К сожалению, мои надзиратели часто менялись. С одним мрачным поляком у меня даже было столкновение. Из чердачных люков я изредка выглядывал на волю. Однажды я засмотрелся на покрытую снегом цепь Альпийских гор. Надзиратель резко окликнул меня.
   – Насколько мне известно, мне запрещено только разговаривать, а не смотреть, – ответил я тем же тоном.
   Он смолчал, но отомстил мне, заставив вылавливать черепичную крошку из самых дальних углов чердака.
   В этот момент на чердаке появился хромой Майер. Увидев, чем я занимаюсь, он напал на надзирателя.
   – Как вы смеете так обращаться с этим человеком? Он вдвое старше вас и полный инвалид!
   Надзиратель послушно подчинился. А в обед хромой Майер снова стоял перед моей камерой с размокшим окурком в углу грязного рта. Он ждал мзды за свое заступничество. Думаю, я не зря отдал ему эти две пачки табака. Надо же было иметь почву под ногами…
   Что за странные взаимоотношения! Военные преступники имеют власть над надзирателями в стальных шлемах и с дубинками. Собственно, кто кем управляет?
   Это было еще неясно.
* * *
   Из библиотеки мне прислали книгу «Блуждание и прозрение» Мюллер-Графа, в которой защищалось «животворное христианство». Это, конечно, хорошая вещь. Но почему ее прислали именно мне? Не случайно. Я понял, что и чтение направляют. Изредка мне давали читать некоторые старые номера «Франкфуртер альгемейне цейтунг». Кроме того, у меня в камере находились библия и псалтырь – своего рода инвентарное имущество каждой тюремной камеры в Западной Германии. Так что в долгие зимние вечера, сидя в своей камере возле теплой печки, похожей на тумбу для объявлений, я мог заниматься чтением. Топили так жарко, что порой приходилось открывать задвижку.
   Переписка с женой наладилась, она писала регулярно и держалась стойко: «Нас ничто не может разъединить. Я сделаю все, чтобы ты снова оказался на свободе. Теперь главное, чтобы мы оба сохранили здоровье!» Это давало мне силы держаться, не падать духом.
   Вечером, когда я сидел над письмом к жене, дверь в камеру отворилась. Я думал, что это надзиратель, но вошел человек в штатском и произнес:
   – С нами бог, господин полковник.
   Это был тюремный лютеранский священник Леттенмайер. Его интересовали мои невзгоды и желания.
   – Вряд ли вы сможете вернуть мне украденную свободу, – сказал я.
   – В тяжкие времена следует уповать на бога, который возложил на нас эти испытания и даст нам силу вынести все, если мы верим в него и молим его об этом.
   Я невольно вспомнил письма жены. В них я находил утешение и черпал силы для этой горькой борьбы.
   Леттенмайеру, высокому, статному, любезному, с неизменной улыбкой на устах, было лет около сорока пяти. Его круглое лицо увеличивал высокий гладкий лоб, из-под которого смотрели большие карие глаза. Он выглядел добродушным и наивным и, как я позже убедился, действительно был таким. Это впечатление усиливалось его неуклюжими манерами. В тюрьме он играл важную роль.
   Уходя, он пригласил меня в воскресенье зайти в церковь. Это разрешено даже в период карантина.
   – Вас проводит надзиратель, а там вы сядете в сторонке, – сказал он смеясь.
   – Как во время спектакля Си Ай Си, на скамье бедных грешников? Это меня не устраивает, – возразил я и тут же шутя добавил: – Или уже наступил мой судный день?
   Пастор громко рассмеялся. Он понимал юмор. Это обрадовало меня. Он обещал похлопотать о прекращении карантина, чтобы я мог беспрепятственно посещать богослужения.
   – Да пребудет с вами господь, господин полковник, – распрощался со мной Леттенмайер.
   Я обратил внимание, что, кроме складок от смеха, на лице его не было никаких морщин.
   Свое обещание пастор сдержал. Уборщик сообщил, что меня переводят в «Б-2», камера 420.
   – Там вам дадут настоящий «шоп».
   Итак, я наконец включаюсь в жизнь тюрьмы, с которой до сих пор знакомился со стороны, из своего карантина. Впрочем, я уже довольно многое узнал.
   Меня поместили в камеру на двоих. Хорошо, если останусь один. Я надеялся, что мне дадут какой-нибудь легкий «шоп» – работу на свежем воздухе, как это предписано врачами. Но меня назначили на чистку картофеля. С этого началась моя дальнейшая жизнь в крепости Ландсберг.
