– О, да! о, да! – повторяла я со вздохом.
– Вы, конечно, не можете посещать их салоны. У них ведь свои салоны и еще какие; но вы нашли безопасное место и разглядели Clémence в подробностях. Но главное, вы вели себя как умница, да-с, позвольте вас погладить по головке, не так, как княгиня Лиза. Вы приехали в маскарад с определенной целью: доставить себе новое и оригинальное ощущение. Так ли-с?
– Да.
– Вы не пошли пищать и интриговать вашего покорного слугу, экзаменовать его насчет умственных способностей или разбирать чувства с корнетом фон дер Вальденштубе. Вы улучили минуту, выбрали весьма правдоподобный предлог, за который я целую ваши ручки, и вы веселились как нельзя лучше. Словом, вы были умница от первого шага до последнего.
Он так мило все это говорил, без малейшего смеха в голосе… самым убедительнейшим тоном. Я даже возгордилась.
– Да, вам нужно дать золотую медаль. Делайте из каждого вашего вечера такое полезное употребление, и вот вам решение загадки. Вы не будете прозябать, вы будете жить и наслаждаться. Еще одно слово: простите меня великодушно! Я поступил с вами по-сочинительски, перехитрил. Лучше сказать: я не знал еще…
– Что я такая умница?
– Именно. Моя фраза на подъезде была нескромность; мне следовало или заговорить с вами, как с Марьей Михайловной, или сделать вид, что я вас не узнал. Преклоняюсь перед вами и приношу повинную голову.
– Напротив, – заторопилась я, – вы были так деликатны в тот раз и даже ни одним намеком…
– Полноте. Все это только уловки старого холостяка. Этот вопрос покончен, сдадим его в архив и продолжаем…
– Наш урок, – перебила я.
– Какой же урок? Вы умнее меня. Наш, как бы это выразиться… анализ.
– Да! Я вот что хотела вам сказать. Положим даже, что в этот маскарад я себя вела неглупо. Но ведь это всего один раз. Нельзя же все изучать разных Clémences. Несколько дней в неделю идет у меня на пляс. Вы сами знаете: что там отыщешь нового? Все те же кавалеры, те же барыни, les mêmes cancans et la même vanité [118]. Хоть бы я была Бог знает какая умница, – из них ничего нового не выжмешь.
– Вы меня предупреждаете, Марья Михайловна. С вами беда. К этому-то пункту я и хотел прийти. Разнообразить надо впечатления и людей. Вы любите еще поплясать. И прекрасно. Выберите несколько самых блестящих домов с первыми мазуристами и вальсерами; но не ограничивайтесь этим.
– Куда же я еще пойду?
– Поискать – найдется. Ведь согласитесь, с самой умной женщиной вам все-таки наконец будет скучно.
– Конечно.
– Значит, надо искать мужчин. На балах вы блистаете, вы танцуете, вас крутит в вальсе корнет Вальденштубе. По этой части он отменный экземпляр. Но у всех истых танцоров la comprenette est un peu difficile [119], как говорят в Марселе. А в антрактах между танцами вы так устанете, что вам уж не до разговоров.
– Ах, как это правда!
– Чтобы дать себе значение и пользоваться как следует даже всеми этими танцорами, их нужно держать от себя на известном расстоянии. А то они нынче так ломаются с прелестнейшими женщинами, что даже гадко и смотреть.
– Ах, и то правда!
– Как же поставить себя в такое положение, чтоб корнеты Вальденштубе смотрели на вас снизу вверх? Очень просто. Нужно найти другие гостиные, где вы сначала, может быть, поскучаете, но потом будете окружены, что касается до мужчин, всем, что у нас только есть лучшего, comme lumières et jargon [120]. Есть такие дома, которые дают женщине хорошее положение в обществе. И если она сумеет подойти к их тону, особенно в торжественные дни, то ее положение определено и ей еще веселее и, может быть, еще удобнее будет срывать цветы удовольствия.
– Чтобы "овцы были целы и волки сыты"? – спросила я и рассмеялась.
– Всеконечно. Вы такая умница, что за вами не поспеваешь.
– Вы опять-таки правы, Василий Павлович. Когда я попадала на важные рауты, я чувствовала, что мы, молодые женщины, играем Бог знает какую роль! Все эти молокососы: разные дипломатики, лицеисты, так и приседают пред старухами.
– Вот видите. А ничего не стоит переделать все это. Вы знакомы с Вениаминовой?
– Кланяемся.
– Чего же лучше? Начните с ее дома.
– У-у! Это уж слишком великопостно… Вы там бываете?
– Бываю.
– Я подумаю.
Он ушел в одиннадцать часов. Право, он хороший человек; а как умен!
Я ее всегда побаивалась. Она слишком резка. Она всем говорит в глаза невозможные вещи. Я даже не нахожу, чтоб ее резкости были умны. За это, может быть, ее и уважают. Разумеется, если б она не была урожденная светлейшая княжна Б., ее бы послали к черту на кулички.
Но ведь наш петербургский свет ползает не только перед Вениаминовой, но пред каждой дурой qui pose… [121]
Что это я сегодня какая злая? Верно, на меня пахнуло великопостным благочестием. Не знаю. Может быть, я ничего не смыслю в людях. Но такие личности, как Вениаминова, или очень недалеки, или очень сухи. Про нее говорят, что она делает много добра. Ну, так она напускает на себя особый жанр. Я этого очень недолюбливаю.
Все равно, я послушалась Домбровича и обрекла себя…
Вениаминова принимала меня не в гостиной, а в кабинете. Как это смешно! Вижу: большой портрет в овальной золотой раме висит над письменным столом. Портрет очень хороший: лицо так и смотрит, как живой. Какой-то черноволосый барин, очень мрачный, с редкой бородой и глубокими глазами, сложивши руки на груди.
Вениаминова заметила, что я пристально поглядела на портрет.
– Вы его не знали? Ведь это Алексей Степанович. Беда! Опять этот Алексей Степанович!
Я скорчила пресерьезное лицо и кивнула головой.
– Похож, – полувопросительно выговорила я.
– Как две капли. Он такой был до самой смерти.
Хорошо, что я хоть это узнала: Алексея Степановича больше нет в живых.
Вениаминова верно считает меня литературной женщиной. Она вдруг начала со мной говорить о русских журналах. Вот уж попала-то. Но какие она выражения употребляет, о-ой!
– Все, что теперь пишут, все это – навоз!
Так-таки и сказала: навоз. И не думала сконфузиться.
– Я вам, ma chère, вот что скажу, – заговорила она громко-прегромко, даже все жилки у нее на лбу налились, – Гоголь только и написал порядочного, что "Тараса Бульбу" да "Афанасия Иваныча с Пульхерией Ивановной". А потом все эти "Ревизоры" и "Мертвые души"… это позор… скажу больше: это может только враг отечества своего набрать столько грязи. Я сама ему это говорила в глаза, и он меня слушал!
Зачем это она мне все выпалила? Ничего я этого не знаю и проверить не могу: слушал ее Гоголь или не слушал? Но уж тон у нее, признаюсь… уже нельзя грубее. Где она выучилась так кричать? Я про нее слышала от кого-то, что она была держана ужасно строго. Мать их, светлейшая-то, держала ее и сестру ее до двадцати лет в коротких платьях. Этикет был как при дворе. И после такого воспитания она говорит: навоз!
C'est peut être sublime de simplicité, mais èa sent mauvais [122].
Я бесилась на самое себя, когда сидела у Вениаминовой. Что я там забыла? Зачем я лезу? Неужто из-за того только, что Домбровичу вздумалось присоветовать мне посещать дома, которые дают вам положение в свете? Отчего я никогда хорошенько не пораздумаю о том, что, может быть, в свете на меня смотрят как на выскочку. Я вошла в петербургский свет через мужа. У Николая очень хорошее родство, это правда. Но мне самой нужно почаще напоминать о себе, а то меня как раз и забудут.
Однако я не хотела, чтоб мой визит Вениаминовой пропал даром. Я сделала препостную физиономию и говорю ей:
– Я всегда так желала чаще видеться с вами, просить вас посвящать меня в ваши интересы.
– Приезжайте, ma chère, приезжайте. У меня всегда бывает кто-нибудь, по воскресеньям. Мещанский день. Только вам ведь будет скучно. Не говорят о тряпках!
Я нашла нужным немножко обидеться; но сказала весьма смиренно:
– C'est précisément pour èa que je sollicite votre indulgence! [123]
– Без фраз, моя милая, без фраз. Вы мне нравитесь. С вашей красивой рожицей (она так и сказала: рожицей) вы могли бы быть олицетворенная пустота. А вы еще серьезнее других. Мне с вами нечего церемониться. Я всем говорю правду.
Это очень удобно: говорить правду! Не начать ли и мне третировать всех, как мадам Вениаминова? Надо только помогать больше разным салопницам, чтоб про вас говорили: она святая, а потом и рубить направо и налево: "Вы пишете навоз, вы не так глупы, как я полагала, у вас недурная рожица и т. д. и т. д.!"
Я нахожу, что у Clémence, хотя ее maman, вероятно, и не была светлейшая княгиня, тон такой, что Вениаминова не годится к ней и в кухарки.
Пришло и воскресенье. Я поехала скрепя сердце. Вечером у Вениаминовой просто-напросто – смертельная тоска. Или, может быть, я так глупа, что не понимаю: в чем состоит высокий интерес этих вечеров?
Из барынь были какие-то три фрейлины, старые девы, в черном, птичьи носы. Говорят протяжно-протяжно и все только о разных кне-езь Григорьях… да о каких-то "католикосах"… Были еще две накрашенные старухи. Несколько девиц, самых золотушных. У Вениаминовой дочь, девушка лет пятнадцати. Они играли в колечко, кажется. Муж Вениаминовой точно фарфоровый, седой, очень глупый штатский генерал, как-то все приседает. Кричит не меньше жены. Все, что я могу сказать об этом вечере: подавали мерзейшие груши, точно репа.
У Вениаминовой: в ее гостях, в прислуге, в детях, в мебели, в особом запахе, который стоит по комнатам, во всем есть что-то тяжелое, подавляющее, что-то отзывающееся святошеством. Мало того, фальшиво все это! Уж по-моему, если в евангельской чистоте жить, так зачем собирать титулованных обезьян и предаваться, в сущности, такому же тщеславию, как все мы грешные, если еще не похуже?
Мужчин было очень мало. Я даже и не разглядела их хорошенько.
Домбрович приехал часом позднее меня. Я с ним села к окну и принялась пилить его:
– Ну, уж ваша Вениаминова!
– А что?
– Кухарка. Говорит грубости…
– Это ничего. Она бесподобная женщина. У нее, во всем Петербурге, только и есть такой aplomb…
– Поздравляю!
– Вы смиритесь, – укрощал меня Домбрович. – Если она будет с вами хороша, вы тогда разглядите ее ближе, она интереснейший субъект. Вы должны сразу помириться с ее манерой. Но в этом-то и заключается вся сласть. Поверьте мне: кто не бывал здесь в воскресенье, мужчина ли, барыня ли, тот, как бы вам это сказать… не имеет точки опоры.
– Je m'enbête tout de même! [124] – капризничала я.
– Сразу нельзя же. Обтерпитесь. Вы посмотрите-ка вон на тех трех траурных птиц. Не бегайте от них. Вступите с ними в благочестивую беседу. Чего-чего вы не наслушаетесь.
– Где же ваши хваленые мужчины? – спросила я.
– А вот вам первый.
Он встал и пошел навстречу к какому-то мужчине. Я взглянула: лицо знакомое.
– Я вам не представляю графа, – сказал мне Домбрович, подводя этого барина.
Этот граф приходится как-то родственником Вениаминовой. Он сочиняет разные романсы. Кажется, написал целую оперу. Он такого же роста, как Домбрович, только толще и неуклюжее его. Лицо у него красное, губастое, с бакенбардами и нахмуренными бровями. Словом, очень противный. С Домбровичем он на ты. Подсел ко мне, задрал ноги ужасно и начал болтать всякий вздор. Его jargon в том же роде, как у Домбровича, но только в десять раз грубее. Он как сострит, сейчас же и рассмеется сам. А мне совсем не было смешно.
Я его попросила спеть. Голоса у него никакого нет. Спел он какую-то французскую песенку, довольно-таки двусмысленную. В зале никого не было; а то бы оно совсем не подходило к великопостному бонтону и уксусным фрейлинам.
Одно утешение, что к Вениаминовой никакая выскочка уж не попадет. On s'ennuie, mais on s'ennuie honorablement! [125]
Утешение небольшое. Мне кажется, впрочем, что Домбрович смеется и над Вениаминовой. У него не разберешь сразу. Он об ней говорит как-то странно. Сам он ездит в этот дом только затем, чтобы удовлетворить своему тщеславию.
Впрочем, я, может быть, к нему чересчур строга. Он вообще добрый малый.
Вениаминова представила меня одной из нарумяненных мартышек. Зачем она их собирает? По добрым делам, что ли?
– Как вам угодно, – сказала я Домбровичу, – а каждый вечер я сюда ездить не буду.
– Стерпится – слюбится, – подшучивал он.
Вениаминова к нему не то что с решпектом, а не так, как с нами, ни разу не сказала: навоз. Правда, Домбрович умеет с ней говорить. У него пропасть такту. С такой барынькой, как Вениаминова, не очень-то легко найти настоящий тон. К чести своей я скажу, что я не подделывалась ни к хозяйке, ни ко всей ее гостиной.
Вот посмотрю, поможет ли это мне срывать цветы удовольствия?
Я вспомнила: хотела бы знать, как Домбрович смотрит на замужество? Недурно было бы прочесть ему весь тот вздор, который я написала, вернувшись со спиритизма. Я уж с ним потолкую об этом. Наверно, он смотрит по-своему… У него так много оригинальности, об чем бы он ни говорил.
Как прохладительное, – вечер у Вениаминовой очень полезен. Неужели я буду ездить в эти великопостные сборища затем только, чтобы корнет Вальденштуб смотрел на меня снизу вверх?
Домбрович, уж конечно, не глупее меня. Стало быть, надо пока помолчать и подождать: что будет.
Утешительно!
На пикнике был как раз корнет фон-дер-Вальденштуббе.
Он – длинный-предлинный. По-французски говорит преуморительно. Как есть курляндский барон. Танцевать с ним очень удобно. Напрасно Домбрович беспокоился. Этот Вальденштуббе всегда питал ко мне великое уважение. Когда посадит на место, отвесит каждый раз низкий, пренизкий поклон. По части разговоров сей корнет больше мне все предлагает свои услуги в верховой езде.
– Вы, конечно, не можете посещать их салоны. У них ведь свои салоны и еще какие; но вы нашли безопасное место и разглядели Clémence в подробностях. Но главное, вы вели себя как умница, да-с, позвольте вас погладить по головке, не так, как княгиня Лиза. Вы приехали в маскарад с определенной целью: доставить себе новое и оригинальное ощущение. Так ли-с?
– Да.
– Вы не пошли пищать и интриговать вашего покорного слугу, экзаменовать его насчет умственных способностей или разбирать чувства с корнетом фон дер Вальденштубе. Вы улучили минуту, выбрали весьма правдоподобный предлог, за который я целую ваши ручки, и вы веселились как нельзя лучше. Словом, вы были умница от первого шага до последнего.
Он так мило все это говорил, без малейшего смеха в голосе… самым убедительнейшим тоном. Я даже возгордилась.
– Да, вам нужно дать золотую медаль. Делайте из каждого вашего вечера такое полезное употребление, и вот вам решение загадки. Вы не будете прозябать, вы будете жить и наслаждаться. Еще одно слово: простите меня великодушно! Я поступил с вами по-сочинительски, перехитрил. Лучше сказать: я не знал еще…
– Что я такая умница?
– Именно. Моя фраза на подъезде была нескромность; мне следовало или заговорить с вами, как с Марьей Михайловной, или сделать вид, что я вас не узнал. Преклоняюсь перед вами и приношу повинную голову.
– Напротив, – заторопилась я, – вы были так деликатны в тот раз и даже ни одним намеком…
– Полноте. Все это только уловки старого холостяка. Этот вопрос покончен, сдадим его в архив и продолжаем…
– Наш урок, – перебила я.
– Какой же урок? Вы умнее меня. Наш, как бы это выразиться… анализ.
– Да! Я вот что хотела вам сказать. Положим даже, что в этот маскарад я себя вела неглупо. Но ведь это всего один раз. Нельзя же все изучать разных Clémences. Несколько дней в неделю идет у меня на пляс. Вы сами знаете: что там отыщешь нового? Все те же кавалеры, те же барыни, les mêmes cancans et la même vanité [118]. Хоть бы я была Бог знает какая умница, – из них ничего нового не выжмешь.
– Вы меня предупреждаете, Марья Михайловна. С вами беда. К этому-то пункту я и хотел прийти. Разнообразить надо впечатления и людей. Вы любите еще поплясать. И прекрасно. Выберите несколько самых блестящих домов с первыми мазуристами и вальсерами; но не ограничивайтесь этим.
– Куда же я еще пойду?
– Поискать – найдется. Ведь согласитесь, с самой умной женщиной вам все-таки наконец будет скучно.
– Конечно.
– Значит, надо искать мужчин. На балах вы блистаете, вы танцуете, вас крутит в вальсе корнет Вальденштубе. По этой части он отменный экземпляр. Но у всех истых танцоров la comprenette est un peu difficile [119], как говорят в Марселе. А в антрактах между танцами вы так устанете, что вам уж не до разговоров.
– Ах, как это правда!
– Чтобы дать себе значение и пользоваться как следует даже всеми этими танцорами, их нужно держать от себя на известном расстоянии. А то они нынче так ломаются с прелестнейшими женщинами, что даже гадко и смотреть.
– Ах, и то правда!
– Как же поставить себя в такое положение, чтоб корнеты Вальденштубе смотрели на вас снизу вверх? Очень просто. Нужно найти другие гостиные, где вы сначала, может быть, поскучаете, но потом будете окружены, что касается до мужчин, всем, что у нас только есть лучшего, comme lumières et jargon [120]. Есть такие дома, которые дают женщине хорошее положение в обществе. И если она сумеет подойти к их тону, особенно в торжественные дни, то ее положение определено и ей еще веселее и, может быть, еще удобнее будет срывать цветы удовольствия.
– Чтобы "овцы были целы и волки сыты"? – спросила я и рассмеялась.
– Всеконечно. Вы такая умница, что за вами не поспеваешь.
– Вы опять-таки правы, Василий Павлович. Когда я попадала на важные рауты, я чувствовала, что мы, молодые женщины, играем Бог знает какую роль! Все эти молокососы: разные дипломатики, лицеисты, так и приседают пред старухами.
– Вот видите. А ничего не стоит переделать все это. Вы знакомы с Вениаминовой?
– Кланяемся.
– Чего же лучше? Начните с ее дома.
– У-у! Это уж слишком великопостно… Вы там бываете?
– Бываю.
– Я подумаю.
Он ушел в одиннадцать часов. Право, он хороший человек; а как умен!
3 января 186* После обеда. – Вторник.
Была я у Вениаминовых. Сначала поехала с визитом. Что это за женщина? Я ее совсем не понимаю. Она ведь по рождению-то из очень высоких. Все родство в таких грандёрах, что рукой не достанешь! Сама она, во-первых, так одевается, что ее бы можно было принять за ключницу. Принимает в раззолоченной гостиной, как говорит Домбрович, а уж вовсе не подходит к такой обстановке.Я ее всегда побаивалась. Она слишком резка. Она всем говорит в глаза невозможные вещи. Я даже не нахожу, чтоб ее резкости были умны. За это, может быть, ее и уважают. Разумеется, если б она не была урожденная светлейшая княжна Б., ее бы послали к черту на кулички.
Но ведь наш петербургский свет ползает не только перед Вениаминовой, но пред каждой дурой qui pose… [121]
Что это я сегодня какая злая? Верно, на меня пахнуло великопостным благочестием. Не знаю. Может быть, я ничего не смыслю в людях. Но такие личности, как Вениаминова, или очень недалеки, или очень сухи. Про нее говорят, что она делает много добра. Ну, так она напускает на себя особый жанр. Я этого очень недолюбливаю.
Все равно, я послушалась Домбровича и обрекла себя…
Вениаминова принимала меня не в гостиной, а в кабинете. Как это смешно! Вижу: большой портрет в овальной золотой раме висит над письменным столом. Портрет очень хороший: лицо так и смотрит, как живой. Какой-то черноволосый барин, очень мрачный, с редкой бородой и глубокими глазами, сложивши руки на груди.
Вениаминова заметила, что я пристально поглядела на портрет.
– Вы его не знали? Ведь это Алексей Степанович. Беда! Опять этот Алексей Степанович!
Я скорчила пресерьезное лицо и кивнула головой.
– Похож, – полувопросительно выговорила я.
– Как две капли. Он такой был до самой смерти.
Хорошо, что я хоть это узнала: Алексея Степановича больше нет в живых.
Вениаминова верно считает меня литературной женщиной. Она вдруг начала со мной говорить о русских журналах. Вот уж попала-то. Но какие она выражения употребляет, о-ой!
– Все, что теперь пишут, все это – навоз!
Так-таки и сказала: навоз. И не думала сконфузиться.
– Я вам, ma chère, вот что скажу, – заговорила она громко-прегромко, даже все жилки у нее на лбу налились, – Гоголь только и написал порядочного, что "Тараса Бульбу" да "Афанасия Иваныча с Пульхерией Ивановной". А потом все эти "Ревизоры" и "Мертвые души"… это позор… скажу больше: это может только враг отечества своего набрать столько грязи. Я сама ему это говорила в глаза, и он меня слушал!
Зачем это она мне все выпалила? Ничего я этого не знаю и проверить не могу: слушал ее Гоголь или не слушал? Но уж тон у нее, признаюсь… уже нельзя грубее. Где она выучилась так кричать? Я про нее слышала от кого-то, что она была держана ужасно строго. Мать их, светлейшая-то, держала ее и сестру ее до двадцати лет в коротких платьях. Этикет был как при дворе. И после такого воспитания она говорит: навоз!
C'est peut être sublime de simplicité, mais èa sent mauvais [122].
Я бесилась на самое себя, когда сидела у Вениаминовой. Что я там забыла? Зачем я лезу? Неужто из-за того только, что Домбровичу вздумалось присоветовать мне посещать дома, которые дают вам положение в свете? Отчего я никогда хорошенько не пораздумаю о том, что, может быть, в свете на меня смотрят как на выскочку. Я вошла в петербургский свет через мужа. У Николая очень хорошее родство, это правда. Но мне самой нужно почаще напоминать о себе, а то меня как раз и забудут.
Однако я не хотела, чтоб мой визит Вениаминовой пропал даром. Я сделала препостную физиономию и говорю ей:
– Я всегда так желала чаще видеться с вами, просить вас посвящать меня в ваши интересы.
– Приезжайте, ma chère, приезжайте. У меня всегда бывает кто-нибудь, по воскресеньям. Мещанский день. Только вам ведь будет скучно. Не говорят о тряпках!
Я нашла нужным немножко обидеться; но сказала весьма смиренно:
– C'est précisément pour èa que je sollicite votre indulgence! [123]
– Без фраз, моя милая, без фраз. Вы мне нравитесь. С вашей красивой рожицей (она так и сказала: рожицей) вы могли бы быть олицетворенная пустота. А вы еще серьезнее других. Мне с вами нечего церемониться. Я всем говорю правду.
Это очень удобно: говорить правду! Не начать ли и мне третировать всех, как мадам Вениаминова? Надо только помогать больше разным салопницам, чтоб про вас говорили: она святая, а потом и рубить направо и налево: "Вы пишете навоз, вы не так глупы, как я полагала, у вас недурная рожица и т. д. и т. д.!"
Я нахожу, что у Clémence, хотя ее maman, вероятно, и не была светлейшая княгиня, тон такой, что Вениаминова не годится к ней и в кухарки.
Пришло и воскресенье. Я поехала скрепя сердце. Вечером у Вениаминовой просто-напросто – смертельная тоска. Или, может быть, я так глупа, что не понимаю: в чем состоит высокий интерес этих вечеров?
Из барынь были какие-то три фрейлины, старые девы, в черном, птичьи носы. Говорят протяжно-протяжно и все только о разных кне-езь Григорьях… да о каких-то "католикосах"… Были еще две накрашенные старухи. Несколько девиц, самых золотушных. У Вениаминовой дочь, девушка лет пятнадцати. Они играли в колечко, кажется. Муж Вениаминовой точно фарфоровый, седой, очень глупый штатский генерал, как-то все приседает. Кричит не меньше жены. Все, что я могу сказать об этом вечере: подавали мерзейшие груши, точно репа.
У Вениаминовой: в ее гостях, в прислуге, в детях, в мебели, в особом запахе, который стоит по комнатам, во всем есть что-то тяжелое, подавляющее, что-то отзывающееся святошеством. Мало того, фальшиво все это! Уж по-моему, если в евангельской чистоте жить, так зачем собирать титулованных обезьян и предаваться, в сущности, такому же тщеславию, как все мы грешные, если еще не похуже?
Мужчин было очень мало. Я даже и не разглядела их хорошенько.
Домбрович приехал часом позднее меня. Я с ним села к окну и принялась пилить его:
– Ну, уж ваша Вениаминова!
– А что?
– Кухарка. Говорит грубости…
– Это ничего. Она бесподобная женщина. У нее, во всем Петербурге, только и есть такой aplomb…
– Поздравляю!
– Вы смиритесь, – укрощал меня Домбрович. – Если она будет с вами хороша, вы тогда разглядите ее ближе, она интереснейший субъект. Вы должны сразу помириться с ее манерой. Но в этом-то и заключается вся сласть. Поверьте мне: кто не бывал здесь в воскресенье, мужчина ли, барыня ли, тот, как бы вам это сказать… не имеет точки опоры.
– Je m'enbête tout de même! [124] – капризничала я.
– Сразу нельзя же. Обтерпитесь. Вы посмотрите-ка вон на тех трех траурных птиц. Не бегайте от них. Вступите с ними в благочестивую беседу. Чего-чего вы не наслушаетесь.
– Где же ваши хваленые мужчины? – спросила я.
– А вот вам первый.
Он встал и пошел навстречу к какому-то мужчине. Я взглянула: лицо знакомое.
– Я вам не представляю графа, – сказал мне Домбрович, подводя этого барина.
Этот граф приходится как-то родственником Вениаминовой. Он сочиняет разные романсы. Кажется, написал целую оперу. Он такого же роста, как Домбрович, только толще и неуклюжее его. Лицо у него красное, губастое, с бакенбардами и нахмуренными бровями. Словом, очень противный. С Домбровичем он на ты. Подсел ко мне, задрал ноги ужасно и начал болтать всякий вздор. Его jargon в том же роде, как у Домбровича, но только в десять раз грубее. Он как сострит, сейчас же и рассмеется сам. А мне совсем не было смешно.
Я его попросила спеть. Голоса у него никакого нет. Спел он какую-то французскую песенку, довольно-таки двусмысленную. В зале никого не было; а то бы оно совсем не подходило к великопостному бонтону и уксусным фрейлинам.
Одно утешение, что к Вениаминовой никакая выскочка уж не попадет. On s'ennuie, mais on s'ennuie honorablement! [125]
Утешение небольшое. Мне кажется, впрочем, что Домбрович смеется и над Вениаминовой. У него не разберешь сразу. Он об ней говорит как-то странно. Сам он ездит в этот дом только затем, чтобы удовлетворить своему тщеславию.
Впрочем, я, может быть, к нему чересчур строга. Он вообще добрый малый.
Вениаминова представила меня одной из нарумяненных мартышек. Зачем она их собирает? По добрым делам, что ли?
– Как вам угодно, – сказала я Домбровичу, – а каждый вечер я сюда ездить не буду.
– Стерпится – слюбится, – подшучивал он.
Вениаминова к нему не то что с решпектом, а не так, как с нами, ни разу не сказала: навоз. Правда, Домбрович умеет с ней говорить. У него пропасть такту. С такой барынькой, как Вениаминова, не очень-то легко найти настоящий тон. К чести своей я скажу, что я не подделывалась ни к хозяйке, ни ко всей ее гостиной.
Вот посмотрю, поможет ли это мне срывать цветы удовольствия?
Я вспомнила: хотела бы знать, как Домбрович смотрит на замужество? Недурно было бы прочесть ему весь тот вздор, который я написала, вернувшись со спиритизма. Я уж с ним потолкую об этом. Наверно, он смотрит по-своему… У него так много оригинальности, об чем бы он ни говорил.
Как прохладительное, – вечер у Вениаминовой очень полезен. Неужели я буду ездить в эти великопостные сборища затем только, чтобы корнет Вальденштуб смотрел на меня снизу вверх?
Домбрович, уж конечно, не глупее меня. Стало быть, надо пока помолчать и подождать: что будет.
Утешительно!
6 января 186* 5-й час. – Пятница.
Была на пикнике. Ездила к Огюсту. Я ужасно люблю скорую езду; только мужчины достались нам в сани уж такие… неотесанные. Они скоро дойдут до того, что совсем перестанут с нами стесняться. По крайней мере, половина была навеселе. Бог знает что такое!!! Один кирасир какой-то сидел против меня в санях и все мне жал ноги. И что за нахальные рожи! Не следовало бы мне совсем ездить на этот пикник. Кататься я могла бы одна отправиться. Устраивал его Кучкин. Софи ко мне пристала. С тех пор как я ее увидала у него на коленях, мне ее и жалко, и противно. А нет характеру, чтоб держаться вдалеке от всей этой дряни. Фу! как я начинаю браниться! Не хуже Вениаминовой. Вот что значит поесть дряблых груш на великопостном вечере. От Софи я никуда не убегу. Мы с ней танцуем на одних вечерах. Да и чересчур глупо было бы исправлять ее. А где Софи, там и Кучкин.На пикнике был как раз корнет фон-дер-Вальденштуббе.
Он – длинный-предлинный. По-французски говорит преуморительно. Как есть курляндский барон. Танцевать с ним очень удобно. Напрасно Домбрович беспокоился. Этот Вальденштуббе всегда питал ко мне великое уважение. Когда посадит на место, отвесит каждый раз низкий, пренизкий поклон. По части разговоров сей корнет больше мне все предлагает свои услуги в верховой езде.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента