом пес исчез. Много позже Федр понял: то был лесной волк, -- и память об этой встрече долгое время оставалась с ним. Думаю, потому, что он увидел что-то вроде образа себя самого. Фотография может показать физический образ, в котором время статично, а зеркало может показать физический образ, в котором время динамично, но, я думаю, в горах он видел совершенно иное: образ тот не был физическим и вовсе не существовал во времени. И, тем не менее, то был его образ -- поэтому-то он и почувствовал узнавание. Сейчас это ко мне так живо возвращается потому, что я опять видел его прошлой ночью -- как образ самого Федра. Подобно тому лесному волку в горах, у него было какое-то животное мужество. Он шел собственным путем, не заботясь о последствиях, -- что иногда ошеломляло людей, а меня ошеломляет и сейчас, когда слышу об этом. Он нечасто отклонялся влево или вправо. Я это обнаружил. Но корни его мужества -- вовсе не в идеалистическом самопожертвовании, а в одной лишь интенсивности его погони, и тут нет ничего благородного. Думаю, он преследовал призрака рациональности потому, что хотел ему отомстить, ибо чувствовал, что сам им так сформировался. Он хотел освободиться от своего образа. Хотел его разрушить, поскольку призрак и он сам были одним и тем же, а ему хотелось стать свободным от уз собственной личности. Странным образом, но этой свободы он добился. Такие воспоминания могут показаться "не от мира сего", но самая запредельная их часть еще только на подходе. Мои собственные с ним отношения. Они уже предвосхищены и были до сих пор смутны, но все равно о них нужно рассказать. Я впервые обнаружил его много лет назад путем умозаключений из одной странной цепи событий. Однажды в пятницу я отправился на работу и сделал довольно много перед выходными, обрадовался этому и поехал потом на вечеринку, где разговаривал со всеми слишком долго и громко, а выпил больше того и подавно. Потом ушел в заднюю комнату ненадолго прилечь. Когда я проснулся, то увидел, что проспал всю ночь, потому что уже рассвело, и подумал: "Господи, я даже не знаю, как зовут хозяев". К какой неловкости это может, в конце концов, привести? Комната не походила на ту, где я прилег, но когда я заходил, было темно, а я, должно быть, все равно нализался. Я встал и увидел, что на мне другая одежда. Не то, что я надевал прошлым вечером. Я вышел из комнаты, но, к моему удивлению, дверь вела не в тот дом, а в длинный коридор. Идя по нему, я ощущал, что все смотрят на меня. Три раза незнакомые люди останавливали меня и спрашивали, как я себя чувствую. Думая, что они имеют в виду мое вчерашнее состояние, я отвечал, что у меня даже нет похмелья, от чего один из них рассмеялся, но осекся. В конце коридора я увидел стол, вокруг которого происходила какая-то деятельность. Я сел поблизости в надежде, что меня никто не заметит, пока я это все как-нибудь не вычислю. Но подошла женщина в белом, и спросила, знаю ли я, как ее зовут. Я прочел имя на маленькой табличке, прицепленной к ее блузке. Она не заметила, явно этому поразилась и поспешно отошла. Вернулась она с мужчиной, и тот смотрел прямо на меня. Он сел рядом и спросил, знаю ли я, как зовут его. Я ответил и сам удивился так же, как они удивлялись тому, что я это знал. -- Для этого еще очень