   Теперь по утрам моя камера открывалась и оставалась открытой до девяти ноль-ноль. Жизнь регулировалась гонгом. Кормили нас в так называемой «кают-компании».
   Каждый получал в кухонном окне поднос, миску супа и остальную еду и со всем этим отправлялся в «кают-компанию» – узкое продолговатое помещение. Справа и слева от прохода стояли узкие, покрытые линолеумом столы, за которыми разрешалось садиться только с одной стороны, по шесть человек в ряд. Все должны были смотреть в одном направлении – в затылок впереди сидящего. Надзиратели следили, чтобы места на скамьях не пустовали. Освобождается место – двигайся к соседу. Сидеть полагалось лицом к комнате, где мыли посуду. В мойку посуду сдавали после того, как остатки пищи каждый выбрасывал в бочку.
   Эти бочки, как зеркало, отражали некоторые нюансы послевоенной политики.
   Вначале было приказано уничтожать все отбросы, даже картофельные очистки, чтобы не раздражать голодающее окрестное население. Потом, когда США избрали себе в военные союзники Бонн, жизнь в тюрьме для военных преступников стала более роскошной. Изменилось и содержимое бочек. Городская беднота жадно набрасывалась на тюремные отбросы. Это омрачало картину «экономического чуда», и на содержимое бочек был наложен строгий запрет. Пришлось завести свиней для использования остатков пищи. Теперь ежемесячно кололи свиней, и питание заключенных снова улучшилось. Специалисты из военных преступников руководили откормом свиней и жаловались на их привередливость.
   – Лучше нас не живет ни одна свинья на свете, – нечаянно скаламбурил кто-то за столом и был не так уж неправ: его оговорка соответствовала истине.
   У входа в столовую, против мойки, находилось деревянное возвышение, на котором во время концертов располагался оркестр, певцы и другие артисты. За возвышением висел экран. После завтрака, во время которого всегда давали хороший молочный суп, следовал сигнал утренней поверки. Строились по «шопам». Я становился в ряд с работниками кухни как член команды, чистившей картофель.
   Для этой работы, кроме обычной спецодежды из тика, выдавались высокие резиновые сапоги. Подвал, где мы чистили картошку, был таким сырым, что ножки наших скамеек всегда были в воде.
   «Легкая работа на свежем воздухе» – так предписали врачи. Работа, правда, не трудная, но без движения и воздуха. В сыром нездоровом подвале мы сидели, пригвожденные к своим скамьям, и изо дня в день, по восемь часов подряд, чистили картофель. Нас было пять или шесть человек. Большинство – бывшие кацетники из уголовников, сплошь рецидивисты. Один из них сидел по тюрьмам с восемнадцати лет. Он начал с ограбления и убийства. Затем – каторга, кацет. Став «капо» и эсэсовским убийцей, он попал в Ландсберг. Вот жизненные пути моих «коллег». Судьбы их внешне были очень схожи, но по существу различны. Кроме меня, здесь находился только один заключенный, который не являлся военным преступником, а был осужден Верховной союзнической комиссией по американскому оккупационному статуту. Это молодой хитрый паренек небольшого роста по имени Мюгге. В 1945 году пятнадцати-шестнадцатилетним мальчишкой он помогал зенитчикам. Дома и родных у него не было, и он пристал к одной американской части. Вскоре он стал там полезным и даже необходимым человеком. Парень способный и сообразительный, Мюгге легко научился говорить по-английски. Американцы, любившие погулять и относившиеся к караульной службе как к чему-то крайне обременительному, охотно перепоручали Мюгге свои дежурства. Так он получил американскую форму и с согласия командира части стал нелегальным Джи Ай. Мюгге заменял всех и всюду, и это вполне устраивало командира роты. Частенько, особенно по понедельникам, кто-нибудь оказывался в самоволке, и вместо двухсот человек в строю находилось, допустим, сто девяносто девять. Но с Мюгге, одетым в американскую форму, получалось все те же двести. Командир спокойно докладывал о полном порядке в роте.
