Оказалось, что при обыске у семьи фон Гейден в Плеце близ Юкермюнде было найдено мое письмо, в котором я, ссылаясь на листовку, сообщал об их без вести пропавшем сыне. Жена молодого фон Гейдена, страшно перепуганная, тотчас примчалась к моей жене. Но, кроме визита главного врача, ничего больше не последовало, хотя об этом происшествии в городе было много разговоров.
* * *
   Наконец я выписался из госпиталя. На фронт меня пока не могли отправить. Я жил дома и ходил в госпиталь на перевязки. От кресла на колесах я отказался, но костыли еще не бросил. Осенью 1944 года мне вручили назначение в верховный военный трибунал, который к тому времени уже перебазировался из Берлина в Торгау. Такая «честь» была для меня тяжелым ударом. Я уже достаточно наслышался об этом заведении. Мне предстояло ставить свою подпись под смертными приговорами товарищам, которые вслух говорили то, о чем со времен Сталинграда неотступно думал я сам. Этого не допускала моя совесть.
   Что же это – ловушка или промах управления кадров сухопутных сил? Многие завидовали мне, но я понимал, что в военном трибунале служить не могу. Кто же выручит меня из затруднительного положения? Я поговорил со знакомым врачом, который все понимал. Он удостоверил, что мне необходимо остаться в Грейфсвальде для дальнейшего лечения. Из Берлина, из управления кадров, ответ пришел быстро. Было приказано принять дела начальника гарнизона Грейфсвальда. На ближайшее будущее мой жребий предопределен. По сей день я благодарен профессору доктору фон Зеемену, тогдашнему директору хирургической клиники университета, который помог мне выпутаться из сложного положения.
   Начальником гарнизона в то время был призванный из запаса полковник авиации барон фон Пехманн, небольшого роста, щуплый, тонкой кости, с мягкими приятными чертами лица. Дома он любил петь, особенно при гостях. Он исполнял кое-что из Гуго Вольфа или венские народные песенки, аккомпанируя себе на рояле. Его лицо освещалось восторгом, когда он, далеко откинувшись, театральным жестом ударял по клавишам. Его любили, хотя и считали осколком давно минувших «дворцовых времен».
   Пехманна решили сместить: у него не было боевого опыта, а Грейфсвальд рано или поздно должен был стать прифронтовым городом. Кроме того, барон разругался с крейслейтером{5} доктором Шмидтом. И, наконец, свои обязанности по отношению к населению он понимал весьма своеобразно.
   Начальнику гарнизона подчинялся пост оповещения о воздушной опасности, куда поступали сведения о приближении самолетов противника. Получив такие сведения, пост подавал соответствующие сигналы населению Грейфсвальда.
   Пехманн же создал еще один орган оповещения, который предупреждал по телефону в первую очередь все семьи авиационных офицеров. Поэтому во время воздушных налетов все служебные телефоны оказывались занятыми.
   1 января 1945 года я принял дела начальника гарнизона Грейфсвальда. Комендатура находилась тогда на улице Ам-Грабен, ныне улица Гете. Тут все шло спокойно и размеренно. Взаимоотношения были чрезвычайно корректными в соответствии с манерами прежнего коменданта{6}. Лишь отпускники с фронта, раненые да пост оповещения напоминали о войне. В мой штаб до последних дней входили полковник запаса доктор Вурмбах, майор запаса Шенфельд, как и я находившийся еще на излечении, и майор в отставке фон Винтерфельд.
   Работать мне было легко, потому что в Грейфсвальде многие знали меня. Я жил здесь с 1938 года. Все это время я служил в 92-м Грейфсвальдском полку, сперва как командир роты, а в последнее время как командир полка. В полку проходили военную службу сыновья жителей Грейфсвальда и его окрестностей. Отсюда – тесная связь с населением, которое хорошо относилось к моему штабу.
   Время бежало быстро, и так же быстро откатывались наши войска. Ко мне, как и ко всем комендантам, то и дело поступали «директивы фюрера». Каждый город и каждую деревню фюрер приказывал рассматривать как крепость, которую надо защищать до последнего человека и последнего камня. Были и приказы, адресованные мне лично и касающиеся непосредственно обороны Грейфсвальда, ибо из начальника гарнизона я тем временем превратился в «коменданта крепости Грейфсвальд».
   Город был забит беженцами из отданных противнику областей и из разрушенных бомбардировками городов Германии. Сюда же надо добавить тысячи раненых, размещенных в университетских клиниках, школах и прочих общественных зданиях. В начале 1945 года в городе было вдвое больше народу, чем в довоенное время.
   Горько было сознавать, что Грейфсвальд с его средневековыми домами, с пятисотлетним университетом и древними церквами превратится в поле боя. Я вспомнил Варшаву, Львов, Днепропетровск, Ростов, Сталинград… Неужели Грейфсвальд, чудесный силуэт которого прославился на весь мир благодаря его великому сыну художнику Каспару Давиду Фридриху{7}, постигнет такая же страшная участь?
   Этого не должно быть! Все во мне бунтовало. Но я тут же останавливал себя: не мы ли превратили полЕвропы в развалины, не мы ли без долгих раздумий пролили реки крови, заставили страдать целые народы? Привыкшие к послушанию и победам, мы рвались к Москве и Сталинграду. А теперь война, точно бумеранг, обрушилась на нас самих. Эти размышления вконец измучили меня. Разве те, на кого мы напали, не любили свою родину так же, как мы свою? Мне было стыдно, что раскаяние проснулось во мне так поздно.
   Я решил пойти наперекор Гитлеру и войне, хотя мог сделать это лишь в своей ограниченной сфере деятельности. Зато для жителей нашего города это могло иметь жизненно важное значение. Как осуществить свое решение? Ясного ответа у меня еще не было.
   Всеми своими мыслями и сомнениями я привык делиться с женой. Но когда я сказал ей, что собираюсь сдать Грейфсвальд без боя, она испугалась. Отвернувшись от меня, она задумчиво и серьезно посмотрела на портреты двух своих предков: генерал-фельдмаршала фон Линдеквиста и генерал-полковника фон Кесселя. Я тоже взглянул на этих увешанных орденами представителей прусского военного духа, и мы оба подумали, что спасение Грейфсвальда означает разрыв с традициями, которые были проклятием Германии. Для жены этот шаг был особенно тяжел, но она поняла, что он неизбежен. А это было для меня очень важно.
   Одному мне было бы не под силу осуществить этот план – необходимы помощники. Кому довериться, кого, быть может, перетянуть на свою сторону?
   В конце января 1945 года в моем штабе случилось на первый взгляд незначительное происшествие. Но в жизни бывает, что какая-нибудь мелочь влечет за собой крупные последствия. Дело касалось майора в отставке фон Винтерфельда, о котором я уже упоминал. В городе все его знали и любили за врожденную любезность. Незадолго до начала войны ему было поручено организовать местную противовоздушную оборону. И сейчас, работая в моем штабе, он отвечал за этот же участок работы. Несмотря на преклонный возраст, он служил старательно и с умом. На случай воздушного нападения в Грейфсвальде необходимо было наладить и противопожарную службу. Фон Винтерфельд решил проверить готовность к противовоздушной обороне военно-морской обсерватории, которая размещалась в нынешней средней школе, напротив здания комендатуры. Начальником обсерватории был капитан 1 ранга, то есть офицер в моем чине. Капитан 1 ранга и майор фон Винтерфельд пришли к убеждению, что обсерватории недостает огнетушителей. Они единодушно возмущались этим, и фон Винтерфельд дал себе волю: он доверительно сказал собеседнику, что мы не знали бы забот, «если бы 20 июля не сорвалось»{8}. Фон Винтерфельд поехал домой, а капитан 1 ранга тотчас явился ко мне и ошарашил официальным письменным рапортом о «высказывании майора в отставке фон Винтерфельда, направленном на разложение армии». Рапорт он подал мне как коменданту. Мне следовало передать его по инстанции в военный трибунал. Я попробовал уговорить капитана 1 ранга, заметив, что речь идет о пожилом, шестидесятилетнем человеке и пр. Но капитан 1 ранга, человек с жестким лицом, фанатично преданный режиму, настаивал на передаче рапорта в военный трибунал. Между прочим, он пожаловался мне, что зол на майора, человека пожилого и сугубо штатского, не только за это: майор осмеливался обращаться к господину капитану 1 ранга на «вы», а не в третьем лице{9}. Тщеславный моряк счел себя оскорбленным. Возможно, это и послужило основным поводом для рапорта, который ставил жизнь Винтерфельда под угрозу.
