– Новая пакость хуже старой!
   – Нистожат народ на пайке и забивают баки пустоголовому рабочему пролетарии! – исступленно кричал Ганька.
   Сунцов спустился с обрубка. С красного лица катился крупный пот, в глазах переливалась неуловимая муть.
   – Не нам печалиться, ребята, – уже спокойнее начал он, озираясь по сторонам. – У них все шьется на живульку. Только глоткой мир потрясают…
   И самодовольно рассмеялся:
   – Американцы и немцы строят машины, а у нас накачивают политчехардой… Только зря думают здешние крикуны, что Еграха Сунцов один, как былинка в поле. Да если хотите знать – за нас все миллиардеры заграничные. Сегодня север ихний, а завтра товарищей коленом под мякоть – и ихних нет! Желаете, сейчас же получу деньги от иностранцев и закручу здесь карусель?!
   – Это да… – замахал руками безбородый старик, давясь жвачкой.
   По казарме шарахнулся пьяный смех.
   – Проедят все, пролежат, проговорят, а потом снова амбары от ветра загудят.
   – Ого-го! Это нашему козырю в масть!
   – А местечко мы найдем, тайга не клином сошлась. Вон она, матушка-борель, до океана шваркай!
   Только перед рассветом Сунцов вывалился из казармы. На сером фоне ярко выделялось его красное лицо. В горах резко отдавалось звонкое цоканье подков.
   Из казармы вслед тянулась в грохоте и чаду старинная песня:
 
Ты к-а-а-л-и-нушка да с-а-а-м-а-линушкой.
Ай да ты не стой, не стой на горе-е-крутой!..
 
   Пришлые золотничники пили мертвую, и Евграф Иванович знал, что они будут пить до тех пор, пока есть хлеб и самогон.
   Еще вместе с покойным отцом он тунгусничал здесь, а вот пришли чужие порядки и перевернули все по-своему. Но не из таких Евграха Сунцов, чтобы падать духом. Тайга – пустыня, а хлеб и золото есть. Ну, махнуть на Калифорнийский, на Забытый, приискатели везде шляются.
   Однако внутри копошился какой-то страх и злоба вместе: это медведевская угроза запала в сердце и шевелилась там змеей.
   «Надо действовать осторожно, а то слопают “товарищи”», – шептал чей-то чужой голос.
   Закинув за луку седла поводья, он соскочил с иноходца у своего крыльца. Разгоряченная лошадь привычно прыгнула через жерди забора и остановилась у стойла, потряхивая уздой. Она знала, что будет стоять здесь до утра, пока выспится хозяин и пустит ее к корму.

6

   Рудком, ревком и распред поместились в одном здании – в старой конторе. Дыры в проломанных окнах затыканы травой, а снаружи Вихлястый еще с утра на второй день после собрания приколотил дощечку с надписью углем: «Рудуправление».
   Внутри – три стола на всех служащих, а Качура с распредом приютились в углу, около ветхого топчана.
   На изрытых каблуками полах и изрубленных подоконниках заплатами въелась засохшая грязь. Сиденьями служат четыре-пять обрубков и столько же безногих стульев. Посредине помещения все та же чугунная печь. Вверху, под самым потолком, в густых паутинах колышется чад. В дверях и на подоконниках, сидя и стоя, с утра до вечера в базарной сутолоке толкутся приискатели. И тут же, в облаках пыли, секретарь ревкома Залетов, бывший десятник, изо дня в день ворошил старинный шкаф с конторскими бумагами (книги уцелели, видимо, потому, что толстая бумага не годилась на раскурку).
   На желтом маленьком лице Залетова чахлая бородка. Сквозь тонкую, еще фронтовую шинель выпирают узкие плечи. По росту и сложению секретарь похож на мальчика и с резвостью и задором подростка воюет в архивном склепе.
   – Это вот тебе, Качура, на выдачу провизии!
   И на скрипящий топчан летит толстая книга в матерчатом переплете.
