Страница:
– Я прошу прощения за промедление, – сказал Гэн. Комната перед его глазами плыла и раскачивалась, как линия горизонта в пустыне. Он облокотился на запертую дверь в ванную. Она была там, всего в двух или трех сантиметрах от него.
– Вы выглядите неважно, – сказал русский, теперь уже с искренним участием. Переводчик вызывал у него симпатию. – И голос у вас что-то слабый.
– Не беспокойтесь, я уверен, что все будет хорошо.
– Вы так бледны. А глаза у вас как будто заплаканные. Если вы действительно больны, то командиры отпустят вас на свободу. После первого аккомпаниатора они стали очень осторожны в вопросах здоровья.
Гэн моргал, стараясь поставить на место раскачивающуюся мебель, но яркие полосы кушетки продолжали прыгать и кривиться в пульсирующем ритме его кровообращения. Он распрямился и повертел головой.
– Ну вот, – сказал он неуверенно, – теперь все в порядке. У меня нет ни малейшего желания отсюда уходить. – Он посмотрел на солнце, светящее в высокие окна. На цветном ковре вспыхивали солнечные блики, двигались живые тени от листьев. В эту минуту, стоя рядом с русским, Гэн наконец понял, что говорила ему Кармен. Посмотрите на эту комнату! Вот занавески и светильники, вот мягкие подушки диванов, все золотое, зеленое и голубое. Действительно, кто откажется жить в такой комнате?
Федоров улыбнулся и стукнул переводчика по плечу.
– Ну что вы за человек! Из всех человеков человек! Ах, как я вами восхищаюсь!
– Из всех человеков человек! – повторил Гэн. Славянский язык кружил ему голову, как бренди.
– Тогда пойдемте и поговорим с Роксаной Косс! У меня нет времени еще раз умываться! Если не сейчас, то всю свою решимость я потеряю навсегда.
Они отправились на кухню, но с таким же успехом Гэн мог идти один. В голове у него не было ни единой мысли о Федорове, ни о том, что он чувствует, ни о том, что собирается сказать. Голова Гэна была полна Кармен. Кармен, сидящая на раковине. Такой он запомнит ее навсегда. Пройдут долгие годы, но как только он подумает о ней, то тут же представит ее себе сидящей на черном мраморе, ее тяжелые башмаки зашнурованы электрическим проводом, руки упираются в прохладный камень. Разделенные на пробор волосы заложены за изящные ушки и свободно струятся по плечам. Он вспоминал ее поцелуй, ее руки, обхватившие его за шею. Но самым острым воспоминанием было ее лицо в форме сердечка, ее темно-карие глаза и подвижные брови, ее круглый ротик, который ему постоянно хотелось целовать. Господин Осокава к своим занятиям относился с легкостью. Скажешь ему сегодня слово – и назавтра он его наверняка забудет. Он сам смеялся над своими ошибками, делал пометки, ставил маленькие галочки рядом со словами, которые ему не давались. Но не такой была Кармен. Сказать что-нибудь Кармен – значило навеки впечатать это в шелковые извилины ее мозга. Она закрывала глаза и произносила слово вслух либо записывала его на бумаге, и этого было достаточно – слово навеки становилось ее собственностью. Проверять ее было не обязательно. Они неслись вперед, продирались сквозь ночь с такой скоростью, как будто за ними гналась стая волков. Она хотела всего и сразу, как можно больше. Больше слов, больше знаний. Она просила его объяснять ей правила грамматики и пунктуации. Она хотела изучить герундий, инфинитивы и причастия. В конце урока, когда от слов они уже уставали, она откидывалась на дверцу буфета в посудной кладовке и зевала.
– Теперь расскажи мне о запятых, – со вздохом говорила она. Над ее головой возвышались горы тарелок, сервиз на двадцать четыре персоны, сервиз с синими кобальтовыми лентами по окружности на шестьдесят персон, каждая чашечка висит на своем собственном крючочке.
– Уже поздно. Не обязательно приниматься за запятые сегодня.
Она скрещивала руки на своей узкой груди и сползала по дверце на пол.
– Запятые ставятся в конце предложения, – говорила она, чтобы его раззадорить, заставить себя исправлять.
Гэн закрывал глаза, наклонялся вперед и опускал голову на колени. Сон – это такая страна, куда не требуется виз.
– Запятые, – говорил он сквозь сон, – это паузы в предложении, они отделяют разные мысли.
– Ах! – сказал Федоров. – Она разговаривает с вашим работодателем!
Гэн вздрогнул, пришел в себя и понял, что Кармен рядом с ним нет, а он стоит на кухне вместе с Федоровым. До посудной кладовки оставалось не более десяти шагов. Насколько он знал, никто, кроме них двоих, туда ни разу не заглядывал. Господин Осокава и Роксана стояли рядом с раковиной. Возникало странное ощущение, что они заняты оживленной беседой, хотя оба молчали. Игнасио, Гвадалупе и Хумберто сидели здесь же, за кухонным столом, и чистили оружие: на газете перед ними лежали россыпи металлических деталей, которые они одну за другой смазывали маслом. Тибо тоже сидел за тем же столом и читал поваренную книгу.
– Кажется, мне лучше прийти попозже, – сказал Федоров. – Когда она не будет так занята.
Роксана Косс была, похоже, совершенно свободна. Она просто стояла, вертела в пальцах стакан и подставляла лицо солнечному свету.
– В конце концов, мы можем у нее об этом спросить, – предложил Гэн. Ему хотелось наконец выполнить свое обязательство по отношению к Федорову, чтобы тот больше не преследовал его по пятам и не убеждал его, что вот теперь он совершенно готов, а через минуту – что он совершенно не готов.
Федоров вытащил из кармана огромный носовой платок и вытер им лицо, как будто счищал с него невидимую грязь.
– Не обязательно делать это именно сейчас. Мы же пока никуда не уходим. Нас все равно никогда не освободят. Разве не достаточно, что я вижу ее каждый день? Это такая великая роскошь. Все остальное с моей стороны – обыкновенный эгоизм. Да и что я могу ей сказать?
Но Гэн его не слушал. В русском языке он был не слишком силен, и стоило ему отвлечься, как он превращался в бессмысленный набор звуков. Кириллические буквы прыгали у него перед глазами и барабанили по голове, как град по цинковой крыше. Он улыбнулся Федорову и кивнул, чувствуя такую лень, которой в прошлой жизни никогда бы себе не позволил.
– Разве этот солнечный свет не прекрасен? – обратился к Гэну господин Осокава, когда заметил, что тот стоит рядом. – Я вдруг почувствовал, что изголодался по нему, что солнечный свет – единственное, что может меня насытить. Мне хочется без конца стоять и смотреть в окно. Наверное, сказывается дефицит витаминов.
– Я бы сказал, что нам всем сейчас не хватает витаминов, – сказал Гэн. – Вам знаком господин Федоров?
Господин Осокава поклонился Федорову. Смущенный Федоров ответил на его поклон, затем поклонился Роксане Косс, которая в свою очередь тоже поклонилась, хотя и не столь глубоко. Стоя кружком, они все вместе напоминали стаю гусей, тянувших к воде шеи.
– Он хочет поговорить с Роксаной о музыке, – сказал Гэн сперва по-японски, потом по-английски. Господин Осокава и Роксана вместе поклонились Федорову, который прижал к губам носовой платок, как будто собирался его съесть.
– Тогда я пойду поиграю в шахматы. – Господин Осокава посмотрел на часы. – Мы должны играть в одиннадцать, так что я явлюсь не слишком рано.
– Я совершенно уверен, что у вас нет нужды нас покидать, – сказал Гэн.
– Но нет нужды и оставаться. – Господин Осокава посмотрел на Роксану, и, несмотря на нежность, сквозившую в его взгляде, стало ясно, что свое решение он принял окончательно: он сейчас уйдет, он будет играть в шахматы, а потом, если она захочет, он вернется и снова посидит рядом с ней. Они обменялись улыбками, и господин Осокава вышел из кухни через раздвижные двери. В его походке чувствовалась удивительная легкость, какой Гэн раньше за ним не замечал. Он шел с высоко поднятой головой. Свои уже пообносившиеся брюки и потерявшую свежесть рубашку он носил с удивительным достоинством.
– Ваш друг – потрясающий человек, – тихо сказала Роксана, устремив взор туда, где только что стоял господин Осокава.
– Я и сам всегда так думал, – признался Гэн. Он все еще был озадачен тем, что сказала ему Кармен. Но взгляд, которым обменялись эти двое, он узнал. Гэн был влюблен, и это чувство было для него настолько новым, что он едва мог представить себе других людей, испытывающих нечто подобное. Кроме, разумеется, Симона Тибо, который читал поваренную книгу с замотанным вокруг горла шарфом жены. Все были в курсе, что Тибо влюблен.
Роксана подняла голову, чтобы охватить взглядом исполинскую фигуру Федорова. И при этом сменила выражение лица. Теперь она изображала, что готова слушать, готова получать профессиональные комплименты, готова заставить собеседника поверить, что его слова имеют для нее хоть какое-то значение.
– Мистер Федоров, может быть, нам удобнее сесть в гостиной?
Столь прямой вопрос привел Федорова в волнение. Услышанное через переводчика его совершенно обескуражило, но, когда Гэн собрался повторить свой перевод, он все-таки ответил:
– Мне удобно там, где удобно вам. Я счастлив говорить с вами на кухне. Мне кажется, что эта комната чрезвычайно хороша сама по себе, хотя лично мне не пришлось раньше здесь бывать. – Вообще-то, если верить Лебедю и Березовскому, ему даже лучше говорить на кухне, где никто не сможет его понять и подслушать. Негромкий лязг ружейного металла о столешницу и прищелкивание языком Тибо, который выражал таким способом отношение к прочитанным рецептам, казались ему предпочтительнее подслушивания в гостиной.
– Мне она тоже кажется прекрасной, – сказала Роксана. Она пила воду из стакана небольшими глоточками. Ее губы, вода… Взглянув на это, Федоров задрожал и отвернулся. Что же он собирался ей сказать? Надо было написать ей письмо! Вот это было бы правильно! А переводчик мог его перевести. Слова остаются словами, скажи их или напиши – все равно.
– Мне кажется, что мне действительно лучше сесть, – пробормотал Федоров.
Гэн уловил слабость в его голосе и поспешил за стулом. Русский начал тяжело опускаться на стул еще до того, как Гэн успел этот стул под него подставить. С тяжелым вздохом, означавшим, очевидно, что всему конец, гигант уронил голову на колени.
– Господи! – воскликнула Роксана, склоняясь над ним. – Может быть, он болен? – Она схватила с вешалки кухонное полотенце и окунула его в свою питьевую воду, а затем приложила мягкую влажную ткань к розовому затылку русского. От ее прикосновений тот слегка застонал.
– Вы не знаете, что с ним такое? – спросила она Гэна. – Когда он вошел, с ним как будто все было в порядке. А теперь – в точности, как Кристоф, та же бледность, то же полуобморочное состояние. Может быть, у него тоже диабет? Пощупайте его, он совсем холодный!
– Скажите мне, что она говорит, – прошептал Федоров снизу.
– Она спрашивает, что с вами, – перевел Гэн.
Наступило долгое молчание. Роксана начала ощупывать его шею в поисках пульса.
– Скажите ей, что это любовь, – пробормотал русский.
– Любовь?
Федоров молча кивнул головой. У него была густая волнистая шевелюра, хотя и не совсем чистая. На висках его уже проступала седина, но на макушке, которую как раз видели перед собой Роксана и Гэн, волосы оставались темными и красивыми – волосы молодого человека.
– Раньше вы мне ни слова не говорили о любви! – воскликнул Гэн, совершенно заинтригованный. Он понимал, что подобный поворот дела ставит его в весьма неловкое положение.
– Но я же не в вас влюблен, – пробормотал Федоров. – Почему я должен был говорить с вами о любви?
– Но, насколько я понимаю, меня пригласили сюда переводить совсем не это!
С неимоверным усилием Федоров заставил себя поднять голову. Лицо его было покрыто липким потом.
– А разве вы пришли сюда переводить только то, что считаете нужным? По-вашему, мы должны говорить только о погоде? Разве вы имеете право решать за других, что им следует говорить друг другу, а чего не следует?
Федоров был прав. Гэн должен был это признать. Личные чувства переводчика в данном случае не имеют значения. В обязанности Гэна не входило редактировать диалог. Едва ли в его обязанности входило даже вслушиваться.
– Прекрасно, – сказал он. По-русски очень легко казаться усталым. – В таком случае все прекрасно.
– Что он говорит? – спросила Роксана. Теперь, когда Федоров сел, она приложила полотенце к его лбу.
– Она хочет знать, что вы сказали, – обратился Гэн к Федорову. – Мне следует сказать ей о любви?
Федоров слабо улыбнулся. Ему следовало бы проигнорировать такой вопрос, сделать вид, что он его не касается. Пока еще ничего особенного не произошло: просто легкое недомогание. Ему следует как можно быстрее начать то, ради чего он сюда пришел: свою речь, которую он так долго репетировал перед Лебедем и Березовским. Он прокашлялся.
– У себя на родине я являюсь министром торговли, – начал он слабым голосом. – Ответственная позиция, и вот теперь я могу погибнуть. – Он пытался прищелкнуть пальцами, но у него ничего не получалось, потому что липкие от пота пальцы скользили друг о друга беззвучно. – Но все равно, в наше время это очень хорошая работа, и я вполне ею доволен. Для мужчины заниматься реальным делом – значит быть счастливым. – Он попытался посмотреть ей в глаза, но для него это было уже слишком. У него засосало под ложечкой.
Гэн перевел, стараясь не думать, к чему все это приведет.
– Спросите его, как он себя чувствует, – сказала Роксана. – Мне кажется, цвет лица у него улучшился.
Она сняла полотенце с его головы. Федоров разочарованно вздохнул.
– Она хочет знать, как вы себя чувствуете!
– Она слушает мою историю?
– Вы можете продолжать. Я сделаю все, что в моих силах.
– Скажите ей, что со мной все в порядке. Скажите ей так: у России никогда не было намерений инвестировать капитал в эту бедную страну. – Он снова посмотрел в глаза Роксане, но очень быстро, совершенно измученный, перевел взгляд на Гэна. – У нас тоже бедная страна, и к тому же мы должны поддерживать множество других бедных стран. Когда поступило приглашение на этот прием, мой друг господин Березовский, крупный бизнесмен, находился здесь и сказал, что я обязательно должен прийти. Он сказал, что будете выступать вы. С Березовским и Лебедем мы вместе учились в школе. Мы всегда были близкими друзьями. Теперь я в правительстве, Березовский в бизнесе, а Лебедь… Лебедь, как у вас говорят, имеет дело с инвестициями. Сто лет тому назад мы все учились в Санкт-Петербурге. И часто ходили в оперу. Молодые люди, мы занимали самые дешевые, стоячие места на галерке: денег у нас тогда не было. Потом, когда появилась работа, мы уже покупали себе билеты на сидячие места. А потом и на самые лучшие места. Можно оценить положение человека в обществе по тому, какие места он занимает в опере. А в молодости мы слушали Чайковского, Мусоргского, Римского-Корсакова, Прокофьева, вообще все, чем славилась русская опера.
Перевод шел медленно, но для участников беседы это было неплохо, потому что каждый успевал сосредоточиться.
– В России замечательная опера, – вежливо вставила Роксана. Она бросила полотенце в раковину и тоже решила взять себе стул, потому что никто об этом почему-то не позаботился, а история русского обещала быть длинной. Когда она схватилась за один из стульев, мальчик по имени Сесар вскочил со своего места за кухонным столом и бросился ей помогать.
– Gracia [Спасибо ( исп.). ], – сказала она ему. Это испанское слово она уже выучила.
– Прошу прощения, – смущенно сказал Гэн, который тоже переводил, стоя на ногах. – Просто ума не приложу, чем были заняты мои мысли.
– Наверное, ваши мысли были заняты русским языком, – предположила Роксана. – Кажется, нам предстоит головная боль. У вас есть понятие, куда он клонит со своей историей?
Федоров слабо улыбался. Его щеки успели порозоветь.
– У меня об этом самое смутное понятие.
– Тогда молчите, пусть это будет для нас сюрпризом. Надо полагать, что на сегодня у нас с вами такое развлечение. – Она закинула ногу на ногу и слегка улыбнулась Федорову в знак того, что он может продолжать.
Федоров минуту помолчал. Он успел заново пересмотреть свою позицию. После стольких репетиций он вдруг понял, что избрал совершенно неправильный путь. Его история началась задолго до школы. Она началась еще до оперы, хотя опера тоже сыграла свою роль. Он решил начать свой рассказ с самого начала. Мысленно он представил себя в России, ребенком, который карабкается по черной лестнице в квартиру, где в те времена жила его семья. Он придвинулся ближе к Роксане. Он прикидывал, в каком направлении находится отсюда Россия.
– Когда я был мальчиком, город, в котором я жил, назывался Ленинград. Но вы это знаете. Еще раньше он назывался Петроград, но это название никому не принесло счастья. Все считали, что городу лучше иметь либо исконное название, либо уж совсем новое, а не гибрид того и другого. В то время моя семья жила вместе: мама, папа, два моих брата, я и бабушка, мать моей мамы. Так вот, у бабушки была книга с картинками. Очень толстая книга. – Федоров руками показал, какого размера была книга. По его жесту можно было предположить, что книга была исполинских размеров. – Бабушка рассказывала, что книгу ей подарил один ее поклонник из Европы, когда ей было пятнадцать лет. Этого человека звали Юлиан. Не знаю, правда ли это. Моя бабушка была большой мастерицей рассказывать всякие истории. Тот факт, что она сохранила эту книгу во время всех войн и катаклизмов, всегда меня поражал. Она не продала ее во время голода и не сожгла в печке, когда не было дров, потому что у нас бывали времена, когда люди сжигали все, что горит, чтобы спасти себя от холода. Удивительно и то, что книгу у нее не отобрали во время гонений, хотя спрятать ее было очень трудно. Когда я был мальчиком, война давно закончилась, и бабушка была уже старой женщиной. Она не ходила по музеям. Мы гуляли с ней возле Зимнего дворца, но внутрь никогда не заходили. Надо полагать, что для этого у нас не было денег. Зато бывали вечера, когда она приказывала мне и моим братьям вымыть руки и после этого вытаскивала свою книгу. До десяти лет мне не разрешалось даже дотрагиваться до ее страниц, но я все равно мыл руки – только для того, чтобы удостоиться чести ее смотреть. Она хранила свое сокровище под диваном, на котором спала, завернутым в стеганое одеяло. Так вот, когда она удостоверялась, что стол совершенно чист, мы клали на него одеяло и медленно разворачивали. Потом она садилась. Она была маленькой женщиной, а мы выстраивались вокруг нее. Она очень щепетильно относилась к свету, падающему на страницы. Он ни в коем случае не должен был быть слишком ярким, потому что, по ее мнению, от яркого света могут выцвести краски. Поэтому она оставляла такой слабый свет, что мы едва могли как следует рассмотреть иллюстрации. Она надевала белые нитяные перчатки – совершенно чистые, потому что они использовались только для переворачивания страниц. Можете вы себе это вообразить?
Федоров слегка перевел дух.
– В те времена мы не были слишком бедными, в том смысле, что мы ничем не отличались от других людей вокруг. Наша квартирка была очень маленькой, мы с братом спали в одной кровати. Наша семья отличалась от других семей только тем, что владела книгой. Такая неординарная вещь была эта книга. Она называлась «Шедевры импрессионизма». Никто из друзей и знакомых не знал, что у нас есть такая книга. Детям запрещалось кому бы то ни было о ней рассказывать, потому что бабушка боялась, что кто-нибудь придет и ее у нас отберет. Там были репродукции Писарро, Боннара, Ван Гога, Моне, Мане, Сезанна и многих других, сотни картин. Цвета были чарующими, особенно при тусклом освещении. Каждую картину мы внимательно рассматривали. Все они, по словам бабушки, имели громадное значение. Бывали ночи, когда она успевала перевернуть не более двух страниц. Мне казалось, что потребуется год, чтобы хоть раз досмотреть эту книгу до конца. Судя по всему, книга действительно была выдающимся произведением типографского искусства. Конечно, в те времена оригиналы картин мне были недоступны, но годы спустя, когда некоторые из них я наконец увидел, они показались очень похожими на мои детские воспоминания. Бабушка утверждала, что в молодости умела говорить по-французски и поэтому может прочесть нам все, что написано под иллюстрациями. Конечно, она немножко лукавила, потому что ее рассказы постоянно менялись. Но главное не в этом. Ее истории были замечательными. «Вот поле, на котором Ван Гог нарисовал подсолнухи, – начинала она свой рассказ. – Весь день он сидел на жарком солнце. А когда в небе появлялось белое облачко, ему хотелось сохранить его для будущих картин, и он тоже зарисовывал его на полях». Таковы приблизительно были ее рассказы: она делала вид, что читает. Иногда она читала по двадцать минут то, что на странице занимало несколько строк. Она объясняла это тем, что французский язык более компактный, нежели русский, и что каждое слово в нем содержит смысл целых предложений. Ей надо было рассказать нам о таком количестве картин! Прошло очень много лет, прежде чем я их все запомнил. Но зато даже сегодня я могу без запинки назвать вам количество стогов на поле и указать направление, откуда падает свет.
Федоров снова сделал паузу, чтобы дать Гэну возможность все получше перевести, а сам воспользовался ею, чтобы воспроизвести в своем воображении всех сидящих за столом вокруг книги: вот бабушка, уже умершая, вот отец и мать, тоже покойные, вот младший брат Дмитрий, утонувший на рыбалке, когда ему был двадцать один год. Из всей семьи остались только двое: он и его брат Михаил, который, наверное, следит теперь за историей захвата заложников по телевизору. «Если меня убьют, – подумал Федоров, – Михаил останется один во всем мире».
– Иногда бабушка отказывалась доставать книгу. Она говорила, что очень устала. Она говорила, что избыток красоты ее угнетает. Так проходила неделя, другая. Целая вечность без Сера! Я впадал прямо-таки в неистовство, в такой зависимости от этих картин я находился. Но само ожидание заставляло нас любить книгу еще сильнее. Благодаря ее защите моя жизнь стала иной, чем могла бы стать.
Голос Федорова становился все спокойнее и увереннее.
– Как объяснить это чудо? Книга научила меня любить прекрасное. Я стал понимать язык красоты. Позже это помогло мне полюбить оперу, балет, архитектуру, а еще позже я понял, что ту же красоту я могу различать в природе. В людях. Все эти способности я отношу за счет книги. К концу жизни бабушка уже не могла поднимать книгу и посылала нас доставать ее из-под дивана. У нее тряслись руки, она боялась закапать страницы слезами и поэтому разрешала нам их переворачивать. Перчатки были слишком малы для моих рук, и поэтому она научила меня, как использовать их просто в качестве прокладки между пальцами, чтобы бумага оставалась чистой.
Федоров вздохнул: почему-то именно это воспоминание растрогало его более всего.
– Теперь книгой владеет мой брат. Он врач, живет не в Москве. Когда мы видимся раз в несколько лет, то снова достаем эту книгу и вместе рассматриваем. Мы оба уже не можем без нее жить. Я пытался найти еще один экземпляр, но безуспешно. Очевидно, это действительно очень редкая книга.
Не переставая говорить, Федоров теперь мог уже расслабиться. Говорение – вот та вещь, которая удавалась ему в жизни лучше всего. Он почувствовал, как выравнивается его дыхание. До этого момента он не проводил связи между книгой и сегодняшним моментом своей жизни, но сейчас эта связь возникла перед ним совершенно ясно, и он даже удивился, что не видел ее до сих пор.
– Для бабушки была трагедия, что никто из нас не обладал художественным талантом. Даже в конце ее жизни, когда я уже изучал в университете экономику, она убеждала меня сделать еще одну попытку. Но я был не в силах этим заниматься. Она любила повторять, что вот мой брат Дмитрий наверняка стал бы великим художником, но так она говорила только потому, что Дмитрий погиб. Мертвых можно представить себе в любой роли. А мы с братом стали профессиональными зрителями. Некоторые люди рождены, чтобы производить великое искусство, а другие – чтобы этим искусством восхищаться. А как вы считаете? Это сам по себе такой особый талант, быть аудиторией в опере, зрителем в картинной галерее. Чтобы слушать величайшее в мире сопрано, тоже надо этим талантом обладать. Не каждый же может стать артистом. Должны быть и те, кто воспринимает их искусство, кто любит и восхищается тем, что имеют честь видеть.
Федоров говорил медленно, делал длинные паузы между предложениями, поэтому Гэну не приходилось напрягаться, чтобы их понять, но именно поэтому всем было трудно что-либо сказать, когда Федоров кончил свой рассказ.