рано, -- сказал он. -- Похоже на больницу, -сказал я. Те кивнули. -- Как я сюда попал? -- спросил я, думая о пьяной вечеринке. Мужчина ничего не ответил, а женщина опустила глаза. Объяснили они очень мало. Больше недели из того, что меня окружало, я вычислял, что до моего пробуждения все было сном, а после -- реальностью. Чтобы отличить их друг от друга, не было никакой основы, кроме нагромождения все новых и новых событий, казалось, ставивших под сомнение то пьяное происшествие. Появилось ощущение запертой двери; что снаружи, я не знаю, как ни пытаюсь вспомнить. И бумажка из наследственного суда, где говорилось, что такой-то и такой-то признан невменяемым. Они что, имеют в виду меня? Наконец, мне объяснили: "Теперь у вас -- новая личность". Но это утверждение, на самом деле, ничего не объясняло. Оно озадачивало больше, чем обычно, поскольку я не сознавал никакой "старой" личности вообще. Вот если бы они сказали: "Вы теперь -- другая личность", было бы гораздо понятнее. Тогда бы все встало на свои места. Они совершили ошибку, думая о личности, как о каком-то типе владения, вроде чемодана с одеждой человека. Но что, кроме личности, в нем вообще есть? Немного костей и мяса. Возможно, набор юридических данных, но уж, конечно, никакого человека. Кости, мясо и юридические данные -- это покровы, которые носит личность, а не наоборот. Но кем была старая личность, которую они знали и продолжением которой считали меня? Это и стало мне первым намеком на существование Федра много лет назад. За все дни, недели и годы, что последовали за этим, я узнал намного больше. Он умер. Его уничтожили по распоряжению суда усиленным пропусканием переменного тока высокого напряжения через доли его головного мозга. Приблизительно 800 миллиампер, продолжительностью от 0,5 до 1,5 секунд, применялись последовательно 28 раз, что составило процесс, технологически известный как "аннигиляция воздействия окружающей среды". Личность целиком ликвидировали без остатка технологически безупречным действием, которое с тех пор и определяло наши с ним отношения. Я его никогда не встречал. И никогда не встречу. Но все же странные пряди его памяти внезапно накладываются и совпадают с этой дорогой, и со скалами в пустыне, и с добела раскаленным песком вокруг нас; и происходит какое-то чудне совпадение, и я уже знаю, что он все это видел. Он здесь был, иначе я бы этого не знал. Должен был быть. Наблюдая эти внезапные сращения вдения, вспоминая странные обрывки мыслей, о происхождении которых не имею ни малейшего представления, я похож на ясновидца, на спиритического медиума, принимающего послания из иного мира. Вот так все и происходит. Я вижу что-то и собственными глазами и его глазами тоже. Когда-то они принадлежали ему. Эти ГЛАЗА! Вот в чем весь ужас. Эти руки в перчатках, ведущие мотоцикл, на которые я сейчас смотрю, когда-то были его руками! И если можешь это почувствовать, то сможешь понять и настоящий страх. Страх от сознания, что бежать куда-то -- невозможно.
Мы въезжаем в неглубокий каньон. Немного спустя у дороги возникает стоянка, которой я ждал. Несколько скамеек, домик и зеленые деревца со шлангами, подведенными к основаниям стволов. Джон -- Господи, помоги мне -- уже у выхода на другой стороне, уже готов выезжать обратно на шоссе.
