Страница:
Отнекиваться было глупо. Обижать мне ее, в сущности, не из чего. Она ведь надо мной не смеется. Я думаю даже, что она и не сумела бы смеяться. Она слишком проста.
Да, я вернулась с вечера, где собралась la république des lettres.
Начать с того, когда я решилась ехать, вопрос: как одеться? – остановил меня. Если там все будут одни мужчины, надо надеть темное платье, даже черное. Недурно показать полное презрение к замарашкам-сочинителям. Да и потом, явитесь вы в хорошеньком туалете и вдруг ни один из этих уродов не догадается даже надеть белый галстук? А если там будут и женщины? Я очень волновалась.
Плавикова со своим Спинозой болтала у меня битый час Бог знает о чем, опять прослезилась, вспоминая своего Тимофея Николаевича, и хоть бы слово о туалете. Просто дура.
Я, однако, добилась-таки, кто такой Спиноза. Во-первых, Плавикова прислала мне Revue des deux Mondes; a во-вторых, у Исакова мне выкопали книжку: целый роман из жизни Спинозы.
Теперь я знаю, что это его фамилия; а звали его очень смешно… Барух! Бог знает какое имя! Оказывается, ни больше ни меньше, что он был великий философ, давно что-то, тогда еще, когда и немцы не выдумали философии. Милее всего: он был жид. Я уж никак не полагала, что у жидов есть своя философия. Из статьи Revue des deux Mondes я, признаюсь, очень мало поняла. Скука смертельная. Кто это пишет статьи в Revue des deux Mondes? Слова французские, а каждую фразу надо перечитать раз пять, пока доберешься до какого-нибудь смысла.
Да-с, этот самый Спиноза был жид. Поняла я, что он первый сочинил какой-то "пантеизм". Во всем у него был Бог, а в то же время оказывается, что жиды прокляли его за безбожие.
Вообще это для меня китайская грамота.
Мне понравились только некоторые подробности. Он был даже влюблен, этот философ. Ел он каждый день на несколько копеек хлебца, молочка и записывал все в книжечку, сколько он каждый день тратил. Какой чудак!
Нет, я не Спиноза. Чувствую, что Семен меня обкрадывает, но ничего не записываю. Да, вот еще что… философия его бы с голоду уморила. Он только тем и жил, что полировал стекла для зрительных трубок.
Ха, ха! Если б теперь меня оставить без копейки денег и посадить за шитье? Шить-то бы я шила, может быть; но книжки сочинять, выдумать целый пантеизм…
Таких людей теперь уж нет.
Еду я к Плавиковой. Надела черное платье и кружевную мантилью. Оно немножко театрально; но для ее уродов так и надо, Софи даже находит, что я в черном величественна. Ну и прекрасно.
Дом у Плавиковой хорошо держан. Конечно, с претензией. Она иначе не может. Мне показалось, что лакеи напудрены. Недурно было бы напудрить физию Семена.
Приехала я поздненько, т. е. поздненько для сочинительского вечера: в одиннадцать часов. Вхожу. Обо мне не докладывали. Сперва – два пустые зала. Потом – кабинет ее. Тут-то и собирается синедрион, le réceptacle de l'intelligence [10]!
Я взглянула: несколько мужских фигур и ни одной женщины. Я обрадовалась, что была в черном.
Madame Спиноза вскочила и начала егозить предо мной. Почему-то даже покраснела. Заговорила она сейчас же по-русски. И так запищала, точно пятнадцатилетняя институтка. Должно быть, так нужно в сочинительском обществе. Такая "ingénue" [11], что твоя Лагранж-Белькур на Михайловском театре! Русский язык очень меня стеснил. Я, конечно, говорю; нахожу даже, что для вранья он иногда приятнее французского; но тут, на глазах всех этих уродов… у меня вовсе нет фраз, я ищу слова… По-французски, по крайней мере, есть готовые вещи, и все их повторяют с незапамятных времен.
Плавикова вздумала представлять мне своих гостей. Как нелепо! Их было человек пять, шесть. Все еще сидели за чаем. Должно быть, они не очень рано собираются, эти оборвыши. Какие растрепанные! И все – в сюртуках. Один был только во фраке. Я где-то видала его. Фамилия его Домбрович.
– "Notre célébrité…" [12] – шепнула мне Плавикова.
Я, кажется, читала его повести. Теперь помню, что читала. Это еще было до замужества. Тогда мне запрещали читать русские книжки.
Господин Домбрович был положительно приличнее всех. Ему лет под сорок, а может и больше: высокий, худой, большие бакенбарды с проседью, носит pince-nez [13], часто прищуривает глаза и говорит тихим голосом, но очень забавно. Он меня сразу же рассмешил. Il a l'usage du monde [14]. Но остальные!!! Ужасны! Один в особенности хорош… В каком-то невозможном сюртуке. Мой Семен в сравнении с этим сочинителем – настоящий джентльмен. Фамилии его не припомню. Кажется, Плавикова сказала, что он поэт… Действительно: косматые волосы и грязные-прегрязные пальцы. Этот замарашка очень ломался. Плавикова так перед ним на задних лапках и ходит. Я, разумеется, не сказала ему ни одного слова.
Дали мне чаю. Я прислушалась: разговор шел о какой-то повести. Ничего я не понимала; а удалиться нельзя было: все еще сидели около чайного стола.
– Chère belle [15],– обращается ко мне Плавикова, – теперь вы наш человек. Не забывайте наших четвергов.
Косматый поэт громко-прегромко расхохотался… Какие зубы! О ужас! Обращается ко мне:
– По четвергам – секретнейший союз.
Я прекрасно запомнила его фразу. Все рассмеялись. Кажется, это какой-то стих. Но откуда? Не знаю.
Плавикова начала приставать к поэту, чтоб он прочел какие-нибудь стихи.
Как бишь она называла… Ах, Боже мой!.. Так еще важно выговаривала она это слово…
Да, вспомнила: в "антологическом" каком-то роде все она просила. Словом, было скучно, до истерики.
Третий экземпляр: толстый господин, отирал все лоб платком. Ни дать ни взять, швейцар у Софи. Такая фамилия, что я чуть-чуть не фыркнула, когда Плавикова представила мне и этого урода. Что-то вроде Гелиотропова… Нет, не Гелиотропов. Духовное что-то… наверное, из кутейников.
Он ко мне подсаживается и говорит (о ужас!):
– Вы, сударыня, посещаете комитет грамотности?
– Что-с?
– Не изволите заниматься этим вопросом?
И все отирает себе лоб… Мне даже гадко стало.
