Страница:
Роксана откинулась на стуле, ожидая услышать про точку.
– Может быть, я не произвожу впечатления человека, глубоко понимающего искусство, но своим рассказом я хотел вас уверить, что это именно так. Что значит для вас министр торговли в России? И тем не менее благодаря своему воспитанию я чувствую себя вполне подготовленным.
И снова Роксане показалось, что за этим должно последовать что-то еще, и, когда ничего не последовало, она спросила:
– Подготовленным для чего?
– Для любви к вам, – ответил Федоров. – Я вас люблю.
Гэн посмотрел на Федорова и замигал. Кровь отлила от его лица.
– Что он сказал? – спросила Роксана.
– Смелее, – сказал Федоров. – Переведите ей это.
Волосы Роксаны были убраны с лица и стянуты на затылке эластичной лентой, найденной и принесенной ей из комнаты старшей дочери вице-президента. Без косметики и украшений, с зачесанными назад волосами она могла показаться совершенно обычной женщиной, если бы они не знали, на что она способна. Гэн подумал, что она весьма терпелива, раз смогла выслушать такую длинную историю Федорова, вообще не спускать с него глаз и ни разу не отвернуться к окну. По его мнению, о ней хорошо говорило и то, что она выбрала себе в компанию господина Осокаву, хотя могла бы выбрать менее достойного, но все же говорящего по-английски человека. Гэн высоко ценил ее пение, это разумелось само собой. Каждый день, слушая его, он чувствовал себя глубоко растроганным. Но он не любил ее. Правда, его об этом и не просили. Вряд ли ей бы даже в голову пришло, что Гэн может в нее влюбиться. И тем не менее ему было неловко. Раньше он никогда об этом не думал, но теперь был совершенно уверен, что думал, и даже удивлялся, почему это он никогда не говорил и не писал слов любви, ни от своего лица, ни от лица других людей. Поздравления с днем рождения и письма домой он заканчивал просьбой: «Пожалуйста, берегите себя». Ни сестрам, ни родителям он никогда не говорил: «Я тебя люблю». Ни тем трем женщинам, с которыми он спал в своей жизни, ни тем девушкам, которых иногда провожал после лекций в университете, он тоже этого не говорил. Ему просто не приходило это на ум, и вот теперь, впервые в жизни, когда он жаждет сказать эти слова любимой женщине, он вынужден переводить их для чужих ему мужчины и женщины.
– Вы собираетесь переводить? – напомнила ему Роксана. В голосе ее не чувствовалось особого интереса к предмету разговора. Федоров ждал со сложенными руками и величайшим облегчением во взгляде. Он свою партию отыграл. Он довел разговор до того результата, к которому стремился.
Гэн сглотнул слюну, которая наполнила его рот, и постарался взглянуть на Роксану вполне отстраненно, по-деловому.
– Он подготовлен для любви к вам. Он говорит: «Я вас люблю». – Гэн позволил себе ввести в перевод свои собственные слова, чтобы они звучали как можно более адекватно.
– Он любит мое пение?
– Нет, он любит вас, – уточнил Гэн. Он не нашел нужным проконсультироваться по этому поводу с Федоровым. Русский улыбался.
Вот теперь Роксана действительно отвела взгляд в сторону. Она глубоко вздохнула и некоторое время смотрела в окно, как будто ей только что поступило предложение и теперь она взвешивает его значимость. Когда она наконец снова повернулась к своему собеседнику, она улыбалась. Выражение ее лица было таким безмятежным, таким нежным, что на минуту Гэн подумал, а не влюблена ли и она в русского. Но разве возможно, что подобное признание сразу же возымеет желаемый эффект? Что она полюбит его просто за то, что он любит ее?
– Виктор Федоров, – сказала она, – какая у вас замечательная история.
– Спасибо. – Федоров наклонил голову.
– Мне интересно, что стало с тем молодым человеком из Европы, с Юлианом, – продолжала она, как будто рассуждая сама с собой. – Одно дело подарить женщине колье. Оно помещается в маленькой коробочке. Даже самое дорогое колье вряд ли доставит в этом смысле много хлопот. Но подарить женщине такую большую книгу, везти ее из страны в страну – это, по-моему, экстраординарный поступок. Могу представить его себе, как он везет ее на поезде, всю завернутую в бумагу.
– Если этот Юлиан существовал на самом деле.
– А почему бы и нет? Нет никаких оснований не верить этой истории.
– Я совершенно уверен, что вы правы. С сегодняшнего дня я буду считать ее абсолютной правдой.
Мысли Гэна снова были полны одной Кармен. Ему хотелось, чтобы она его ждала, чтобы все так же сидела на краю черной мраморной раковины, но он понимал, что это невозможно. Она наверняка уже на дежурстве, обходит со своей винтовкой все комнаты на втором этаже и про себя спрягает глаголы.
– Так же, как и любовь, – закончила Роксана.
– Тут мне сказать нечего, – перебил ее Федоров. – Это дар. Мне хотелось что-нибудь вам подарить. Если бы у меня было колье или книга с картинками, я бы подарил их вам вместо любви. Или нет, я бы подарил их вам в добавление к своей любви.
– Вы слишком расточительны со своими подарками.
Федоров поежился:
– Может быть, вы и правы. В других условиях это может показаться смешным, слишком возвышенным. В других условиях такое вообще невозможно, потому что вы знаменитая женщина, и самое большее, что я смог бы сделать, – это прикоснуться на одну секунду к вашей руке, когда вы после спектакля садитесь в машину. Но в этом доме я слышу ваше пение каждый день. В этом доме я наблюдаю, как вы обедаете, и то, что я чувствую в своем сердце, можно назвать любовью. Не вижу никаких препятствий к тому, чтобы сказать вам об этом. Люди, которые так неудачно нас захватили, в конце концов могут точно так же неудачно нас убить. Такая вероятность существует. Но в таком случае почему я должен уносить свою любовь в мир иной? Почему не отдать вам то, что по праву ваше?
– А что, если я не смогу вас ничем отдарить? – Федоровские аргументы ей показались интересными.
Он покачал головой:
– О чем тут говорить, когда вы и так уже столько мне дали? Да и вообще, здесь речь не о том, кто кому и сколько должен дать. Нельзя все время думать о дарах. Мы не бизнесом с вами занимаемся. Буду ли я вам признателен, если вы скажете, что тоже любите меня? Что больше всего на свете вы хотите приехать в Россию и жить вместе с министром торговли, посещать официальные обеды, пить кофе в постели? Разумеется, это замечательная мысль, но моей жене она вряд ли понравится. Когда вы думаете о любви, то рассуждаете, как американка. А вы должны думать о ней, как русская. То есть более широко.