   – А завтра товарищ Медведев тебе секретаря мобилизнуть распорядился, Сунцову Валентину… Девка на ять… – хихикнул старику в бороду и снова катышком умчался к шкафу.
   Качура, как старая лошадь, отмахнулся, точно от овода, и повернул сонное лицо в толпу.
   И в этот же момент на топчан прилетел затасканный кусок мерзлой свинины.
   Вплоть к самому столу протискалась Вихлястиха, полная грудь ее колыхалась, голос прерывался, глаза были дикие. И бабья трескотня раскатилась по конторе:
   – Что, сам деле – за собак, што ли, считаете… Ты вот сам попробовал бы этой маслятины… В рожу бы натыкать… Кошка другой раз жирнее этой бывает. Мы на Ленских семь лет робили и не однова такую падлу не варили, а вы к чему приставлены?! Небось Никитка своей Насте не такой дал, а самый зад отлящил.
   Толпа грохнула хохотом.
   Из задних рядов вывалился на середину бородач. Жесткие усы старика топорщились и шевелились вместе с морщинами.
   – Тише, кобылка, ш-ша!.. Мое слово будет такое: раз ты баба идейнова человека, то гожа или не гожа эта говядина, лопай за обе шшоки и не бреши на постную молитву, окаянная душа!
   В толпе баб ручейком пробежал насмешливый колючий ропот:
   – Вот как завши-то жисть куражат!
   – Нате, девки. Без году неделя на должности и задается!..
   Что твоя хозяйка прежняя.
   – Харкнул бы ей, Качура, в гляделки-то, чтобы со смеху закатилась…
   А Качура морщил подслеповатые сонные глаза и будто искал кого-то среди собравшихся.
   На галдеж из-за дальнего стола поднялся Вихлястый и пьяной походкой направился к топчану.
   – В чем дело?!
   Завидя свою жену, одной хваткой за круглые плечи завернул ее лицом к дверям. Но бабы, как утки в испуге, дружным ревом вступились за нее:
   – А ты языком болтай, да рукам воли не давай. Ячеешник таловый!
   – Как ранее, так и теперь такие, видно, бабьи права…
   – Ты словом улести, а не своими медвежьими лапами…
   – Так, понужай их, бабы! Они распустили на вас собак, а вы должны показать им свои клыки! – крикнул Залетов, сморщив в шутку физиономию.
   Василий, внакидку в красном полушубке, с улыбающимся лицом, приподнялся из-за стола и будто смехом кольнул баб в самое нутро:
   – Молились вы тут, а видно, и баптистский бог велит баб колошматить как сидоровых коз.
   Среди мужчин смех, остроты:
   – Да бабу чем больше бьют, тем крепче любит.
   Женщины не уступали:
   – Черт вас любит, затхлых…
   Василий вышел на середину, в самый круг баб. Черная куча волос заколыхалась на его голове. Острый подбородок вздрогнул, а глаза смеялись.
   – Мы с вами еще сварганим работишку, бабы, когда немного оперимся. Вот только женорга бы нам выколупать! Завернем трудмобилизацию сначала и докажем мужчинам свою ухватку… А там швальную и детясли устроим…
   И тут же хлопнул по плечу Вихлястиху:
   – Вот кого бабьим руководом назначим – гвардеец женщина!
   Со всех сторон не слаба! Приходи – проинструктируем, и навертывай на все сто процентов.
   – Да, сваи забивать можно! – это опять мужчины.
   А бабы надрывно вперебой плескали угарной бранью и насмешками:
   – Гвардеец-то гвардеец, да только с другого конца!
   Вихлястиха, отплевываясь во все стороны, легко выбежала во двор, и уже за дверями, покрытый смехом, послышался ее голос:
   – Псы! Ошкоульники!

7

   В один из вечеров после бесчисленных заседаний Василий одиноко бродил между разрушенных построек. По дороге и на узких тропах валялись разбросанные инструменты и просто куски ржавого железа. Над темными вершинами Баяхтинского хребта, в рваных облаках, над развалинами прииска едва мерцал крюк умирающей луны.
   Чья воля отняла жизнь у этих омертвелых, ссутулившихся в белые сугробы драг? Паровой молот огромной кузницы тогда потрясал грохотом тайгу, а теперь из пустых закоптелых стен черною пастью оскалились чуть не доверху заметенные снегом отверстия, где висели тяжелые двери. Теперь двери изрублены на растопки, и у простенков только кое-где еще болтаются ржавые петли. С наметенных сугробов можно без затруднения взойти на крыши строений. Только раскопками можно узнать, что осталось в целости. А еще в семнадцатом году здесь были гладкие, под метелку вычищенные дороги…
   В мастерских они проводили ночи в тяжелое время, когда на прииске царил казачий хмельной разгул, и отсюда же устроили нападение на карательный отряд. Василий был еще мальчиком.
   На повороте к своей казарме он встретил Яхонтова. Сквозь бледную сетку лунных теней видно было, как упрямый лоб техника морщился, а глаза впивались далеко в темные мертвые дебри.
   – Чертово провалище! – заговорил он, как всегда, размеренно и чеканно. – Сотни раз думал и передумал сняться с якоря, а все остаюсь, точно обреченный. Диковинная штука это – прошлое!.. Я ведь по тайге шляюсь пятнадцать лет, и становится страшно, когда подумаешь о выезде. А по ночам мне чудится ход машины и треск канатов, и когда подряд не сплю две-три ночи, то ухожу в тайгу лечиться… Хороший врач – тайга!
   Они прошли уже Васильеву квартиру и по хорошо разъезженной дороге повернули влево, в тенигус[4]. На взгорье, около темной грани тайги, три окна смотрели тусклыми огнями. Там раньше была квартира управляющего, а теперь живет семья Сунцовых.
   – Странная семья, – угрюмо продолжал Яхонтов, обрывая нить начатого разговора. – Я встречался еще с их отцом. Он в каком-то городе имел несколько домов – здорово грабил за квартиры, а сам почти всю жизнь скоротал здесь, в тайге, среди приискателей.
   Сам он как будто из ссыльных цыган, а женился на дочери управляющего, вернее, увез девушку и скоро доконал ее. Учил детей…
   – Чему? Своему ремеслу? – усмехнулся Василий.
   – О, нет. Это само собой пришло, по наследственности, что ли? А на самом деле Евграф сбежал из последнего класса реального.
   – А сестра?
   У Яхонтова загорелись глаза, и Василий, заметив это, сморщил брови.
   – Ну, сестра – из другой оперы. Она окончила гимназию и совсем не того сорта… Эта – маркой выше обыкновенного. Может петь, философствовать… А вот попала в эту прорву. Здесь все ржавеет. Вот я помогал вам и сам хочу работать, но иной раз сгорает нутро, и живешь только потому, что живешь! Будто с земли ушел куда-то человек, а на ней поселились другие существа, перевоплощенные черт знает во что. Я понимаю ваше марксистское объяснение событий и неизбежность разной там закономерности и знаю, что вы будете основательно возражать, но вот представьте, когда увидишь, как человек по-волчьи перегрызает горло за обглоданную кость своему же ближнему, то не хочется верить, что это человек. Ни религии, ни нравственности, ни сострадания!.. Над этими штуками я смеялся, а теперь вот думаю…
   Они подходили вплотную к глазеющим тусклыми огнями окнам, и слух явственно уловил глухие звуки женского хора и звуки пианино.
   – Вот она, чертовня, – указал пальцем Яхонтов на дом, в котором живут Сунцовы. – День грабит, а ночью молится, как дикарь над растерзанной им жертвой. Вот вам прогресс человеческой психологии! Табунизм? Нет, хуже…
   Они повернули назад. С пригорка были чуть видны кисейные тени дыма, выходящего из множества труб. С южной стороны дохнула теплая волна, и снег почти не хрустел под ногами. В хребтах дробно, как треск медленно сваливающегося дерева, прокричала одинокая, видимо, вспугнутая птица. На прииске надрывисто заливалась воем собака.
   Яхонтов нервно вздрогнул от неожиданной хватки за руку.
   – Стой, брат, – почти крикнул Василий, выкинувши в воздух зажатый кулак. – Бездельная эта штука – ваша интеллигентская бессонница.
   Может быть, потому, что мысли Яхонтова и слова были так мрачны, или потому, что на пути стало новое препятствие, не открывшееся в первые дни появления в Боровом, Василий снова, как перед боем, встрепенулся и насторожился.
   – Ты не враг рабочему классу, – вижу тебя на аршин в земле, а этим вот рассуждением ты становишься врагом. Зажми зубы до треска, а не выпускай таких птиц на волю. Так теперь надо.
   Они незаметно для себя дошли до казармы.
   – Пойдем, посидим! – позвал Василий Яхонтова, уже не волнуясь.
   В казарме в дыму, как и всегда, на полу и нарах сидели старые приискатели, но уже разговоры были не прежние. Говорил старик Качура и на полслове оборвал:
   – А я те говорю – двинем… С такими, как Васюха и Борис Николаевич, можно…
   У Качуры не было прежней землистой пелены на лице, а выцветшие мутные глаза отливали старческим тяжелым блеском. И Василий узнал в нем прежнего бунтаря, организатора забастовок и руководителя приискового подполья.
   Появление Василия с Яхонтовым ободрило Вихлястого. Он вытянулся по-журавьи среди казармы и, тыча в грудь одному из приискателей, начал доказывать:
   – Качура дело говорит. Одни мы, конешно, – фу! А надо притянуть Баяхту и Алексеевский. Там есть наши, а остальные придут, когда кусать нечего будет. Вот мое какое мнение.
   Василий с размаху сбросил шинельку и, ухватив Вихлястого поперек, под общий смех собравшихся закружил его по казарме.
   А на нарах нежной кошкой прижималась к Никите Настя. На ее круглом красивом лице еще ярче, чем в первое утро встречи, выступали розовые лепестки, а васильковые глаза подернулись маслянистой поволокой.
   Никита с озабоченным лицом одной рукой теребил свою кудлатую бороду и незлобно отстранял другою жену:
   – Ты же баптистка, а я большевик.
   Как подброшенная пружиной, Настя спрыгнула с нар и, сверкая глазами, срамила в шутку мужа:
   – Не таскался бы за чужой бабьей стороной да не лакал бы на последние злыдни… Бревном стал за эти годы! И какой согрев от вас был бабам! Днем – нужда, вечером – голод, а ночью – ты, пьяная лыва! Поди кишки-то все переело самогоном?!
   Будто ругала, а масляная поволока в глазах лучила ласку и тепло. Никита и все присутствующие любовались Настей. А она, будто в поучение всем приисковым мужикам, продолжала:
   – Ты думаешь, от доброго все бабы без животов и, как бешеные собаки, цапаются на бездельных посиделках и ворожат на лесного? Да какая это жизнь? Ни тебе поесть, ни тебе одеться, а у мужиков думки в самогон ушли… А нашу бабью подмогу забыли в отделку! Партизанами скрывались – кто вас, язвенских, наблюдал? А пришли домой – и час от часу не легче.
   Никита насмешливо щурил серые глаза и тянул ворчащую трубку.
   Один из приискателей в шутку хотел ухватить Настю, но она ловким толчком отбросила его руку и еще пуще ополчилась:
   – Не лапай, парень! Такой же хлюст! Поди, бросил не одну, а пачками, – по шарам видно! Гляди, парень, как бы твово мастерства щенят не подбросила какая сюда…
   И залилась хохотом; сразу стала прежней Настей, веселой девицей, не дававшей себя в обиду. В крутое время партизанщины Настя была надежной связью с блуждавшим вокруг прииска отрядом.
