И Яша вспомнил неизменную у родителя улыбочку, на которую раньше не обращал внимания, и сейчас душа переполнилась ею, весь лед в ней и снег в одну минуту растаяли, и эта живая вода, за которой летят перелетные птицы, хлынула к сердцу.
   Перед деревней спряталось в лесу кладбище. Протоптанная в снегу широкая дорога разделилась на несколько тропинок. Яша ступил на одну из них, но вскоре она превратилась в едва различимые следы. Сначала Яша посетил могилы родных и, ощущая на плече дорожную сумку, наконец осознал, зачем он здесь и что его привело сюда. У косогора, где из снега торчали последние кресты, Яша остановился. За соснами светилась голая белая пустошь. Весной она затоплялась водами, а когда река входила в берега, яркими красками луг покрывали цветы, и сейчас, в долгую бесконечную зиму, со страстью захотелось какой-то неизведанной небесной любви.
* * *
   Читая письмо, краем глаза Тая заметила, как за окном неуловимо что-то изменилось. Она глянула на улицу и не могла оторваться. На противоположной стороне все дома серые, а один из красного кирпича, и только на красном заметно, что идет снег, – поблескивает на солнце. Еще из окна виден балкон. Внизу гудит машина, скрылась за перилами, а на перилах снег, под ним полоска черного железа, и на черном Тая увидела, будто на проявленной фотопленке, негатив проезжающей машины, потом – другой, третьей. И еще увидела у красного дома Чикина, который смотрел в ее окно. Чуть ли не каждый день он приходил и стоял внизу, и сегодня девушка разорвала на мелкие кусочки лист с нарисованной мошкой и, набросив пальто, выбежала на улицу.
   Чикин сказал ей, что она великолепно выглядит, а Тае казалось: она с ума сейчас сойдет.
   – Чего стоишь? – спросила Тая у него. – Пошли!
   – Куда? – не понял Чикин.
   – К тебе домой, что ли… – пробормотала девушка.
   Чикин готов был выполнить любой ее каприз, однако не ожидал это услышать, испугался, а она, заметив, готова была отхлестать его по щекам, но, когда пришли к нему, вдруг обессилела и, не снимая пальто, опустилась скорее на стул.
   – Почему так холодно? – спросила, и Чикин бросился за дровами.
   Разглядывая обстановку в полуразвалившемся деревянном доме, предназначенном на снос, девушка подумала: где еще может быть так голо и одиноко? Решила, что в монастыре, ей захотелось туда, лучше туда, и, пока Чикин растапливал печку, мечты ее одолевали; она не заметила, как потемнело. Едва Чикин задернул шторы и зажег свет – в окно постучали, и Тая опомнилась.
   – Пересядь, пожалуйста, – попросил ее Чикин.
   Не понимая, в чем дело, Тая отодвинулась, а он потянул за штору. На столбе горел фонарь, в его холодных лучах, замотавшись на ветках берез, поблескивали магнитофонные ленты, сброшенные с верхних этажей соседних зданий. Ленты, развеваясь, шелестели на ветру. Тут же Чикин обратно зашторил окно. Отвечая на недоуменный взгляд Таи и указывая на часы на стене, он объяснил:
   – Иногда бездомные стучат, чтобы узнать время. Бывает, и ночью стучат, приходится зажигать свет, если не горит фонарь.
   Она села у печки погреться, рядом примостился Чикин и стал шевелить поленья кочергой, затем бросил ее с грохотом на оббитый жестью пол и обнял девушку. Тая посмотрела на него, будто после долгой разлуки не узнавая, и тогда Чикин прильнул к ее горячим от огня, с растаявшей помадой губам…
   Она проснулась оттого, что разваливалась голова; было еще темно и совершенно непонятно, сколько времени. Тая приподнялась и посмотрела на часы на стене, стрелок не увидела, только качались отраженные в стекле ветки за окном. Она встала и, схватившись за больную голову, оглянулась, но Чикин спал, отвернувшись к стене. Она подошла к окну, раздвинула шире шторы, чтобы под фонарем одеться. На дороге ветер перелистывал газету – страница за страницей; наконец ее унесло по грязному снегу, на котором, казалось, тоже отпечатаны буквы. Одеваясь, она обнаружила: Чикин вчера так спешил, что не закрыл в печке дверку, а юшку задраил, и стало ясно, отчего болит голова. Тая поднялась на цыпочки, чтобы отодвинуть юшку, потом, нагнувшись, стала завязывать шнурки на ботиночках и едва не потеряла сознание.