– Очаровательная история, – выговорила наконец Роксана.
– Но в ней еще надо поставить точку.
– Вы выглядите неважно, – сказал русский, теперь уже с искренним участием. Переводчик вызывал у него симпатию. – И голос у вас что-то слабый.
– Не беспокойтесь, я уверен, что все будет хорошо.
– Вы так бледны. А глаза у вас как будто заплаканные. Если вы действительно больны, то командиры отпустят вас на свободу. После первого аккомпаниатора они стали очень осторожны в вопросах здоровья.
Гэн моргал, стараясь поставить на место раскачивающуюся мебель, но яркие полосы кушетки продолжали прыгать и кривиться в пульсирующем ритме его кровообращения. Он распрямился и повертел головой.
– Ну вот, – сказал он неуверенно, – теперь все в порядке. У меня нет ни малейшего желания отсюда уходить. – Он посмотрел на солнце, светящее в высокие окна. На цветном ковре вспыхивали солнечные блики, двигались живые тени от листьев. В эту минуту, стоя рядом с русским, Гэн наконец понял, что говорила ему Кармен. Посмотрите на эту комнату! Вот занавески и светильники, вот мягкие подушки диванов, все золотое, зеленое и голубое. Действительно, кто откажется жить в такой комнате?
Федоров улыбнулся и стукнул переводчика по плечу.
– Ну что вы за человек! Из всех человеков человек! Ах, как я вами восхищаюсь!
– Из всех человеков человек! – повторил Гэн. Славянский язык кружил ему голову, как бренди.
– Тогда пойдемте и поговорим с Роксаной Косс! У меня нет времени еще раз умываться! Если не сейчас, то всю свою решимость я потеряю навсегда.
Они отправились на кухню, но с таким же успехом Гэн мог идти один. В голове у него не было ни единой мысли о Федорове, ни о том, что он чувствует, ни о том, что собирается сказать. Голова Гэна была полна Кармен. Кармен, сидящая на раковине. Такой он запомнит ее навсегда. Пройдут долгие годы, но как только он подумает о ней, то тут же представит ее себе сидящей на черном мраморе, ее тяжелые башмаки зашнурованы электрическим проводом, руки упираются в прохладный камень. Разделенные на пробор волосы заложены за изящные ушки и свободно струятся по плечам. Он вспоминал ее поцелуй, ее руки, обхватившие его за шею. Но самым острым воспоминанием было ее лицо в форме сердечка, ее темно-карие глаза и подвижные брови, ее круглый ротик, который ему постоянно хотелось целовать. Господин Осокава к своим занятиям относился с легкостью. Скажешь ему сегодня слово – и назавтра он его наверняка забудет. Он сам смеялся над своими ошибками, делал пометки, ставил маленькие галочки рядом со словами, которые ему не давались. Но не такой была Кармен. Сказать что-нибудь Кармен – значило навеки впечатать это в шелковые извилины ее мозга. Она закрывала глаза и произносила слово вслух либо записывала его на бумаге, и этого было достаточно – слово навеки становилось ее собственностью. Проверять ее было не обязательно. Они неслись вперед, продирались сквозь ночь с такой скоростью, как будто за ними гналась стая волков. Она хотела всего и сразу, как можно больше. Больше слов, больше знаний. Она просила его объяснять ей правила грамматики и пунктуации. Она хотела изучить герундий, инфинитивы и причастия. В конце урока, когда от слов они уже уставали, она откидывалась на дверцу буфета в посудной кладовке и зевала.
– Теперь расскажи мне о запятых, – со вздохом говорила она. Над ее головой возвышались горы тарелок, сервиз на двадцать четыре персоны, сервиз с синими кобальтовыми лентами по окружности на шестьдесят персон, каждая чашечка висит на своем собственном крючочке.
– Уже поздно. Не обязательно приниматься за запятые сегодня.
Она скрещивала руки на своей узкой груди и сползала по дверце на пол.
– Запятые ставятся в конце предложения, – говорила она, чтобы его раззадорить, заставить себя исправлять.
Гэн закрывал глаза, наклонялся вперед и опускал голову на колени. Сон – это такая страна, куда не требуется виз.
– Запятые, – говорил он сквозь сон, – это паузы в предложении, они отделяют разные мысли.
– Ах! – сказал Федоров. – Она разговаривает с вашим работодателем!
Гэн вздрогнул, пришел в себя и понял, что Кармен рядом с ним нет, а он стоит на кухне вместе с Федоровым. До посудной кладовки оставалось не более десяти шагов. Насколько он знал, никто, кроме них двоих, туда ни разу не заглядывал. Господин Осокава и Роксана стояли рядом с раковиной. Возникало странное ощущение, что они заняты оживленной беседой, хотя оба молчали. Игнасио, Гвадалупе и Хумберто сидели здесь же, за кухонным столом, и чистили оружие: на газете перед ними лежали россыпи металлических деталей, которые они одну за другой смазывали маслом. Тибо тоже сидел за тем же столом и читал поваренную книгу.
– Кажется, мне лучше прийти попозже, – сказал Федоров. – Когда она не будет так занята.
Роксана Косс была, похоже, совершенно свободна. Она просто стояла, вертела в пальцах стакан и подставляла лицо солнечному свету.
– В конце концов, мы можем у нее об этом спросить, – предложил Гэн. Ему хотелось наконец выполнить свое обязательство по отношению к Федорову, чтобы тот больше не преследовал его по пятам и не убеждал его, что вот теперь он совершенно готов, а через минуту – что он совершенно не готов.
Федоров вытащил из кармана огромный носовой платок и вытер им лицо, как будто счищал с него невидимую грязь.
– Не обязательно делать это именно сейчас. Мы же пока никуда не уходим. Нас все равно никогда не освободят. Разве не достаточно, что я вижу ее каждый день? Это такая великая роскошь. Все остальное с моей стороны – обыкновенный эгоизм. Да и что я могу ей сказать?
Но Гэн его не слушал. В русском языке он был не слишком силен, и стоило ему отвлечься, как он превращался в бессмысленный набор звуков. Кириллические буквы прыгали у него перед глазами и барабанили по голове, как град по цинковой крыше. Он улыбнулся Федорову и кивнул, чувствуя такую лень, которой в прошлой жизни никогда бы себе не позволил.
