«…Нвард говорила долго. Я чувствовал себя как малыш в цирке. Получалось так, что Сероб и Асмик – пример слабоволия, что молодогвардейцы краснели бы за них, что они находились под влиянием плохих заграничных фильмов (бедные дети!). Я безуспешно пытался поймать взгляд Нвард – она смотрела в пространство. Те же глаза два дня назад в коридоре плакали, и она говорила: „Ты представляешь, Левон, какая была сила в этих ребятах, сколько чистоты? Завидую им. Давай съездим как-нибудь к ним в деревню, отнесем гвоздики“. Как мне быть – прервать, напомнить ее слова? Потом выяснилось, что самоубийство – следствие плохой политико-воспитательной работы в школе, где не проводят докладов на моральные темы.
   «Я поддерживаю меры, которые приняла дирекция, – ребятам не следовало участвовать в похоронах. Простите, но смерть юноши и девушки, на мой взгляд, чем-то похожа на измену, а изменников не хоронят с почетом. Нас этому не учили. Это мое личное мнение». Она села, глядя в пространство. Степанян кивнул и изобразил подобие горькой улыбки на лице. «Может, послушаем еще и директора, потом…»
   Я все пытался поймать взгляд Нвард, а директор уже заговорил. Ничего нового он не сказал, а под конец коснулся меня: «Конечно, и товарищ Шагинян, не спорю, иной раз пишет хорошие вещи, мы их читаем, а тут явился в нашу деревню и дезориентировал молодежь…»
 
   …В кафе «Араке» кофе был чересчур горьким. Левон не стал пить его, попросил рюмку коньяка. Он сидел на высоком вертящемся стуле. Напротив в зеркале двоились люди, бутылки, сладости, свет, дым. Ваграм еще не очнулся от наркоза, интересно, чувствует ли он что-нибудь и что именно? Вчера вечером звонил Рубен, потом Карлен, они знали о болезни Ваграма. «Чем можем помочь?» Чем тут поможешь? Но все же хорошо, что позвонили. Татевик сегодня собиралась приехать и, наверное, сейчас звонит к нему домой.
   – Еще рюмку.
   Он видел только женскую руку, наливающую красное вино. Трудно сказать, что он чувствует к Татевик. Удивительная девушка. Коньяк он выпил.
   А машинка продолжала отстукивать в голове.
   «…Я думаю, – продолжал директор, – здесь и о товарище Шагиняне должен быть разговор, поскольку ему писать статью. Боюсь, что он может ввести в заблуждение нашу славную молодежь». – «Это уже вас не касается, – перебил его Степанян, – скажите лучше, куда смотрели вы, ваши педагоги, комсомольская организация и как это могло случиться в наши дни?» Потом он вдруг обратился к сидевшей рядом с директором девушке: «А ты что скажешь, товарищ… – взглянул на листок перед собой, – Карапетян?» Девушка смущенно поднялась. «Что мне сказать?» Посмотрела на собравшихся. Степанян подхватил: «Не знаешь, что сказать? Вместе учились, дружили – и не знаешь? А вы разве не замечали их отношений, не интересовались, куда они отправляются после уроков, что делают? И почему двое комсомольцев все-таки пошли на похороны? Вы обсудили их поведение?»
   Девушка смотрела молча и удивленно, – должно быть, подыскивала слова. «Говори, Гаянэ-джан, – побуждал ее Папикян, – люди ждут, что ты как воды в рот набрала?» – «Мы ждем, девушка», – холодно выдавила Нвард Мамян.
   Нет, не мог я молчать.
   «Гаянэ, – заговорил я, – разве тебе трудно осудить малодушие своих товарищей? Тем более что их уже нет в живых…»
   Степанян что-то сказал, наверное, в мой адрес. Нвард наконец взглянула на меня, глаза у нее были светло-зеленые. Папикян кивнул головой, а директор школы закашлялся. «Оставьте ваш юмор, товарищ Шагинян, – сухо произнес Степанян, – когда надо, и мы можем поострить, а сейчас обсуждается серьезный вопрос». – «Ну, что мне сказать? – заговорила наконец Гаянэ. – Асмик была моей близкой подругой, а лучше Сероба нет никого. Я каждый день ношу на их могилы цветы, – она подняла глаза, посмотрела по-взрослому, – и кляну себя, что не ходила на похороны. Мама моя, учительница в нашей школе, не пустила. Если меня и надо проработать, то только за то, что я не была на похоронах, только за то». – «И проработаем, – вскрикнула с места Нвард, – такие, как ты, не могут руководить другими!»