– У американцев есть плохая привычка думать, как американцы, – улыбнулась Роксана. После этого все минуту посидели молча. Казалось, разговор подошел к концу, и никто уже не знал, что еще добавить к сказанному.
Наконец Федоров встал со своего стула и сложил руки в благодарственном жесте.
– Самое главное, я чувствую себя гораздо лучше, – сказал он. – Какой груз свалился у меня с плеч! Теперь я могу перевести дух. Вы были очень добры, что выслушали меня. – Он протянул руку Роксане, и, когда она встала и в свою очередь протянула ему свою, он ее поцеловал и на мгновение прижал к своей щеке. – Я запомню этот день навсегда. И эту минуту, и вашу руку. Ни один мужчина не может пожелать большего. – Он улыбнулся и отпустил ее руку. – Замечательный день. И замечательный подарок, который вы мне сегодня подарили. – Он откланялся и вышел с кухни, ни слова не сказав Гэну. В своем волнении он совершенно забыл о нем – так часто бывает, когда перевод проходит гладко.
Роксана снова села на стул, а Гэн опустился на то место, которое только что занимал Федоров.
– Боже! – сказала она. – До чего изматывающий разговор!
– Я думал о том же самом.
– Бедный Гэн! – Роксана склонила голову на одну сторону. – Сколько скучных вещей вам пришлось сегодня выслушать.
– Скорей неловких, чем скучных.
– Неловких?
– А вы не находите неловкой ситуацию, когда незнакомые люди открывают вам свои чувства? – А вдруг она так не думает? Наверняка люди влюбляются в нее ежеминутно. Ей следовало содержать целый штат переводчиков, чтобы те переводили ей все признания в любви и все предложения о замужестве.
– Гораздо легче любить женщину, если ни слова не понимаешь из того, что она говорит, – сказала Роксана.
– Хорошо бы они прислали нам несколько кроликов! – воскликнул по-французски Тибо, обращаясь к Гэну. Он барабанил пальцами по книге. – А как вы относитесь к кроликам? – спросил он по-испански террористов. – Conejo.
Парни оторвались от своего занятия. Их ружья были в основном уже собраны. Они с самого начала были вполне чистыми и после смазки стали разве что еще чище. Когда привыкаешь к оружию, разумеется, если это оружие на тебя не направлено, то за этими мальчишками даже интересно наблюдать: такие забавные, сосредоточенные дети, играют в свои игрушки.
– Савауо, – произнес самый высокий из них, Хильберто, который совсем недавно собирался застрелить Тибо во время возни у телевизора.
– Кабайо? – переспросил Тибо. – Гэн, что такое «кабайо»?
Гэн минутку подумал. Его мозг все еще не переключился с русского языка.
– Такие пушистые зверьки… но не хомяки… – Он прищелкнул пальцами. – Морские свинки!
– То, что вы собираетесь съесть, – это морские свинки, а не кролики, – продолжал Хильберто. – Они очень вкусные.
– О! – произнес Сесар, скрещивая на винтовке руки. – Я бы не отказался сейчас от морской свинки! – Он даже забарабанил пальцами по столу при одной мысли об этом. У него была очень плохая кожа, но за время пребывания в этом доме она несколько очистилась.
Тибо захлопнул книгу. В Париже одна из его дочерей когда-то держала толстую белую морскую свинку в стеклянном аквариуме. Милу – так его звали – был взят вместо собаки, которую очень хотела иметь его дочь. Эдит с энтузиазмом кормила животное. Она его жалела за то, что он все время сидит в одиночестве, смотрит на жизнь их семьи через стекло. Иногда Эдит брала его на руки и так читала. Милу свертывался калачиком у нее на коленях, и его носик шевелился от удовольствия. Этот Милу был для Тибо братом, потому что все, чего ему сейчас хотелось, – это так же, как Милу, положить голову на колени жене и закопаться носом в ее свитер. Мог ли Тибо представить себе это животное (которое давно уже было мертво, но, когда и как, Тибо вспомнить не мог) освежеванным и зажаренным? Милу в качестве обеда. Когда живое существо получает имя, оно уже не может быть съедено. Мысленно названное братом, оно должно пользоваться всеми братскими правами и привилегиями брата.
– А как вы их готовите?
Разговор перешел на способы, как лучше всего готовить морских свинок, как их потрошить живьем. Гэн отвернулся.
– Люди влюбляются друг в друга по разным причинам, – продолжала развивать свои мысли Роксана. Ее невежество в испанском языке спасло ее от рассказов о том, как надо медленно зажаривать морскую свинку на вертеле. – Чаще всего нас любят за то, что мы можем сделать, а не за то, что мы есть. Это не так уж плохо – быть любимой за то, что ты можешь сделать.
– Но второй вариант лучше, – сказал Гэн.
Роксана подобрала ноги на стул и уперлась коленями в грудь.
– Да, лучше. Я терпеть не могу говорить «лучше», но это так. Когда кто-нибудь любит тебя за то, что ты можешь сделать, это лестно. Но вот почему ты его любишь, в свою очередь? Если кто-нибудь любит тебя за то, что ты такая, как есть, это значит, что он тебя знает. А это, в свою очередь, означает, что ты знаешь его. – Роксана улыбнулась Гэну.