– Разве этот солнечный свет не прекрасен? – обратился к Гэну господин Осокава, когда заметил, что тот стоит рядом. – Я вдруг почувствовал, что изголодался по нему, что солнечный свет – единственное, что может меня насытить. Мне хочется без конца стоять и смотреть в окно. Наверное, сказывается дефицит витаминов.
– Я бы сказал, что нам всем сейчас не хватает витаминов, – сказал Гэн. – Вам знаком господин Федоров?
Господин Осокава поклонился Федорову. Смущенный Федоров ответил на его поклон, затем поклонился Роксане Косс, которая в свою очередь тоже поклонилась, хотя и не столь глубоко. Стоя кружком, они все вместе напоминали стаю гусей, тянувших к воде шеи.
– Он хочет поговорить с Роксаной о музыке, – сказал Гэн сперва по-японски, потом по-английски. Господин Осокава и Роксана вместе поклонились Федорову, который прижал к губам носовой платок, как будто собирался его съесть.
– Тогда я пойду поиграю в шахматы. – Господин Осокава посмотрел на часы. – Мы должны играть в одиннадцать, так что я явлюсь не слишком рано.
– Я совершенно уверен, что у вас нет нужды нас покидать, – сказал Гэн.
– Но нет нужды и оставаться. – Господин Осокава посмотрел на Роксану, и, несмотря на нежность, сквозившую в его взгляде, стало ясно, что свое решение он принял окончательно: он сейчас уйдет, он будет играть в шахматы, а потом, если она захочет, он вернется и снова посидит рядом с ней. Они обменялись улыбками, и господин Осокава вышел из кухни через раздвижные двери. В его походке чувствовалась удивительная легкость, какой Гэн раньше за ним не замечал. Он шел с высоко поднятой головой. Свои уже пообносившиеся брюки и потерявшую свежесть рубашку он носил с удивительным достоинством.
– Ваш друг – потрясающий человек, – тихо сказала Роксана, устремив взор туда, где только что стоял господин Осокава.
– Я и сам всегда так думал, – признался Гэн. Он все еще был озадачен тем, что сказала ему Кармен. Но взгляд, которым обменялись эти двое, он узнал. Гэн был влюблен, и это чувство было для него настолько новым, что он едва мог представить себе других людей, испытывающих нечто подобное. Кроме, разумеется, Симона Тибо, который читал поваренную книгу с замотанным вокруг горла шарфом жены. Все были в курсе, что Тибо влюблен.
Роксана подняла голову, чтобы охватить взглядом исполинскую фигуру Федорова. И при этом сменила выражение лица. Теперь она изображала, что готова слушать, готова получать профессиональные комплименты, готова заставить собеседника поверить, что его слова имеют для нее хоть какое-то значение.
– Мистер Федоров, может быть, нам удобнее сесть в гостиной?
Столь прямой вопрос привел Федорова в волнение. Услышанное через переводчика его совершенно обескуражило, но, когда Гэн собрался повторить свой перевод, он все-таки ответил:
– Мне удобно там, где удобно вам. Я счастлив говорить с вами на кухне. Мне кажется, что эта комната чрезвычайно хороша сама по себе, хотя лично мне не пришлось раньше здесь бывать. – Вообще-то, если верить Лебедю и Березовскому, ему даже лучше говорить на кухне, где никто не сможет его понять и подслушать. Негромкий лязг ружейного металла о столешницу и прищелкивание языком Тибо, который выражал таким способом отношение к прочитанным рецептам, казались ему предпочтительнее подслушивания в гостиной.
– Мне она тоже кажется прекрасной, – сказала Роксана. Она пила воду из стакана небольшими глоточками. Ее губы, вода… Взглянув на это, Федоров задрожал и отвернулся. Что же он собирался ей сказать? Надо было написать ей письмо! Вот это было бы правильно! А переводчик мог его перевести. Слова остаются словами, скажи их или напиши – все равно.
– Мне кажется, что мне действительно лучше сесть, – пробормотал Федоров.
Гэн уловил слабость в его голосе и поспешил за стулом. Русский начал тяжело опускаться на стул еще до того, как Гэн успел этот стул под него подставить. С тяжелым вздохом, означавшим, очевидно, что всему конец, гигант уронил голову на колени.
– Господи! – воскликнула Роксана, склоняясь над ним. – Может быть, он болен? – Она схватила с вешалки кухонное полотенце и окунула его в свою питьевую воду, а затем приложила мягкую влажную ткань к розовому затылку русского. От ее прикосновений тот слегка застонал.
– Вы не знаете, что с ним такое? – спросила она Гэна. – Когда он вошел, с ним как будто все было в порядке. А теперь – в точности, как Кристоф, та же бледность, то же полуобморочное состояние. Может быть, у него тоже диабет? Пощупайте его, он совсем холодный!
– Скажите мне, что она говорит, – прошептал Федоров снизу.
– Она спрашивает, что с вами, – перевел Гэн.
Наступило долгое молчание. Роксана начала ощупывать его шею в поисках пульса.
– Скажите ей, что это любовь, – пробормотал русский.
– Любовь?
Федоров молча кивнул головой. У него была густая волнистая шевелюра, хотя и не совсем чистая. На висках его уже проступала седина, но на макушке, которую как раз видели перед собой Роксана и Гэн, волосы оставались темными и красивыми – волосы молодого человека.
– Раньше вы мне ни слова не говорили о любви! – воскликнул Гэн, совершенно заинтригованный. Он понимал, что подобный поворот дела ставит его в весьма неловкое положение.
– Но я же не в вас влюблен, – пробормотал Федоров. – Почему я должен был говорить с вами о любви?
– Но, насколько я понимаю, меня пригласили сюда переводить совсем не это!
С неимоверным усилием Федоров заставил себя поднять голову. Лицо его было покрыто липким потом.
– А разве вы пришли сюда переводить только то, что считаете нужным? По-вашему, мы должны говорить только о погоде? Разве вы имеете право решать за других, что им следует говорить друг другу, а чего не следует?
Федоров был прав. Гэн должен был это признать. Личные чувства переводчика в данном случае не имеют значения. В обязанности Гэна не входило редактировать диалог. Едва ли в его обязанности входило даже вслушиваться.
– Прекрасно, – сказал он. По-русски очень легко казаться усталым. – В таком случае все прекрасно.
– Что он говорит? – спросила Роксана. Теперь, когда Федоров сел, она приложила полотенце к его лбу.