7
Жара уже повсюду. Я больше не могу не обращать на нее внимания. Воздух раскален, как духовка, и глазам под очками даже прохладно по сравнению с остальными частями лица. Рукам тоже прохладно, но на перчатках от пота проступают большие темные пятна с белыми ободками подсохшей соли. Впереди на дороге ворона клюет какую-то падаль; она медленно взлетает при нашем приближении. Похоже, там валяется ящерица, высохшая и прилипшая к асфальту. На горизонте появляются слегка мерцающие очертания зданий. Я сверяюсь с картой: должно быть, это Боумэн. Мечтаю о воде со льдом и кондиционере. Мы почти никого не встречаем на мостовых и тротуарах Боумэна, хотя множество припаркованных автомобилей говорит о том, что все -- здесь. Внутри. Мы въезжаем на изогнутую углом стоянку и резко разворачиваемся, чтобы без помех выехать обратно, когда соберемся. Одинокая пожилая личность в широкополой шляпе наблюдает, как мы ставим мотоциклы на подпорки, снимаем шлемы и очки. -Вам не жарко? -- спрашивает он. На его лице ничего не написано. Джон качает головой и отвечает: -- Бож-же! Выражение лица, затененного шляпой, становится улыбкой. -- А сколько сегодня? -- спрашивает Джон. -- Сто два, -- отвечает тот, -- когда я смотрел последний раз. Должно до ста четырех дойти. Он спрашивает, сколько мы проехали, мы сообщаем, и он кивает головой с каким-то одобрением: -- Это много. Потом спрашивает про машины. Нас манят пиво и кондиционер, но мы его не обламываем. Мы просто стоим на стодвухградусной жаре, и беседуем с этим человеком. Он -- скотник, на пенсии, говорит, что здесь в округе много пастбищ, и что много лет назад у него был мотоцикл марки "Хендерсон". Мне нравится, что ему хочется поговорить про этот свой "Хендерсон" в стодвухградусном пекле. Мы еще немного с ним болтаем, нетерпение Джона, Сильвии и Криса растет, а когда мы, наконец, прощаемся, он говорит, что рад был познакомиться, и, хотя лицо его по-прежнему ничего не выражает, мы чувствуем, что он говорит правду. Он уходит прочь с каким-то медлительным достоинством в эту стодвухградусную жару. В ресторане я пытаюсь завести о нем беседу, но никому не интересно. Джон и Сильвия, похоже, по-настоящему отрубились. Просто сидят и впитывают кондиционированный воздух без единого движения. Подходит официантка за заказом, и это немного их встряхивает, но они еще не готовы, и она уходит опять. -- Я, кажется, не хочу никуда отсюда уезжать, -- произносит Сильвия. Человек с улицы в широкополой шляпе снова встает у меня перед глазами. Я говорю: -- Подумайте, как здесь было до кондиционирования воздуха. -- Я об этом и думаю, -- отвечает она. -- По таким раскаленным дорогам с моей плохой задней шиной мы бы не сделали больше шестидесяти. Никакой реакции. Крис, напротив, кажется, вернулся в свое обычное состояние: он начеку и за всем наблюдает. Когда приносят еду, он на нее набрасывается и задолго до того, как заканчиваем мы, просит еще. Получает свою добавку, и теперь мы ждем, когда закончит он. Много миль спустя жара -- такая же зверская. Светло так, что мотоциклетных и темных очков уже недостаточно. Нужен щиток сварщика. Высокие Равнины ломаются и размываются, превращаясь в изборожденные оврагами холмы. На всем -- яркий беловатый налет. Нигде ни травинки. Только разбросанные тут и там стебли сорняков, камни и песок. На черную дорогу смотришь с облегчением, и я наблюдаю, как она проносится под ногой. Рядом вижу левую выхлопную трубу: она стала голубоватой -- такого оттенка раньше не было. Я плюю на кончики пальцев в перчатке, трогаю ее и вижу, как слюна шипит. Нехорошо. Теперь важно просто сжиться с этим, а не мысленно сражаться... контроль разумом...