Плавикова продолжала приставать к косматому поэту. Он облокотился на стол и сделал пресмешную гримасу: рот скривил и полузакрыл глаза. Должно быть, поэты всегда так читают.
И как он читает! Я лучше прочту. В нос, нараспев, торжественно и глупо.
Все остались очень довольны, кроме меня. Я наконец встала, потому что г. Гелиотропов, сидя около меня, начал как-то сопеть.
Мы очутились в стороне с г. Домбровичем.
Он вдруг мне говорит:
– Я вас видел в *** посольстве.
– Вы бываете там? – вырвалось у меня.
Вопрос был не совсем вежлив. Я даже покраснела.
– Вы очень любезны, – сказал он и поклонился.
– Вы меня не поняли… – начала я оправдываться.
– Очень хорошо понял и вовсе не обижаюсь. Мои собраты сами виноваты, что на них смотрят, как на каких-то иерихонцев.
Я расхохоталась его слову.
– Каюсь, – сказала я, – в моей… ignorance crasse [16].
– Нечего вам каяться. Если прелестнейшие женщины (он при этом немножко насмешливо улыбался) читают все на свете, кроме произведений российской словесности, – кто же виноват? Пишущая братия, и никто больше.
Он не рисовался. Все это сказано было шутливым тоном. Некоторые слова произносил он особенно смешно. Я отдохнула от пыхтения г. Гелиотропова. Я чувствовала, что этот Домбрович очень умный человек и, вероятно, с талантом, потому что он une célébrité [17]. И говорить мне было с ним легко. Он меня не забрасывал словами. Никаких Спиноз и Тимофей Николаевичей не явилось в разговоре. Главное: mon ignorance ne perèait pas [18].
Но эта мягкость, в сущности, смутила меня еще более. Мне делалось все больше и больше совестно, что вот есть же у нас порядочные люди, хоть и сочинители; а мы их не знаем. Да это бы еще не беда. Мы совсем не можем поддерживать с ними серьезного разговора. Этот Домбрович был очень мил, не подавляя меня своим превосходством; но ведь так каждый раз нельзя же. Унизительно, когда с вами обходятся, как с девочкою, и говорят только о том, что прилично вашему возрасту.
Плавикова не пожелала оставить нас в покое. Она начала приставать к Домбровичу:
– Я вас так не отпущу… Извольте нам прочесть ваш отрывок.
Он наклонился ко мне и сказал:
– Простите великодушно. Я в крепостной зависимости у Анны Петровны. Не стесняйтесь, sauvez-vous [19].
Не знаю почему, но мне захотелось послушать его. Плавикова желала, верно, совсем прельстить меня своей любезностью:
– Chère belle, vous êtes sublime de goût et de modestie [20].
Что отвечать на такие миндальности? Но Домбрович, подходя к столу, посмотрел мне прямо в глаза и сказал:
– Тысячи мужчин называли вас красавицей; но я уверен, что ни один из них не знает, в чем состоит ваша красота.
– Это что-то мудрено, – обрезала я его.
– Объяснение впредь, – ответил он смело, но очень мило.
Я рассмеялась. Читал он отрывок из романа; читал без претензий, местами забавно. Стиль его мне понравился; женщины говорят как следует, а не как семинаристы какие-нибудь. После чтения я спросила Домбровича: в каком журнале он помещал свои романы?
– К сожалению, в русском, – ответил он. – Малая надежда, чтобы они попали в ваши руки.
– Я вам пришлю, ma très chère [21]
Какая несносная эта Плавикова! Лезет со своим покровительством.
Домбрович молча откланялся. Мне понравилось, что он не подумал навязывать мне своих сочинений. Ну, и я не стала жантильничать. Очень мне нужно. С ним, правда, довольно весело; но не открою же я у себя четвергов с господином Гелиотроповым.
Ах да! Косматый поэт тут же в меня влюбился и сказал какой-то экспромт, насчет моих "очей", кажется.
Я не скучала. Но хорошенького понемножку. Cette bohème me répugne, tout de même [22].
Дом мне понравился, но самый маскарад – нестерпимая скука. Если б кто хотел узнать степень глупости наших милейших молодых людей, пусть наблюдает за ними в маскараде. Стоят как кариатиды в своих вызолоченных касках со звездой. Подойдешь к одному из них, заговоришь… Улыбнется бараньей улыбкой, промычит не знаю что… вот вам и все остроумие. Какие подурухи могут еще интриговать наших недорослей?..
Но вот что я заметила. Только около француженок и толпятся мужчины. Что уже с ними говорят золоченые лбы, не знаю, но что-нибудь да говорят и даже громко хохочут. Конечно, врут неприличности. Но умеют же эти француженки хоть как-нибудь расшевелить их, по крайней мере, делать их забавными.
В прошлом году, когда у Софи были jours fixes [24], как раз в дни маскарадов, к часу все мужчины улизнут. А зевать начинают с одиннадцати. Они прямо говорят, что им в миллион раз веселее с разными Blanche и Clémence.
А мы сидим как дуры. За всяким выпускным кадетиком нынче бегают и рвут его нарасхват; а как они ломаются! Сделает тур вальса, – точно на веки осчастливит.
Не может же это так продолжаться. Нужно на что-нибудь решиться. Но на что?
Я бы вот что сделала. Сначала бы добилась, какая особенная сласть во француженках и в разных актрисах, на которых теперь, походя, женятся. Вот еще на днях была свадьба: очень милый мальчик, прекрасной фамилии, изволил вступить в законный брак с какой-то девчонкой из Александринского театра!
Я продолжаю: узнала бы я хорошенько всех этих женщин, изучила бы все их нравы, всю бы подноготную открыла: чем они привлекают мужчин. И тогда бы уж можно было их всех прибрать к рукам. Я верить не хочу, чтобы порядочная женщина, с умом, со вкусом не могла… rivaliser avec une courtisane [25]! Ну еще француженки, куда ни шло! Их здесь мало, многим в диковинку. Но русские актрисы? Это Бог знает что такое! Моя Ариша, я думаю, презентабельнее их. Или опять танцовщицы. На каком наконец языке говорят с ними мужчины? По-французски они не умеют. А по-русски и мы-то хорошенько не смыслим, не только что какие-нибудь кордебалетные девчонки.
И что ведь всего досаднее: об них только и говорят везде, куда ни приедешь… Prince Pierre [26] пятнадцать лет жил с танцовщицей, чуть не женился на ней. Некоторые даже обвиняют его, зачем он теперь ее бросил и женился на графине Папуриной. Да разве он один? Подобных примеров не оберешься. Теперь две бывшие танцовщицы – предводительши! Губернские предводительши! Les plus beaux noms [27]! A те, кто находится в незаконном сожительстве… про них везде рассказывают со слезами на глазах: «Посмотрите, какая любовь. Двадцать лет длится связь. Сколько раз он ей предлагал жениться… Но она так благородна, так любит его… Ей не нужен его титул».