   Надо было искать выход. В тесном кругу сослуживцев я упрекнул Винтерфельда в неосторожности, не касаясь при этом существа крамольного высказывания. Доктор Вурмбах и майор Шенфельд, присутствовавшие при разговоре, великолепно поняли мою политическую позицию. Я решил задержать рапорт. Технически это было не так просто: капитан 1 ранга настойчиво справлялся о движении и последствиях своего доноса, а он мирно покоился в моем сейфе. Мы позаботились, чтобы воинственный охотник за скальпами удостоверился по журналу исходящих в мнимой отправке рапорта. Господину капитану 1 ранга приходилось считаться с тем, что положение в стране тяжелое и потому могут быть задержки. На этом он успокоился. Так время оказалось нашим помощником, и Винтерфельд был спасен.
   Но важнее, чем само происшествие, были его последствия: в политическом отношении лед был сломан. Два офицера моего штаба действовали со мной заодно, в антифашистском духе. Сознательно нарушая приказы Гитлера и подвергая себя угрозе преследования, они не дали хода рапорту о человеке, обвиненном в государственной измене, и спасли его от смерти. Для меня это был перст судьбы.
   Чтобы не провалить дело, необходима была величайшая осторожность. Во время совместной работы я продолжал тщательно приглядываться к доктору Вурмбаху. Часто я делал это мимоходом, например, наблюдая, как он реагирует на рискованную шутку. Однажды какой-то офицер для поручений, представляясь мне, браво выкрикнул: «Хайль Гитлер!» Пользуясь двойным значением слова «хайль», я тихо оказал Вурмбаху:
   – У нас в Гамбурге на это отвечают: «Хайль ду ин зельбст», – вылечи его сам!
   Он расхохотался.
   Я убедился, что мой старший по возрасту товарищ доктор Вурмбах понимает меня, и решил посвятить его в план сдачи Грейфсвальда.
   Чтобы не делать этого в служебной обстановке, я пригласил доктора к себе домой, на чай. Присутствие жены придавало встрече характер легкой беседы, хотя разговор касался плана, который, стань он известен, по законам «Третьего рейха» стоил бы нам всем головы.
   Разве я мог быть уверен, что доктор Вурмбах одобрит мой замысел или будет хотя бы хранить молчание? Я понимал, что ввергаю его в тяжелый душевный конфликт. Хватит ли у него сил отказаться от традиционных представлений и старых привязанностей?
   Мои опасения были напрасны. Я с радостью узнал, что Вурмбах готов поддержать мой план.
   – При сдаче Грейфсвальда я ваш до конца – на жизнь и на смерть.
   Так был заключен наш союз.
   Хорошо, что союзником будет мой сослуживец. Я немедленно попросил официально назначить доктора Вурмбаха моим заместителем, обосновав это тем, что сам не могу свободно передвигаться. В начале апреля мое желание было удовлетворено и приказ о назначении подписан.
   Тем временем я тщательно прощупывал командиров частей, размещенных в Грейфсвальде: помогут ли мне они? Результаты оказались неутешительными.
   Начальником зенитного училища был полковник Бриль – представительный мужчина, влюбленный в собственную внешность. Получив «Рыцарский крест» за африканский поход, он преисполнился чрезмерного уважения к своей особе. Из-за небольшой глухоты он был переведен на родину и теперь успешно устраивал свое благополучие. На полигоне Альт-Варн он создал собственную птицеферму. Положение на фронтах полковник оценивал в свете геббельсовской пропаганды. Этого ему было достаточно: «Русские повторяют сейчас все наши ошибки. У них слишком растянутые коммуникации, и это дает нам великолепную возможность нанести Ивану окончательный удар». Такие глупости полковник болтал в 1945 году, когда Красная Армия находилась уже в Померании! «Преданность фюреру» не мешала Брилю отправлять на фронт с пополнением самые плохие машины – хорошие нужны были ему в тылу, напоказ. На это не раз жаловался старший инспектор Оскар Леман. Бриль – законченный эгоист, и рассчитывать на него было просто смешно. Мы им не интересовались.