Теперь следует поговорить о ноже Федра. Поможет понять кое-что из того, о чем мы уже упоминали. Каждый применяет этот нож, делит мир на части и строит такое здание. Мы постоянно сознаем миллионы вещей вокруг нас: эти изменчивые формы, эти пылающие холмы, звук двигателя, чувство газа, каждый камешек, сорняк, и столб забора, и кусок мусора у дороги -- сознаем все это, но не очень-то осознанно, если в этих вещах нет ничего необычного, или они не отражают того, что мы уже предрасположены в них увидеть. Нам невозможно осознанно относиться ко всему этому и все это запоминать, потому что иначе наш ум настолько переполнился бы бесполезными подробностями, что мы бы просто не смогли мыслить. Из этого сознавания мы обязаны выбирать, и то, что мы выбираем и называем уже осознанием, никогда не равно сознаванию, поскольку мутирует в процессе выбора. Мы зачерпываем пригоршню песка из бескрайнего ландшафта сознавания вокруг и называем эту горсть песка миром. Как только у нас появляется эта горсть песка -- мир, который мы осознаем, -- ее начинает обрабатывать процесс установления различий. Это и есть нож. Мы делим песок на части. Это и то. Здесь и там. Черное и белое. Теперь и тогда. Различение -это деление осознанной вселенной на части. Горсть песка вначале выглядит однородной, но чем дольше мы вглядываемся в нее, тем более разнообразной находим ее. Каждая песчинка различна. Двух одинаковых нет. Некоторые похожи одним образом, другие -- другим, и мы можем разложить песок по кучкам на основании этой схожести и несхожести. Оттенки цвета в отдельных кучках -размеры в отдельных кучках -- формы песчинок в отдельных кучках -- подвиды форм в отдельных кучках -- степени прозрачности в отдельных кучках -- и так далее, далее и далее. Можно решить, что процесс подразделения и классификации где-нибудь придет к концу, но он не приходит. Он продолжается и продолжается. Классическое понимание имеет дело с кучками, основанием для их сортировки и взаимоотношениями между ними. Романтическое направлено на горсть песка еще до того, как начинается сортировка. И то, и другое -- обоснованные способы смотреть на мир, хотя и непримиримы по отношению друг к другу. Насущной необходимостью стал способ мировоззрения, который не совершал бы насилия ни над одним из этих видов понимания и объединял бы их в одно. Такое понимание не станет отрицать ни сортировки песка, ни созерцания нерассортированного песка ради него самого. Напротив, такое понимание будет направлять внимание на этот бескрайний ландшафт, из которого взят песок. Как раз это и пытался делать Федр, бедный хирург. Чтобы понять то, что он пытался сделать, необходимо в самом ландшафте увидеть фигуру, раскладывающую песок на кучки, и понять, что она -- часть ландшафта, неотделимая от него, и ее просто длжно понять. Видеть ландшафт, не замечая фигуры, -- значит не видеть ландшафта вообще. Отрицать ту ипостась Будды, которая уделяет внимание анализу мотоциклов, -- значит пропускать Будду мимо полностью. Существует вечный классический вопрос: какая часть мотоцикла, какая крупица песка в какой кучке и есть Будда? Очевидно, что задавать подобный вопрос -- значит смотреть не туда, ибо Будда -- везде. Но столь же очевидно, что задавать такой вопрос -- значит смотреть именно туда, куда нужно, ибо Будда -- везде. Много говорилось уже о Будде, существующим независимо от какой бы то ни было аналитической мысли; некоторые решили бы -даже слишком много, -- и поставили бы под сомнение любую попытку что-либо к сказанному прибавить. Но практически ничего не говорилось о Будде, существующем в самой аналитической мысли и задающем этой мысли направление, -и тому есть свои исторические причины. Но история продолжает происходить, и кажется, что нет никакого вреда (а может, есть и какое-то позитивное добро) в том, чтобы прибавить к нашему историческому наследию немного разговоров в этой дискурсивной сфере. Когда аналитическая мысль -- нож -- применяется к опыту, в этом процессе что-то обязательно умерщвляется. Это сравнительно