Про нас никто небось ничего подобного не скажет. Добродетели! Ну, какие же могут быть тут добродетели, когда девчонка в театральной школе заранее выбирает себе, кто побогаче?
Мне в прошлом году рассказывал Кучкин: хорошенькая эта немочка, которая танцует в Фиаметте, прямо из школы, в день выпуска, отправилась с конногвардейцем князем Вельским в Малую Морскую, где он ей отделал бельэтаж. Девчонка шестнадцати лет!
Да то ли еще рассказывал мне Кучкин. Другая девочка из того же выпуска… Эта похитрее. Сразу не поехала ни с кем и начала поддразнивать своих обожателей: кто больше даст. И Мишель Кувшинин, самый умный мальчик, на прекрасной дороге, теперь назначен куда-то губернатором, предлагал ей сто шестьдесят тысяч выкупными свидетельствами!!
"Единовременно", как выразился Кучкин.
Это неслыханно, это Бог знает что такое!
И что в них? Я видела несколько раз эту стошестьдесяттысячную. Ободранная кошка: ни плеч, ни рук, ни черт лица. Глупые глаза, большие ноги, рот до ушей! Какие же в них сокровенные прелести находят мужчины?
Я понимаю, что может кадет или офицерик увлечься танцовщицей; но возиться с ними десять, пятнадцать лет, обзавестись целым семейством и нежничать со старой и глупой бабой, которая играет балетных королев… не понимаю. Когда я об этом раздумаюсь, мне страшно досадно.
Нам предпочитают даже цыганок. На железной дороге я видела знаменитую княгиню: красивая, но настоящее цыганское лицо. Et quelle toilette! [28] Я думаю, она и русской грамоты не знает. Вот и подите.
После того о француженках нечего и толковать. Они царицы сравнительно с нашими танцовщицами, актрисами, цыганками. Каждый день слышишь ужасные истории!..
Зачем так далеко ходить?
Милая, симпатичная Елена Шамшина. Мы с ней встречались прошлую зиму везде… Какая женщина! Я просто влюбилась в нее. Такая чудная! Вот уже полгода, как она заперлась дома, ревет и тает, как свечка.
Я таки настояла, чтобы она меня приняла, а потом и сама не рада была. Сколько эта женщина выстрадала! Я в первый раз видела, чтоб можно было так любить своего мужа. И кто же этот муж? Олицетворенная солдатчина, "бурбон", как называл таких военных мой Николай, прыщавый, грязный, с рыжими бакенбардами, глупый, пошлый до крайности. Ну, такой человек, что я бы прикоснуться к себе не дала.
И вот полгода, как он объявил Елене, что она ему опротивела, и что он, кроме какой-то Léontine, ничего знать не хочет. Да, так и говорит:
– Ты мне опротивела, ты плакса; я и свое и твое состояние ухлопаю на эту француженку; а если ты будешь мне еще досаждать – я тебя убью!
И эта прелестная женщина вот что мне говорила:
– Chère, я знаю, что я для него не существую. Я бессильна. Пускай его сидит с Леонтиной; но хоть один час в неделю он отдал бы мне, один час. Больше я ничего не прошу!
И тут она мне сказала такую вещь и, главное, таким тоном… я никогда этого не забуду:
– От нас все уйдут, если мы сами не сделаемся Леонтинами!
И я узнала, что Елена была у этой мерзавки Леонтины, в ногах у нее валялась, умоляла ее не отнимать у нее совсем мужа.
Какие гадости!
Есть, стало быть, что-то во всех этих женщинах, есть…
Мне кажется, вот что: все, что в них получше, во француженках шик и вертлявость, в танцовщицах – le maillot [29], в актрисах – наружность, голос, молодость, игра… Все это каждый вечер пускается в ход…
Ай-ай, записалась до четырех часов, и все это о разных гадостях.
Домбровича я опять видела. В каких он домах бывает! Княгиня Ирина Петровна не принимает le premier venu [30].
И он не то чтобы играл особенную роль, а ничего, приличен.
Просил позволения приехать. Я разрешила.
Кучкина я окончательно отставлю от своей особы.
Кто же меня сведет к Clémence? Я уж до нее доберусь.
Что ж тут долго думать? Я ее узнаю в маскараде и подойду.
– Что сегодня надеть изволите-с?
А я ничего не могу придумать. Не помню даже, какое на мне накануне было платье. Я начинаю ужасно как гадко одеваться. То в волосы заплету себе Бог знает что: крапиву какую-то; то перчатки надену не под цвет.
Может быть, я еще поглупела после Спинозы. Где мне с такой головой читать мудреные книжки. Я и Поль-де-Кока не могла бы понимать теперь.
Ариша говорит:
– Вы, Марья Михайловна, не изволите гулять; оттого у вас к головке и приступает-с.
Гулять! Никогда я не любила ходить, даже девочкой. Да нас совсем и не учат ходить. Кабы мы были англичанки – другое дело. Тех вон все по Швейцариям таскают. Как ведь это глупо, что я – молодая женщина, вдова, пятнадцать тысяч доходу, и до сих пор не собралась съездить, ну хоть в Баден какой-нибудь. Правда, и там такие же мартышки, как здесь. Поговорю с моим белобрысым Зильберглянцем. Он мне, может, какие-нибудь воды присоветует. Но ведь не теперь же в декабре.
Спала я до сих пор как убитая; а теперь всю ночь не сплю. Так-таки не сплю. Вздрагиваю каждую минуту. Никогда со мной этого не было. Я помню, Николай даже смеялся надо мной. Говорил, что у меня под ухом "хоть из пушек пали". Я, бывало, как свернусь калачиком, так и сплю до утра…
Сегодня у меня такой цвет лица, что хоть косметики употреблять. Правда, я никогда не бывала румяна; но я делаюсь похожа на ногтоед. Скоро я принуждена буду искать темноты. Все это очень невкусно.
К обеду голова у меня немножко проходит; а после обеда опять начнет в виски стучать. Я приезжаю на вечер в каком-то тумане. Чувствую, что ужасно глупа. Я уж себе такую улыбку устроила, вроде того, как танцовщицы улыбаются, когда им подносят букеты. Рот с обеих сторон на крючках. Этак, конечно, покойнее, когда головная боль не дает сообразить, что дважды два четыре; но на что же я похожа? На китайского божка.
Третьего дня я совсем задохнулась в вальсе. В голове сделалась пустота какая-то. Я просто повисла на кавалере. Правда, он был здоровенный. Мы даже уронили какого-то старичка…
На этом самом бале я опять встретила Домбровича. Зачем он всюду шатается? Танцевать не танцует. Наблюдает, что ли, нас? Как это смешно. Эти сочинители, в сущности, фаты, и больше ничего; только и думают о своей собственной особе. На Михайловском театре давали как-то преумную пьеску: "L'autographe". Сочинителя играл Дюпюи. Его очень ловко осмеяли: подкупили горничную, чтобы она притворилась влюбленной. И он поддался на эту удочку.
Если бы Ариша моя была покрасивее, я уверена, что с г. Домбровичем можно сыграть такую же штуку.
Подходит он ко мне перед мазуркой:
– Мне вас жалко.
– Почему?
– Вы скоро завянете в нашем обществе.
– Как завяну?
– Очень просто… Vous vous étiolez… [31]
– Как это вы отгадали?
– Это моя специальность.
Рисуется, безбожно рисуется! А впрочем, когда он говорит, у него все выходит просто. Как бы это выразиться… с юмором, да, именно с юмором. У него всегда после умной вещи – un petit mot pour rire [32].
– Мне, многогрешному, позволите явиться к вам?
– Я уж вам раз сказала, что буду очень рада.
– Да, но я ведь должен был сначала встретиться с вами…
Он посмотрел и прибавил:
– В раззолоченных гостиных.
Я только рассмеялась.
– Вы танцуете мазурку? – спрашивает.
– Нет. Я чуть держусь на ногах… Ужасная головная боль. Я сейчас еду…
– Вот видите, безбородые кадеты снимают сливки, а старые литераторы наводят головную боль… Вы в самом деле больны, перебил он себя, – и я знаю чем.
– Нетрудно знать, когда я вам говорю…
– Вы говорите: – головой; но это только симптом…
Он так на меня прищурился, что мне стало противно.
– Прощайте, – сказала я величественно, сделала шаг и спросила:
– Вы женаты?
– Non, je n'ai pas cette infirmité [33].
Это он украл из какой-то пьески.
– On le voit. Vous aimez les choses croustillantes [34].
Смеленько было сказано. Ничего; так с ними и нужно.
Я была похожа, как моя Ариша говорит, "на Кутафью Роговну".
Принесли мне капишон в половине одиннадцатого. Впрочем, я еще успела одеться.
Отправилась я одна, без Семена, в извощичьей карете.
Я никак не ожидала, что такая толпа бывает в этих театральных маскарадах. Сразу меня просто оглушило.
Теснота и давка ужаснейшая. Я сделала глупость, что поехала одна. Мне стало очень неловко. Я спросила у капельдинера, где можно взять ложу. Достала я билет. Все бельэтажи были уже заняты. Мне пришлось засесть в ложу первого яруса. Сидеть одной Бог знает на что похоже. Рядом – невозможные маски с пьяными мужчинами… Что делать? Я покорилась своей участи.
Сверху узнала я всех наших mioches [35]. Но мне было не до них. Я жаждала узнать Clémence…
Вижу около директорской ложи, где самая сильная давка, стоит Домбрович. С ним говорят две маски. Одна – маленькая, в ярко-каштановом домино, с кружевами, очень вертлявая, наверно, француженка. Другая высокая, почти с него ростом, в черном, тоже вся в кружевах. Мне не хотелось верить, но что-то такое говорило мне, что это Clémence. Я довольно насмотрелась на нее: наши ложи, в Михайловском театре, – рядом.
"Как же я пойду к ней? – спрашивала я себя. – Чтоб г. Домбрович меня узнал?.. Ни за что!"
Однако сидеть чучелой в ложе тоже было невесело.
Сошла я и втискалась в толпу. Издали следила я глазами за Clémence. Она все еще стояла с Домбровичем. Кругом теснились разные мартышки, наши "танцующие генералы". Настоящие сатиры…
Я прошла мимо Clémence и даже, кажется, толкнула ее. Она меня поразила своим домино. Какая роскошь! И что за божественные духи! Я до сих пор их слышу. Узнать ее нетрудно. Она была без маски. Двойной кружевной вуаль спущен с капишона, и только. Я нахожу, что это гораздо удобнее. Ведь всех же узнают.
Домбрович меня, однако, не узнал, да он и не глядел в мою сторону. Я, конечно, не посмела подойти сейчас же к Clémence и поднялась вверх к фонтану.
Тут я была свидетельницей премиленького скандальчика:
Какой-то конногвардеец (я его где-то видала) идет с черным домино. По походке – француженка. Шлейф чудовищный. Они шли ко мне навстречу, огибали фонтан сзади. Вдруг другое домино, светло-лиловое, опять-таки француженка, подскакивает к ним, срывает с черного домино маску и – бац, бац! Исчезла она в одну секунду. Я просто обомлела. Офицерик оглянулся и повел свою даму в какую-то дверку, должно быть за кулисы, что ли, оправиться…
Я повторяю, что обе эти женщины были, наверно, француженки. Ту, которой досталась пощечина, я даже видела в Михайловском театре.
Мне сделалось страшно. Так вот они чем привлекают мужчин, эти француженки? Дерутся, как кучера? Но мне пришлось насмотреться и еще кой на что. Когда я пошла вниз, по зале, к тому месту, где поют Декершенки, я заметила, что толпа расступается, и кто-то юлит из одной стороны в другую.
Поднялся шум. Слышен был визгливый французский голос, а потом русский, но тоже женский.
Я пробилась-таки и попала на милую сцену.
Сначала мне показалось, что какой-то мальчик, в бархатной черной куртке и фуражке, держит в своих объятиях толстое, претолстое домино. Домино отбивалось. Кругом стена мужчин… Ржут!
Бархатная куртка болтает картавым языком по-французски вперемежку с ломаными русскими фразами.
Куртка обернулась… вижу: женщина в крошечной маске. Я ее сейчас узнала. Это знаменитая L***. Она из актрис попала теперь в простые камелии. Une femme abjecte, à ce qu'on dit [36]. И какая она дрянная вблизи… худая, как спичка. Губы накрашены до гадости.
Да, я вернулась с вечера, где собралась la république des lettres.
Начать с того, когда я решилась ехать, вопрос: как одеться? – остановил меня. Если там все будут одни мужчины, надо надеть темное платье, даже черное. Недурно показать полное презрение к замарашкам-сочинителям. Да и потом, явитесь вы в хорошеньком туалете и вдруг ни один из этих уродов не догадается даже надеть белый галстук? А если там будут и женщины? Я очень волновалась.
Плавикова со своим Спинозой болтала у меня битый час Бог знает о чем, опять прослезилась, вспоминая своего Тимофея Николаевича, и хоть бы слово о туалете. Просто дура.
Я, однако, добилась-таки, кто такой Спиноза. Во-первых, Плавикова прислала мне Revue des deux Mondes; a во-вторых, у Исакова мне выкопали книжку: целый роман из жизни Спинозы.
Теперь я знаю, что это его фамилия; а звали его очень смешно… Барух! Бог знает какое имя! Оказывается, ни больше ни меньше, что он был великий философ, давно что-то, тогда еще, когда и немцы не выдумали философии. Милее всего: он был жид. Я уж никак не полагала, что у жидов есть своя философия. Из статьи Revue des deux Mondes я, признаюсь, очень мало поняла. Скука смертельная. Кто это пишет статьи в Revue des deux Mondes? Слова французские, а каждую фразу надо перечитать раз пять, пока доберешься до какого-нибудь смысла.
Да-с, этот самый Спиноза был жид. Поняла я, что он первый сочинил какой-то "пантеизм". Во всем у него был Бог, а в то же время оказывается, что жиды прокляли его за безбожие.
Вообще это для меня китайская грамота.
Мне понравились только некоторые подробности. Он был даже влюблен, этот философ. Ел он каждый день на несколько копеек хлебца, молочка и записывал все в книжечку, сколько он каждый день тратил. Какой чудак!
Нет, я не Спиноза. Чувствую, что Семен меня обкрадывает, но ничего не записываю. Да, вот еще что… философия его бы с голоду уморила. Он только тем и жил, что полировал стекла для зрительных трубок.
Ха, ха! Если б теперь меня оставить без копейки денег и посадить за шитье? Шить-то бы я шила, может быть; но книжки сочинять, выдумать целый пантеизм…
Таких людей теперь уж нет.
Еду я к Плавиковой. Надела черное платье и кружевную мантилью. Оно немножко театрально; но для ее уродов так и надо, Софи даже находит, что я в черном величественна. Ну и прекрасно.
Дом у Плавиковой хорошо держан. Конечно, с претензией. Она иначе не может. Мне показалось, что лакеи напудрены. Недурно было бы напудрить физию Семена.
Приехала я поздненько, т. е. поздненько для сочинительского вечера: в одиннадцать часов. Вхожу. Обо мне не докладывали. Сперва – два пустые зала. Потом – кабинет ее. Тут-то и собирается синедрион, le réceptacle de l'intelligence [10]!
Я взглянула: несколько мужских фигур и ни одной женщины. Я обрадовалась, что была в черном.
Madame Спиноза вскочила и начала егозить предо мной. Почему-то даже покраснела. Заговорила она сейчас же по-русски. И так запищала, точно пятнадцатилетняя институтка. Должно быть, так нужно в сочинительском обществе. Такая "ingénue" [11], что твоя Лагранж-Белькур на Михайловском театре! Русский язык очень меня стеснил. Я, конечно, говорю; нахожу даже, что для вранья он иногда приятнее французского; но тут, на глазах всех этих уродов… у меня вовсе нет фраз, я ищу слова… По-французски, по крайней мере, есть готовые вещи, и все их повторяют с незапамятных времен.
Плавикова вздумала представлять мне своих гостей. Как нелепо! Их было человек пять, шесть. Все еще сидели за чаем. Должно быть, они не очень рано собираются, эти оборвыши. Какие растрепанные! И все – в сюртуках. Один был только во фраке. Я где-то видала его. Фамилия его Домбрович.
– "Notre célébrité…" [12] – шепнула мне Плавикова.
Я, кажется, читала его повести. Теперь помню, что читала. Это еще было до замужества. Тогда мне запрещали читать русские книжки.
Господин Домбрович был положительно приличнее всех. Ему лет под сорок, а может и больше: высокий, худой, большие бакенбарды с проседью, носит pince-nez [13], часто прищуривает глаза и говорит тихим голосом, но очень забавно. Он меня сразу же рассмешил. Il a l'usage du monde [14]. Но остальные!!! Ужасны! Один в особенности хорош… В каком-то невозможном сюртуке. Мой Семен в сравнении с этим сочинителем – настоящий джентльмен. Фамилии его не припомню. Кажется, Плавикова сказала, что он поэт… Действительно: косматые волосы и грязные-прегрязные пальцы. Этот замарашка очень ломался. Плавикова так перед ним на задних лапках и ходит. Я, разумеется, не сказала ему ни одного слова.
Дали мне чаю. Я прислушалась: разговор шел о какой-то повести. Ничего я не понимала; а удалиться нельзя было: все еще сидели около чайного стола.
– Chère belle [15],– обращается ко мне Плавикова, – теперь вы наш человек. Не забывайте наших четвергов.
Косматый поэт громко-прегромко расхохотался… Какие зубы! О ужас! Обращается ко мне:
– По четвергам – секретнейший союз.
Я прекрасно запомнила его фразу. Все рассмеялись. Кажется, это какой-то стих. Но откуда? Не знаю.
Плавикова начала приставать к поэту, чтоб он прочел какие-нибудь стихи.
Как бишь она называла… Ах, Боже мой!.. Так еще важно выговаривала она это слово…
Да, вспомнила: в "антологическом" каком-то роде все она просила. Словом, было скучно, до истерики.
Третий экземпляр: толстый господин, отирал все лоб платком. Ни дать ни взять, швейцар у Софи. Такая фамилия, что я чуть-чуть не фыркнула, когда Плавикова представила мне и этого урода. Что-то вроде Гелиотропова… Нет, не Гелиотропов. Духовное что-то… наверное, из кутейников.
Он ко мне подсаживается и говорит (о ужас!):
– Вы, сударыня, посещаете комитет грамотности?
– Что-с?
– Не изволите заниматься этим вопросом?
И все отирает себе лоб… Мне даже гадко стало.
Плавикова продолжала приставать к косматому поэту. Он облокотился на стол и сделал пресмешную гримасу: рот скривил и полузакрыл глаза. Должно быть, поэты всегда так читают.
И как он читает! Я лучше прочту. В нос, нараспев, торжественно и глупо.
Все остались очень довольны, кроме меня. Я наконец встала, потому что г. Гелиотропов, сидя около меня, начал как-то сопеть.
Мы очутились в стороне с г. Домбровичем.
Он вдруг мне говорит:
– Я вас видел в *** посольстве.
– Вы бываете там? – вырвалось у меня.
Вопрос был не совсем вежлив. Я даже покраснела.
– Вы очень любезны, – сказал он и поклонился.
– Вы меня не поняли… – начала я оправдываться.
– Очень хорошо понял и вовсе не обижаюсь. Мои собраты сами виноваты, что на них смотрят, как на каких-то иерихонцев.
Я расхохоталась его слову.
– Каюсь, – сказала я, – в моей… ignorance crasse [16].
– Нечего вам каяться. Если прелестнейшие женщины (он при этом немножко насмешливо улыбался) читают все на свете, кроме произведений российской словесности, – кто же виноват? Пишущая братия, и никто больше.
Он не рисовался. Все это сказано было шутливым тоном. Некоторые слова произносил он особенно смешно. Я отдохнула от пыхтения г. Гелиотропова. Я чувствовала, что этот Домбрович очень умный человек и, вероятно, с талантом, потому что он une célébrité [17]. И говорить мне было с ним легко. Он меня не забрасывал словами. Никаких Спиноз и Тимофей Николаевичей не явилось в разговоре. Главное: mon ignorance ne perèait pas [18].
Но эта мягкость, в сущности, смутила меня еще более. Мне делалось все больше и больше совестно, что вот есть же у нас порядочные люди, хоть и сочинители; а мы их не знаем. Да это бы еще не беда. Мы совсем не можем поддерживать с ними серьезного разговора. Этот Домбрович был очень мил, не подавляя меня своим превосходством; но ведь так каждый раз нельзя же. Унизительно, когда с вами обходятся, как с девочкою, и говорят только о том, что прилично вашему возрасту.
Плавикова не пожелала оставить нас в покое. Она начала приставать к Домбровичу:
– Я вас так не отпущу… Извольте нам прочесть ваш отрывок.
Он наклонился ко мне и сказал:
– Простите великодушно. Я в крепостной зависимости у Анны Петровны. Не стесняйтесь, sauvez-vous [19].
Не знаю почему, но мне захотелось послушать его. Плавикова желала, верно, совсем прельстить меня своей любезностью:
– Chère belle, vous êtes sublime de goût et de modestie [20].
Что отвечать на такие миндальности? Но Домбрович, подходя к столу, посмотрел мне прямо в глаза и сказал:
– Тысячи мужчин называли вас красавицей; но я уверен, что ни один из них не знает, в чем состоит ваша красота.
– Это что-то мудрено, – обрезала я его.
– Объяснение впредь, – ответил он смело, но очень мило.
Я рассмеялась. Читал он отрывок из романа; читал без претензий, местами забавно. Стиль его мне понравился; женщины говорят как следует, а не как семинаристы какие-нибудь. После чтения я спросила Домбровича: в каком журнале он помещал свои романы?
– К сожалению, в русском, – ответил он. – Малая надежда, чтобы они попали в ваши руки.
– Я вам пришлю, ma très chère [21]
Какая несносная эта Плавикова! Лезет со своим покровительством.
Домбрович молча откланялся. Мне понравилось, что он не подумал навязывать мне своих сочинений. Ну, и я не стала жантильничать. Очень мне нужно. С ним, правда, довольно весело; но не открою же я у себя четвергов с господином Гелиотроповым.
Ах да! Косматый поэт тут же в меня влюбился и сказал какой-то экспромт, насчет моих "очей", кажется.
Я не скучала. Но хорошенького понемножку. Cette bohème me répugne, tout de même [22].
26 ноября 186* Утро. – Пятница.
Начались маскарады. В прошлом году я ездила с Софи, всего один раз, в купеческий клуб. Мне хотелось видеть Голицынский дом. Удивительно, как это нынче… tout tombe [23]. Прелестный отель, почти дворец, и какие-нибудь гостинодворцы закурили и заплевали его…Дом мне понравился, но самый маскарад – нестерпимая скука. Если б кто хотел узнать степень глупости наших милейших молодых людей, пусть наблюдает за ними в маскараде. Стоят как кариатиды в своих вызолоченных касках со звездой. Подойдешь к одному из них, заговоришь… Улыбнется бараньей улыбкой, промычит не знаю что… вот вам и все остроумие. Какие подурухи могут еще интриговать наших недорослей?..
Но вот что я заметила. Только около француженок и толпятся мужчины. Что уже с ними говорят золоченые лбы, не знаю, но что-нибудь да говорят и даже громко хохочут. Конечно, врут неприличности. Но умеют же эти француженки хоть как-нибудь расшевелить их, по крайней мере, делать их забавными.
В прошлом году, когда у Софи были jours fixes [24], как раз в дни маскарадов, к часу все мужчины улизнут. А зевать начинают с одиннадцати. Они прямо говорят, что им в миллион раз веселее с разными Blanche и Clémence.
А мы сидим как дуры. За всяким выпускным кадетиком нынче бегают и рвут его нарасхват; а как они ломаются! Сделает тур вальса, – точно на веки осчастливит.
Не может же это так продолжаться. Нужно на что-нибудь решиться. Но на что?
Я бы вот что сделала. Сначала бы добилась, какая особенная сласть во француженках и в разных актрисах, на которых теперь, походя, женятся. Вот еще на днях была свадьба: очень милый мальчик, прекрасной фамилии, изволил вступить в законный брак с какой-то девчонкой из Александринского театра!
Я продолжаю: узнала бы я хорошенько всех этих женщин, изучила бы все их нравы, всю бы подноготную открыла: чем они привлекают мужчин. И тогда бы уж можно было их всех прибрать к рукам. Я верить не хочу, чтобы порядочная женщина, с умом, со вкусом не могла… rivaliser avec une courtisane [25]! Ну еще француженки, куда ни шло! Их здесь мало, многим в диковинку. Но русские актрисы? Это Бог знает что такое! Моя Ариша, я думаю, презентабельнее их. Или опять танцовщицы. На каком наконец языке говорят с ними мужчины? По-французски они не умеют. А по-русски и мы-то хорошенько не смыслим, не только что какие-нибудь кордебалетные девчонки.
И что ведь всего досаднее: об них только и говорят везде, куда ни приедешь… Prince Pierre [26] пятнадцать лет жил с танцовщицей, чуть не женился на ней. Некоторые даже обвиняют его, зачем он теперь ее бросил и женился на графине Папуриной. Да разве он один? Подобных примеров не оберешься. Теперь две бывшие танцовщицы – предводительши! Губернские предводительши! Les plus beaux noms [27]! A те, кто находится в незаконном сожительстве… про них везде рассказывают со слезами на глазах: «Посмотрите, какая любовь. Двадцать лет длится связь. Сколько раз он ей предлагал жениться… Но она так благородна, так любит его… Ей не нужен его титул».
Про нас никто небось ничего подобного не скажет. Добродетели! Ну, какие же могут быть тут добродетели, когда девчонка в театральной школе заранее выбирает себе, кто побогаче?
Мне в прошлом году рассказывал Кучкин: хорошенькая эта немочка, которая танцует в Фиаметте, прямо из школы, в день выпуска, отправилась с конногвардейцем князем Вельским в Малую Морскую, где он ей отделал бельэтаж. Девчонка шестнадцати лет!
Да то ли еще рассказывал мне Кучкин. Другая девочка из того же выпуска… Эта похитрее. Сразу не поехала ни с кем и начала поддразнивать своих обожателей: кто больше даст. И Мишель Кувшинин, самый умный мальчик, на прекрасной дороге, теперь назначен куда-то губернатором, предлагал ей сто шестьдесят тысяч выкупными свидетельствами!!
"Единовременно", как выразился Кучкин.
Это неслыханно, это Бог знает что такое!
И что в них? Я видела несколько раз эту стошестьдесяттысячную. Ободранная кошка: ни плеч, ни рук, ни черт лица. Глупые глаза, большие ноги, рот до ушей! Какие же в них сокровенные прелести находят мужчины?
Я понимаю, что может кадет или офицерик увлечься танцовщицей; но возиться с ними десять, пятнадцать лет, обзавестись целым семейством и нежничать со старой и глупой бабой, которая играет балетных королев… не понимаю. Когда я об этом раздумаюсь, мне страшно досадно.
Нам предпочитают даже цыганок. На железной дороге я видела знаменитую княгиню: красивая, но настоящее цыганское лицо. Et quelle toilette! [28] Я думаю, она и русской грамоты не знает. Вот и подите.
После того о француженках нечего и толковать. Они царицы сравнительно с нашими танцовщицами, актрисами, цыганками. Каждый день слышишь ужасные истории!..
Зачем так далеко ходить?
Милая, симпатичная Елена Шамшина. Мы с ней встречались прошлую зиму везде… Какая женщина! Я просто влюбилась в нее. Такая чудная! Вот уже полгода, как она заперлась дома, ревет и тает, как свечка.
Я таки настояла, чтобы она меня приняла, а потом и сама не рада была. Сколько эта женщина выстрадала! Я в первый раз видела, чтоб можно было так любить своего мужа. И кто же этот муж? Олицетворенная солдатчина, "бурбон", как называл таких военных мой Николай, прыщавый, грязный, с рыжими бакенбардами, глупый, пошлый до крайности. Ну, такой человек, что я бы прикоснуться к себе не дала.
И вот полгода, как он объявил Елене, что она ему опротивела, и что он, кроме какой-то Léontine, ничего знать не хочет. Да, так и говорит:
– Ты мне опротивела, ты плакса; я и свое и твое состояние ухлопаю на эту француженку; а если ты будешь мне еще досаждать – я тебя убью!
И эта прелестная женщина вот что мне говорила:
– Chère, я знаю, что я для него не существую. Я бессильна. Пускай его сидит с Леонтиной; но хоть один час в неделю он отдал бы мне, один час. Больше я ничего не прошу!
И тут она мне сказала такую вещь и, главное, таким тоном… я никогда этого не забуду:
– От нас все уйдут, если мы сами не сделаемся Леонтинами!
И я узнала, что Елена была у этой мерзавки Леонтины, в ногах у нее валялась, умоляла ее не отнимать у нее совсем мужа.
Какие гадости!
Есть, стало быть, что-то во всех этих женщинах, есть…
Мне кажется, вот что: все, что в них получше, во француженках шик и вертлявость, в танцовщицах – le maillot [29], в актрисах – наружность, голос, молодость, игра… Все это каждый вечер пускается в ход…
Ай-ай, записалась до четырех часов, и все это о разных гадостях.
Домбровича я опять видела. В каких он домах бывает! Княгиня Ирина Петровна не принимает le premier venu [30].
И он не то чтобы играл особенную роль, а ничего, приличен.
Просил позволения приехать. Я разрешила.
Кучкина я окончательно отставлю от своей особы.
Кто же меня сведет к Clémence? Я уж до нее доберусь.
Что ж тут долго думать? Я ее узнаю в маскараде и подойду.
4 декабря 186* 2 часа ночи. – Суббота.
Мои головные боли делаются наконец несносными. Встану утром, голова точно пудовик: такую чувствую тяжесть, что не могу ничего сообразить. Ариша меня чешет и спрашивает:– Что сегодня надеть изволите-с?
А я ничего не могу придумать. Не помню даже, какое на мне накануне было платье. Я начинаю ужасно как гадко одеваться. То в волосы заплету себе Бог знает что: крапиву какую-то; то перчатки надену не под цвет.
Может быть, я еще поглупела после Спинозы. Где мне с такой головой читать мудреные книжки. Я и Поль-де-Кока не могла бы понимать теперь.
Ариша говорит:
– Вы, Марья Михайловна, не изволите гулять; оттого у вас к головке и приступает-с.
Гулять! Никогда я не любила ходить, даже девочкой. Да нас совсем и не учат ходить. Кабы мы были англичанки – другое дело. Тех вон все по Швейцариям таскают. Как ведь это глупо, что я – молодая женщина, вдова, пятнадцать тысяч доходу, и до сих пор не собралась съездить, ну хоть в Баден какой-нибудь. Правда, и там такие же мартышки, как здесь. Поговорю с моим белобрысым Зильберглянцем. Он мне, может, какие-нибудь воды присоветует. Но ведь не теперь же в декабре.
Спала я до сих пор как убитая; а теперь всю ночь не сплю. Так-таки не сплю. Вздрагиваю каждую минуту. Никогда со мной этого не было. Я помню, Николай даже смеялся надо мной. Говорил, что у меня под ухом "хоть из пушек пали". Я, бывало, как свернусь калачиком, так и сплю до утра…
Сегодня у меня такой цвет лица, что хоть косметики употреблять. Правда, я никогда не бывала румяна; но я делаюсь похожа на ногтоед. Скоро я принуждена буду искать темноты. Все это очень невкусно.
К обеду голова у меня немножко проходит; а после обеда опять начнет в виски стучать. Я приезжаю на вечер в каком-то тумане. Чувствую, что ужасно глупа. Я уж себе такую улыбку устроила, вроде того, как танцовщицы улыбаются, когда им подносят букеты. Рот с обеих сторон на крючках. Этак, конечно, покойнее, когда головная боль не дает сообразить, что дважды два четыре; но на что же я похожа? На китайского божка.
Третьего дня я совсем задохнулась в вальсе. В голове сделалась пустота какая-то. Я просто повисла на кавалере. Правда, он был здоровенный. Мы даже уронили какого-то старичка…
На этом самом бале я опять встретила Домбровича. Зачем он всюду шатается? Танцевать не танцует. Наблюдает, что ли, нас? Как это смешно. Эти сочинители, в сущности, фаты, и больше ничего; только и думают о своей собственной особе. На Михайловском театре давали как-то преумную пьеску: "L'autographe". Сочинителя играл Дюпюи. Его очень ловко осмеяли: подкупили горничную, чтобы она притворилась влюбленной. И он поддался на эту удочку.
Если бы Ариша моя была покрасивее, я уверена, что с г. Домбровичем можно сыграть такую же штуку.
Подходит он ко мне перед мазуркой:
– Мне вас жалко.
– Почему?
– Вы скоро завянете в нашем обществе.
– Как завяну?
– Очень просто… Vous vous étiolez… [31]
– Как это вы отгадали?
– Это моя специальность.
Рисуется, безбожно рисуется! А впрочем, когда он говорит, у него все выходит просто. Как бы это выразиться… с юмором, да, именно с юмором. У него всегда после умной вещи – un petit mot pour rire [32].
– Мне, многогрешному, позволите явиться к вам?
– Я уж вам раз сказала, что буду очень рада.
– Да, но я ведь должен был сначала встретиться с вами…
Он посмотрел и прибавил:
– В раззолоченных гостиных.
Я только рассмеялась.
– Вы танцуете мазурку? – спрашивает.
– Нет. Я чуть держусь на ногах… Ужасная головная боль. Я сейчас еду…
– Вот видите, безбородые кадеты снимают сливки, а старые литераторы наводят головную боль… Вы в самом деле больны, перебил он себя, – и я знаю чем.
– Нетрудно знать, когда я вам говорю…
– Вы говорите: – головой; но это только симптом…
Он так на меня прищурился, что мне стало противно.
– Прощайте, – сказала я величественно, сделала шаг и спросила:
– Вы женаты?
– Non, je n'ai pas cette infirmité [33].
Это он украл из какой-то пьески.
– On le voit. Vous aimez les choses croustillantes [34].
Смеленько было сказано. Ничего; так с ними и нужно.
12 декабря 186* До обеда. – Понедельник.
Все утро вчера металась как угорелая. Я заказала себе домино. Эти мерзкие портнихи вывели меня из терпения своим плутовством. Я придумала себе такое домино, чтоб меня ни один урод не узнал.Я была похожа, как моя Ариша говорит, "на Кутафью Роговну".
Принесли мне капишон в половине одиннадцатого. Впрочем, я еще успела одеться.
Отправилась я одна, без Семена, в извощичьей карете.
Я никак не ожидала, что такая толпа бывает в этих театральных маскарадах. Сразу меня просто оглушило.
Теснота и давка ужаснейшая. Я сделала глупость, что поехала одна. Мне стало очень неловко. Я спросила у капельдинера, где можно взять ложу. Достала я билет. Все бельэтажи были уже заняты. Мне пришлось засесть в ложу первого яруса. Сидеть одной Бог знает на что похоже. Рядом – невозможные маски с пьяными мужчинами… Что делать? Я покорилась своей участи.
Сверху узнала я всех наших mioches [35]. Но мне было не до них. Я жаждала узнать Clémence…
Вижу около директорской ложи, где самая сильная давка, стоит Домбрович. С ним говорят две маски. Одна – маленькая, в ярко-каштановом домино, с кружевами, очень вертлявая, наверно, француженка. Другая высокая, почти с него ростом, в черном, тоже вся в кружевах. Мне не хотелось верить, но что-то такое говорило мне, что это Clémence. Я довольно насмотрелась на нее: наши ложи, в Михайловском театре, – рядом.
"Как же я пойду к ней? – спрашивала я себя. – Чтоб г. Домбрович меня узнал?.. Ни за что!"
Однако сидеть чучелой в ложе тоже было невесело.
Сошла я и втискалась в толпу. Издали следила я глазами за Clémence. Она все еще стояла с Домбровичем. Кругом теснились разные мартышки, наши "танцующие генералы". Настоящие сатиры…
Я прошла мимо Clémence и даже, кажется, толкнула ее. Она меня поразила своим домино. Какая роскошь! И что за божественные духи! Я до сих пор их слышу. Узнать ее нетрудно. Она была без маски. Двойной кружевной вуаль спущен с капишона, и только. Я нахожу, что это гораздо удобнее. Ведь всех же узнают.
Домбрович меня, однако, не узнал, да он и не глядел в мою сторону. Я, конечно, не посмела подойти сейчас же к Clémence и поднялась вверх к фонтану.
Тут я была свидетельницей премиленького скандальчика:
Какой-то конногвардеец (я его где-то видала) идет с черным домино. По походке – француженка. Шлейф чудовищный. Они шли ко мне навстречу, огибали фонтан сзади. Вдруг другое домино, светло-лиловое, опять-таки француженка, подскакивает к ним, срывает с черного домино маску и – бац, бац! Исчезла она в одну секунду. Я просто обомлела. Офицерик оглянулся и повел свою даму в какую-то дверку, должно быть за кулисы, что ли, оправиться…
Я повторяю, что обе эти женщины были, наверно, француженки. Ту, которой досталась пощечина, я даже видела в Михайловском театре.
Мне сделалось страшно. Так вот они чем привлекают мужчин, эти француженки? Дерутся, как кучера? Но мне пришлось насмотреться и еще кой на что. Когда я пошла вниз, по зале, к тому месту, где поют Декершенки, я заметила, что толпа расступается, и кто-то юлит из одной стороны в другую.
Поднялся шум. Слышен был визгливый французский голос, а потом русский, но тоже женский.
Я пробилась-таки и попала на милую сцену.
Сначала мне показалось, что какой-то мальчик, в бархатной черной куртке и фуражке, держит в своих объятиях толстое, претолстое домино. Домино отбивалось. Кругом стена мужчин… Ржут!
Бархатная куртка болтает картавым языком по-французски вперемежку с ломаными русскими фразами.
Куртка обернулась… вижу: женщина в крошечной маске. Я ее сейчас узнала. Это знаменитая L***. Она из актрис попала теперь в простые камелии. Une femme abjecte, à ce qu'on dit [36]. И какая она дрянная вблизи… худая, как спичка. Губы накрашены до гадости.