Один за другим кухню покинули сперва два террориста, потом Гэн с Роксаной и Тибо, то есть те люди, которых Сесар с некоторых пор начал считать просто взрослыми людьми, а не заложниками. Оставшись один, он начал напевать Россини. На короткое время кухня осталась в его полном распоряжении, и он спешил воспользоваться этими редкими минутами одиночества. Из окон светило солнце и освещало его блестевшую от свежей смазки винтовку. О, как ему нравилось прислушиваться к словам, которые срывались у него с губ! Сегодня утром артистка пела эту арию несколько раз подряд, так что у него появился шанс запомнить все слова. Не имело значения, что он не понимал языка. Главное, он знал, о чем поется в песне. Слова и музыка слились для него в единое целое и стали частью его самого. Снова и снова он выговаривал красивые фразы, почти шептал, боясь, что кто-нибудь может его услышать, высмеять, наказать. Эта мысль тревожила его чрезвычайно: он должен выйти сухим из воды. Тем не менее он надеялся, что так же, как она, сможет открыть в себе нечто неизвестное, вытащить это наружу с помощью пения, узнать, что находится внутри его в действительности. Он очень возбуждался, когда она брала самые высокие и громкие ноты. Если бы не винтовка, которую ему все время приходилось держать перед собой, он бы наверняка смущался каждый раз, когда ее голос доводил его до такого состояния, опалял страстью, заставлял твердеть его пенис. Она успевала спеть всего несколько тактов, как это уже начиналось. Ария близилась к кульминации, и страсть его нарастала, пока окончательно не тонула в океане наслаждения и нестерпимой боли. Приклад его винтовки ходил ходуном вверх-вниз, помогая ему достигнуть облегчения. Он облокачивался на стену, ошеломленный, наэлектризованный. Все эти эрекции предназначались ей, только ей. Каждый парень в доме мечтал о том, чтобы ее подмять под себя, заткнуть языком ее рот, овладеть ею. Они все любили ее, и в этих фантазиях, которые не оставляли их ни днем, ни ночью, она отвечала им взаимностью. Но для Сесара она значила гораздо больше, чем для других. Сесар знал, что его чувства обращены не только к ней, но и к музыке. Как будто музыка была чем-то, что существует изолированно, само по себе, и ее тоже можно полюбить, потрогать, наконец – потрахать.
8
– Может быть, я не произвожу впечатления человека, глубоко понимающего искусство, но своим рассказом я хотел вас уверить, что это именно так. Что значит для вас министр торговли в России? И тем не менее благодаря своему воспитанию я чувствую себя вполне подготовленным.
И снова Роксане показалось, что за этим должно последовать что-то еще, и, когда ничего не последовало, она спросила:
– Подготовленным для чего?
– Для любви к вам, – ответил Федоров. – Я вас люблю.
Гэн посмотрел на Федорова и замигал. Кровь отлила от его лица.
– Что он сказал? – спросила Роксана.
– Смелее, – сказал Федоров. – Переведите ей это.
Волосы Роксаны были убраны с лица и стянуты на затылке эластичной лентой, найденной и принесенной ей из комнаты старшей дочери вице-президента. Без косметики и украшений, с зачесанными назад волосами она могла показаться совершенно обычной женщиной, если бы они не знали, на что она способна. Гэн подумал, что она весьма терпелива, раз смогла выслушать такую длинную историю Федорова, вообще не спускать с него глаз и ни разу не отвернуться к окну. По его мнению, о ней хорошо говорило и то, что она выбрала себе в компанию господина Осокаву, хотя могла бы выбрать менее достойного, но все же говорящего по-английски человека. Гэн высоко ценил ее пение, это разумелось само собой. Каждый день, слушая его, он чувствовал себя глубоко растроганным. Но он не любил ее. Правда, его об этом и не просили. Вряд ли ей бы даже в голову пришло, что Гэн может в нее влюбиться. И тем не менее ему было неловко. Раньше он никогда об этом не думал, но теперь был совершенно уверен, что думал, и даже удивлялся, почему это он никогда не говорил и не писал слов любви, ни от своего лица, ни от лица других людей. Поздравления с днем рождения и письма домой он заканчивал просьбой: «Пожалуйста, берегите себя». Ни сестрам, ни родителям он никогда не говорил: «Я тебя люблю». Ни тем трем женщинам, с которыми он спал в своей жизни, ни тем девушкам, которых иногда провожал после лекций в университете, он тоже этого не говорил. Ему просто не приходило это на ум, и вот теперь, впервые в жизни, когда он жаждет сказать эти слова любимой женщине, он вынужден переводить их для чужих ему мужчины и женщины.
– Вы собираетесь переводить? – напомнила ему Роксана. В голосе ее не чувствовалось особого интереса к предмету разговора. Федоров ждал со сложенными руками и величайшим облегчением во взгляде. Он свою партию отыграл. Он довел разговор до того результата, к которому стремился.
Гэн сглотнул слюну, которая наполнила его рот, и постарался взглянуть на Роксану вполне отстраненно, по-деловому.
– Он подготовлен для любви к вам. Он говорит: «Я вас люблю». – Гэн позволил себе ввести в перевод свои собственные слова, чтобы они звучали как можно более адекватно.
– Он любит мое пение?
– Нет, он любит вас, – уточнил Гэн. Он не нашел нужным проконсультироваться по этому поводу с Федоровым. Русский улыбался.
Вот теперь Роксана действительно отвела взгляд в сторону. Она глубоко вздохнула и некоторое время смотрела в окно, как будто ей только что поступило предложение и теперь она взвешивает его значимость. Когда она наконец снова повернулась к своему собеседнику, она улыбалась. Выражение ее лица было таким безмятежным, таким нежным, что на минуту Гэн подумал, а не влюблена ли и она в русского. Но разве возможно, что подобное признание сразу же возымеет желаемый эффект? Что она полюбит его просто за то, что он любит ее?
– Виктор Федоров, – сказала она, – какая у вас замечательная история.
– Спасибо. – Федоров наклонил голову.
– Мне интересно, что стало с тем молодым человеком из Европы, с Юлианом, – продолжала она, как будто рассуждая сама с собой. – Одно дело подарить женщине колье. Оно помещается в маленькой коробочке. Даже самое дорогое колье вряд ли доставит в этом смысле много хлопот. Но подарить женщине такую большую книгу, везти ее из страны в страну – это, по-моему, экстраординарный поступок. Могу представить его себе, как он везет ее на поезде, всю завернутую в бумагу.
– Если этот Юлиан существовал на самом деле.
– А почему бы и нет? Нет никаких оснований не верить этой истории.
– Я совершенно уверен, что вы правы. С сегодняшнего дня я буду считать ее абсолютной правдой.
Мысли Гэна снова были полны одной Кармен. Ему хотелось, чтобы она его ждала, чтобы все так же сидела на краю черной мраморной раковины, но он понимал, что это невозможно. Она наверняка уже на дежурстве, обходит со своей винтовкой все комнаты на втором этаже и про себя спрягает глаголы.
– Так же, как и любовь, – закончила Роксана.
– Тут мне сказать нечего, – перебил ее Федоров. – Это дар. Мне хотелось что-нибудь вам подарить. Если бы у меня было колье или книга с картинками, я бы подарил их вам вместо любви. Или нет, я бы подарил их вам в добавление к своей любви.
– Вы слишком расточительны со своими подарками.