   «Настоящие Джи Ай еще не то вытворяют», – решил Мюгге и сам себе присвоил звание сержанта армии США. Умножая славу этой страны, он запугивал немцев своей формой цвета хаки, приставлял пистолет и требовал часы. Однажды вечером этот же трюк он решил испытать на одном важном господине в штатском, но попал не по адресу. Вернее, по правильному адресу: он нарвался на американского генерала в гражданском костюме. Случай роковой – Мюгге поймали. Его роскошная жизнь кончилась. Ношение американской формы и дежурства в американской части были квалифицированы, как «шпионаж» и «нанесение ущерба союзным войскам». Волшебная формула оккупационного статута, позволяющая любому событию дать желанный оборот! Бывшие начальники Мюгге вдруг перестали узнавать его. Их даже удивило, что таковой существует. Этот юный авантюрист был единственным «шпионом», которого я встретил в Ландсберге.
   В компании рецидивистов проводил я ежедневно по восемь часов, чистя картошку. Никто из них не делал мне ничего плохого. Они работали легко и хорошо, я медленно и неважно. Но они не сердились. Они были рады, что у них появился новый слушатель, и с утра до вечера рассказывали о себе и обо всем на свете, особенно о Ландсберге. После их рассказов я многое увидел в ином свете. Некоторые из этих преступников были жертвами социальных и политических условий. Отец одного налетчика и убийцы в 1933 году попал в концлагерь как член КПГ. Мать послала своего безработного семнадцатилетнего сына на станцию подобрать уголь на путях. Столкновение с железнодорожной полицией. Один из полицейских убит. Молодой парень попал в тюрьму, и жизнь его была загублена. Чтобы иметь хоть какой-нибудь шанс на будущее, он стал образцовым заключенным кацета. Эсэсовцы растлили его душу, и Альбрехт в конце концов превратился в «капо». Потом он стал эсэсовцем, а в 1945 году за свои дела в лагере был приговорен американцами к смерти.
   – Не мы же придумали кацеты. Нас туда заперли, и нам приходилось выполнять приказы. Мы рисковали головой, а господа, которые нами командовали, уже давно на свободе. С нашим братом американцы не очень-то церемонились. Мой процесс длился всего пять минут, и я получил веревку на шею.
   О положении в Ландсберге в первые годы после войны они рассказывали без устали:
   – Тогда здесь все выглядело иначе. Вот когда жизнь била ключом! Похлеще, чем в кацетах.
   – Тогда здесь был настоящий ад! – рассказывал один бывший кацетник. – Высокопоставленные господа были во-от какими маленькими, – он показал крошечную картофелину и зло швырнул ее в угол. – Мне еще повезло – я был уборщиком. Вы бы послушали, как генералы умели просить: «Дорогой камрад, вы не могли бы достать мне то или это?» И я, болван, бегал, высунув язык. А теперь к этим господам не приступись. Они и не смотрят на нас.
   – Если кто-нибудь из нас за пачку табака соглашался убирать камеру и чистить сапоги, господа генералы дозволяли нам обращаться к ним. Но только в третьем лице, – с горечью говорил другой кацетник. – Впрочем, любителей лизать задницы здесь хватает и теперь. Таким путем надеются влезть в доверие к американцам.
   – Они уже влезли!
   – Конечно. А кто брезгует – тот торчит здесь, в этом дерьмовом подвале. И скоро подохнет! – Заключенный так разволновался, что покраснел как рак, вскочил и с криком: «Я не желаю больше чистить картошку для этих сволочей!» выбежал из подвала.
   Для остальных это было не ново.
   – Кто много пережил и давно сидит, с тем это частенько случается.
   Кто-то пошел за ним, иронически произнося:
   – Заключенный, ведите себя прилично!
   Всех рассмешило это привычное обращение тюремщиков. Только тот, которому оно было адресовано, не мог успокоиться. Он яростно изливал душу, забыв о картошке:
   – Когда появились вы, политические, мы вдруг стали хороши для ами. Мы нужны, чтобы в «народном единстве» с высокими господами выступать против «красной швали с Востока». Нет, господа, без меня! – кричал он. – Это они давно умеют – науськивать одних на других. Вот в чем наше несчастье! А теперь, «ласточка из башни», – крикнул он вдруг тому, кто до сих пор молча слушал, – лети, доноси на меня!
   Тот схватил нож. Началась кровавая драка. Отвратительно, скажете? Да, но весьма поучительно. Вот почему «великие „Третьего рейха“ говорят теперь, что эти кацетники сперва были жертвами, а потом опорой их системы. И снова они пригодились как союзники против „красных“ – новых врагов согласно американской политике.