хорошо понято -- по крайней мере, в искусствах. Приходит в голову то, что произошло с Марком Твеном: когда, овладев аналитическим знанием, необходимым для проводки судов по Миссиссиппи, он обнаружил, что река потеряла для него свое очарование. Что-то всегда убивается. Но гораздо меньше заметно в искусствах то, что нечто, к тому же, всегда создается. И вместо того, чтобы зацикливаться на жертве, гораздо важнее видеть рождение и рассматривать процесс как какую-то непрерывность жизни-смерти, которая ни хороша, ни плоха - она просто есть. Мы проезжаем через городок под названием Мармарт, но Джон не останавливается даже на перекур, и мы едем дальше. Опять жара, как в печке, какие-то изрытые пустоши -- и вот мы уже пересекаем границу Монтаны. Об этом объявляет щит у дороги. Сильвия машет руками вверх и вниз, и я в ответ жму на сигнал, но когда бросаю взгляд на щит, то мои чувства отнюдь не праздничны. Неожиданно возникает какое-то внутреннее напряжение -- у них его быть не может. Откуда им знать, что мы сейчас -- там, где жил он. Пока вся эта болтовня о классическом и романтическом понимании наверняка выглядит каким-то странным объездом при описании самого Федра, но чтобы добраться до сути, следует выбирать только этот окольный путь. Описывать физическую внешность Федра или его жизненную статистику означало бы скользить по поверхности, а это заведет нас не туда. Идти же прямо к нему -- только навлечь беду. Он был безумен. Когда смотришь прямо на безумного человека, видишь лишь отражение собственного знания того, что он безумен; а это означает не видеть человека вообще. Чтобы его увидеть, надо видеть то, что видел он, а когда пытаешься поймать видение безумца, то самое действенное -- объезд. Иначе дорогу блокируют твои собственные мнения. Есть только один проход -- и идти нам еще очень долго. Я давал себе труд заниматься всеми этими анализами, определениями и иерархиями не ради них самих, а ради того, чтобы заложить фундамент понимания того, куда шел Федр. Как-то ночью я сказал Крису, что Федр всю свою жизнь потратил на погоню за призраком. Так оно и было. Призрак, за которым он гнался, лежал в основе всей технологии, всей современной науки, всего западного мышления. Призрак самой рациональности. Я сказал Крису, что когда он его нашел, то хорошенько отдубасил. Наверное, что в фигуральном смысле это тоже правда. Он приоткрыл кое-что из того, что я надеюсь извлечь на свет, пока мы едем. Теперь настали такие времена, что и другие, наконец, могут найти там какую-то ценность. Тогда же никто не желал видеть призрака, за которым гнался Федр, но сейчас, я думаю, все больше и больше людей видят его -- или же он мелькает перед ними в дурные мгновения, этот призрак, называющий себя рациональностью. Снаружи он бессвязен и бессмыслен, поэтому самые нормальные повседневные поступки несколько кажутся сумасшедшими из-за того, что несоразмерны с чем-либо еще. Это призрак нормальных повседневных допущений, объявляющий невозможной конечную цель жизни (оставаться живым), но от этого она не перестает быть конечной целью жизни. Великие умы по-прежнему сражаются с болезнями, чтобы люди могли жить дольше, и только безумцы спрашивают, зачем. Живут дольше с тем, чтобы мочь жить дольше. Другой цели нет. Так говорит призрак.
В Бейкере, где мы останавливаемся, термометры показывают 108 в тени. Когда я снимаю перчатки, бензобак так раскален, что невозможно дотронуться. Двигатель зловеще потрескивает от перегрева. Очень плохо. Задняя шина тоже сильно стерлась, и я, приложив ладонь, чувствую, что она такая же горячая, как и бензобак. -- Придется ехать медленнее, -- говорю я. -- Что? -- Думаю, не следует гнать больше пятидесяти. Джон смотрит на Сильвию, а та смотрит на него. Между ними что-то уже говорилось по поводу моей медлительности. Оба выглядят так, будто с них уже почти хватит. -- Мы же хотели побыстрее добраться, -- высказывается Джон, и они идут к ресторану. Цепь тоже раскалилась и пересохла. В правой седельной сумке нашариваю баллончик со