Федоров поежился:
– Может быть, вы и правы. В других условиях это может показаться смешным, слишком возвышенным. В других условиях такое вообще невозможно, потому что вы знаменитая женщина, и самое большее, что я смог бы сделать, – это прикоснуться на одну секунду к вашей руке, когда вы после спектакля садитесь в машину. Но в этом доме я слышу ваше пение каждый день. В этом доме я наблюдаю, как вы обедаете, и то, что я чувствую в своем сердце, можно назвать любовью. Не вижу никаких препятствий к тому, чтобы сказать вам об этом. Люди, которые так неудачно нас захватили, в конце концов могут точно так же неудачно нас убить. Такая вероятность существует. Но в таком случае почему я должен уносить свою любовь в мир иной? Почему не отдать вам то, что по праву ваше?
– А что, если я не смогу вас ничем отдарить? – Федоровские аргументы ей показались интересными.
Он покачал головой:
– О чем тут говорить, когда вы и так уже столько мне дали? Да и вообще, здесь речь не о том, кто кому и сколько должен дать. Нельзя все время думать о дарах. Мы не бизнесом с вами занимаемся. Буду ли я вам признателен, если вы скажете, что тоже любите меня? Что больше всего на свете вы хотите приехать в Россию и жить вместе с министром торговли, посещать официальные обеды, пить кофе в постели? Разумеется, это замечательная мысль, но моей жене она вряд ли понравится. Когда вы думаете о любви, то рассуждаете, как американка. А вы должны думать о ней, как русская. То есть более широко.
– У американцев есть плохая привычка думать, как американцы, – улыбнулась Роксана. После этого все минуту посидели молча. Казалось, разговор подошел к концу, и никто уже не знал, что еще добавить к сказанному.
Наконец Федоров встал со своего стула и сложил руки в благодарственном жесте.
– Самое главное, я чувствую себя гораздо лучше, – сказал он. – Какой груз свалился у меня с плеч! Теперь я могу перевести дух. Вы были очень добры, что выслушали меня. – Он протянул руку Роксане, и, когда она встала и в свою очередь протянула ему свою, он ее поцеловал и на мгновение прижал к своей щеке. – Я запомню этот день навсегда. И эту минуту, и вашу руку. Ни один мужчина не может пожелать большего. – Он улыбнулся и отпустил ее руку. – Замечательный день. И замечательный подарок, который вы мне сегодня подарили. – Он откланялся и вышел с кухни, ни слова не сказав Гэну. В своем волнении он совершенно забыл о нем – так часто бывает, когда перевод проходит гладко.
Роксана снова села на стул, а Гэн опустился на то место, которое только что занимал Федоров.
– Боже! – сказала она. – До чего изматывающий разговор!
– Я думал о том же самом.
– Бедный Гэн! – Роксана склонила голову на одну сторону. – Сколько скучных вещей вам пришлось сегодня выслушать.
– Скорей неловких, чем скучных.
– Неловких?
– А вы не находите неловкой ситуацию, когда незнакомые люди открывают вам свои чувства? – А вдруг она так не думает? Наверняка люди влюбляются в нее ежеминутно. Ей следовало содержать целый штат переводчиков, чтобы те переводили ей все признания в любви и все предложения о замужестве.
– Гораздо легче любить женщину, если ни слова не понимаешь из того, что она говорит, – сказала Роксана.
– Хорошо бы они прислали нам несколько кроликов! – воскликнул по-французски Тибо, обращаясь к Гэну. Он барабанил пальцами по книге. – А как вы относитесь к кроликам? – спросил он по-испански террористов. – Conejo.
Парни оторвались от своего занятия. Их ружья были в основном уже собраны. Они с самого начала были вполне чистыми и после смазки стали разве что еще чище. Когда привыкаешь к оружию, разумеется, если это оружие на тебя не направлено, то за этими мальчишками даже интересно наблюдать: такие забавные, сосредоточенные дети, играют в свои игрушки.
– Савауо, – произнес самый высокий из них, Хильберто, который совсем недавно собирался застрелить Тибо во время возни у телевизора.
– Кабайо? – переспросил Тибо. – Гэн, что такое «кабайо»?
Гэн минутку подумал. Его мозг все еще не переключился с русского языка.
– Такие пушистые зверьки… но не хомяки… – Он прищелкнул пальцами. – Морские свинки!
– То, что вы собираетесь съесть, – это морские свинки, а не кролики, – продолжал Хильберто. – Они очень вкусные.
– О! – произнес Сесар, скрещивая на винтовке руки. – Я бы не отказался сейчас от морской свинки! – Он даже забарабанил пальцами по столу при одной мысли об этом. У него была очень плохая кожа, но за время пребывания в этом доме она несколько очистилась.
Тибо захлопнул книгу. В Париже одна из его дочерей когда-то держала толстую белую морскую свинку в стеклянном аквариуме. Милу – так его звали – был взят вместо собаки, которую очень хотела иметь его дочь. Эдит с энтузиазмом кормила животное. Она его жалела за то, что он все время сидит в одиночестве, смотрит на жизнь их семьи через стекло. Иногда Эдит брала его на руки и так читала. Милу свертывался калачиком у нее на коленях, и его носик шевелился от удовольствия. Этот Милу был для Тибо братом, потому что все, чего ему сейчас хотелось, – это так же, как Милу, положить голову на колени жене и закопаться носом в ее свитер. Мог ли Тибо представить себе это животное (которое давно уже было мертво, но, когда и как, Тибо вспомнить не мог) освежеванным и зажаренным? Милу в качестве обеда. Когда живое существо получает имя, оно уже не может быть съедено. Мысленно названное братом, оно должно пользоваться всеми братскими правами и привилегиями брата.
– А как вы их готовите?
Разговор перешел на способы, как лучше всего готовить морских свинок, как их потрошить живьем. Гэн отвернулся.
– Люди влюбляются друг в друга по разным причинам, – продолжала развивать свои мысли Роксана. Ее невежество в испанском языке спасло ее от рассказов о том, как надо медленно зажаривать морскую свинку на вертеле. – Чаще всего нас любят за то, что мы можем сделать, а не за то, что мы есть. Это не так уж плохо – быть любимой за то, что ты можешь сделать.
– Но второй вариант лучше, – сказал Гэн.
Роксана подобрала ноги на стул и уперлась коленями в грудь.
– Да, лучше. Я терпеть не могу говорить «лучше», но это так. Когда кто-нибудь любит тебя за то, что ты можешь сделать, это лестно. Но вот почему ты его любишь, в свою очередь? Если кто-нибудь любит тебя за то, что ты такая, как есть, это значит, что он тебя знает. А это, в свою очередь, означает, что ты знаешь его. – Роксана улыбнулась Гэну.
Один за другим кухню покинули сперва два террориста, потом Гэн с Роксаной и Тибо, то есть те люди, которых Сесар с некоторых пор начал считать просто взрослыми людьми, а не заложниками. Оставшись один, он начал напевать Россини. На короткое время кухня осталась в его полном распоряжении, и он спешил воспользоваться этими редкими минутами одиночества. Из окон светило солнце и освещало его блестевшую от свежей смазки винтовку. О, как ему нравилось прислушиваться к словам, которые срывались у него с губ! Сегодня утром артистка пела эту арию несколько раз подряд, так что у него появился шанс запомнить все слова. Не имело значения, что он не понимал языка. Главное, он знал, о чем поется в песне. Слова и музыка слились для него в единое целое и стали частью его самого. Снова и снова он выговаривал красивые фразы, почти шептал, боясь, что кто-нибудь может его услышать, высмеять, наказать. Эта мысль тревожила его чрезвычайно: он должен выйти сухим из воды. Тем не менее он надеялся, что так же, как она, сможет открыть в себе нечто неизвестное, вытащить это наружу с помощью пения, узнать, что находится внутри его в действительности. Он очень возбуждался, когда она брала самые высокие и громкие ноты. Если бы не винтовка, которую ему все время приходилось держать перед собой, он бы наверняка смущался каждый раз, когда ее голос доводил его до такого состояния, опалял страстью, заставлял твердеть его пенис. Она успевала спеть всего несколько тактов, как это уже начиналось. Ария близилась к кульминации, и страсть его нарастала, пока окончательно не тонула в океане наслаждения и нестерпимой боли. Приклад его винтовки ходил ходуном вверх-вниз, помогая ему достигнуть облегчения. Он облокачивался на стену, ошеломленный, наэлектризованный. Все эти эрекции предназначались ей, только ей. Каждый парень в доме мечтал о том, чтобы ее подмять под себя, заткнуть языком ее рот, овладеть ею. Они все любили ее, и в этих фантазиях, которые не оставляли их ни днем, ни ночью, она отвечала им взаимностью. Но для Сесара она значила гораздо больше, чем для других. Сесар знал, что его чувства обращены не только к ней, но и к музыке. Как будто музыка была чем-то, что существует изолированно, само по себе, и ее тоже можно полюбить, потрогать, наконец – потрахать.
8
Возле гостевой спальни находилась маленькая гостиная, в которой командиры обычно держали совет. Именно в этой гостиной господин Осокава и командир Бенхамин иногда часами просиживали за шахматной доской. Казалось, шахматы были единственным занятием, которое отвлекало Бенхамина от боли. С тех пор как лишай дополз до его глаза, этот глаз распух, покраснел, а кожа вокруг него покрылась гнойными прыщами. К тому же от хронического конъюнктивита оба глаза беспрерывно слезились. Чем лучше командир концентрировался на шахматах, тем успешнее он отвлекался от боли. Разумеется, он никогда о ней не забывал, но все-таки, играя, он частично освобождался от ее абсолютной власти.
В течение долгого времени заложникам разрешалось находиться только в определенной зоне дома, но с некоторых пор строгости несколько ослабели, и они время от времени получали доступ в другие зоны. Господин Осокава долгое время даже не знал о существовании этой комнаты, пока его не пригласили в нее играть. Это была очень маленькая комнатка, возле окна в ней стоял игральный столик и два стула, у стены – софа, секретер с письменным прибором, полка с книгами, переплетенными в кожу. На окне – желтые занавески, на стене – картина, изображающая корабль, на полу – ковер с голубыми цветами. Комната как комната, но она была маленькой, а после трех месяцев, проведенных в огромном пространстве главной гостиной, она вызвала у господина Осокавы чувство глубочайшего облегчения, той успокоительной защищенности, которую он испытывал ребенком, когда забирался с головой под одеяло. Он осознал это со всей ясностью только во время третьего сеанса игры: в японских домах не делают таких огромных комнат. Японец попадает в подобные помещения, лишь приходя на банкет или в оперный театр. Ему нравилось, что в этой комнате, если встать на стул, можно достать пальцами до потолка. Он вообще воспринимал с особой благодарностью все вещи, которые делают мир близким, закрытым и защищенным. Все, что он когда-то знал (или догадывался, что знает) о законах человеческого существования, за последний месяц обнаружило свою полную несостоятельность. Раньше его жизнь была заполнена до отказа, состояла из бесконечных часов работы, вечных переговоров и компромиссов, а теперь он играл в шахматы с террористом, к которому испытывал странную, необъяснимую симпатию. Раньше у него была респектабельная семья, их жизнь была подчинена строгому порядку, а теперь он был окружен людьми, которых любил и с которыми не мог поговорить. Раньше он посвящал опере несколько минут перед сном – теперь каждый день часами слушал оперную музыку в живом исполнении, со всей его теплотой, ошибками и очарованием, и женщина, владеющая волшебным голосом, находилась совсем рядом с ним: она смеялась, садилась подле него на диван, брала его за руку. Внешний мир считал, что господин Осокава сейчас очень страдает, и он едва ли сможет кому-нибудь объяснить, что это не так. Внешний мир. Он никогда не мог полностью от него отвлечься, вытеснить его из головы. Но ясное понимание того, что он наверняка очень скоро потеряет эту сладость жизни, которая снизошла на него в этом доме, заставляло его сильнее дорожить текущим моментом.
Командир Бенхамин был хорошим шахматистом, но и господин Осокава ему ничуть не уступал. Оба они относились к типу игроков, которые терпеть не могут игру на время, и делали поэтому каждый ход так, словно время на свете еще не успели изобрести. Оба они были равно талантливы и равно медлительны, и ни один из них не испытывал ни малейшего раздражения по поводу медлительности другого. Как-то господин Осокава в ожидании своего хода подошел к дивану, сел на него и закрыл глаза, а когда открыл их снова, то увидел, что командир Бенхамин все еще двигает своего коня туда-сюда через те же самые три шахматные клетки и как будто вообще не собирается снимать пальцев с лошадиной головы. В игре они использовали разные стратегии. Бенхамин старался контролировать центр поля, господин Осокава предпочитал оборону: пешка здесь, чуть позже ладья. Побеждал поочередно то один, то другой, и никто из них не высказывался по этому поводу. Вообще-то, без разговоров игра идет более мирно. Коварные ходы не приветствовались, но и не замеченная вовремя опасность сожаления не вызывала. Вот один из них передвигал королеву, другой короля, и никто так и не вспоминал про те слова, которые Гэн написал им специально для таких случаев. Даже концовки проходили без всяких эксцессов: легкий кивок головы, а затем каждый заново расставлял на поле фигуры, чтобы на следующий день все было готово к новой партии и они могли сразу же начать игру. Ни одному из них даже не приходило в голову покинуть комнату, не приведя в порядок фигуры.