   Ну никак я не мог молчать.
   «Именно она и может».
   Наконец наши глаза встретились. Нет, они у нее не зеленые и не светло-зеленые, просто миндалевидные, с короткими ресницами, спокойные и холодные.
   «Левон, не мешай человеку, – мягко сказал Степанян. – Хочешь, потом дам слово?»
   «Не хочу».
   Несколько минут стоял шум, потом один за другим говорили несколько человек, все по конспекту Нвард. Гаянэ сидела, опустив голову, Папикян что-то нашептывал ей на ухо, в комнате словно не хватало воздуха.
   Нет, я не мог молчать.
   «Я вижу, многие торопятся, наверное, у них билеты в кино, на новый французский фильм, так что буду краток. – После этих моих слов Степанян холодно взглянул на меня, хотел прервать, но смолчал. – Вот что я предлагаю: исключить Сероба и Асмик посмертно из комсомола, а директора школы товарища Бегоняна представить к званию заслуженного учителя, если у него еще нет этого звания».
   «Ты издеваешься над столькими людьми?» – глухо произнес Степанян.
   «Я просто подытоживаю ваше обсуждение в полном согласии с логикой его направленности». И я сел.
   «Мы сами подытожим…»
   «Бедные, наивные дети, вы что-то хотели доказать миру?…»
   В комнате было темно, светился лишь зеленый глазок магнитофона. Машинка в голове угомонилась, а написанные страницы стерлись, будто их смыл сильный осенний дождь или чьи-то лиловые слезы. Он включил радио, и месса из магнитофона смешалась с последними известиями. Попробовал заснуть, но ничего из этого не вышло. Перед глазами предстала мать, такая, как была в больничном дворе. Что мы знаем о своих родных? В трудные годы, когда, пожертвовав молодостью и примирившись с одиночеством, она воспитывала его и Ваграма, он ничего еще не понимал. Когда случилась беда с Ваграмом и умер отец, они с матерью остались одни и сердце ее словно окаменело. Сколько раз она целовала его? А целовала ли? Мать обязана оставаться сильной, а сила меняет женщину, делает ее другой. Ваграма освободили, и мать полностью посвятила себя ему, как будто хотела возместить ему недоданную за годы нежность. Левон рано вступил в жизнь. И жизнь, надо сказать, баловала его. Он хорошо учился, писал стихи и любил читать их, был искренним и вспыльчивым и не обойден друзьями. Он рано созрел. «Зреет только дыня, – сказал бы Каро, – а человек стареет». Постарел?… Наверное. Старость – это не морщины, не изменение кровяного давления и не уход на пенсию… Он выключил радио: лучше уж вздремнуть, скоро позвонит Ашот.
   Закрыл глаза. Как могла Нвард?… А стоило ли ему лезть на рожон? Кого и в чем он убедил? Уснул, что ли? Все звуки как утонули, только месса чуть слышна.
   Уснул.
   Телефон.
   – Ашот?
   – Левон, приезжай скорее.
   Скорее…
   …Ваграм лежал, накрытый белой простыней. В палате были Ашот, профессор и две сестры. Профессор стоял понурый, скрестив на груди руки. Левон откинул простыню, рот у брата был полуоткрыт. Значит, все кончено.

15

   На пороге Левон потушил сигарету, почему-то кашлянул и толкнул кожаную дверь, на которой что-то было написано золотыми буквами по стеклу. Женщины за письменным столом сразу обернулись в его сторону, и он увидел на столе хлеб, бутылки с мацуном, чайник. Такая же стеклянная табличка, тоже с золотыми буквами, висела и над письменным столом, на ней было всего два слова. Левон прочел их и только сейчас догадался, что женщины завтракают за столом брата. Какой-то нерв заныл внутри, и он попятился назад, решив подождать в коридоре.