   На улице она вспомнила, что так и не знает, сколько времени; но не успела обернуться, как притворявшийся спящим Чикин вскочил с постели и дернул за клетчатую занавеску – ни одной складки не оставил. Снаружи представлялось, что на окне решетка. Вскоре в домах начали зажигаться огни, небо на востоке зарумянилось. Тае сначала показалось, что на свежем воздухе ей легче, однако голову на морозе сжало еще сильнее, и каждый шаг по ледяному тротуару отдавался в висках. Она уже ни о чем не думала; единственно стремилась помягче ступать – при малейшем сотрясении голова готова была расколоться. Тая обхватила капюшон пальто руками и так шагала, но, заметив, что прохожие оборачиваются, опустила руки. Все же на людях не такая тоска, и невольно Тая выбирала свой путь в толпу, где больше суеты, и не удивилась, когда в подземном переходе около вокзала столкнулась с Яшей.
   – Ты получила мое письмо? – поинтересовался он.
   – Не пойду я за тебя, – прошептала Тая, – ни за кого не пойду. – И добавила: – Я собираюсь в монастырь. – Яша молчал, и она осторожно подняла глаза: – Что с тобой? На тебе лица нет, – испугалась девушка. – Давай скорее выйдем наверх, на свежий воздух!
   Вдоль перехода установлена была дощатая перегородка; за ней под землей горел электрический свет, по одежде проходивших мимо людей и по чемоданам мелькали щели между досками. Яша споткнулся, осознав, как искусно подделал сожаление, когда все в нем отупело после похорон.
   Они выбрались из перехода на яркий свет зимнего дня, где снег, как зеркало, отражал сияние в небесах, и Тая спросила:
   – Как чувствует себя твой отец?
   – Он умер, – ответил Яша.
   – Вы успели попрощаться? – задала она странный, наивный вопрос.
   Яша не мог вспомнить, опустил глаза и пробормотал:
   – Да, попрощались.
   – Да, да, – закивала Тая, догадываясь, как это все непросто. – Все это я знаю. Моей мамы давно уже нет, и лишь сейчас я начинаю сознавать, что она умерла. К сожалению, это доходит через годы.
   И ее слова успокоили Яшу. Он понял, что радость встречи можно только предчувствовать, а ожидать ее придется всю жизнь. С облегчением вздохнул, когда Тая поспешила на вокзал, но в последний момент она обернулась, готовая броситься назад, – тут Яшу догнали две девочки.
   – Как пройти на Пожарную улицу?
   – Идемте со мной, – подмигнул он, сворачивая в переулок, хотя девчонкам надо в другую сторону. Поинтересовался, как их зовут, одной прошептал в ухо, что она похожа на свою бабушку, другой прокричал – на дедушку, и они не рады были, что к нему обратились. Тогда он сказал той, которая ему меньше нравилась, но у которой на пальчике поверх перчатки надето было колечко: – Вы не бойтесь, у меня такая профессия – портить людям настроение.
   И эта девочка с колечком догадалась:
   – Ты клоун?
   – Да, – сказал он. – Разве по мне не видно?
* * *
   Выбежав на платформу, Тая увидела последний вагон электрички и отправилась пешком. За городом ее подобрала попутка. В кабине Тая капюшон с головы не снимала, опять обхватила руками виски и внимательно смотрела вперед, чтобы не пропустить поворот. Узнав дорогие знакомые холмы у развилки дорог, она попросила шофера остановиться и протянула ему несколько монет. Шофер заглянул ей в лицо и отказался от денег, пожалев девушку, догадываясь, что с ней произошло, и Тая, расчувствовавшись, потопала дальше, вытирая слезы. Вскоре она добралась до деревни, и, когда, поднявшись на крылечко, перешагнула через порог бабушкиного дома, ей удалось, как и Яше, подделать свои чувства, только наоборот – она притворилась веселой, и бабушка ничего не заметила. После обеда глаза у Таи начали слипаться, и, укрывшись тулупом, она прилегла на кушетку, ощущая, как угар понемногу отступает и от него остается сладкая истома. Уже через минуту ей показалось, что береза под окном не голая, и под неутомимый радостный шелест листвы Тая крепко уснула.

Весы, на которых взвешивают коров

 
 

1

   Сначала папа привел Танечку, а на следующий день украл в колхозе котел.
   – Зачем ты его привез? – удивилась Танечка. – Как из него кормить коз – он слишком большой.
   Чтобы показать свою власть над этой женщиной, папа нехорошо обозвал ее, и она заплакала, тогда он попросил меня помочь вынести из дома стол. Танечка тоже взялась, а у нее с каждым днем вырастал живот, и папа сказал ей, чтобы открывала двери. Еле вытащили из дома старинный, еще дедушкин стол. Папа прикрутил к столу мясорубку, и Танечка стала крутить яблоки в капроновый чулок, который выжимала над тазиком. На земле вокруг валялись яблоки, а когда я взял одно, Танечка показала папе. В это время подошла коза и стала жевать чулок, привязанный к мясорубке. Прогнав козу, Танечка опять стала крутить за ручку мясорубку, но помешал дождь. Мы решили перенести стол в сарай. После того как умерла мама, земля во дворе от мусора и навоза поднялась, и, чтобы войти в сарай, я взял лопату и стал откапывать дверь. Стол внесли под крышу, и Танечка дальше стала крутить мясорубку, чтобы из яблок понаделать вина. А я спустился к реке, но вода уже осенняя, и я поспешил по дороге, чтобы перейти по мосту на другой берег.
   На закате выглянуло солнце. Я бросил плащ в траву, опустился на него и, лежа навзничь, следил за ярко вспыхнувшими на небе облаками. Услышав топот, я вскочил. Мимо прогоняли стадо, когда на дороге появилась Маша. Она боялась коров и спряталась за деревьями. Две женщины, одна пожилая, в телогрейке, а другая помоложе, в платьице с короткими рукавами и босая, брели с хворостинами за коровами и заметили Машу. Та, что помоложе, подмигнула мне, а старуха улыбнулась невесело. Когда коров прогнали, Маша перебежала через дорогу, и мы не успели поздороваться, как эти женщины с хворостинами запели. А вы же знаете, как гладко плывут вечером по воде голоса, и мы смотрели на воду, сколько слышали песню, а потом стыдно друг на друга взглянуть. Маша покраснела и поспешила уйти. А я будто на крыльях полетел – никто в сумерках не видел, что я улыбаюсь, не зная, как сердце удержать в себе, а дома, улегшись в постель и засыпая, с нетерпением ожидал завтрашнего дня, когда увижу Машу.
   Утром меня разбудил папа, попросил помочь погрузить котел на телегу. Сразу из постели не хочется во двор, где ветер срывает с деревьев желтые листья, и, если бы не заунывный скрип, с которым папа открыл ворота, я опять бы заснул. Выйдя на крыльцо, увидел в распахнутых воротах лошадь с телегой на резиновых колесах.
   – Выпить хочешь? – папа показал бутылку и тотчас спрятал – выбежала Танечка в одной ночной сорочке и поинтересовалась, зачем раскрыли ворота. – Разве тебе не нужны деньги? – нашелся что ответить папа.
   Танечка поспешила в постель досыпать. По доске мы закатили котел на телегу. Папа допил из бутылки, сел на телегу и дернул за вожжи. Резиновые колеса зашуршали по гравию на дороге. Со свистом дунуло, за поднявшейся пылью раздалось: дзиньк, – я не сразу догадался, что это вместе с пылью попал в котел камушек, – и лошадь понесла. Пьяный папа свалился под телегу, и колеса проехали по нему. Я подбежал, не зная, жив ли папа, а он вскочил на ноги, и вдруг все то, что у него накопилось ко мне за жизнь, выплеснулось во взгляде, и папа закричал на меня: байстрюк!
   Я побрел назад и, войдя к себе в комнату, уставился в зеркало, а за стеной Танечка застонала. Никогда таких стонов я не слышал и догадался: у нее начинается. Я забыл, что папа обо мне сказал, выбежал за ним, но на улице никого, только шуршащий листьями сухой ветер, как перед болезнью.
   Я поспешил в колхозную контору, вызвал по телефону «скорую» и – обратно к Танечке. Она разметалась на кровати, будто ей очень жарко. На ее живот я боялся посмотреть, а глаза у нее голубые, притягательные, – я не смог оторваться.
   – Потуши свет, – прошептала Танечка, – а то глаза режет.
   Я сказал, что взошло солнце, затем понял: ей режет глаза от моего взгляда. Ожидая «скорую», я выглянул в окно – там пьяного папу шатало с одной стороны улицы на другую. Кое-как он добрался до калитки и, взбираясь на крыльцо, сломал перила и на ступеньках заснул. Я дотащил его до кровати и стянул с ног сапоги. Как Танечке ни было тяжело, она поднялась и при мне, не стесняясь, вывернула у папы карманы, но денег не нашла. Тут приехала «скорая», и Таньку увезли, а папа, сразу протрезвев, вскочил, схватившись за голову.
   Он сделал вид, будто не замечает меня; кажется, он уже давно не принадлежал себе – ему словно кто-то нашептывал на ухо, чтобы только об одном думал: от него забеременела Танечка или не от него, а я, попадаясь на глаза, напоминал о маме, которая его не любила, но почему-то вышла замуж, и ему жутко было осознать, что он всю жизнь в дураках.
   Иногда папа спохватывался и готов был меня, как маленького, поцеловать. Как же он не мог догадаться – кто упрашивал его поцеловать меня? Но едва этот неизвестно кто отступал на шаг, тут же появлялся другой голос – чего только не шептал, наговаривал на ухо, – и, чтобы не видеть меня, папа как уходил утром в колхоз, так к ночи возвращался, всякий раз навеселе, и, когда сообщили, что Танечка родила, не знал: обрадоваться или же напиться до бесчувствия.
   Он боялся – как повезет Танечку из роддома, будут над ним смеяться и пальцами показывать, и отправил меня. Когда я в больнице взял на руки ребенка, невольно подумал: а что, если это мой братец, – стал вглядываться в его личико, но Танька поспешила забрать от меня младенчика. И когда мы потом ехали на такси, надо было сказать ей что-нибудь приятное, но ничего не мог придумать, и я ужаснулся: а что же папа скажет? Но его дома не оказалось – только вечером приехал, привез на тракторе весы, на которых коров взвешивают. Собрались соседи и по доскам опустили весы с прицепа, загородили весь двор. Танечка вышла с ребеночком и закричала на папу: зачем их привез, кому эти весы нужны?! Папа не смог удержаться и опять обозвал Танечку. Она поспешила с ребеночком удалиться, даже не заплакала – только большими глазами смотрела. Загодя она понаделала из яблок вина, чтобы отпраздновать, когда родится ребенок, но ей было сейчас не до вина, и тогда стала его дешево продавать мне.

2

   Осенними вечерами поднимался над рекой туман. В воздухе летали невидимые, как ангелы, птицы. Такая тишина, что жутко; только слышно: свистят крылья, и Маша спросила:
   – Чего молчишь?
   – Как тебя увижу, – ответил я, – забываю, что хотел сказать.
   – А ты записывай.