смазкой, завожу двигатель и брызгаю на движущуюся цепь. Она еще не остыла, и раствор испаряется почти мгновенно. Затем я выпускаю тоненькую струйку масла, даю ему немного стечь и выключаю двигатель. Крис терпеливо ждет, а потом идет за мною в ресторан. -- Мне показалось, ты говорил, что большой упадок наступит на второй день, -- говорит Сильвия, когда мы подходим к кабинке, где они уже сидят. -- На второй или на третий, -- отвечаю я. -- Или на четвертый и пятый? -- Может быть. Они с Джоном снова переглядываются с тем же самым выражением, что и раньше. Кажется, оно означает: "Трое -- уже толпа". Может, захотят ехать быстрее и дожидаться меня в каком-нибудь городке впереди. Я бы предложил им это сам, но если они поедут намного быстрее, то ждать меня в городке им не придется. Ждать меня они будут в кювете. -- Не знаю, как люди здесь это терпят, -- говорит Сильвия. -- Крутая тут страна, знаешь ли, -- отвечаю я с некоторым раздражением. -- Они знают, что здесь круто, когда сюда едут, и готовы к этому. Если кто-то один жалуется, -- прибавляю я, -- то остальным становится еще тяжелее. У них есть жизненная сила. Они знают, как идти дальше. Джон и Сильвия не очень разговорчивы, и Джон быстро допивает кока-колу и отходит к бару за стаканчиком. Я выхожу и снова проверяю багаж: после последней упаковки вещи немного ужались, и я выбираю слабину и вс перевязываю снова. Крис показывает нам термометр на солнце, и мы видим, что ртуть поднялась намного выше 120 градусов. Мы еще не выехали из города, а я уже весь взмок от пота. На ветру высыхаю меньше, чем за полминуты. Жара просто припечатывает нас. Даже в темных очках приходится щуриться. Вокруг -- ничего, кроме пылающего песка и бледного неба, такого яркого, что трудно вообще куда-либо смотреть. Все раскалилось добела. Настоящая преисподняя. Джон впереди разгоняется все быстрее. Я бросаю думать о нем и сбрасываю скорость до пятидесяти пяти. Если не хочешь в такую жару неприятностей, то не станешь гонять покрышки на 85 милях в час. Лопнувшая шина на этом участке пути -- это кранты. Наверное, они восприняли то, что я сказал, как некую отповедь, но я не имел этого в виду. Мне при такой жаре не удобнее их, но залипать на этом не имеет смысла. Весь день, пока я вспоминал и говорил о Федре, они, должно быть, думали о том, как все плохо. Вот что их действительно изнашивает. Мысль.
Кое-что можно заметить о Федре и как о личности: Знаток логики, классической "системы систем", описывающей правила и процедуры систематического мышления, при помощи которого аналитическое знание может структурироваться и соотноситься. Он был в этом так спор, что его коэффициент интеллекта Стэнфорда-Бине, в сущности, представляющий собой запись навыков аналитической манипуляции, был зафиксирован значением 170 -- а эта цифра встречается только у одного человека из пятидесяти тысяч. Он был систематичен, но сказать, что он думал и действовал, как машина, означало бы неверно понимать природу его мысли. Это не походило на поршни, колеса и шестерни, все двигающиеся одновременно, массивно и скоординированно. На ум вместо этого приходит образ лазерного луча: одинокий тоненький карандашик света такой ужасающей энергии в такой крайней степени концентрации, что его можно направить на луну и снова увидеть его отражение на земле. Федр не использовал свою яркость для общего освещения. Он выискивал особую далекую мишень, целился в нее и попадал. И вс. На мою же долю, кажется, осталось лишь общее освещение этой мишени, которую он уже поразил. Пропорционально своей разумности он был крайне одинок. Не осталось свидетельств, имелись ли у него близкие друзья. Он путешествовал один. Всегда. Даже в присутствии других он был совершенно одинок. Люди иногда это чувствовали, это их отталкивало, поэтому он им не нравился, но нелюбовь их была ему безразлична. Больше всего, наверное, страдали его жена и семья. Жена утверждает, что те, кто пытался попасть за барьеры его сдержанности, оказывались лицом к лицу с пустотой. По-моему, они тянулись