   – Входите, – услышал он за спиной голос, – мы уже кончаем.
   – Ничего, вы завтракайте, – сказал он спокойно, сердце его вдруг смирилось, покорилось. – Я здесь подожду. – Он затворил дверь и повернулся к окну.
   В окно виднелся двор, сновали люди, разбрызгивая грязь, въехала в ворота автомашина, и водитель, выскочив из кабины, схватил кого-то за рукав. Голосов не было слышно. Вскоре они под руку вышли со двора.
   Женщины быстро управились, в окне отразилось, как одна из них энергично вытирает толстое настольное стекло. Стирает следы пальцев Ваграма, грустно подумал он, но затянулся дымом сигареты, не желая ни о чем думать. Кто-то встал возле него, он обернулся.
   – Как Асмик и дети? – Женщина хотела отвлечь его, Левон это понял. – Завтра мы хотим зайти.
   – Ничего, – пожал плечами Левон, – как в таких случаях…
   – Если бы он раньше сказал, взяли бы в больницу и…
   – Да, конечно, что говорить…
   Зазвонил телефон на столе Ваграма.
   Звонил долго.
   Женщины переглянулись и продолжали заниматься каждая своим делом. На этой трубке следы пальцев Ваграма, его дыхания. Ее тоже, наверно, вытрут, может, даже и спиртом. Отсюда ему надо в аптеку, потом к брату домой, забрать кое-какие бумаги, сдать – и конец. Конец чему? Как-то в прошлом году он заходил сюда. «И гарем же у тебя», – пошутил, кивнув на четырех бухгалтерш. Посмеялись, младшей из них было лет сорок. Теперь брата нет, а «гарем» сидит в той же комнате. Последние годы он мало видел Ваграма, казалось, у брата своя жизнь, и он счастлив. При встречах им не о чем было говорить, кроме футбола. Снова зазвонил телефон. Трубку взяли.
   – Да, да. – Женщина говорила почти шепотом. – Шагиняна? Вы позвоните… позвоните через неделю. Главный бухгалтер будет.
   И вдруг стало нестерпимо оставаться здесь дольше, захотелось уйти и не возвращаться, но он остался: лучше все закончить сегодня. Стол уже блестел чистотой, женщины куда-то тихо вышли. Куда? Наверно, за Акопяном. Комната начальника стройуправления была на втором этаже. Акопян как-то произнес сорокаминутный тост в доме Ваграма.
   Левон подошел к столу Ваграма, потрогал отточенные цветные карандаши.
   – Сейчас товарищ Акопян придет. – Женщина подошла к Левону: – Как Асмик, дети? У Акопяна сидит кто-то из министерства.
   – Спасибо, ничего, я подожду.
   Асмик, жена брата, и дети уже неделю жили у ее родителей. Надо привести в порядок квартиру, там не работает холодильник, вызвать мастера, пристроить младшего племянника в детский сад. Асмик ведь хочет работать. Но где?
   Вошел Акопян.
   – Здравствуй, здравствуй. – Он протянул руку. – Извини, ко мне тут приходили…
   Лицо у него было усталое, под глазами мешки, словно пчела ужалила. Видно, вечером пил и засиделся за полночь.
   Акопян сел было на стул Ваграма, потом пересел. С минуту помолчали, как перед дорогой. Акопян подозвал одну из женщин:
   – Попроси Арама из планового, быстро.
   Женщина лет пятидесяти торопливо вышла. – Мы с Арамом просмотрели дела – все в порядке, полный ажур. Просто удивительно. Ты знаешь, как я ему доверял, и тем не менее удивительно. Эх!.. Остается еще сейф. Подумал, нет ли чего личного, так что лучше нам вместе осмотреть, потому и позвонил тебе. А вот и Арам.
   Араму года тридцать два, он в очках. Молча кивнул, вынул из нагрудного кармана желтый ключ, протянул Акопяну.
   – Почему именно я? – спросил Акопян. – Сам открой.
   Опять внутри заныл какой-то нерв. Левон посмотрел на металлический шкаф, окрашенный в цвет дешевого гроба. Вдруг представилось, что из-за коричневой двери сейчас вылезет какая-то тайна, туман, который не рассеется. Желтый металлический ключ четыре раза повернулся в замке.