Несмотря на то что, по всем стандартам, дом был громадным, частная жизнь в нем была невозможна. Исключение составляли Кармен и Гэн, которые встречались в посудной кладовке часа в два ночи. Оперное пение, приготовление пищи и игра в шахматы – все это входило в сферу жизни общественной. Гостевая комната находилась в том же конце дома, что и кабинет, где без умолку, час за часом, болтал телевизор, так что если кто-нибудь из молодых террористов искал новых развлечений, то при желании мог понаблюдать за игрой в шахматы. Заложники, хотя им и разрешили спускаться вниз, в прихожую, все же опасались непредсказуемых выходок со стороны парней, охранявших входную дверь с оружием в руках, и поэтому с большей охотой заходили посмотреть на игру на десять-пятнадцать минут, но за это время им редко удавалось застать хоть один ход. Большинство из них любили футбол и на шахматы тоже пытались смотреть как на вид спорта, ведь раз это игра, в ней должно что-то происходить. Но то, что они видели в маленькой гостиной, производило на них впечатление долгой литургии или лекции по алгебре или орнитологии.
Однако двое зрителей проводили здесь целые часы и при этом никогда не клевали носом: Ишмаэль и Роксана. Последняя приходила сюда, как на спектакль, где главную роль играл господин Осокава, который, в свою очередь, был ее благодарным зрителем. Ишмаэль оставался потому, что ему самому хотелось играть в шахматы с господином Осокавой или командиром Бенхамином, только он не был уверен, что ему разрешат. Все молодые террористы старались не выходить за установленные для них рамки и знали свое место. Как и все дети, они время от времени критиковали командиров, но при этом испытывали к ним непритворное, смешанное со страхом уважение. Они могли до бесконечности пялиться в телевизор, но часы дежурств не пропускали никогда. Они не просили Месснера приносить им галлоны мороженого: подобные просьбы были прерогативой командиров, а те прибегли к подобным послаблениям только дважды. Они не дрались между собой, хотя искушение такое возникало у них постоянно. Командиры сурово наказывали за драки, а Гектор даже взял на себя обязанность бить своих подчиненных сильнее и дольше, чем их могли избить во время потасовок, и все это делалось ради того, чтобы научить их действовать сообща. А если все-таки разногласия могли быть разрешены только дракой, они сходились в подвале и, сняв рубашки, лупили друг друга и при этом тщательно следили за тем, чтобы не попадать по лицу.
Кое-что из происходящего вообще противоречило тем правилам, которые они старательно запоминали и повторяли во время строевой подготовки. Вернее, одни правила (например, уважительное отношение к старшим по званию) соблюдались неукоснительно. А другие (скажем, никогда и ни при каких обстоятельствах не разговаривать с заложниками, кроме тех случаев, когда нужно их поправить) постепенно смягчались или вообще отменялись. Вообще, что именно разрешают или не разрешают командиры, отнюдь не всегда было понятно. Ишмаэль молча воспроизводил в голове шахматную партию. Названия фигур он не знал, потому что в комнате никто не произносил ни слова. Он мысленно прикидывал, как ему лучше приступить к интересующему его разговору. Не попросить ли Гэна походатайствовать за него? Гэн обладал свойством придавать всем словам удивительную значительность. А может, стоит уговорить Гэна, чтобы он попросил Месснера, ведь именно Месснер считался специалистом по переговорам. Но Гэн в эти дни казался очень занятым, а Месснер, если честно, не слишком здорово справлялся со своей ролью, если учитывать, что все они еще здесь. Больше всего ему хотелось обратиться к вице-президенту, человеку, к которому он испытывал величайшее уважение и которого считал своим другом, но командиры почему-то постоянно насмехались над вице-президентом, и любая его просьба неизменно отвергалась.
Таким образом, получалось, что походатайствовать за себя мог лишь он сам, и, промучившись, прождав пару лишних дней, он наконец набрался храбрости и решился задать свой вопрос. Дни были настолько одинаковыми, что ждать подходящего – или, что то же самое, неподходящего – момента было бессмысленно. Командир Бенхамин только что сделал свой ход, и господин Осокава начал обдумывать свою позицию. Роксана сидела на софе, уперевшись локтями в колени и опустив в ладони подбородок. Она смотрела на доску так, словно та могла сию минуту вскочить и убежать вон. Ишмаэлю захотелось обратиться со своей проблемой к ней. Интересно, умеет ли она играть в шахматы?
– Сеньор, – пробормотал он хрипло, словно в горле у него застрял кусочек льда.
Командир взглянул на него, сощурив глаза. До этой минуты он вообще не замечал его присутствия. До чего же мелкий паренек. Сирота, которого его дядя определил к нему в отряд всего за несколько месяцев до их предприятия, утверждая, что в их семье все дети сперва бывают маленького роста, а потом становятся дылдами. Но Бенхамин уже начал сомневаться, что это правда. Не было ни малейших признаков того, что Ишмаэль собирается стать дылдой. Тем не менее малец изо всех сил старался не отставать от других и стойко переносил все насмешки. К тому же очень полезно иметь в отряде хоть одного человечка, которого можно легко поднять и засунуть в форточку.
– Что тебе?
– Я хотел спросить, сеньор, если вы, конечно, не возражаете… – Он остановился, собрался с духом и начал снова: – Я хотел спросить, если потом будет время, нельзя ли мне сыграть партию с победителем? – Тут ему пришло в голову, что шансы пятьдесят на пятьдесят за то, что победителем станет господин Осокава, и тогда его просьбу можно расценить как неуместную. – Или с проигравшим, – добавил он.
– Ты играешь в шахматы? – спросил командир Бенхамин.
Господин Осокава и Роксана не отрывали глаз от доски. В других обстоятельствах они из вежливости хотя бы взглянули на говорящего, даже не понимая ни слова из сказанного им. Но поскольку оба они знали этого мальчишку, то не сочли нужным отвлекаться. Господин Осокава как раз охотился за вражеским слоном. Роксане казалось, что она читает его мысли.