   Драчуны успокоились, перевязали раны, чтобы надзиратели ничего не заметили. Разгорячившийся парень продолжал:
   – В первые годы после войны в наших камерах специально забили все вентиляционные люки. Двери и все отверстия были наглухо законопачены. При тогдашней жратве в камерах можно было задохнуться. Ни воздуха, ни света, зато сколько угодно холода и сырости.
   – То и дело налеты и обыски, все перевертывалось вверх дном. Американцы забавлялись, бросая вещи через ограждения верхних этажей. Разорванные письма и бумаги летали в воздухе, как конфетти, стаканы и посуда с грохотом разбивались. Но самой страшной была жизнь в корпусе «Б», где размещалось шестьсот приговоренных к смерти. Ами повесили около четырехсот человек. Это мучение длилось четыре года!
   Вспомнив об этом, кацетник побледнел.
   – Все военные преступники, в том числе и генералы, с содроганием думали о казни. Приговоренные к смерти каждый день ждали, что сегодня им наденут на шею веревку. Многих по нескольку раз водили к виселице. Развлекаясь, американцы в последнюю секунду объявляли казнимому, что произошла ошибка и «очередь до него еще не дошла». Было много попыток самоубийства. Но этому мешали охранники из польской роты.
   В Ландсберге находился штандартенфюрер доктор Блюме, который дважды пытался повеситься.
   – Как мне было хорошо, когда я терял сознание, – разглагольствовал он теперь. – И как мучительно было ощущать, что меня искусственно вернули к жизни. Я виновен в смерти около ста тысяч человек. Но я запрещал так мучить людей, как это делают ами. Меня без конца преследовали во сне убитые женщины и маленькие дети. Мне очень хотелось умереть тогда. Но именно поэтому ами оставили меня в живых. Жить для меня было большим мучением и наказанием, чем умереть.
   – А теперь жить не страшно? – спросил я.
   – Прошло уже много времени. Ами убедились, что они были неправы. Они пообещали реабилитировать нас и сделают все возможное. Фюрер был прав. Всемирное еврейство снова празднует свое возрождение в коммунизме. У нас опять есть цель. Вместе с американцами мы должны избавиться от мировой опасности – Советского Союза!
   Я смотрел на него с ужасом и удивлением. Значит, в 1945 году его мучила вовсе не совесть, а страх перед смертью на виселице. Теперь, увидев американский пряник, его черная душа праздновала страшное воскресение. Внешне этот эсэсовский полковник выглядел сущим ангелом, который не способен тронуть и волоска на голове. Он сам себе нравился в роли поклонника муз, ценителя литературы и философии. Но какие же выводы сделал для себя этот участник массовых убийств!..
   В мою камеру вселили новенького – молодого человека лет двадцати пяти. Это было не особенно приятно, тем более что он оказался прожженным аферистом. Во время своей бродячей жизни он по ошибке влез в машину какого-то американца и переворошил чемоданы и портфели.
   – А так как им нужен был материальчик для своей пропаганды, они взяли да осудили меня за шпионаж. В газетах сообщалось, будто я имел задание взорвать радиостанцию «Свободная Европа» в Мюнхене. Чепуха! Я даже не знаю, где эта радиостанция, и в жизни своей не был в Мюнхене!
   Минуту спустя он добавил:
   – Им нужны дураки. Они так обработали меня, что я все, что им надо, признал. Я подписал бы даже обвинение в изнасиловании собственной бабушки.
   Холодную войну надо подкармливать. Для науськивания против Востока требуются сенсации. А если их нет, нужно придумать. Гитлер в 1939 году тоже сфабриковал «нападение Польши» на радиостанцию в Глейвице, чтобы иметь предлог для разбойничьего похода на Польшу. Жизнь людей при таких преступлениях не имеет никакой цены. У империалистов нет морали, хотя они охотно и часто говорят о ней.
   Все борцы за мир, приговоренные по оккупационному статуту, находились в корпусе «Б» – в том самом, где много лет жили приговоренные к смерти. Постепенно у меня перебывало большинство политических заключенных.
   – Вы себе не представляете, что тут было, когда газеты писали о вашем процессе, – рассказывали борцы за мир. – Военные преступники взбеленились. Они обращались с нами, как с отбросами человечества. Как, за дело мира вступился полковник, да еще с «Рыцарским крестом»! Это было пошечиной для всей касты, а для нас – великой радостью. Кстати, кто-нибудь из военных преступников вас уже навестил?
   – Никто, – ответил я.
   Однажды меня предупредили:
   – Я работаю санитаром в госпитале и многое слышу. Военные преступники хотят либо перетянуть вас в свой лагерь, либо окончательно скомпрометировать.
   Я решил ждать. И вот что произошло.
   Мне передали приглашение на чашку кофе от бывшего генерал-полковника фон Зальмута. Когда-то он, как и я, служил в Потсдаме, в 9-м полку, был монархистом и горячим приверженцем «старого Фрица»{41} и Бисмарка. Внешне, особенно благодаря нависшим бровям, он поразительно напоминал «железного канцлера»{42}. Фон Зальмут был до крайности самоуверен и держался этаким патриархальным помещиком.
   – Мне хочется вернуть свои имения, и прежде всего то, которое там, у вас. Его я особенно любил! – начал он обстоятельно, наливая свежесваренный кофе.
   – Эти времена давно прошли и не вернутся, – твердо возразил я.
   – Не торопитесь с выводами. У нас здесь великолепные связи с Бонном. А там, слава богу, многое меняется. Да так оно и не может оставаться! Впрочем, сначала надо поговорить о вашем деле.
   После упоминания о «связях с Бонном» было любопытно услышать его предложение.
   – Нам ясно, что вас предали и от вас отреклись, – произнес он с глубоким убеждением.
   Я было возразил, но он настаивал:
   – Да, да, именно так. Даже если вы не хотите этого признать. Вы не представляете, что за типы там, на вашей стороне.
   – Почему? – спросил я удивленно.
   – Кто-то из них дал в Москве показания, будто Гот и я применили приказ «о комиссарах»{43}. Поэтому мы и торчим здесь.
   Шестидесятилетний генерал-полковник, бывший командующий армией, задохнулся от волнения и возмущения. Я получил возможность обдумать свой ответ.
   – Разве тот, о ком вы говорите, дал неправильные показания? – Я думал, что именно это возмущает генерала, но старик недоуменно посмотрел на меня:
   – При чем здесь правда? Взаимная выручка – вот что требуется! Но они об этом и знать не хотят.
   – Но ведь это не имеет ко мне никакого отношения, – сказал я. – Я поехал в Западную Германию по своему делу. Никто меня не принуждал.
   Зальмут недовольно пробормотал:
   – Так мы не продвинемся ни на шаг.
   Он был прав.
   В корпусе «Б», куда военные преступники старались не заходить, будто здесь жили прокаженные, мой визит к старику Зальмуту был сенсацией. Шпики, приставленные к обоим лагерям, почуяли добычу. В погоне за ней они легко выдавали себя. Атмосфера подглядывания и вынюхивания особенно характерна для тюрьмы Ландсберг, причем раньше шпикам приказывали вынюхивать сторонников национал-социализма, а теперь – противников возрождения фашизма. Сперва анти-, а теперь профашисты. Но единой точки зрения не существовало и сейчас.
   При каждой встрече во время еды или прогулок некоторые генералы рассказывали мне об оскорбительном поведении американцев.
   – Я входил в правительство Деница. Тогда мне было уже за шестьдесят, и я имел чин генерал-полковника. Но вы не представляете себе, как ами дубасили нас резиновыми палками в день ареста, десятого мая 1945 года!
   – За четыре года в советском плену я ни разу не видел, чтобы кого-нибудь били, – заметил я.
   – Когда изо дня в день, из года в год слышишь и читаешь обратное, в конце концов всему поверишь. Но в одном меня уже не обманешь. На собственной шкуре я испытал, что такое американские «носители христианской культуры».
   – К сожалению, дело не только во вранье. Дело в том, что, ведя целеустремленную кампанию клеветы на Советский Союз, они готовят новую войну, – возразил я.
   Генерал боязливо оглянулся:
   – Боже мой, все это верно. Но если здесь кто-нибудь услышит…
   Так военные преступники, возненавидев своих американских тюремщиков, все же охотно следовали за ними, потому что ненависть к Советскому Союзу, которую посеял в них Гитлер, преобладала над всем. Теперь эта ненависть вспыхнула с новой силой. Они и слышать не хотели о национальных интересах. «Что сейчас нужно Германии? Какая дорога приведет к единству и мирному возрождению?» В этих вопросах бывшие верхи «Третьего рейха» снова оказались несостоятельными.
   Вторую вылазку из лагеря военных преступников сделал бывший обергруппенфюрер Лоренц:
   – Здесь принято, чтобы вновь прибывшие наносили визиты старожилам. Рекомендую заняться этим – только так можно установить нужный контакт.
   «Правильный путь» – говорили реакционеры в Красногорском лагере. «Нужный контакт» – называлось это здесь. Я призадумался.
   – Учтите, у нас старые солдатские традиции в почете, – высокопарно поучал обергруппенфюрер.
   – Как прикажете понимать? – поинтересовался я.
   – Ну, к примеру, обращаться следует по старопрусской традиции, называя чин… – Он неуверенно добавил: – Само собой разумеется, в третьем лице. Это лучший барьер от здешней публики.
   Это уж слишком!
   – В американских «Правилах поведения» заключенным в Ландсберге запрещено именовать друг друга по чину, дворянскому титулу и даже по академическому званию! – сказал я, желая подчеркнуть нелепость его претензий.
   Шокированный эсэсовский генерал ответил:
   – Слава богу, это давно забыто благодаря нашей солдатской настойчивости и принципиальности.
   Я напомнил, что, насколько я знаю, официально в вермахте не было принято обращение в третьем лице. А в эсэсовских войсках оно и вообще не существовало.
   – Ну, мы извлекли уроки из недавнего прошлого! Просто курам на смех!
   – Только такой самодисциплиной можно утвердить и сохранить привилегированное положение здесь. А на свободе это тем более необходимо. Мы, из войск СС, убедились, что так надо, и подчинились. И вы привыкнете.
   Я категорически отверг все его требования. Но эсэсовский генерал еще не считал свою миссию законченной. Он продолжал, хотя и неуверенно:
   – Первым шагом с вашей стороны должно быть прекращение всякой связи со шпионами.
   Нацистские генералы и офицеры в Лансдберге не признавали никаких приговоров за военные преступления. Но зато они охотно присоединялись к американцам в травле мнимых шпионов. Я высказал это своему собеседнику. Он тут же возразил:
   – Судебную механику американцев мы в 1945 году испытали на себе. Ами фабрикуют все, что им в данный момент требуется для пропагандистской мельницы. То военные преступники, то шпионы. Но сейчас наша взяла. Только бы не упустить поезд времени. Особенно вам. В так называемом лагере мира вас предали. И продали.
   – О-о, это уж моя забота! Я знаю, что я сделал и что мне предстоит сделать. А ультиматумов не принимаю.
   – Тогда вы пропали! – С этой угрозой визитер удалился.
   Снова навестил меня пастор. С ним я мог поделиться всеми невзгодами. В течение долгих лет в Ландсберге он облегчал мне жизнь. Зимой он проводил богослужения в лекционном зале на сорок – пятьдесят человек. Приходило процентов десять заключенных. У других пастырей посещаемость была еще хуже, и наш пастор гордился такими результатами, хотя это было не его заслугой.
   Дело в том, что заключенные всегда не прочь поразвлечься, а заодно заработать право на «пароль»{44} за «гуд тайм» – «хорошее поведение». О «гуд тайме» в Ландсберге говорили без конца, разумеется, и во время чистки картофеля.
   – Чисти тоньше, а то никогда не добьешься ни «пароля», ни «гуд тайма».
   – Да разве так заработаешь «гуд тайм»? Главное, лизать им задницу. Лучше всего это получается у ловких дипломатов. Чему обучали – того не вытравить!
   Практически дело обстояло так: по американскому закону каждый заключенный, отбыв одну треть срока, имеет право подать прошение на «пароль». Если прошение удовлетворено, его могут досрочно отпустить под полицейский надзор с испытательным сроком. Если заключенный отбыл две трети срока, вступает в силу «гуд тайм» – хорошее поведение. В таком случае заключенного отпускают без всяких ограничений в правах. Каждый, конечно, старается добиться этой привилегии. С помощью этого закона американские карательные органы крепко держат заключенных в руках и могут по своему усмотрению выпускать их досрочно. В первые годы после войны в Ландсберге не существовало ни «пароля», ни «гуд тайма». Эти законы вступили здесь в силу, когда военные преступники понадобились американцам для подготовки новой войны. Одним росчерком пера тюремщики без ведома суда получили право амнистировать любого осужденного. Так, в первые дни моего пребывания в Ландсберге они выпустили на свободу военных преступников, осужденных на процессах над промышленниками и дипломатами.