к какой-то теплоте, которой он никогда не давал. Никто его по-настоящему не знал. Очевидно, этого как раз он и добивался, -- так оно и было. Возможно, одиночество было результатом его ума. Возможно, причиной. Но оба эти свойства всегда шли бок о бок. Необычайная одинокая разумность. Хотя рассуждения по-прежнему ни к чему не приводят, поскольку и они, и образ лазерного луча создают впечатление, что он был абсолютно холоден и бесстрастен, а это не так. В своей погоне за тем, что я назвал призраком рациональности, он был охотником-фанатиком. Сейчас особенно ярко всплывает один случай в горах, когда солнце уже полчаса как скрылось за вершиной, и ранние сумерки обратили деревья и даже скалы в почти зачерненные тени синего, серого и коричневого. Федр пробыл здесь без еды три дня. Еда закончилась, но он глубоко погрузился в раздумья, имел видения, и не хотел уходить. Дорога лежала недалеко, он о ней знал и поэтому не спешил. В сумраке он увидел какое-то движение вниз по тропе, и к нему приблизилось животное, похожее на собаку -- вроде крупной овчарки или, вероятнее, эскимосской лайки, -- и он спросил себя, что привело собаку в это глухое место в такое время вечера. Собак он не любил, но животное подходило, как бы предвосхищая такие чувства с его стороны. Казалось, пес наблюдал за ним, оценивал его самого. Федр долго и пристально смотрел в глаза животного и вдруг почувствовал нечто вроде узнавания. Потом пес исчез. Много позже Федр понял: то был лесной волк, -- и память об этой встрече долгое время оставалась с ним. Думаю, потому, что он увидел что-то вроде образа себя самого. Фотография может показать физический образ, в котором время статично, а зеркало может показать физический образ, в котором время динамично, но, я думаю, в горах он видел совершенно иное: образ тот не был физическим и вовсе не существовал во времени. И, тем не менее, то был его образ -- поэтому-то он и почувствовал узнавание. Сейчас это ко мне так живо возвращается потому, что я опять видел его прошлой ночью -- как образ самого Федра. Подобно тому лесному волку в горах, у него было какое-то животное мужество. Он шел собственным путем, не заботясь о последствиях, -- что иногда ошеломляло людей, а меня ошеломляет и сейчас, когда слышу об этом. Он нечасто отклонялся влево или вправо. Я это обнаружил. Но корни его мужества -- вовсе не в идеалистическом самопожертвовании, а в одной лишь интенсивности его погони, и тут нет ничего благородного. Думаю, он преследовал призрака рациональности потому, что хотел ему отомстить, ибо чувствовал, что сам им так сформировался. Он хотел освободиться от своего образа. Хотел его разрушить, поскольку призрак и он сам были одним и тем же, а ему хотелось стать свободным от уз собственной личности. Странным образом, но этой свободы он добился. Такие воспоминания могут показаться "не от мира сего", но самая запредельная их часть еще только на подходе. Мои собственные с ним отношения. Они уже предвосхищены и были до сих пор смутны, но все равно о них нужно рассказать. Я впервые обнаружил его много лет назад путем умозаключений из одной странной цепи событий. Однажды в пятницу я отправился на работу и сделал довольно много перед выходными, обрадовался этому и поехал потом на вечеринку, где разговаривал со всеми слишком долго и громко, а выпил больше того и подавно. Потом ушел в заднюю комнату ненадолго прилечь. Когда я проснулся, то увидел, что проспал всю ночь, потому что уже рассвело, и подумал: "Господи, я даже не знаю, как зовут хозяев". К какой неловкости это может, в конце концов, привести? Комната не походила на ту, где я прилег, но когда я заходил, было темно, а я, должно быть, все равно нализался. Я встал и увидел, что на мне другая одежда. Не то, что я надевал прошлым вечером. Я вышел из комнаты, но, к моему удивлению, дверь вела не в тот дом, а в длинный коридор. Идя по нему, я ощущал, что все смотрят на меня. Три раза незнакомые люди останавливали меня и спрашивали, как я себя чувствую. Думая, что они имеют в виду