   Начальником аэродрома в Ладебове был полковник Швердтфегер, старик почти глухой и упрямый как бык. В апреле он вздумал внести свою лепту в «окончательную победу», предложив построить на пехотном учебном поле в Хельмсхагене взлетно-посадочную полосу для боевых самолетов. Я напомнил ему, что в Ладебове уже есть готовый аэродром, но этот доморощенный тыловой стратег, сам житель Ладебова, возразил: базирование здесь боевых самолетов может, чего доброго, навлечь на город вражескую авиацию. Я поинтересовался у него, сколько времени потребуется для строительства. Больше всего мне хотелось спросить: уж не собирается ли он строить аэродром для русских?! Собственно, мне было ясно – все это затеяно, чтобы произвести впечатление на начальство. Швердтфегер раздобыл даже специалистов, обещавших закончить строительство к осени 1945 года. А Красная Армия уже подошла к Одеру!
   Видимо, я зашел слишком далеко, спросив полковника, к чему вся эта затея. Глухой вдруг все расслышал – я задел его «непоколебимую веру» в фюрера и «чудо-оружие». Чтобы выпутаться из неловкого положения, мне пришлось безоговорочно согласиться на нелепое строительство.
   В середине апреля эти рьяные слуги Гитлера начали строить боевой аэродром в Хельмсхагене, который должен был оградить их от бомбежек, но зато Грейфсвальд ставил в более опасное положение. Мои отношения с авиационным начальством в Ладебове заметно ухудшились. Значит, полковник Швердтфегер тоже отпадает.
   Но через несколько дней я все же извлек пользу из затеи с аэродромом. Крейслейтер доктор Шмидт явился ко мне с приказом сверху – 20 апреля организовать празднование дня рождения Гитлера на центральной площади Грейфсвальда. Как фронтовику и кавалеру «Рыцарского креста» он предложил мне выступить перед населением, прославить фюрера – этот идеальный образец, достойный всеобщего подражания, и призвать всех держаться до конца. Я сказал, что при постоянной опасности воздушных налетов безответственно было бы собирать большую толпу. Недоверчиво взглянув на меня, он возразил, что до сих пор налетов на Грейфсвальд, к счастью, не было. Я ответил подчеркнуто твердо:
   – К сожалению, это скоро изменится, поскольку в Хельмсхагене началось строительство боевого аэродрома. Да и вообще удивительно, что противник до сих пор не обнаружил нашего строительства…
   Это имело успех: празднество отменили.
   В грейфсвальдском гарнизоне был еще один полковник – комендант лагеря военнопленных, австриец, человек весьма нервный в не скрывавший, что он не простил аншлюса. Его я без обиняков спросил, что он намерен делать, если фронт подойдет еще ближе. Приказ о переброске лагеря он уже получил, но считал, что вряд ли удастся выполнить его.
   – В любом случае я постараюсь вовремя отчалить, – заявил комендант.
   Из дальнейшего разговора выяснилось, что он намерен бросить пленных на попечение охранного батальона.
   Тогда меня заинтересовал и командир охранного батальона, входившего в систему нашей обороны. К нему пошел доктор Вурмбах. После этого визита Вурмбах охарактеризовал майора Ланге, помещика с острова Рюген, как совершенно безнадежного гитлеровца, который только и помышляет с оружием в руках «бороться и умереть за фюрера и отечество». Произнося это, майор вставлял монокль, чтобы придать своим словам больший вес.
   Несмотря на катастрофическое положение Германии, геббельсовская пропаганда продолжала твердить о близости и реальности «окончательной победы». Вытащили из-под спуда «блистательный пример Фридриха Великого», который в совершенно безнадежной ситуации, вопреки всяким злопыхателям и маловерам, выстоял, добился победы и возвеличил Пруссию. Все дело в том, чтобы непоколебимо верить и держаться до конца. Изо дня в день в печати и по радио превозносили «героическую борьбу за Бреслау» и подвиги тамошнего коменданта генерала Нихоффа, награжденного и повышенного в звании. Он действительно боролся до последней капли крови… своих солдат – собственную кровь он постарался не пролить.
   Разрекламировано было и «героическое» решение рейхскомиссара и гаулейтера Шведе-Кобурга защищать Штеттин до последнего человека и не покидать город до конца. Как же я был поражен, когда в моем штабе собственной персоной появился этот защитник Штеттина! Шведе-Кобург переменил свое «героическое» решение и в сопровождении колонны машин пустился наутек. Пассажиров в машинах было немного, зато добра хоть отбавляй. Навестить меня, несмотря на спешку, его заставило чисто национал-социалистское чувство долга. Раньше я не имел чести лицезреть этого великана. И вот он предстал передо мной с серым, измученным, обрюзгшим лицом. Когда-то он был мичманом кайзеровского флота и с тех пор холил свою «морскую» бородку. Он показался мне удрученным. Огромный бинокль на груди придавал ему вид воинственный и вместе с тем призрачный. Мне почему-то вспомнился Летучий голландец – впрочем, сейчас он был больше похож на бегущего. Гаулейтера сопровождал наш крейслейтер доктор Шмидт, фашистский холуй, ловкий и скользкий как уж. Шведе-Кобург заговорил низким сиплым голосом:
   – Я рад, что в этот трагический час во главе гарнизона Грейфсвальда стоит такой боевой командир, кавалер «Рыцарского креста»!
   Поразмыслив, я неторопливо и серьезно ответил ему:
   – Что бы ни случилось, господин гаулейтер, я до конца разделю судьбу города!
   Оба господина великолепно почувствовали эту пощечину. Они обменялись многозначительным взглядом и состроили кислую мину. Не могли же они знать, какую судьбу готовил я Грейфсвальду! Рейхскомиссар измерил меня оценивающим взглядом своих выцветших голубых глаз, сухо попрощался и помчался дальше, на запад. Насколько мне известно, он, как истый моряк, продолжал свое бегство с острова Рюген уже морем. (Ныне он как нацист, прошедший денацификацию, по милости Аденауэра получает высокую пенсию.)
   Стремительно бежало время, и так же стремительно наступала Красная Армия. Через Грейфсвальд на запад катились потоки беженцев. Я не упускал ни одной возможности разъяснять жителям, что бежать бессмысленно. Мне не трудно было втолковать им, что впереди беженцев ждет неведомая судьба.
   – Но русские?..
   Геббельсовская клевета об «отрубленных детских руках» и «выколотых глазах» многих толкала на скитания и даже на самоубийство.
   Начальник генерального штаба категорически приказал всем офицерским семьям оставаться на месте и быть примером стойкости для всего населения. Успокаивать население мне помогали все мои близкие по службе и дому. Мои сотрудники говорили всем следующее: комендант, имеющий фронтовой опыт, уладит все так, что Грейфсвальд не пострадает. Такая формулировка имела успех. В этом намеке многие находили отклик на свои чаяния, хотя вряд ли представляли себе, как все произойдет. До 25 апреля немногие покинули город, хотя многие, готовясь к бегству, шили себе заплечные мешки, чинили ручные тележки или сооружали нечто вроде тачек. На нас смотрели, как на своеобразный барометр. Мы старались не дать ни малейшего повода заподозрить нас в подготовке к бегству. Жене я запретил брать деньги в банке, что, правда, позже, когда все счета были закрыты, неприятно отразилось на наших денежных делах. Изверившимся и подозрительным жена показывала нашу квартиру – это действовало убедительнее всяких слов, потому что в комнатах у нас не было ни упакованных чемоданов, ни заколоченных ящиков. Семьи других офицеров тоже были на месте, и это успокаивало.
   Большое значение имело также поведение фрау Остеррот: она была дочерью обергруппенфюрера{10} Пауля Гауссера и женой офицера генерального штаба. Гауссер постоянно информировал из Берлина жену и единственную дочь о состоянии дел. «Оставаться на месте, скоро все переменится», – телеграфировал эсэсовский генерал, надеясь, видимо, на успех попыток нацистских главарей заключить сепаратный мир с западными державами и объединиться с ними против Советского Союза. Слух об этом просочился постепенно. Я не знал, как это расценивать, но радовался, что население успокаивается. Это лишь благоприятствовало моим планам сдачи города.
   Спокойно было и в тот день, когда моя жена и фрау Остеррот сидели по соседству у вдовы летчика фрау фон Бухвальд. Три женщины дружили давно. К грядущему они относились с полным самообладанием. Вдруг прибежала прислуга Остерротов: фрау Остеррот просят немедленно прийти домой, господин обергруппенфюрер срочно требует дочь к телефону. Телефон был и в доме Бухвальдов – значит, все можно было бы решить значительно проще. Каждая из них подумала об этом, но никто не сказал ни слова. В маленький дружеский кружок, точно удар молнии, проникли опасения. Фрау Остеррот побледнела и поспешно, холодно распрощалась. Возле ее дома уже стояли тяжелые эсэсовские грузовики, присланные ее отцом. Эсэсовцы под надзором ее матери грузили вещи. В ту же ночь фрау Гауссер и Остеррот навсегда покинули город.
   Обергруппенфюрер пренебрег приказом своего фюрера – ведь речь шла о собственной жене и дочери, их надо было во что бы то ни стало увезти в безопасное место.
   Бегство родственников хорошо осведомленного высокопоставленного эсэсовца не осталось без последствий. Теперь семьи офицеров-летчиков невозможно было удержать. Из семей пехотных офицеров в бегство пустились только две.
* * *
   Советские войска уже переправились через Одер. Чем ближе подходил фронт, тем больше дел обрушивалось на меня и мой штаб. Беженцев я беспрепятственно пропускал вопреки приказу Гитлера. Чтобы не допустить панического бегства населения из Грейфсвальда, я объявил всему штабу во второй половине дня 25 апреля, что в городе боев не будет, и приказал распространять эту версию, ничего больше не разъясняя. Вопросов мне не задавали. Возражений тоже не было – работники штаба доверяли мне. Было очевидно, что большая часть населения города жаждет мира.
   В эти дни у меня бывало много людей со своими заботами и просьбами. Приходили и с приказами и поручениями. К примеру, генерал Шрек. Я знал его раньше – он был моим ротным командиром в Потсдаме. Этот крупный, полный мужчина стал еще массивнее. В группе армий «Висла» Шрек руководил снабжением. Он потребовал, чтобы я где-то разместил его машины и склады. С важным видом он вытащил какой-то приказ и, прежде чем я успел прочитать его, указал на подпись: «Генрих Гиммлер, рейхсфюрер СС». В приказе говорилось: «При отсутствии соответствующих помещений освободить церкви». С тщательностью, свойственной генеральному штабу, были перечислены подробности: скамьи удалить, двери церквей расширить соответственно габаритам машин и т. д. Я то и дело твердил про себя: только не противоречить!.. Шрек был не менее жесток, чем его рейхсфюрер, и, видимо, не случайно очутился в услужении у этого дьявола. Он очень спешил и обрадовался, когда я пообещал немедленно связаться с церковниками. Как он появился, задыхаясь и дымя трубкой, так и отбыл, дымя и задыхаясь. Больше я никогда не слышал о нем.
   Еще в присутствии генерала я дал доктору Вурмбаху указание связаться с руководителями церкви. Вернулся он ухмыляясь. Я с интересом выслушал доктора и понял, что он подошел к делу со свойственной ему хитростью и юмором. Вурмбах соединился по телефону со священником Фихтнером, служившим в фашистском штурмовом отряде, считая, что такой человек лучше других должен понимать распоряжения Гиммлера. И вот теперь Фихтнер вместе с деканом теологического факультета на пути сюда.
   – Штурмовой отряд бодро шагает в ногу! – заключил Вурмбах.
   Когда оба господина прибыли, я объявил им свое решение: скамьи и двери не трогать, в церкви перенести медикаменты и, если потребуется, перевести туда раненых. Они поблагодарили. Декан профессор Бальк попросил грузовики для эвакуации церковного имущества. Я разрешил вывезти только древние церковные книги, представлявшие культурно-историческую ценность, – они могли погибнуть в огне. Тогда еще существовало автомобильное сообщение между Грейфсвальдом и Любеком, которое в свое время организовал и контролировал Оскар Леман. В присутствии декана я по телефону отдал Леману распоряжение при случае переправить церковное имущество в Любек. Еще раз поблагодарив, оба священнослужителя удалились.
   Церковники, между прочим, пожаловались, что члены организации «Гитлерюгенд», располагавшиеся на Гюцковерштрассе и в помещении районного руководства национал-социалистской партии на площади Штурмовых отрядов (ныне площадь Свободы), ведут себя вызывающе. Мне уже и раньше докладывали о пьяных оргиях этой молодежи. Это были члены одной из групп «Вервольф»{11}, развлекавшиеся в ожидании, когда их пустят в дело. Напиваясь, они открывали окна и орали свои боевые песни. Я обещал вмешаться.
   Разговаривать на эту тему с крейслейтером было небезопасно. Я отправился к нему с заряженным пистолетом.