   – Чертова ты, Настя, баба! – заговорил Василий. – Да разве тебе в эту куриную слепоту играть на баптистских спевках, когда из тебя выйдет хороший женорг. Я еще и раньше знал, что голова у тебя на умном месте приделана.
   Настя строго взглянула на него и уже прежним, обидчивым и неприязненным голосом подавила веселое настроение.
   – Ты по себе и о себе, а бога не подтыкай! Твоему делу я не помеха, и ты мне не суй в рот, чего я еще не хочу.
   – Да врешь ты, трепачка проклятая… Ведь только что судачила о бабьих собраниях… А, язва! Одно слово – баба.
   Никита закурил трубку и подсел к приискателям.
   Разговаривали чуть не до рассвета.
   А после ужина, когда в казарме остались трое, Настя, греясь около Никиты, расспрашивала Василия о городских порядках, об отношении советской власти к религии и женщине.
   В мерцающих сумерках под гул железной печи мирно текла беседа, и Василий ощущал теплое успокоение. Сон уходил, а мысли, сменяя одна другую, заворошились скопом. И не мог понять сначала, отчего не спится…
   «А ведь Яхонтов прав! Эта однобокость и забота о навалившихся тяжелою горою делах (на завтра и многие дни вперед) вывернет хоть кого». Но другая, непрошеная мысль протестовала.
   Вслух, не отдавая отчета, спросил:
   – А что, эта Валентина Сунцова с перцем? Звезда, видать?
   Настя фыркнула в его сторону смешком:
   – Звезда-то звезда, да не про тебя… Напрасно прицелился… Смотри, как бы техник Яхонтов не сломил тебе лен.
   И загадочно, по-бабьи, намеками, похвалами почти до утра дразнила любопытство Василия.
   – Они с ним, с Яхонтовым-то, пара… Давно он подкатывает коляску, да не так девка скроена! Так и держит его, видать, на сухом… А он все глазенки проглядел. Вот антилигент и то краем обходится, а тебе эта зазноба не к роже, поди-ка, парень!
   – А и черт с ней, – зевнул Василий. – Теперь не до баб.
   – Ой, не ври! Ой, не морочь! Разве я не видела, как ты уставился шарами на нее? Но только напрасно, а, впрочем, кто знает нашу сестру?!
   – Да дрыхните вы к черту! – огрызнулся Никита, перевертываясь на другой бок.
   И оттого, что здесь рядом чувствовал Василий маленькое счастье других, избыток собственных сил и накопленных желаний окончательно отшиб сон. Он поднялся и начал рыться в сумке.
   – Ты что это? – прохрипел Никита.
   – Надо написать информацию в город, да вот инструментов не найду.
   – Брось, завтра сделаешь!
   Но Василий отыскал и подживил светец.
   Пламя смолья беззвучно бросало косые лучи на темные стены казармы. Около дверей тенью отражалась крупная фигура Василия, склоненная над высоким обрубком, служившим столом и сиденьем.

8

   Квартира Сунцовых состояла из трех комнат. Около кухни была столовая, в двух остальных жили хозяева. Здесь сохранились необыкновенные для того времени и порядок, и уют. В комнатах мебель из красного дерева. Фикусы поднимаются до потолка, на стенах портреты, северные пейзажи, написанные масляными красками, по углам громаднейшие маральи рога. Всюду чучела птиц, белок, полярных лисиц. На полу бурые медвежьи шкуры. В углу, в передней, целая пирамида разнокалиберных ружей, патронташей и лыж. А поправее – стена-гардероб. Здесь висят оленьи дохи, песцовые тужурки, пыжиковые шапочки, несколько пар мужских и женских унтов.
   В этом доме до семнадцатого года жил управляющий прииском инженер Стульчинский. Он был художник и сам устроил это уютное гнездо, но в революцию бежал с хозяевами и где-то в тайге нашел свой покой.
   Рабочие не успели занять дом, и, может быть, потому он и сохранил былую важность, чистоту и чопорность. Но для Валентины Сунцовой этот дом с широкими итальянскими окнами стал черным склепам почти с первого дня приезда на прииск.
   Вот уже два года, как она занималась одним и тем же: ела, читала, играла на пианино, проклинала вместе с братом и невесткой революцию и боялась большевиков.
   По ночам, в жутком одиночестве, припоминала разгром гимназии, где засели юнкера, смерть отца на ее глазах и после вступления Красной армии в их город – бегство в тайгу…
   В этот год она чувствовала какую-то недужную, старческую усталость. Жизнь была в прошлом, она не могла найти другой жизни в обществе невестки и приисковых баб, так как после бесед с Яхонтовым ни во что не верила.
   Она только под утро задремала и проснулась поздно с головной болью. Слегка откинув песцовое одеяло на шелковой голубой подкладке, она потянулась рукою за открытой книгой. Все читано и перечитано десяток раз.
   Валентина достала портрет.
   Крупное, вдохновенное, дерзкое лицо и слегка прищуренные глаза под черными скобами бровей.
   Как-то незаметно наплывали сравнения.
   Чьи это глаза? Где она еще видела такие же глаза? Только почему они, «те» глаза, смотрели на нее, кажется, враждебно?..
   Но и этот студент-юнкер – в прошлом. Он уже не существует…
   Валентина встала и долго смотрела в круглое туалетное зеркало на свои полные, не тронутые ни одной морщинкой руки и налитые, точно выточенные, шею и грудь. В гимназии считали ее первой красавицей, и однажды на вечере она были признана королевой бала. Тогда это придало гордости, а теперь только усиливало сознание своей никчемности.
   В зеркале массивными прядями отражались кудрявые черные волосы, откинутые на обе стороны, и ослепительно белел прямой пробор. Как и всегда, на минуту залюбовалась своим лицом и блеском глаз. Забывала, что это ее глаза, хотелось, чтоб они были чужие.
   Сегодня заметила, что потемневшие подглазницы подернулись едва заметными шелковистыми морщинками. Чувствовала, как сердце забилось чаще, а румянец щек стал бледно-желтым. С досадой тряхнула кудрями и отвела глаза от зеркала. Вспомнила, что давно уже не ухаживала за своим лицом.
   «Да и зачем это?» – снова зашевелилась неотвязная мысль.
   В это утро она поочередно перебирала все свои книги, альбомы и ни на чем не остановилась. От всего веяло далеким, невозвратным. Все в прошлом, а настоящего и будущего – нет.
   Она наскоро оделась и хотела выйти в кухню. Вдруг около двери ее комнаты послышались шорох и борьба.
   – Ты мерзавец! Окаянный! – неистово кричала Галина.
   Маленькая женщина с изможденным лицом, как белка, скалила золотые зубы и со сжатыми кулаками наступала на мужа. А он в наглой улыбке растягивал рот, смеялся белками цыганских глаз и, уклоняясь от ударов, отступал в глубь Валентининой комнаты.
   Оба они были в спальном белье и босые.
   Тощая грудь Галины лихорадочно колыхалась, на лице и шее выступили багровые пятна.
   – Убью, негодяй! – шипела она и, ухватив венский стул, бросила им в мужа. Но Сунцов подставил руки, и стул рикошетом ударился в туалетный стол.
   По гладкому полу гулко отдались брызги разбитого зеркала. Галина бросилась на пол и задергалась в истерических судорогах.
   Валентина не испугалась, но в десятый раз за свою жизнь у брата испытала прилив жгучей обиды. Ноги ее подкашивались, а в горле застрял гневный, отчаянный крик. Она набросила на плечи олений мешок и, не глядя на брата, выбежала во двор.
   «И это жизнь?» – думала она, торопливо шагая по мягкому снегу.
   С пригорка был виден весь прииск. Над крышами казарм расстилался голубой дым и уходил к хребтам в тайгу. По прииску разными тропами двигались люди, и от того ли, что день был теплый, или потому, что Валентина плохо слышала, их разговоры были глухи, как из-под земли.
   Еще не отзвенела утренняя заря. Где-то в сенях казармы рубили дрова. Звуки также тихо уходили ввысь, к темным вершинам горных гребней, и там мягко таяли.
   У казармы золотничников Валентина почувствовала запах прелых стелек и жженого хлеба.
   Около амбаров и внутри их бабы с кошелями на плечах в сорочьей тревоге осаждали Никиту.
   Валентина едва поняла, что получают пайки, и тут же вздрогнула от ненавистного прикосновения чужих глаз.
   Чей-то насмешливый голос глухой обидой толкнул:
   – Недолго, барышня, на музыке брякать… Скоро в нашу компанию запишешься!
   Оборванные, пропотелые, с истрескавшимися руками и лицами бабы тешились своей маленькой животной радостью. У них было что-то свое, непонятное ей. «Что сталось с ними?» Многих из них она видела на баптистских молениях с лицами, как у запуганных животных, а теперь эти лица озарены воскресным светом…
   Из амбара сквозь дружеские толчки баб, задевая головой о дверную колоду, выскочил Василий.
   Его рот растягивался от хохота, а лицо было набелено мукой. Отряхивая побелевшую шинель, он погрозил бабам кулаком и смело шагнул к Валентине. Она как будто только теперь пришла в себя и посторонилась, намереваясь уступить ему дорогу.
   Их одинаковые глаза встретились в жгучем вопросе. Василий улыбнулся.
   – Здравствуйте, товарищ Сунцова! Мы вас мобилизовали секретарем в наш распред. Собирайтесь с духом и выходите на работу. Республика не терпит прогулов. А грамотные люди не могут собак гонять. Заодно и школу вам препоручаем…
   Он сощурил глаза и, тряхнув головой, зашагал мимо.
   Валентина, как прикованная, стояла на месте и, казалось, не поняла ни слова.
   У амбара раздался бабий хохот, и опять тот же голос уколол глухой болью:
   – Берегись, барышня, военные – мастера обхаживать вашего брата… А с брюхом приходи ко мне – сбабничаю не хуже кушерки!
   Валентина повернулась и пошла обратно, пошатываясь, как пьяная. Не глядя на домашних, она прошла в свою комнату и только здесь припомнила встречу с Василием и его прищуренные глаза. Она порывисто подняла с пола портрет юнкера и долго всматривалась, ища сходства этих угасших глаз с живыми глазами Василия.
   В комнату вошла заплаканная Галина. Она в запальчивости сунула Валентине желтую залапанную бумажку и, задыхаясь, присела на стул.
   – Разбойники! Звери! Они нас разорят! Они! – Галина закрыла изуродованное морщинами лицо и снова задергалась в судорогах.
   Валентина равнодушно прочла безграмотный текст самодельного ордера на конфискацию имущества и ниже приписку:
   «А также гражданка Валентина Сунцова мобилизуется для работы в рудкоме и в школе, куда предлагается ей явиться к тов. Качуре».
   А в самом конце – размашистая, неразборчивая подпись. Но поняла, что это подпись его – Медведева.
 
   Трудмобилизация была объявлена в субботу вечером на общем собрании рабочих и служащих. Это второе собрание под председательством техника Яхонтова прошло спокойно. Он же докладывал и ближайший план предстоящих работ.
   Тунгусников было немного, и те, видимо, пришли из праздного любопытства и желания подтрунить над медведевской затеей. После доклада было принято громкое решение: «Открыть работы воскресником. Не вышедших лишить пайка и жилища».
   Утренний сбор был условлен в конторе, а после собрания секретарь Залетов составил именной список боровских жителей и улыбался в свою желтую бороденку, когда очередь доходила до тунгусников.