   И я стал писать Маше письма, а когда встречались, отдавал листочек. При мне, конечно, она не читала; назавтра я заглядывал ей в лицо, надеясь найти в глазах ответ. Маша прятала от меня глаза, а я уже протягивал следующее письмо. Каждый вечер оказывался лучше другого, но когда таких вечеров насобиралось – я будто списал душу на бумагу. А может, так всегда – не заметишь, как наступила осень, и уже вся листва под ногами…
   Однажды я пришел на берег и долго ожидал Машу. Никогда она раньше не опаздывала. Хорошо, что я привык глядеть на реку, как заходит солнце и уплывает. Когда начинает смеркаться, конечно, очень грустно, и я уже не ожидал Машу, как она пришла. На другом берегу заунывный взвизг – это у нас заскрипели ворота. Я подумал, кому могли понадобиться весы, на которых коров взвешивают, а потом решил – папа еще один котел украл в колхозе, и я не расслышал, что сказала Маша. Ей пришлось еще раз повторить, а у меня будто ноги отнялись. Так и не расслышав, что она одними губами прошептала, – я догадался, и меня будто током ударило. Я почувствовал, как люблю ее, и ноги сами за ней побежали.
   Когда я назавтра проснулся, Маша еще спала. Я поднялся и на цыпочках подошел к окну. Увидел белый двор, заборы, деревья, на которых от выпавшего первого снега прогнулись ветки, тут я услышал, как Маша заплакала. Я подбежал к ней, погладил по вздрагивающим плечам.
   – Чего плачешь?
   – Я плачу оттого, – пробормотала она, – что ты сейчас уйдешь.
   Я лег под одеяло и обнял ее, и Маша меня обняла, а я целовал слезы на ее лице. Маша закрыла глаза, и я закрыл, чтобы все было как ночью. Проснулись, когда уже смеркалось, – в синих окнах падал снег. Я вспомнил, что вчера не выпили Танечкино вино. Наложили дров в печку, подожгли, а потом сидели рядышком на скамеечке у огня и пили вино, передавая бутылочку друг другу и отодвигаясь от печки – жаром обдавало все сильнее. Целовались, а губы от огня горячие; выпили бутылочку и почувствовали счастье. Дрова выгорели, закрыли печку, и очень захотелось есть. Когда чистили картошку, счастье ощущали по-прежнему, и, когда ели, были счастливы, и, целуясь, поспешили в постель понаслаждаться; заснули обнявшись, не зная большего счастья, а назавтра я проснулся оттого, что Маша плачет.
   – Чего ты? – удивился я после того, что произошло между нами.
   – Я боюсь, что ты уйдешь, – опять прошептала она. – Не уходи.
   – А я никуда не собираюсь, – сказал я. – Разве что на работу.
   – А ты и на работу не иди.
   – Я тебя понимаю, только не плачь, – попросил я Машу, – а что потом – не будем задумываться.
   Мы обнялись и – вот так, обнявшись, стали жить. Я любил посидеть у окна, выглянуть, когда идет снег и так чисто и свежо, что на душе просветление. Маша садилась рядом или же на колени мне, и мы смотрели на дорогу. У столба стояла лавочка. Всегда в одно и то же время шла в магазин очень толстая тетка – туда с пустой сумкой, а обратно с полной, – на этой лавочке счищала снег, чтобы передохнуть, садилась и смотрела, куда уходят столбы. Там строился многоэтажный дом из блоков. Построили три этажа, а дальше блоков не хватило или забыли про этот дом, и сквозь оконные проемы без рам видна замерзающая река – от воды поднимался пар.
   За рекой жил папа с Танечкой и с младенчиком, и Маша не хотела, чтобы я туда смотрел. Она не знала, что я не хочу к ним возвращаться, – я просто так смотрел на толстую тетку, как она смотрит на столбы, и я за ней вижу сквозь недостроенный дом застывающую реку… Конечно, я чувствовал себя перед папой нехорошо – все-таки нужно сходить домой и рассказать, где я, чтобы он не волновался, но не хотелось никому, тем более – папе, объяснять, что со мной, и все же я вспоминал его каждый день, каждый час по несколько раз. Часто мне чудился визг наших открывающихся ворот, будто папа еще что-то украл и привез, и я стеснялся спросить у Маши – это мне чудится или она тоже слышит.
   И вот, никуда я не ухожу, но почему в самые, кажется, счастливые моменты появлялись у нее слезы. Я не мог этого понять, к слезам привыкнуть нельзя, и они стали меня пробирать. Я попытался выяснить у Маши, почему она плачет, – что-то же должно быть такое, и она тогда сказала:
   – Сходи в магазин за хлебом.
   Я вышел во двор, взял лопату и расчистил снег, чтобы выбраться на улицу. Все эти дни, обнимаясь с Машей, я никого, кроме толстой тетки, из окна не видел, и теперь идти по улице было боязно; я находил все вокруг не таким, как всегда, и мне радостно было дышать свежим воздухом. Я разглядывал любой прутик, торчащий из-под снега, будто никогда не замечал. Такое состояние бывает после болезни – выйдешь на улицу, и тебя еще шатает, неуверенно ступаешь и радуешься всему на свете, только почему-то пугают люди, и сейчас, шагая по пустынной улочке, боялся встретить прохожих, но, вышедши на большую улицу, где ездили машины, увидел сразу много людей и вдруг почувствовал, как соскучился по ним.
   Перед магазином отдыхал прямо на снегу пьяный мужик. Устраиваясь – будто дома на перине, он провалился в снег локтем и подпер ладонью щеку, и так, полулежа, внимательно посмотрел на меня. Я поспешил в магазин и там задумался, что же еще кроме хлеба купить Маше, чтобы она не плакала, чем ее обрадовать. И я ничего не мог придумать, как купить бутылочку вина. Выйдя из магазина, едва не споткнулся о пьяного мужика под ногами. Поднимаясь, он спросил: как папа? Я не знал, что ему ответить, и дал рубль. Пьяница остался мне благодарен, а я спиной чувствовал его взгляд, пока не свернул в улочку.
   Затопили печку, выпили вино – и все опять стало хорошо, можно лечь в постель, еще одна ночь прошла в объятиях, а когда утром я проснулся – Маша плачет. Я уже не знал, что подумать, в отчаянии закричал на нее – сам испугался, – и стал ее обнимать, как раньше не обнимал, и овладеть ею, в слезах, после того, что она мне сказала, оказалось слаще всего, так хорошо нам еще не было, и я забыл, что она мне сказала, но прошло несколько дней, когда все так же было очень хорошо, она, проснувшись, опять сказала: уходи
   Я оделся и сам едва не заплакал. Маша бросилась мне на шею, как ненормальная, и стала целовать – я даже растерялся. После этого много раз говорила: уходи, – каждый раз заканчивалось, что я не уходил, а, наоборот, все слаще и слаще любовь – так она перерастала в муку, без которой настоящая любовь не настоящая, и вот тогда хочется смотреть вдаль, куда уходят столбы. Однажды, выглянув в окно, я увидел в недостроенном доме рабочих, услышал, как они стучат и весело переругиваются, и позавидовал им. Маша подошла сзади и закрыла мне ладонями глаза.
   – Ты разве не видишь, какой этот дом уродина, и к тому же он заслоняет вид на реку. А эти рабочие несчастные, – добавила Маша, – пока они здесь – их жены с другими, разве ты не понимаешь, почему они так безобразно ругаются.
   Целуя ей руки, я губами почувствовал, как она вся дрожит и сейчас заплачет. Я повернулся к ней. Сквозь слезы она посмотрела на меня, а я поспешил отвести в сторону глаза, когда до чертиков все это надоело, и выдал себя. Маша поняла, что я не женюсь на ней, – я никак не могу найти удобного момента, чтобы уйти без ее слез. После этого мне нельзя уже оставаться, я набросил на себя пальто и выскочил на улицу.
   Под мотающимися на ветру проводами побежал, минуя столбы, но чем дальше шагал, тем нестерпимее становилось на душе. Наконец стало так больно, что я повернулся, будто что-то забыл, и поспешил обратно, затем побежал – еще быстрее, чем сначала, – тут навстречу толстая тетка. Она взглянула на меня, но я не успел разглядеть ее лица. Она дальше побрела с пустой сумкой в магазин, а я, оглянувшись, увидел черный платок – от него повеяло смертью. Когда я вернулся, Маша еще плакала; мне показалось – она как-то по-другому плачет, и – действительно, вытерла слезы, достала из шкафа свою рубашку и протянула, чтобы я надел ее. Затем отрезала у себя волосы и подала их вместе с письмами, которые я ей писал.

3

   На мосту дул сильный ветер. Я давился им, поворачивался спиной, чтобы вздохнуть. В деревне затишье среди домов – легче идти, и я наконец увидел, что снег осел и почернел, на дороге лужи, и я осознал, что пришла весна. Я сначала не понял, почему посреди улицы идут люди и машины останавливаются, – вдруг подумалось о самом ужасном, я решил – папу хоронят. Я спрятался за дерево, ожидая, когда похороны подойдут и я пристроюсь к ним. Но когда они подошли, папу не увидел, а увидел Танечку с маленьким гробиком под мышкой. Я не мог знать, кем приходится мне Танечкин ребенок, и только сейчас онемевшим сердцем почувствовал, кем он мне приходится.
   Когда наступила весна, снег на дороге превратился в лед – по нему осторожно, парами – как в детском саду, с бумажными цветочками в руках, боясь поскользнуться, брели дети. Их выпроводили родители, не упустив такого подходящего случая для воспитания, а сами побежали на работу в колхоз, где бригадир не отпускал на похороны грудного младенца. Как всегда, дети подражали взрослым – надули щеки, в одной руке букетик, а другую прижимали к груди, выражая чувства от всего сердца. Девочки платочками вытирали слезы, но были и такие мальчики, что хихикали и подставляли девочкам ножки – и потекли настоящие слезы. Эти мальчики заметили меня за деревом и показывали пальцем, не забывая при этом толкать других мальчиков и девочек, – и все они стали на меня показывать, а я, не зная, куда деться от их пальчиков, когда ужасно скорбел по своем братце, представил себя среди детей в процессии – не заметишь, как вымажут спину мелом или сажей или еще чего придумают, – вот этого я забоялся и поспешил домой, надеясь увидеть папу. Я понимаю, почему папа не пошел на похороны, – он тоже боялся детей.
   Подошедши к дому, я увидел распахнутые ворота и елочки, разбросанные по льду. Из окна выглянул папа, и я, еще недавно думая, что он умер, обрадовался ему. Когда я вошел к нему в комнату, он, как бы оправдываясь, объявил, что сейчас должны приехать за весами, на которых коров взвешивают, и поэтому никак не мог пойти на похороны. Наконец спрашивает у меня:
   – Где ты был?
   Я не знал, что ему ответить, а папа, все понимая, положил мне руку на плечо. И, когда он пожалел меня, я стал рассказывать:
   – Один день Маша меня любила, а другой ненавидела, – передернул я плечом, все еще ничего не понимая, – и так жить оказалось очень тяжело. И если бы не было настоящей любви, я сразу бы ушел, а так терпел, сколько мог.
   – А ты ду-умал, – протянул папа, – это же жизнь, жизнь, – повторил. – Вот теперь Танечка заспала ребенка… Как это могло случиться, зачем?
   Я сразу не понял этого выражения.
   – Как это заспала?!
   Папа развел руками. Я вспомнил, как покойный дедушка точно так же разводил руками, и я еще вспомнил невольно, как дедушка при мне обозвал папу «байстрюком» и папа, не зная, что ответить своему папе, выскочил пулей из дома. И я теперь – по рукам, по одному жесту, узнал в папе дедушку, и – вспомнилось времечко, когда вообще ничего не понимал в жизни, и, может, поэтому голубее неба и ярче солнышка не помню.