– Мне кажется, что да, – сказал мальчик. – Я долго наблюдал. Мне кажется, что я уже понимаю, в чем дело.
Бенхамин засмеялся, но его смех был добродушным. Он похлопал господина Осокаву по плечу. Тот поднял глаза и поправил на переносице очки, наблюдая, как Бенхамин берет Ишмаэля за руку, опускает его руку на пешку, а затем двигает эту пешку туда-сюда по доске. Его движения всем троим были совершенно понятны. Господин Осокава поощрительно улыбнулся мальчику.
– Хорошо, ты сыграешь с победителем, – сказал командир Бенхамин. – Все согласны.
Ишмаэль, вне себя от восторга, занял место у ног Роксаны и стал смотреть на доску ее глазами, то есть так, словно это было живое существо. Еще была только середина игры, а ему уже было понятно все, что происходит на доске.
В дверях комнаты возник Гэн. Рядом с ним стоял Месснер. Он весь казался каким-то поблекшим, только волосы по-прежнему были яркими, как солнечный свет. Он, как обычно, был одет в черные брюки и белую рубашку с черным галстуком, но его одежда, точно так же, как у всех обитателей дома, уже носила явные признаки изношенности. Он сложил на груди руки и стал молча наблюдать за игрой. В юности в составе шахматной команды колледжа он ездил играть против французов, против итальянцев. Он и сейчас был не прочь сыграть, но, задержись он в доме на три часа, от него будут ждать каких-то необыкновенных прорывов в переговорах, когда он выйдет наружу.
В течение долгого времени заложникам разрешалось находиться только в определенной зоне дома, но с некоторых пор строгости несколько ослабели, и они время от времени получали доступ в другие зоны. Господин Осокава долгое время даже не знал о существовании этой комнаты, пока его не пригласили в нее играть. Это была очень маленькая комнатка, возле окна в ней стоял игральный столик и два стула, у стены – софа, секретер с письменным прибором, полка с книгами, переплетенными в кожу. На окне – желтые занавески, на стене – картина, изображающая корабль, на полу – ковер с голубыми цветами. Комната как комната, но она была маленькой, а после трех месяцев, проведенных в огромном пространстве главной гостиной, она вызвала у господина Осокавы чувство глубочайшего облегчения, той успокоительной защищенности, которую он испытывал ребенком, когда забирался с головой под одеяло. Он осознал это со всей ясностью только во время третьего сеанса игры: в японских домах не делают таких огромных комнат. Японец попадает в подобные помещения, лишь приходя на банкет или в оперный театр. Ему нравилось, что в этой комнате, если встать на стул, можно достать пальцами до потолка. Он вообще воспринимал с особой благодарностью все вещи, которые делают мир близким, закрытым и защищенным. Все, что он когда-то знал (или догадывался, что знает) о законах человеческого существования, за последний месяц обнаружило свою полную несостоятельность. Раньше его жизнь была заполнена до отказа, состояла из бесконечных часов работы, вечных переговоров и компромиссов, а теперь он играл в шахматы с террористом, к которому испытывал странную, необъяснимую симпатию. Раньше у него была респектабельная семья, их жизнь была подчинена строгому порядку, а теперь он был окружен людьми, которых любил и с которыми не мог поговорить. Раньше он посвящал опере несколько минут перед сном – теперь каждый день часами слушал оперную музыку в живом исполнении, со всей его теплотой, ошибками и очарованием, и женщина, владеющая волшебным голосом, находилась совсем рядом с ним: она смеялась, садилась подле него на диван, брала его за руку. Внешний мир считал, что господин Осокава сейчас очень страдает, и он едва ли сможет кому-нибудь объяснить, что это не так. Внешний мир. Он никогда не мог полностью от него отвлечься, вытеснить его из головы. Но ясное понимание того, что он наверняка очень скоро потеряет эту сладость жизни, которая снизошла на него в этом доме, заставляло его сильнее дорожить текущим моментом.
Командир Бенхамин был хорошим шахматистом, но и господин Осокава ему ничуть не уступал. Оба они относились к типу игроков, которые терпеть не могут игру на время, и делали поэтому каждый ход так, словно время на свете еще не успели изобрести. Оба они были равно талантливы и равно медлительны, и ни один из них не испытывал ни малейшего раздражения по поводу медлительности другого. Как-то господин Осокава в ожидании своего хода подошел к дивану, сел на него и закрыл глаза, а когда открыл их снова, то увидел, что командир Бенхамин все еще двигает своего коня туда-сюда через те же самые три шахматные клетки и как будто вообще не собирается снимать пальцев с лошадиной головы. В игре они использовали разные стратегии. Бенхамин старался контролировать центр поля, господин Осокава предпочитал оборону: пешка здесь, чуть позже ладья. Побеждал поочередно то один, то другой, и никто из них не высказывался по этому поводу. Вообще-то, без разговоров игра идет более мирно. Коварные ходы не приветствовались, но и не замеченная вовремя опасность сожаления не вызывала. Вот один из них передвигал королеву, другой короля, и никто так и не вспоминал про те слова, которые Гэн написал им специально для таких случаев. Даже концовки проходили без всяких эксцессов: легкий кивок головы, а затем каждый заново расставлял на поле фигуры, чтобы на следующий день все было готово к новой партии и они могли сразу же начать игру. Ни одному из них даже не приходило в голову покинуть комнату, не приведя в порядок фигуры.
Несмотря на то что, по всем стандартам, дом был громадным, частная жизнь в нем была невозможна. Исключение составляли Кармен и Гэн, которые встречались в посудной кладовке часа в два ночи. Оперное пение, приготовление пищи и игра в шахматы – все это входило в сферу жизни общественной. Гостевая комната находилась в том же конце дома, что и кабинет, где без умолку, час за часом, болтал телевизор, так что если кто-нибудь из молодых террористов искал новых развлечений, то при желании мог понаблюдать за игрой в шахматы. Заложники, хотя им и разрешили спускаться вниз, в прихожую, все же опасались непредсказуемых выходок со стороны парней, охранявших входную дверь с оружием в руках, и поэтому с большей охотой заходили посмотреть на игру на десять-пятнадцать минут, но за это время им редко удавалось застать хоть один ход. Большинство из них любили футбол и на шахматы тоже пытались смотреть как на вид спорта, ведь раз это игра, в ней должно что-то происходить. Но то, что они видели в маленькой гостиной, производило на них впечатление долгой литургии или лекции по алгебре или орнитологии.