– Она хочет знать, что вы сказали, – обратился Гэн к Федорову. – Мне следует сказать ей о любви?
Федоров слабо улыбнулся. Ему следовало бы проигнорировать такой вопрос, сделать вид, что он его не касается. Пока еще ничего особенного не произошло: просто легкое недомогание. Ему следует как можно быстрее начать то, ради чего он сюда пришел: свою речь, которую он так долго репетировал перед Лебедем и Березовским. Он прокашлялся.
– У себя на родине я являюсь министром торговли, – начал он слабым голосом. – Ответственная позиция, и вот теперь я могу погибнуть. – Он пытался прищелкнуть пальцами, но у него ничего не получалось, потому что липкие от пота пальцы скользили друг о друга беззвучно. – Но все равно, в наше время это очень хорошая работа, и я вполне ею доволен. Для мужчины заниматься реальным делом – значит быть счастливым. – Он попытался посмотреть ей в глаза, но для него это было уже слишком. У него засосало под ложечкой.
Гэн перевел, стараясь не думать, к чему все это приведет.
– Спросите его, как он себя чувствует, – сказала Роксана. – Мне кажется, цвет лица у него улучшился.
Она сняла полотенце с его головы. Федоров разочарованно вздохнул.
– Она хочет знать, как вы себя чувствуете!
– Она слушает мою историю?
– Вы можете продолжать. Я сделаю все, что в моих силах.
– Скажите ей, что со мной все в порядке. Скажите ей так: у России никогда не было намерений инвестировать капитал в эту бедную страну. – Он снова посмотрел в глаза Роксане, но очень быстро, совершенно измученный, перевел взгляд на Гэна. – У нас тоже бедная страна, и к тому же мы должны поддерживать множество других бедных стран. Когда поступило приглашение на этот прием, мой друг господин Березовский, крупный бизнесмен, находился здесь и сказал, что я обязательно должен прийти. Он сказал, что будете выступать вы. С Березовским и Лебедем мы вместе учились в школе. Мы всегда были близкими друзьями. Теперь я в правительстве, Березовский в бизнесе, а Лебедь… Лебедь, как у вас говорят, имеет дело с инвестициями. Сто лет тому назад мы все учились в Санкт-Петербурге. И часто ходили в оперу. Молодые люди, мы занимали самые дешевые, стоячие места на галерке: денег у нас тогда не было. Потом, когда появилась работа, мы уже покупали себе билеты на сидячие места. А потом и на самые лучшие места. Можно оценить положение человека в обществе по тому, какие места он занимает в опере. А в молодости мы слушали Чайковского, Мусоргского, Римского-Корсакова, Прокофьева, вообще все, чем славилась русская опера.
Перевод шел медленно, но для участников беседы это было неплохо, потому что каждый успевал сосредоточиться.
– В России замечательная опера, – вежливо вставила Роксана. Она бросила полотенце в раковину и тоже решила взять себе стул, потому что никто об этом почему-то не позаботился, а история русского обещала быть длинной. Когда она схватилась за один из стульев, мальчик по имени Сесар вскочил со своего места за кухонным столом и бросился ей помогать.
– Gracia [Спасибо ( исп.). ], – сказала она ему. Это испанское слово она уже выучила.
– Прошу прощения, – смущенно сказал Гэн, который тоже переводил, стоя на ногах. – Просто ума не приложу, чем были заняты мои мысли.
– Наверное, ваши мысли были заняты русским языком, – предположила Роксана. – Кажется, нам предстоит головная боль. У вас есть понятие, куда он клонит со своей историей?
Федоров слабо улыбался. Его щеки успели порозоветь.
– У меня об этом самое смутное понятие.
– Тогда молчите, пусть это будет для нас сюрпризом. Надо полагать, что на сегодня у нас с вами такое развлечение. – Она закинула ногу на ногу и слегка улыбнулась Федорову в знак того, что он может продолжать.
Федоров минуту помолчал. Он успел заново пересмотреть свою позицию. После стольких репетиций он вдруг понял, что избрал совершенно неправильный путь. Его история началась задолго до школы. Она началась еще до оперы, хотя опера тоже сыграла свою роль. Он решил начать свой рассказ с самого начала. Мысленно он представил себя в России, ребенком, который карабкается по черной лестнице в квартиру, где в те времена жила его семья. Он придвинулся ближе к Роксане. Он прикидывал, в каком направлении находится отсюда Россия.
– Когда я был мальчиком, город, в котором я жил, назывался Ленинград. Но вы это знаете. Еще раньше он назывался Петроград, но это название никому не принесло счастья. Все считали, что городу лучше иметь либо исконное название, либо уж совсем новое, а не гибрид того и другого. В то время моя семья жила вместе: мама, папа, два моих брата, я и бабушка, мать моей мамы. Так вот, у бабушки была книга с картинками. Очень толстая книга. – Федоров руками показал, какого размера была книга. По его жесту можно было предположить, что книга была исполинских размеров. – Бабушка рассказывала, что книгу ей подарил один ее поклонник из Европы, когда ей было пятнадцать лет. Этого человека звали Юлиан. Не знаю, правда ли это. Моя бабушка была большой мастерицей рассказывать всякие истории. Тот факт, что она сохранила эту книгу во время всех войн и катаклизмов, всегда меня поражал. Она не продала ее во время голода и не сожгла в печке, когда не было дров, потому что у нас бывали времена, когда люди сжигали все, что горит, чтобы спасти себя от холода. Удивительно и то, что книгу у нее не отобрали во время гонений, хотя спрятать ее было очень трудно. Когда я был мальчиком, война давно закончилась, и бабушка была уже старой женщиной. Она не ходила по музеям. Мы гуляли с ней возле Зимнего дворца, но внутрь никогда не заходили. Надо полагать, что для этого у нас не было денег. Зато бывали вечера, когда она приказывала мне и моим братьям вымыть руки и после этого вытаскивала свою книгу. До десяти лет мне не разрешалось даже дотрагиваться до ее страниц, но я все равно мыл руки – только для того, чтобы удостоиться чести ее смотреть. Она хранила свое сокровище под диваном, на котором спала, завернутым в стеганое одеяло. Так вот, когда она удостоверялась, что стол совершенно чист, мы клали на него одеяло и медленно разворачивали. Потом она садилась. Она была маленькой женщиной, а мы выстраивались вокруг нее. Она очень щепетильно относилась к свету, падающему на страницы. Он ни в коем случае не должен был быть слишком ярким, потому что, по ее мнению, от яркого света могут выцвести краски. Поэтому она оставляла такой слабый свет, что мы едва могли как следует рассмотреть иллюстрации. Она надевала белые нитяные перчатки – совершенно чистые, потому что они использовались только для переворачивания страниц. Можете вы себе это вообразить?
Федоров слегка перевел дух.
– В те времена мы не были слишком бедными, в том смысле, что мы ничем не отличались от других людей вокруг. Наша квартирка была очень маленькой, мы с братом спали в одной кровати. Наша семья отличалась от других семей только тем, что владела книгой. Такая неординарная вещь была эта книга. Она называлась «Шедевры импрессионизма». Никто из друзей и знакомых не знал, что у нас есть такая книга. Детям запрещалось кому бы то ни было о ней рассказывать, потому что бабушка боялась, что кто-нибудь придет и ее у нас отберет. Там были репродукции Писарро, Боннара, Ван Гога, Моне, Мане, Сезанна и многих других, сотни картин. Цвета были чарующими, особенно при тусклом освещении. Каждую картину мы внимательно рассматривали. Все они, по словам бабушки, имели громадное значение. Бывали ночи, когда она успевала перевернуть не более двух страниц. Мне казалось, что потребуется год, чтобы хоть раз досмотреть эту книгу до конца. Судя по всему, книга действительно была выдающимся произведением типографского искусства. Конечно, в те времена оригиналы картин мне были недоступны, но годы спустя, когда некоторые из них я наконец увидел, они показались очень похожими на мои детские воспоминания. Бабушка утверждала, что в молодости умела говорить по-французски и поэтому может прочесть нам все, что написано под иллюстрациями. Конечно, она немножко лукавила, потому что ее рассказы постоянно менялись. Но главное не в этом. Ее истории были замечательными. «Вот поле, на котором Ван Гог нарисовал подсолнухи, – начинала она свой рассказ. – Весь день он сидел на жарком солнце. А когда в небе появлялось белое облачко, ему хотелось сохранить его для будущих картин, и он тоже зарисовывал его на полях». Таковы приблизительно были ее рассказы: она делала вид, что читает. Иногда она читала по двадцать минут то, что на странице занимало несколько строк. Она объясняла это тем, что французский язык более компактный, нежели русский, и что каждое слово в нем содержит смысл целых предложений. Ей надо было рассказать нам о таком количестве картин! Прошло очень много лет, прежде чем я их все запомнил. Но зато даже сегодня я могу без запинки назвать вам количество стогов на поле и указать направление, откуда падает свет.
Федоров снова сделал паузу, чтобы дать Гэну возможность все получше перевести, а сам воспользовался ею, чтобы воспроизвести в своем воображении всех сидящих за столом вокруг книги: вот бабушка, уже умершая, вот отец и мать, тоже покойные, вот младший брат Дмитрий, утонувший на рыбалке, когда ему был двадцать один год. Из всей семьи остались только двое: он и его брат Михаил, который, наверное, следит теперь за историей захвата заложников по телевизору. «Если меня убьют, – подумал Федоров, – Михаил останется один во всем мире».
– Иногда бабушка отказывалась доставать книгу. Она говорила, что очень устала. Она говорила, что избыток красоты ее угнетает. Так проходила неделя, другая. Целая вечность без Сера! Я впадал прямо-таки в неистовство, в такой зависимости от этих картин я находился. Но само ожидание заставляло нас любить книгу еще сильнее. Благодаря ее защите моя жизнь стала иной, чем могла бы стать.
Голос Федорова становился все спокойнее и увереннее.
– Как объяснить это чудо? Книга научила меня любить прекрасное. Я стал понимать язык красоты. Позже это помогло мне полюбить оперу, балет, архитектуру, а еще позже я понял, что ту же красоту я могу различать в природе. В людях. Все эти способности я отношу за счет книги. К концу жизни бабушка уже не могла поднимать книгу и посылала нас доставать ее из-под дивана. У нее тряслись руки, она боялась закапать страницы слезами и поэтому разрешала нам их переворачивать. Перчатки были слишком малы для моих рук, и поэтому она научила меня, как использовать их просто в качестве прокладки между пальцами, чтобы бумага оставалась чистой.
Федоров вздохнул: почему-то именно это воспоминание растрогало его более всего.
– Теперь книгой владеет мой брат. Он врач, живет не в Москве. Когда мы видимся раз в несколько лет, то снова достаем эту книгу и вместе рассматриваем. Мы оба уже не можем без нее жить. Я пытался найти еще один экземпляр, но безуспешно. Очевидно, это действительно очень редкая книга.
Не переставая говорить, Федоров теперь мог уже расслабиться. Говорение – вот та вещь, которая удавалась ему в жизни лучше всего. Он почувствовал, как выравнивается его дыхание. До этого момента он не проводил связи между книгой и сегодняшним моментом своей жизни, но сейчас эта связь возникла перед ним совершенно ясно, и он даже удивился, что не видел ее до сих пор.
– Для бабушки была трагедия, что никто из нас не обладал художественным талантом. Даже в конце ее жизни, когда я уже изучал в университете экономику, она убеждала меня сделать еще одну попытку. Но я был не в силах этим заниматься. Она любила повторять, что вот мой брат Дмитрий наверняка стал бы великим художником, но так она говорила только потому, что Дмитрий погиб. Мертвых можно представить себе в любой роли. А мы с братом стали профессиональными зрителями. Некоторые люди рождены, чтобы производить великое искусство, а другие – чтобы этим искусством восхищаться. А как вы считаете? Это сам по себе такой особый талант, быть аудиторией в опере, зрителем в картинной галерее. Чтобы слушать величайшее в мире сопрано, тоже надо этим талантом обладать. Не каждый же может стать артистом. Должны быть и те, кто воспринимает их искусство, кто любит и восхищается тем, что имеют честь видеть.
Федоров говорил медленно, делал длинные паузы между предложениями, поэтому Гэну не приходилось напрягаться, чтобы их понять, но именно поэтому всем было трудно что-либо сказать, когда Федоров кончил свой рассказ.
– Очаровательная история, – выговорила наконец Роксана.
– Но в ней еще надо поставить точку.