   – Дай закурить, – попросил Акопян. – Эх…
   В сейфе было полупусто. Арам вынул, разложил на столе несколько папок, телефонную книжку, бумаги и какую-то книгу без заглавия.
   – Записную книжку можешь забрать – здесь адреса. А книгу посмотри и остальные бумаги тоже, – сказал Акопян.
   Левон взял записную книжку, полистал: адреса, записанные по-русски и по-армянски, номера телефонов. На предпоследней странице карандашная запись.
   – Что здесь? – спросил Акопян.
   – Стихи. – Стихи показались знакомыми, сунул записную книжку в карман. – А книга?
   Левон раскрыл первую страницу, и нерв внутри него не заныл, а закричал. «Книга пути» – любимая книга брата. Когда-то, после ареста брата, он закопал эту книгу, а когда брат вернулся, откопал, принес ему… На миг все вокруг расплылось: письменный стол, женщины, Акопян, круглые очки Арама. Воспоминания гирями повисли' на ногах, на глазах, но он сумел сдержаться. Потом вложил книгу в газету, завернул со всех сторон, как обматывают рану, и принялся просматривать бумаги. Опять стихи… «И даже нет сил вспоминать…» Неужели их написал брат, может, и те стихи, в блокноте, тоже написал он?… Вряд ли. Во чреве сейфа, словно вспоротом скальпелем хирурга и ждущем, пока его вновь зашьют, ничего больше не оставалось. Левон по одной пересмотрел все бумаги.
   – Все в порядке, – сказал Акопян, – не беспокойся, все в наилучшем виде.
   На какой-то бумаге, напоминающей приходный ордер, снова стихи. Читать он не стал.
   – Можно забрать?
   – Что? – Акопян взял ордер, удивился: – Зачем тебе?
   – На обороте стихи.
   – А-а… Какие стихи?
   – Не знаю. Может, его.
   – Шагиняна?
   – Да.
   – Шагинян писал стихи? – Акопян был поражен. – Вот уж никогда бы не подумал.
   – Писал, – вдруг заговорил Арам. – Как-то был под хмельком, прочел грустные стихи, сказал, что это его собственные…
   – Возьми, – сказал Акопян, – посмотри, может, еще найдешь. – Он протянул Левону ордер. – Значит, стихи писал…
   Левон отыскал еще кое-что, собрал все в газету. Арам запихнул папки в сейф, запер желтым ключом.
   – Арам пойдет с тобой, – сказал Акопян. – Ты ведь к Ваграму, как условились? Арам сходит с тобой, заберет дела.
   Левон посмотрел на очкастого бухгалтера, знавшего печальные стихи брата, и решил, что, видно, он и заменит здесь брата.
   – Значит, Шагинян писал стихи, – размышлял вслух Акопян. – Кто бы подумал? Я распорядился выписать месячную зарплату его семье, пошлют домой. Асмик дома?
   – Будет дома. – Левон почему-то посмотрел на синий телефонный аппарат. Телефон показался частью брата, рукой, ногой, тенью… Неделю-другую еще будут звонить и спрашивать его, потом привыкнут, станут спрашивать Арама. Арам станет писать карандашами, отточенными братом, считать на счетах брата, класть очки на стол брата. Я опять делаюсь сентиментальным, – подумал Левон и взглянул на Арама, добавляющего желтый ключ к своей связке, и хотел улыбнуться; кольцо поддавалось с трудом, Арам давил сильнее, словно от этого зависело что-то важное…
   – Э! – протянул Акопян, желая, видимо, этим сказать, что такова жизнь, все уйдем. – Передай Асмик мои соболезнования. Я как-нибудь загляну к ней. До сих пор не могу поверить. Кто бы подумал?…
   Левон понял, что Акопян хоть и хороший человек, но никогда не «заглянет» к Асмик. Поднимется сейчас к себе и тотчас забудет и Ваграма, и Асмик – зазвонит телефон, кто-то зайдет, принесет бумаги секретарша.»
   «Гарем» брата разошелся по своим местам. Женщины все еще думали о Ваграме, хотя после ухода Левона застучат костяшками счетов и жизнь потечет своим чередом.
   В коридоре было холодно, на полу лежал слой опилок. Надо было достать племянникам путевки в лагеря, и Асмик тоже следует отдохнуть… Горела лампочка. Ваграм бы непременно выключил ее еще с утра, он не выносил, когда зря жгли электричество, и мог десять минут толковать об уроне, нанесенном одной горящей лампочкой. А опилки лежат здесь с неделю, были еще при Ваграме…
   – Ну, я пойду, – сказал Акопян. – Звони, если что. – Он протянул ладонь, широкую и влажную. – И заходи, когда будет время.
   – Четвертый номер останавливается напротив дома товарища Шагиняна? – сказал Арам.
   – Кажется. – Левон ощупал книгу, бумаги под мышкой и неизвестно почему спросил: – Наверное, вы теперь будете вместо него?
   Арам смутился, палец его в эту минуту как раз лежал на желтом ключе связки, скорее всего машинально.
   – Посмотрим, – пожал он плечами, поправляя очки. – Нерсес Тиграныч должен пробить это в тресте, у них там своя кандидатура.
   Нерсес Тиграныч – это Акопян.
   – Мне будет очень трудно, – продолжал очкастый, – после товарища Шагиняна… Не знаю…
   Левон не слушал его. Целая жизнь пронеслась перед глазами. Очнувшись от своих мыслей, сильнее зажал под мышкой бумаги брата. Все эти годы, едва он заводил с Ваграмом речь о стихах, брат отвечал: «Брось, ей-богу, я же бухгалтер. Поговори лучше со мной о дебете-кредите, о балансе. Что мне до стихов?» Брат зачеркнул прошлую жизнь, так казалось Левону. Но эти стихи в записной книжке!.. Еще в детстве Левон знал, что брат пишет стихи. Когда случались гости в доме, он читал их, став в угол и то и дело отбрасывая со лба волосы. Левон тайком заглядывал в его тетради, пробогал читать, но ничего не понимал…
   На третий день после возвращения, это была весна сорок первого года, Ваграм спросил у матери:
   – И тетради мои сожгли?
   – Да, сынок.
   – Все?
   – Ослепнуть мне. Ничего, еще напишешь.
   Больше он не писал.
   И не читал стихов. На его письменном столе лежали лишь бухгалтерские бумаги и простые счеты.
   Однажды Левон отнес ему свою новую книжку, но через два месяца, когда он спросил:
   – Прочел?
   Брат ответил:
   – На что тебе мое мнение? Выпьем-ка лучше.
   Вначале это огорчало Левона, но потом он решил, что за пятнадцать – двадцать лет брат очень изменился, и больше с ним на эту тему не заговаривал: стоит ли бередить душу человеку, напоминать о потерянном…
   И вот…
   – Садимся? – услышал он над ухом.
   Голос принадлежал Араму, подъехал его троллейбус.
   – Получайте билеты, – сказала тоненькая девушка, в глазах которой все человечество было сборищем безбилетников.
   – Проездной, – бросил Арам.
   Троллейбус, несмотря на свои габариты, вертко катился по асфальту.
   В тот день, когда Левон принес брату свою книгу и они выпили водки, Ваграм вдруг стал жаловаться на жену, на детей и даже на мать, сказал, что никто его не понимает. Оказывается, он подал в райсовет заявление, чтобы разрешили провести во двор водопровод, и пять месяцев не было ответа. Досталось и Левону. Ваграм говорил, что сердце побаливает, что совсем. потерял память, иной раз садится не в свой автобус.
   Левон приписал его настроение выпитой водке. А еще как-то увидел его в дешевом кафе в небольшой компании – с завхозом, кассиром и водителем. Под столом на линолеуме стоял разбитый стакан, валялись окурки. Ваграм говорил о дружбе, о вере, без которых трудно жить. Свою речь он и не вспомнил бы на следующий день, но, видимо, ему нравились испуганное молчание и удивление приятелей. Здесь он явно чувствовал себя лучше, чем дома. Когда Левон завел речь на эту тему, брат зло и отчужденно ответил, смерив его взглядом с ног до головы: «Брось, ты интеллигент, книги читаешь, нас тебе не понять».
   Левон вынул записную книжку брата, – пробежал глазами фамилии – все незнакомые. Поискал на букву Л – не было ни его имени, ни телефона. На предпоследней странице прочел неразборчиво записанную карандашом строку: «Снег повсюду, снег на моих волосах…»
   – Следующая наша, – услышал он голос Арама, – пройдем вперед.
   «Наверное, торопится», – подумал Левон и почти с ненавистью посмотрел на него.
   Они медленно шли по слякоти. Левон впервые переступал этот порог после смерти брата.
   – Ты подожди здесь, – сказал он Араму, – позову.
   Он открыл ключом дверь, войдя, не забыл вытереть о половик ноги. Здесь стояли тапочки и галоши, зимой брат носил галоши. В углу висело пальто, через месяц-другой его отнесут в комиссионку, хотя пальто сшито этой весной, но носить его будет некому: старшему племяннику двадцать лет, и он любит одеваться по моде. Отнесут, конечно, только бы уж куда-нибудь подальше. Глупые, бесполезные мысли, допустим, на окраину отнесут, что из этого? Он сел в кресло, закрыл глаза и понял: так стареют люди. Сколько прошло времени?
   – Арам! Входи…
   – Холодно… Зажечь свет?
   – Свет? Зажги.
   Арам, точно следователь, рылся по ящикам, извлек папки, журналы – вывалил все на стол.
   – Вот они, – взял две папки.
   – Постой. – Левон спокойно отобрал папки, открыл и полистал ордера, бумаги, исписанные аккуратным почерком брата.
   – Это те папки, – повторил Арам.
   – Понятно, – сухо и немного ядовито произнес Левон. – Если торопитесь, можете уйти, я вам их утром пришлю.
   – Нет, что вы! Я подожду. Почитаю газету.
   На обороте расходного ордера он прочел: «Я прожил очень тяжелую жизнь, и нет надежды на что-либо лучшее. Если все живут, как я…»Осторожно вытащил бумагу, отложил в сторону, дальше листал, как в лихорадке, откладывая бумажки со стихами, прочел даты: 1942 год, 47, 49, 54, 56, 59, 62, 65… Последняя – за два месяца до смерти. «…Я одурманен ядом тяжелых мыслей. Это моя жизнь». «Молчание избрал я себе другом, хоть и нахожусь среди людей». «Итак, жизнь обрекла меня на смерть при жизни». «Стою я на пороге своего пятидесятилетия, усталый, выжатый, как гроздь винограда, пропущенная сквозь фильтр. Ни к чему мне свобода: ни надежды, ни цели, все в прошлом».
   Значит, все эти годы в душе брата тлело прошлое, в какой-то клетке мозга бухгалтера жил убитый поэт. Левон увидел брата ясно, как живого, в тот день, когда они осенним утром спустились в ущелье. Ему надо было ехать в город, на курсы бухгалтеров, а он вдруг захотел в ущелье, хотя стоял октябрь.
   Было совсем как в детстве, когда Ваграм учил его плавать у Петушиного камня. Вскоре Левону стало скучно и вдруг… Ваграм лежал ничком и плакал, плечи его содрогались от рыданий, сухие травинки запутались в волосах, пальцы царапали осеннюю землю.
   Слов, нужных в ту минуту, Левон еще не знал, ему было всего двенадцать лет. Он только смущенно сжимал в пальцах голыш, который собрался бросить в воду…
   – Ваграм!
   Брат наконец поднялся, вытер глаза, вынул из-за пазухи тонкую ученическую тетрадь со стихами. Пробежав глазами листки, он быстро разорвал их и, скомкав, выбросил под Петушиный камень. Левон ошеломленно смотрел на спокойное, немного озлобленное лицо брата, глаза которого были какие-то стеклянные.
   – Зачем ты?
   – Не понять тебе, Левон.
   Он не понял даже потом, думал, что все кончилось у Петушиного камня, в тот миг, когда воды Касаха унесли листки своего обиженного сына. Значит, не все кончилось, только с этого дня поэт превратился в лунатика, который выходил, когда все спало – люди, деревья. Левону он казался устроенным, благополучным человеком. И лишь теперь, читая эти отрывочные, робкие строки, затерявшиеся среди бухгалтерских бумаг, начал понимать не только брата.
   Левон забыл об Араме, он забыл обо всем. Внутри его что-то оборвалось: кому теперь нужно это запоздалое открытие, когда рядом с ним жил и скончался брат…
   Дальше читать не хотелось.
   Ложь, на свете ни от кого не остается никакого следа ни на песке, ни в чьей-либо памяти, ни во времени. Человеку остаются только прожитые годы. И ничего другого. Значит, от Ваграма ничего не останется. Тяжело.
   Снова закурил.
   – Арам.
   – Да? – Он отложил газету.
   – Какое стихотворение прочел тогда Ваграм?
   – Не помню, грустное какое-то.»
   – Ты на футбол ходишь?
   – Иногда меня звал с собой товарищ Шагинян.
   И Левон вспомнил последнюю ночь брата. «Выживу?»
   «Конечно, что ты говоришь».
   Ваграм смотрел по-детски жалобно, словно от Левона зависело все, словно он был богом…
   – Я пойду. – Папка была зажата под мышкой у Арама. – Если что осталось, заберу потом…
   Левон смотрел на него и думал, какое этот человек имеет отношение к его брату, к бумагам, к свету в его доме, который Левон недавно зажег.
   – Знаете, мне еще надо зайти за ребенком в школу, до семи часов… Так что… В английскую школу ходит.
   – Кто?
   – Мой сын Андраник.
   – А-а… Ну конечно же, идите, я позвоню, если что. До свидания.
   – До свидания… Я многим ему обязан. Жизнью обязан.
   – Кому?
   – Товарищу Шагиняну.
   – А-а. – Левон внимательно посмотрел на стоящего перед ним человека, который уносил под мышкой рукописи непрожитых лет брата. – В каком классе ваш мальчик?
   – Во втором.
   – Это хорошо.
   «Сумма аванса, взысканная по приходному ордеру центрального универмага…» А строчкой ниже: «…И время делает из меня пепельницу». Там же, строчкой ниже!.. Все параллельно – сумма аванса и «время делает пепельницу». С ума сойти. Время засыпает пеплом сердце, мозг, надежды человека. Постепенно. Или сразу?»
   Левон перестал читать, собрал все бумаги в одну папку и крупными буквами надписал:
   «Бумаги Ваграма».
   Он прочтет их потом, будет читать всю жизнь, и они вечно будут мешать ему поверить в то, что он способен понимать людей.
   Вечером позвонил невестке.
 
   – Был у Ваграма на работе, потом у вас дома.
   – Что там?
   – Сейф вскрывали.
   – И что в нем было?
   – Да ничего. Все в порядке. А из дома кое-какие папки забрал Арам.
   – Арам?
   – Да, он займет должность Ваграма.
   ……………………………………………………
   – …Среди бумаг я нашел стихи.
   – Чьи стихи?
   – Его. Очень грустные.
   – Да-а? Не читала. Он, кажется, действительно по ночам что-то все писал…
   Левон медленно опустил трубку.
   Скоро невестка позвонила сама.
   – Что-то разъединилось?…
   – Не знаю. Сейчас телефоны плохо работают.
   – Да-да! – Невестка ничего не поняла. – Утром звонила подруга…
   И Левон опять отключился:
   – Спокойной ночи.

16

   Тополь, видневшийся через стеклянную стену ресторана, был выше Арагаца. Тополь находился на другом берегу Касаха, Арагац – далеко, тополь казался выше. Левон разглядывал тополь и как-то обмяк. Действовали коньяк, папиросный дым, и только чашечка кофе отчаянно боролась за ясность его ума. После напряжения последних дней он впервые чувствовал приятную истому, словно сидел на солнце, голый и опустошенный. В село он приехал утром, спустился в ущелье, сел на Петушиный камень и стал смотреть на волны, как тогда. Волны были уже не те, что унесли бумаги Ваграма. Те давно достигли морей-океанов и не вернутся назад, а для камней не существует прожитых или непрожитых лет.