Однако двое зрителей проводили здесь целые часы и при этом никогда не клевали носом: Ишмаэль и Роксана. Последняя приходила сюда, как на спектакль, где главную роль играл господин Осокава, который, в свою очередь, был ее благодарным зрителем. Ишмаэль оставался потому, что ему самому хотелось играть в шахматы с господином Осокавой или командиром Бенхамином, только он не был уверен, что ему разрешат. Все молодые террористы старались не выходить за установленные для них рамки и знали свое место. Как и все дети, они время от времени критиковали командиров, но при этом испытывали к ним непритворное, смешанное со страхом уважение. Они могли до бесконечности пялиться в телевизор, но часы дежурств не пропускали никогда. Они не просили Месснера приносить им галлоны мороженого: подобные просьбы были прерогативой командиров, а те прибегли к подобным послаблениям только дважды. Они не дрались между собой, хотя искушение такое возникало у них постоянно. Командиры сурово наказывали за драки, а Гектор даже взял на себя обязанность бить своих подчиненных сильнее и дольше, чем их могли избить во время потасовок, и все это делалось ради того, чтобы научить их действовать сообща. А если все-таки разногласия могли быть разрешены только дракой, они сходились в подвале и, сняв рубашки, лупили друг друга и при этом тщательно следили за тем, чтобы не попадать по лицу.
Кое-что из происходящего вообще противоречило тем правилам, которые они старательно запоминали и повторяли во время строевой подготовки. Вернее, одни правила (например, уважительное отношение к старшим по званию) соблюдались неукоснительно. А другие (скажем, никогда и ни при каких обстоятельствах не разговаривать с заложниками, кроме тех случаев, когда нужно их поправить) постепенно смягчались или вообще отменялись. Вообще, что именно разрешают или не разрешают командиры, отнюдь не всегда было понятно. Ишмаэль молча воспроизводил в голове шахматную партию. Названия фигур он не знал, потому что в комнате никто не произносил ни слова. Он мысленно прикидывал, как ему лучше приступить к интересующему его разговору. Не попросить ли Гэна походатайствовать за него? Гэн обладал свойством придавать всем словам удивительную значительность. А может, стоит уговорить Гэна, чтобы он попросил Месснера, ведь именно Месснер считался специалистом по переговорам. Но Гэн в эти дни казался очень занятым, а Месснер, если честно, не слишком здорово справлялся со своей ролью, если учитывать, что все они еще здесь. Больше всего ему хотелось обратиться к вице-президенту, человеку, к которому он испытывал величайшее уважение и которого считал своим другом, но командиры почему-то постоянно насмехались над вице-президентом, и любая его просьба неизменно отвергалась.
Таким образом, получалось, что походатайствовать за себя мог лишь он сам, и, промучившись, прождав пару лишних дней, он наконец набрался храбрости и решился задать свой вопрос. Дни были настолько одинаковыми, что ждать подходящего – или, что то же самое, неподходящего – момента было бессмысленно. Командир Бенхамин только что сделал свой ход, и господин Осокава начал обдумывать свою позицию. Роксана сидела на софе, уперевшись локтями в колени и опустив в ладони подбородок. Она смотрела на доску так, словно та могла сию минуту вскочить и убежать вон. Ишмаэлю захотелось обратиться со своей проблемой к ней. Интересно, умеет ли она играть в шахматы?
– Сеньор, – пробормотал он хрипло, словно в горле у него застрял кусочек льда.
Командир взглянул на него, сощурив глаза. До этой минуты он вообще не замечал его присутствия. До чего же мелкий паренек. Сирота, которого его дядя определил к нему в отряд всего за несколько месяцев до их предприятия, утверждая, что в их семье все дети сперва бывают маленького роста, а потом становятся дылдами. Но Бенхамин уже начал сомневаться, что это правда. Не было ни малейших признаков того, что Ишмаэль собирается стать дылдой. Тем не менее малец изо всех сил старался не отставать от других и стойко переносил все насмешки. К тому же очень полезно иметь в отряде хоть одного человечка, которого можно легко поднять и засунуть в форточку.
– Что тебе?
– Я хотел спросить, сеньор, если вы, конечно, не возражаете… – Он остановился, собрался с духом и начал снова: – Я хотел спросить, если потом будет время, нельзя ли мне сыграть партию с победителем? – Тут ему пришло в голову, что шансы пятьдесят на пятьдесят за то, что победителем станет господин Осокава, и тогда его просьбу можно расценить как неуместную. – Или с проигравшим, – добавил он.
– Ты играешь в шахматы? – спросил командир Бенхамин.
Господин Осокава и Роксана не отрывали глаз от доски. В других обстоятельствах они из вежливости хотя бы взглянули на говорящего, даже не понимая ни слова из сказанного им. Но поскольку оба они знали этого мальчишку, то не сочли нужным отвлекаться. Господин Осокава как раз охотился за вражеским слоном. Роксане казалось, что она читает его мысли.
– Мне кажется, что да, – сказал мальчик. – Я долго наблюдал. Мне кажется, что я уже понимаю, в чем дело.
Бенхамин засмеялся, но его смех был добродушным. Он похлопал господина Осокаву по плечу. Тот поднял глаза и поправил на переносице очки, наблюдая, как Бенхамин берет Ишмаэля за руку, опускает его руку на пешку, а затем двигает эту пешку туда-сюда по доске. Его движения всем троим были совершенно понятны. Господин Осокава поощрительно улыбнулся мальчику.
– Хорошо, ты сыграешь с победителем, – сказал командир Бенхамин. – Все согласны.
Ишмаэль, вне себя от восторга, занял место у ног Роксаны и стал смотреть на доску ее глазами, то есть так, словно это было живое существо. Еще была только середина игры, а ему уже было понятно все, что происходит на доске.
В дверях комнаты возник Гэн. Рядом с ним стоял Месснер. Он весь казался каким-то поблекшим, только волосы по-прежнему были яркими, как солнечный свет. Он, как обычно, был одет в черные брюки и белую рубашку с черным галстуком, но его одежда, точно так же, как у всех обитателей дома, уже носила явные признаки изношенности. Он сложил на груди руки и стал молча наблюдать за игрой. В юности в составе шахматной команды колледжа он ездил играть против французов, против итальянцев. Он и сейчас был не прочь сыграть, но, задержись он в доме на три часа, от него будут ждать каких-то необыкновенных прорывов в переговорах, когда он выйдет наружу.