мое вчерашнее состояние, я отвечал, что у меня даже нет похмелья, от чего один из них рассмеялся, но осекся. В конце коридора я увидел стол, вокруг которого происходила какая-то деятельность. Я сел поблизости в надежде, что меня никто не заметит, пока я это все как-нибудь не вычислю. Но подошла женщина в белом, и спросила, знаю ли я, как ее зовут. Я прочел имя на маленькой табличке, прицепленной к ее блузке. Она не заметила, явно этому поразилась и поспешно отошла. Вернулась она с мужчиной, и тот смотрел прямо на меня. Он сел рядом и спросил, знаю ли я, как зовут его. Я ответил и сам удивился так же, как они удивлялись тому, что я это знал. -- Для этого еще очень рано, -- сказал он. -- Похоже на больницу, -сказал я. Те кивнули. -- Как я сюда попал? -- спросил я, думая о пьяной вечеринке. Мужчина ничего не ответил, а женщина опустила глаза. Объяснили они очень мало. Больше недели из того, что меня окружало, я вычислял, что до моего пробуждения все было сном, а после -- реальностью. Чтобы отличить их друг от друга, не было никакой основы, кроме нагромождения все новых и новых событий, казалось, ставивших под сомнение то пьяное происшествие. Появилось ощущение запертой двери; что снаружи, я не знаю, как ни пытаюсь вспомнить. И бумажка из наследственного суда, где говорилось, что такой-то и такой-то признан невменяемым. Они что, имеют в виду меня? Наконец, мне объяснили: "Теперь у вас -- новая личность". Но это утверждение, на самом деле, ничего не объясняло. Оно озадачивало больше, чем обычно, поскольку я не сознавал никакой "старой" личности вообще. Вот если бы они сказали: "Вы теперь -- другая личность", было бы гораздо понятнее. Тогда бы все встало на свои места. Они совершили ошибку, думая о личности, как о каком-то типе владения, вроде чемодана с одеждой человека. Но что, кроме личности, в нем вообще есть? Немного костей и мяса. Возможно, набор юридических данных, но уж, конечно, никакого человека. Кости, мясо и юридические данные -- это покровы, которые носит личность, а не наоборот. Но кем была старая личность, которую они знали и продолжением которой считали меня? Это и стало мне первым намеком на существование Федра много лет назад. За все дни, недели и годы, что последовали за этим, я узнал намного больше. Он умер. Его уничтожили по распоряжению суда усиленным пропусканием переменного тока высокого напряжения через доли его головного мозга. Приблизительно 800 миллиампер, продолжительностью от 0,5 до 1,5 секунд, применялись последовательно 28 раз, что составило процесс, технологически известный как "аннигиляция воздействия окружающей среды". Личность целиком ликвидировали без остатка технологически безупречным действием, которое с тех пор и определяло наши с ним отношения. Я его никогда не встречал. И никогда не встречу. Но все же странные пряди его памяти внезапно накладываются и совпадают с этой дорогой, и со скалами в пустыне, и с добела раскаленным песком вокруг нас; и происходит какое-то чудне совпадение, и я уже знаю, что он все это видел. Он здесь был, иначе я бы этого не знал. Должен был быть. Наблюдая эти внезапные сращения вдения, вспоминая странные обрывки мыслей, о происхождении которых не имею ни малейшего представления, я похож на ясновидца, на спиритического медиума, принимающего послания из иного мира. Вот так все и происходит. Я вижу что-то и собственными глазами и его глазами тоже. Когда-то они принадлежали ему. Эти ГЛАЗА! Вот в чем весь ужас. Эти руки в перчатках, ведущие мотоцикл, на которые я сейчас смотрю, когда-то были его руками! И если можешь это почувствовать, то сможешь понять и настоящий страх. Страх от сознания, что бежать куда-то -- невозможно.
Мы въезжаем в неглубокий каньон. Немного спустя у дороги возникает стоянка, которой я ждал. Несколько скамеек, домик и зеленые деревца со шлангами, подведенными к основаниям стволов. Джон -- Господи, помоги мне -- уже у выхода на другой стороне, уже готов выезжать обратно на шоссе.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента