Страница:
В ущелье не было ни души, а шум реки – самая приятная тишина. (О, если бы люди умели молчать! Вспомнились слова Каро: «Разговаривать люди учатся первые два года, а всю остальную жизнь хотят научиться молчать. Порядочным людям это не удается…») Вчера, когда он вернулся домой, позвонила Нвард. Обычные расспросы, – и вдруг: «Прошу, пойми меня правильно, я как человек… ты понимаешь?., не могла…» Левон тоже что-то сказал. «Не обижайся, пожалуйста, по-человечески я вполне согласна с тобой, но…» Как гнусно! Официант поставил перед ним еще одну чашечку кофе и посмотрел на Левона удивленно и со скукой, потому что в ресторане он был один. В это время здесь никого не бывает, а вечером рассаживаются вокруг столов, начинают шуметь, пить, ругаться, потом целоваться. Или наоборот – сначала будут целоваться, потом ругаться. Когда-то он шутил: «Человек после большого напряжения должен автоматически выключаться на некоторое время, как холодильник…»
Не знал он, что наступит день, когда он изо всех сил будет стараться отключиться, но ничего из этого не получится. На словах все легко. Чего хотела Нвард? Он не нуждался в ее объяснениях, ему вообще ничего в этот день не нужно было. Левон вдруг улыбнулся, вспомнив Папикяна: «Тикуш очень обиделась, а Парнака я как следует выругал за портрет, чтобы впредь не шутил. Тикуш сказала, чтоб в следующий раз с невестой приезжал». Со смертью каждого близкого человека умирает и какая-то частица нас самих. Но смерть каждого близкого человека в то же время обязывает нас прожить его непрожитые годы, выпить вино, что он не успел выпить, и даже долюбить то, чего он недолюбил… Странные эти мысли назойливо обступали его, он старался заглушить их коньяком, клубами дыма.
– Еще коньяку.
Официант смиренно посмотрел на него.
– Не много ли?…
– Неси. – Он с трудом удержался, чтобы не нагрубить. В другое время взорвался бы, слова летели б из него, как пробка из шампанского.
Тополь выше Арагаца, эта мысль снова пронеслась в голове, и он с удивлением подумал о последних десяти – пятнадцати днях. Потом вступил в молчаливый диалог с самим собой. Такое с ним случалось и прежде. Левон сидел один, воображая самого себя за другим концом стола. Это бывало в минуты душевной напряженности, а душа ведь так же материальна, как тело, и тоже устает от одной и той же позы, одних и тех же чувств, одной и той же печали. Душа, вроде тела, наверное, садится, нагибается, барахтается. Пустяки, просто человеку иной раз хочется остаться наедине с самим собой, лицом к лицу с собой, хочется расщепиться, как ядро атома. Магнитофон, записывающий внутренний диалог. Если бы такой магнитофон существовал, он бы зафиксировал разговор Левона с Левоном…
– Устал я.
– Ну и что! Ты ведь живешь, пьешь коньяк, жизнь продолжается. Вот только что и анекдот слушал, и смеялся. Переживешь!
– Я не говорю, что не переживу. Но за эти дни изменилось что-то очень важное.
– Хочешь сказать – созрел?
– Созревают дыни, человек стареет.
– Ах, ты постарел! Это тебе только кажется. Пройдет несколько дней, и увидишь, что все будет по-прежнему.
– По-прежнему! Я не книжный шкаф, чтобы спокойно все принимать в себя и раскладывать по полочкам. Я человек.
– Знаю. А ты не думаешь, что было бы лучше половину своих эмоций растратить тогда, когда Ваграм был жив?
– Пытался.
– Знаю. Сейчас скажешь, что он сам был виноват, притворялся, таился, не подпускал к себе. А ты попытался бы еще и еще раз, пусть бы он злился, не понимал тебя, но ты бы попытался. А сейчас перестань, что толку теперь думать об этом. Людей надо любить, пока они живы. Никогда не можешь сказать, встретишь ли завтра того, кого видишь сегодня. В свое время надо быть добрым, к чему сейчас цветы и слезы.
– Я не плакал.
– Знаю. Это все заметили, даже шептались: брат умер, а ему нипочем, и побриться не забыл.
– Ну и пусть шепчутся. Что мне, организовать коллективный смотр моей души?
– Не знаю. Но прошла всего неделя с похорон, а ты пьешь в ресторане, два дня назад был у Лилит.
– Ну и что же?
– Ничего. Такова жизнь. Но и ты не осуждай других. – Тебя огорчил поступок Нвард, а сам ты разве не поступал так же?
– Например?
– Как ты поступил на бюро! Сострил, и тебе показалось, что ты все сказал. Смешно! Ты же любишь повторять: надо прожить каждый день так, как если бы это был твой последний день, – сказать подлецу, что он подлец, успеть ненавидеть, любить, верить. Завтра может быть уже поздно.
– А что я мог сделать?
– Значит, не злись на Нвард. Она молодая девушка, недавно на этой должности, ты что, хочешь, чтобы она пела хвалу самоубийцам?
– Хотелось, чтобы она по крайней мере не плакала над ними же за день до этого.
– Пустое! Ты и сам нередко притворяешься.
– Нельзя подделывать горе.
– Думаешь, можно только подписи подделывать? И потом – в чем ее притворство? Ну, расстроилась, поплакала, а официальная позиция – дело другое.
– Не понимаю.
– Почему? С тобой не случалось – думаешь одно, а пишешь другое? Не случалось?
– т Я попросту не писал тогда, когда нельзя было сказать того, что думается.
– Молчал, а это тоже не геройство, не так ли?
– В плену, например, молчание – геройство.
– Брось, это оправдание слабых, а потом – что за сравнение…
– Ну что я мог сказать на бюро?
– Всю правду. Дал же ты пощечину тому щенку. Молодчина. Отчего же выступить побоялся?
– Я выступил!
– Ладно, хватит. Там сидели ответственные товарищи, могли бы не сегодня-завтра разделаться с тобой, а на Севане был желторотый юнец и рядом твои друзья.
– Да, друзья. А кто бы поддержал меня на бюро?
– Пусть бы не поддержали. Тогда уж не играй в героизм.
– Я не играю в героизм.
– Это модно теперь. Жалуются, бьют себя в грудь, но достаточно легкого ветерка, чтобы надеть шапку, – как бы не простудиться. Вы любите кинжал в ножнах. А может, не вынимаете его потому, что знаете – он деревянный.
– Устал я…
– Отчего устал-то? Скучно с тобой, брат. Лучше выпей.
– Я и пью, что остается делать?
– Опять играешь? Кончай.
– Я не играю. Видишь, вот и одноклассники встретились, а что из этого вышло?
– А что должно было выйти? Встретились, вспомнили детство, повеселились, поговорили…
– Больше молчали.
– Больше, меньше! Все взвешиваешь, измеряешь. Эти же самые друзья удивили всех в дни болезни Ваграма. Помнишь, врач сказал, что нужен лимон, и через полчаса в больнице было сто лимонов, когда для Ваграма хватило бы и одного. Помнишь, всю ночь они оставались с тобой…
– Помню, такое не забывается, но все же…
– Что «все же»? А сам ты что сделал для них, а?
– Ничего, они вроде не нуждались во мне.
– Стыдись. Внутренний мир людей не бутылка лимонада, которую можно разлить по стаканам до последней капли, а сам ты ни перед кем не раскрываешься.
– Я не выношу подлости.
– И правильно. Но надо ведь постараться понять человека.
– Мне надоело понимать.
– Смешно… Английский анекдот слыхал? Некто кончает самоубийством, на столе находят письмо: «Прошу в моей смерти никого не винить, просто мне надоело ежедневно бриться».
– Ну и что?…
Был уже полдень.
Левон вышел из ресторана.
Утром Кероб подбросил его на машине в село.
– Сколько у него было детей? – спросил Кероб.
– Трое.
– Младшему сколько?
– Четыре года.
– Как моему Арапку. Ничего, вырастет. Все вырастут. Его самого жалко.
Машина ехала медленно. Редактор обещал напечатать статью, если Левон. кое-что изменит. «Хочу напечатать до отъезда». – «А куда едешь?» – «Как куда? Забыл?» – «Как знаете, – сказал Левон, – хотите – печатайте». Дорога в село раньше петляла, была длинная, а теперь каждый год делается короче. В годы войны они добирались до города на грузовиках часов за пять. На полпути было небольшое строение, крестьяне называли его «почтой». Некогда здесь, видно, был постоялый двор, где останавливались передохнуть, поменять лошадей. Строение давно снесли. Левон все старался припомнить, где оно стояло. Зачем все-таки снесли его? Теперь здесь широкая, прямая дорога. А Татевик звонит каждый день.
– В отпуск собираюсь, – сказал Кероб.
– Когда?
– На днях, как только редактор уедет.
– Возьми путевку в санаторий, там хорошо отдохнешь.
– В санаторий? Нет, я уж лучше дома отосплюсь. Спать ночью – это такое удовольствие.
– В санатории тоже можно выспаться.
– Нет, дома лучше. Так ты не женишься? – Он осекся, поняв, что вопрос неуместен. – Есть у нас сосед, ему сорок восемь, на днях женился и девушку взял хорошую – двадцати семи лет. Подумать только, что делается на свете!
– Значит, мне не к чему спешить.
Село показывается сразу. Видны ущелье, дома, кладбище, остроконечный купол церкви Маринэ, нависшие над ущельем веранды.
– Левон…
Село бежит навстречу, увеличивается, обрастает подробностями, красками. Сейчас дорога свернет чуть влево, и покажется школа, где он проучился пять лет. Здание окрашено в белый цвет, стекла блестят.
– Ты что-то хотел сказать?
– Вы поругались с редактором.
– Нет, почему это я должен ругаться?
– Не знаю. Родится у тебя сын, назови его Смбатом, знаешь, почему?
– У меня не будет сына…
Первым строением в деревне была бензоколонка. Кероб свернул вправо, медленно подъехал, остановился и вышел. Сквозь стеклянную дверь они увидели человека, голова его лежала на столе.
– Сурик! – окликнул его Кероб, он часто проезжал здесь и _знал его. Левон тоже знал. – Сурик! – позвал еще раз Кероб, но уже тише, осторожнее.
– Спит, ты разбуди его, – сказал Левон.
Кероб обернулся:
– После налью, пока есть литров пять.
– А говорил – пол-литра.
– Мало ли что говорил. Если хочешь знать, я и до Еревана могу дотянуть. Сон – святое дело.
Левон шагал по деревенской улице, окаймленной тонким ручейком, приземистыми домами. Старые улицы похожи друг на друга печалью, но старая улица родного села таит в себе и радость. В ней сохраняется в чистоте, ничем не запятнанное, наше детство. Еще уцелела стена, на которой ты стоял в семь лет, ручей, перепрыгивая через который ты упал в воду, персиковое дерево, с которого крал персики. Левон шел медленно, а ручеек с шумом бежал по невидимому следу, словно доставлял кому-то важную телеграмму. На стене полуразрушенного дома, на прогнившей оконной раме сидела, слившись с окном, черная пушистая кошка. Уже весна, нагрелись даже прогнившие доски. Ему не хотелось ни с кем встречаться, но не удалось.
– Здорово, Левон, куда это?
– Просто гуляю, Седрак.
– Зайдем к нам, опрокинем по стаканчику.
Седрак был немного старше Левона, у него большие голубые глаза. Лет пятнадцать назад, когда в райцентре еще существовал театр (тогда райцентр назывался селом, сейчас – городом), он играл на сцене: в «Сосе и Вардитер» – Coca, в «Намусе» – Сейрана – и неплохо пел. Сейчас он работает в буфете небольшого кафе по дороге, ведущей в Ленинакан. Веселый, разбитной парень.
– Если не зайдешь, обижусь.
И отец у него был замечательный человек, недавно умер. В тридцатые годы одним из первых вступил в колхоз, но тоска по своему селу сжигала ему душу.
– Спасибо, Седрак-джан, как-нибудь в другой раз.
– Нехорошо поступаешь. – Седрак свернул в узенький проулочек.
Меж домами завиднелась церковь Кармравор.
– Здравствуй, Левон.
Мужчина улыбался, лицо знакомое, но Левон не помнит, кто это.
– Здравствуй… – неопределенно сказал он.
– Не узнаешь?
Церковь Кармравор совсем приблизилась. Со своей высоты она казалась обиженной, уже видны были могилы.
– Признаюсь, не помню, извини…
– Я Татос. Как-то ночью мы вместе ехали в Бюракан. Осел плелся сзади, на него был навьючен припас, у меня разболелась нога, и меня посадили на осла, а ты обиделся, почему тебя не посадили. Всего один был осел…
– А-а…
Когда это было?… Наверное, лет двадцать назад или того больше.
– Здравствуй, Татос, ты извини, давно не виделись.
Они зашагали рядом.
– Пятеро детей у меня, старшему шестнадцать. Останешься на вечер?
– Нет, Татос-джан.
– Отчего же, пойдем к нам, девчонка моя пишет стихи, почитаешь. Я о тебе столько рассказывал. Не довелось мне человеком стать, так пусть хоть они…
Вышли на деревенскую площадь…
– Я тебя найду, а сейчас мне надо ехать в Ошакан.
Левон надел темные очки, вспомнил Каро: «Темные очки защищают не от солнца, а от знакомых». Так лучше. Он зашагал к церкви Маринэ.
17
Не знал он, что наступит день, когда он изо всех сил будет стараться отключиться, но ничего из этого не получится. На словах все легко. Чего хотела Нвард? Он не нуждался в ее объяснениях, ему вообще ничего в этот день не нужно было. Левон вдруг улыбнулся, вспомнив Папикяна: «Тикуш очень обиделась, а Парнака я как следует выругал за портрет, чтобы впредь не шутил. Тикуш сказала, чтоб в следующий раз с невестой приезжал». Со смертью каждого близкого человека умирает и какая-то частица нас самих. Но смерть каждого близкого человека в то же время обязывает нас прожить его непрожитые годы, выпить вино, что он не успел выпить, и даже долюбить то, чего он недолюбил… Странные эти мысли назойливо обступали его, он старался заглушить их коньяком, клубами дыма.
– Еще коньяку.
Официант смиренно посмотрел на него.
– Не много ли?…
– Неси. – Он с трудом удержался, чтобы не нагрубить. В другое время взорвался бы, слова летели б из него, как пробка из шампанского.
Тополь выше Арагаца, эта мысль снова пронеслась в голове, и он с удивлением подумал о последних десяти – пятнадцати днях. Потом вступил в молчаливый диалог с самим собой. Такое с ним случалось и прежде. Левон сидел один, воображая самого себя за другим концом стола. Это бывало в минуты душевной напряженности, а душа ведь так же материальна, как тело, и тоже устает от одной и той же позы, одних и тех же чувств, одной и той же печали. Душа, вроде тела, наверное, садится, нагибается, барахтается. Пустяки, просто человеку иной раз хочется остаться наедине с самим собой, лицом к лицу с собой, хочется расщепиться, как ядро атома. Магнитофон, записывающий внутренний диалог. Если бы такой магнитофон существовал, он бы зафиксировал разговор Левона с Левоном…
– Устал я.
– Ну и что! Ты ведь живешь, пьешь коньяк, жизнь продолжается. Вот только что и анекдот слушал, и смеялся. Переживешь!
– Я не говорю, что не переживу. Но за эти дни изменилось что-то очень важное.
– Хочешь сказать – созрел?
– Созревают дыни, человек стареет.
– Ах, ты постарел! Это тебе только кажется. Пройдет несколько дней, и увидишь, что все будет по-прежнему.
– По-прежнему! Я не книжный шкаф, чтобы спокойно все принимать в себя и раскладывать по полочкам. Я человек.
– Знаю. А ты не думаешь, что было бы лучше половину своих эмоций растратить тогда, когда Ваграм был жив?
– Пытался.
– Знаю. Сейчас скажешь, что он сам был виноват, притворялся, таился, не подпускал к себе. А ты попытался бы еще и еще раз, пусть бы он злился, не понимал тебя, но ты бы попытался. А сейчас перестань, что толку теперь думать об этом. Людей надо любить, пока они живы. Никогда не можешь сказать, встретишь ли завтра того, кого видишь сегодня. В свое время надо быть добрым, к чему сейчас цветы и слезы.
– Я не плакал.
– Знаю. Это все заметили, даже шептались: брат умер, а ему нипочем, и побриться не забыл.
– Ну и пусть шепчутся. Что мне, организовать коллективный смотр моей души?
– Не знаю. Но прошла всего неделя с похорон, а ты пьешь в ресторане, два дня назад был у Лилит.
– Ну и что же?
– Ничего. Такова жизнь. Но и ты не осуждай других. – Тебя огорчил поступок Нвард, а сам ты разве не поступал так же?
– Например?
– Как ты поступил на бюро! Сострил, и тебе показалось, что ты все сказал. Смешно! Ты же любишь повторять: надо прожить каждый день так, как если бы это был твой последний день, – сказать подлецу, что он подлец, успеть ненавидеть, любить, верить. Завтра может быть уже поздно.
– А что я мог сделать?
– Значит, не злись на Нвард. Она молодая девушка, недавно на этой должности, ты что, хочешь, чтобы она пела хвалу самоубийцам?
– Хотелось, чтобы она по крайней мере не плакала над ними же за день до этого.
– Пустое! Ты и сам нередко притворяешься.
– Нельзя подделывать горе.
– Думаешь, можно только подписи подделывать? И потом – в чем ее притворство? Ну, расстроилась, поплакала, а официальная позиция – дело другое.
– Не понимаю.
– Почему? С тобой не случалось – думаешь одно, а пишешь другое? Не случалось?
– т Я попросту не писал тогда, когда нельзя было сказать того, что думается.
– Молчал, а это тоже не геройство, не так ли?
– В плену, например, молчание – геройство.
– Брось, это оправдание слабых, а потом – что за сравнение…
– Ну что я мог сказать на бюро?
– Всю правду. Дал же ты пощечину тому щенку. Молодчина. Отчего же выступить побоялся?
– Я выступил!
– Ладно, хватит. Там сидели ответственные товарищи, могли бы не сегодня-завтра разделаться с тобой, а на Севане был желторотый юнец и рядом твои друзья.
– Да, друзья. А кто бы поддержал меня на бюро?
– Пусть бы не поддержали. Тогда уж не играй в героизм.
– Я не играю в героизм.
– Это модно теперь. Жалуются, бьют себя в грудь, но достаточно легкого ветерка, чтобы надеть шапку, – как бы не простудиться. Вы любите кинжал в ножнах. А может, не вынимаете его потому, что знаете – он деревянный.
– Устал я…
– Отчего устал-то? Скучно с тобой, брат. Лучше выпей.
– Я и пью, что остается делать?
– Опять играешь? Кончай.
– Я не играю. Видишь, вот и одноклассники встретились, а что из этого вышло?
– А что должно было выйти? Встретились, вспомнили детство, повеселились, поговорили…
– Больше молчали.
– Больше, меньше! Все взвешиваешь, измеряешь. Эти же самые друзья удивили всех в дни болезни Ваграма. Помнишь, врач сказал, что нужен лимон, и через полчаса в больнице было сто лимонов, когда для Ваграма хватило бы и одного. Помнишь, всю ночь они оставались с тобой…
– Помню, такое не забывается, но все же…
– Что «все же»? А сам ты что сделал для них, а?
– Ничего, они вроде не нуждались во мне.
– Стыдись. Внутренний мир людей не бутылка лимонада, которую можно разлить по стаканам до последней капли, а сам ты ни перед кем не раскрываешься.
– Я не выношу подлости.
– И правильно. Но надо ведь постараться понять человека.
– Мне надоело понимать.
– Смешно… Английский анекдот слыхал? Некто кончает самоубийством, на столе находят письмо: «Прошу в моей смерти никого не винить, просто мне надоело ежедневно бриться».
– Ну и что?…
Был уже полдень.
Левон вышел из ресторана.
Утром Кероб подбросил его на машине в село.
– Сколько у него было детей? – спросил Кероб.
– Трое.
– Младшему сколько?
– Четыре года.
– Как моему Арапку. Ничего, вырастет. Все вырастут. Его самого жалко.
Машина ехала медленно. Редактор обещал напечатать статью, если Левон. кое-что изменит. «Хочу напечатать до отъезда». – «А куда едешь?» – «Как куда? Забыл?» – «Как знаете, – сказал Левон, – хотите – печатайте». Дорога в село раньше петляла, была длинная, а теперь каждый год делается короче. В годы войны они добирались до города на грузовиках часов за пять. На полпути было небольшое строение, крестьяне называли его «почтой». Некогда здесь, видно, был постоялый двор, где останавливались передохнуть, поменять лошадей. Строение давно снесли. Левон все старался припомнить, где оно стояло. Зачем все-таки снесли его? Теперь здесь широкая, прямая дорога. А Татевик звонит каждый день.
– В отпуск собираюсь, – сказал Кероб.
– Когда?
– На днях, как только редактор уедет.
– Возьми путевку в санаторий, там хорошо отдохнешь.
– В санаторий? Нет, я уж лучше дома отосплюсь. Спать ночью – это такое удовольствие.
– В санатории тоже можно выспаться.
– Нет, дома лучше. Так ты не женишься? – Он осекся, поняв, что вопрос неуместен. – Есть у нас сосед, ему сорок восемь, на днях женился и девушку взял хорошую – двадцати семи лет. Подумать только, что делается на свете!
– Значит, мне не к чему спешить.
Село показывается сразу. Видны ущелье, дома, кладбище, остроконечный купол церкви Маринэ, нависшие над ущельем веранды.
– Левон…
Село бежит навстречу, увеличивается, обрастает подробностями, красками. Сейчас дорога свернет чуть влево, и покажется школа, где он проучился пять лет. Здание окрашено в белый цвет, стекла блестят.
– Ты что-то хотел сказать?
– Вы поругались с редактором.
– Нет, почему это я должен ругаться?
– Не знаю. Родится у тебя сын, назови его Смбатом, знаешь, почему?
– У меня не будет сына…
Первым строением в деревне была бензоколонка. Кероб свернул вправо, медленно подъехал, остановился и вышел. Сквозь стеклянную дверь они увидели человека, голова его лежала на столе.
– Сурик! – окликнул его Кероб, он часто проезжал здесь и _знал его. Левон тоже знал. – Сурик! – позвал еще раз Кероб, но уже тише, осторожнее.
– Спит, ты разбуди его, – сказал Левон.
Кероб обернулся:
– После налью, пока есть литров пять.
– А говорил – пол-литра.
– Мало ли что говорил. Если хочешь знать, я и до Еревана могу дотянуть. Сон – святое дело.
Левон шагал по деревенской улице, окаймленной тонким ручейком, приземистыми домами. Старые улицы похожи друг на друга печалью, но старая улица родного села таит в себе и радость. В ней сохраняется в чистоте, ничем не запятнанное, наше детство. Еще уцелела стена, на которой ты стоял в семь лет, ручей, перепрыгивая через который ты упал в воду, персиковое дерево, с которого крал персики. Левон шел медленно, а ручеек с шумом бежал по невидимому следу, словно доставлял кому-то важную телеграмму. На стене полуразрушенного дома, на прогнившей оконной раме сидела, слившись с окном, черная пушистая кошка. Уже весна, нагрелись даже прогнившие доски. Ему не хотелось ни с кем встречаться, но не удалось.
– Здорово, Левон, куда это?
– Просто гуляю, Седрак.
– Зайдем к нам, опрокинем по стаканчику.
Седрак был немного старше Левона, у него большие голубые глаза. Лет пятнадцать назад, когда в райцентре еще существовал театр (тогда райцентр назывался селом, сейчас – городом), он играл на сцене: в «Сосе и Вардитер» – Coca, в «Намусе» – Сейрана – и неплохо пел. Сейчас он работает в буфете небольшого кафе по дороге, ведущей в Ленинакан. Веселый, разбитной парень.
– Если не зайдешь, обижусь.
И отец у него был замечательный человек, недавно умер. В тридцатые годы одним из первых вступил в колхоз, но тоска по своему селу сжигала ему душу.
– Спасибо, Седрак-джан, как-нибудь в другой раз.
– Нехорошо поступаешь. – Седрак свернул в узенький проулочек.
Меж домами завиднелась церковь Кармравор.
– Здравствуй, Левон.
Мужчина улыбался, лицо знакомое, но Левон не помнит, кто это.
– Здравствуй… – неопределенно сказал он.
– Не узнаешь?
Церковь Кармравор совсем приблизилась. Со своей высоты она казалась обиженной, уже видны были могилы.
– Признаюсь, не помню, извини…
– Я Татос. Как-то ночью мы вместе ехали в Бюракан. Осел плелся сзади, на него был навьючен припас, у меня разболелась нога, и меня посадили на осла, а ты обиделся, почему тебя не посадили. Всего один был осел…
– А-а…
Когда это было?… Наверное, лет двадцать назад или того больше.
– Здравствуй, Татос, ты извини, давно не виделись.
Они зашагали рядом.
– Пятеро детей у меня, старшему шестнадцать. Останешься на вечер?
– Нет, Татос-джан.
– Отчего же, пойдем к нам, девчонка моя пишет стихи, почитаешь. Я о тебе столько рассказывал. Не довелось мне человеком стать, так пусть хоть они…
Вышли на деревенскую площадь…
– Я тебя найду, а сейчас мне надо ехать в Ошакан.
Левон надел темные очки, вспомнил Каро: «Темные очки защищают не от солнца, а от знакомых». Так лучше. Он зашагал к церкви Маринэ.
17
На письменном столе лежали три конверта. Один распечатанный, за подписью редактора. Второе письмо было от Татевик. На третьем вместо обратного адреса написано: «От Гаянэ Карапе-тян». Конверт был толстый. Он развернул его. Внутри оказались ученическая тетрадь и маленькая записка.
«Здравствуй, товарищ Шагинян!Он раскрыл тетрадь.
Пишет вам подруга Асмик и Сероба. Вчера я нашла в портфеле у Асмик дневник. Всего несколько страниц. Ночью все переписала, посылаю вам. Ее дневник я храню у себя, но переписала все слово в слово. Не знаю, правильно я делаю, что посылаю. Я та девушка, что приезжала в Ереван, помните, и на бюро выступала? Каждый день ношу цветы на их могилы, но что толку… Переписывала дневник и все плакала. Я нашим ребятам рассказала, что говорили в Ереване. Ладно, не буду тянуть. Наш класс шлет вам привет. Я не говорила им про дневник Асмик, но сказала, что собираюсь написать вам.
Гаянэ».
«30 декабря
Не знаю, зачем я решила завести дневник? В начале шестого класса два месяца писала, потом сожгла. Прочла и сожгла. Пустяки какие-то были. А сейчас зачем пишу, не знаю. Грустно мне. Скоро Новый год, зачем грустить? Вчера играли в снежки, солнце ярко светило. Все время читаю Ваана Терьяна, какой это был хороший человек…
12 января
Рядом с нашим селом строят атомную станцию. Учитель физики долго объяснял. Первая в Армении. Мама каждый день смотрит в сторону строительства и недовольно бурчит себе что-то под нос. Я ей объясняю, но она знать ничего не хочет. Папа говорит, что все неплохо складывается: наступит весна, и переберемся в другое село или даже в райцентр… А мне не хочется, ну куда мы уйдем из нашего села? Сейчас буду писать Серобу сочинение про «Вардананк». Могут подумать, что сам он не в силах написать. Просто лень ему, а вообще он очень начитанный. Мама сказала, что папа собирается в Ереван, привезет мне новое платье и туфли. Опять грустно. Почему-то вдруг делается грустно. «Уж не влюбилась ли ты?» – спросил вчера Сероб. Скоро школу кончаем, что я буду делать, смогу ли поступить?… Сероб собирается на географический, хотя четыре дня назад говорил, что подает в физкультурный. Кто его поймет. «Хочешь стать Колумбом? – издевалась Гаянэ. – Армянский Колумб, какой же континент ты откроешь?» – «Я уже открыл его», – отрезал Сероб и вдруг засмеялся… «И что же ты нашел?» – спросила я. «Много будешь знать – скоро состаришься». И ушел. Хочу попросить его вместе порешать задачи по тригонометрии. Интересно, согласится?…
14 января
Собрание кончилось поздно, домой я возвращалась с Серобом. Четырежды обошли вокруг церкви. «Я буду венчаться в церкви», – сказал Сероб. Я засмеялась, вот дурак. «Одиннадцать сыновей будет у меня»., – «Почему именно одиннадцать?» – спросила я. «Чтобы была футбольная команда». – «А если родятся девочки?» – «Вот те на, я и не подумал». Посмеялись. Потом всю дорогу молчали. Должны были перейти ручей, он взял меня под руку, перешли, а он все не отпускал мою руку, потом вдруг сказал: «Ты читала „Ромео и Джульетту“, Асмик?» – «Нет», – ответила я. Знаю, что автор Шекспир и еще есть кинокартина. А «Ромео и Джульетту» прочитаю, возьму из библиотеки, прочитаю. Интересно, почему он задал этот вопрос?
21 января
Поссорилась с Гаянэ. И с Серобом тоже. А почему – не напишу. Папа привез мне платье, оно немного коротковато, то есть не коротко, но он сказал, чтоб отпустили на десять сантиметров. Буду в нем как чучело. Мама удлинит его. Но ведь совеем не коротко.
22 января
Сероб подрался с Егишем, избил его, у Егиша пошла из носу кровь. Может быть, из-за того, что случилось на уроке физкультуры? Когда я раздевалась, заметила, что Егиш подглядывает за мною в дверь. Я запустила в него туфлей… Не удлиню я платье. Сероб со мной не разговаривает, но при чем тут я? Вызвали его к товарищу Бегояну, а вдруг выгонят из школы?… Ну зачем он избил этого сопляка? Будь что будет, утром скажу, что не поняла геометрию, пусть объяснит.
10 февраля
Были у дяди Парнака – я, Гаянэ, Астхик, Сероб и Вазген. Смотрели альбомы, вывезенные из Германии. Какие там красивые города! «Вырастем – поедем в Италию. Ромео и Джульетта жили там…» – «tie многого ли хотите?» – сказал Вазген. Потом мы рассматривали фотографии, боже мой, какие это были красивые девушки! Дядя Парнак сказал; что во время войны в каком-то немецком городе он был бургомистром, то есть председателем горсовета. Никто из наших солдат по-немецки не говорил. Он сказал, что говорит, и его назначили. «А как же вы с ними объяснялись?» – спросил Сероб. «Жестами». – «И долго это длилось?» – «Два дня». – «Тоже неплохо». Дядя Парнак рассказывал много интересного, какие-то книги показывал, и все не по-нашему, и еще сказал, что зря растратил свою жизнь в этой дыре. Мы с девочками подмели, прибрали, у него ведь никого нет, он очень обрадовался. Когда мы вышли, Сероб и Вазген вынули из карманов по одной открытке. Стащили. «Не заметит, – сказал Вазген, – столько их у него…» Открытки красавиц. Сама не знаю почему, я вырвала у Сероба открытку, разорвала. Сероб разозлился, потом засмеялся и всю дорогу смешил нас разными историями. Вазген расхвастался, завоображал из-за этой открытки. Подумаешь! Ненавижу мальчишек.
20 февраля
Ходили в горы за подснежниками, не нашли. Всем классом были. Только Анаид не пошла с нами. Сероб отделился от нас, пошел один. Уже темнело, когда он вернулся и дал мне букетик. Откуда? «А тебе что? – сказал он. – В магазине купил. Из Москвы получили». Сумасшедший.
Не скажу никому, засушу, спрячу в томик Терьяна… Но, так хочется, чтобы весь свет узнал об этом. Какие чудесные подснежники…
27 февраля
Сегодня уже показались подснежники. Промерзшие, посиневшие… Как удивительно все в природе. Сероб был очень грустный, по дороге то отставал, то забегал вперед. Было совсем не холодно. Снег. Солнце припекало, а снег не таял. Дура я, а Гаянэ сказала: «Сероб что-то нос повесил, какой-то не такой сегодня…» – «А мне что, – сказала я, – пойди подними ему нос». А сама чуть не плачу. Гаянэ отошла к Серобу, – интересно, о чем они шептались?… Вазген показывал открытку дяди Парнака. Я тоже посмотрела – красивая девушка с голыми плечами. «Помнишь?» – спросил Сероб. «Угу», – ответила я и не поняла, о чем. Может, о той открытке, что я порвала? Подошла Гаянэ, я сказала, что весной мы переберемся в райцентр. Сероб удивленно посмотрел на меня. «Что?» Я повторила. Сероб засмеялся, а я посерьезнела. «И уедем, – сказала я, – а что в нашей деревне хорошего, даже бани нет…» Сероб вдруг погрустнел. Я еще какие-то глупости говорила. Сероб бросил снежок далеко-далеко, ничего не сказал. Когда мальчишки ушли, Гаянэ спросила: «Это точно?» – «Почем я знаю, – сказала я, – папа говорил. А что, разве не все равно?»
8 марта
Сероб принес мне подарок – флакон духов и туфли на высоком каблуке. Ненормальный. «В районном универмаге купил, – сказал он, – на свои деньги, что летом заработал…» Туфли были на два номера больше, в туалете примерила. Из школы возвращались вдвоем. «Понимаешь, что ты наделал, – говорю я ему, – что мне сказать дома, от кого это?» Совсем голову потеряла, пока что спрячу в хлеву, в стене, а там видно будет. Немного побрызгала духами голову… «Чем это так воняет?» – спросил, войдя в комнату, отец. Мама удивилась: «Какая еще вонь, старый, сам от себя шарахаешься». Я чуть не померла от страха: а вдруг узнают… «Поставь воду греться, голову буду мыть», – сказала я маме. Сумасшедший, сумасшедший…
11 марта
В тетрадку по геометрии Сероб вложил письмо. «Как только стемнеет, приходи на церковный двор». Тетрадку он мне дал по дороге, письмо я прочла дома. Все думала, как быть, зачем он меня зовет. «На тебе лица нет», – сказала мама. Пошла в хлев, двери закрыла, надела туфли. Велики, но можно ваты положить. «Что ты делала в хлеву?» – спросила мама. «Да ничего, голова болит», – сказала я. Что делать – идти или не идти? Стемнело, а отца все не было. «Где папа?» – спросила я. «Пошел в райцентр дом присмотреть».
Здорово все складывается… «В школе у нас собрание, мама». – «У тебя же голова болела…» – «Прошло». – «Не опоздай, смотри, и отца дома нет».
Было темно и страшно, и вдруг я услышала свое имя. Это Сероб. «Ну что, зачем вызывал?» – «Посидим немного». – «Камень холодный». – «Ничего». Он расстелил свой платок. Сели на какую-то плиту. Было очень темно. «Не боишься?» – спросила я. «Когда ты со мной, мне ничего не страшно». – «Врунишка». Он сидел и ничего не говорил. «Отца дома нет», – сказала я. «Знаю». – «Откуда?» – «Знаю – и все». Было холодно. «Хочешь, накинь мой пиджак?» – «А ты как же?» – «Ничего». В пиджаке я согрелась. «Ну, что ты хотел сказать?»
Он сидел молча, как будто забыл обо мне, потом вдруг произнес: «Через два месяца кончаем школу». – «Как много звезд, – я посмотрела на небо. – Вон моя звезда!» – «Которая?» Я показала на четвертую звезду Большой Медведицы. «А у тебя она есть?» – «Угу». – «Которая?» – «Она не в небе». – «А где же?» – «В десятом „А“. – „Да ну тебя…“ Десятый „А“ – это наш класс. Сумасшедший. А потом вдруг спрашивает: „Асмик, ты меня любишь?“. Что я могла сказать, промолчала. „Простудишься, – сказала я, – возьми свой пиджак, а я пойду“. – „Погоди“. – „Ведь холодно, давай накину на нас обоих“. Я подсела поближе, он и правда замерз. Мы молчали…
Я дома. Поздняя ночь. Отец уже вернулся, мама спит. Только что опять просыпалась, ворчала: «Да спи ты, неугомонная, поди глаза совсем ослепли». Думает, алгебру решаю, я ей сказала, что завтра контрольная. Никуда мы не уедем из нашего села, никуда.
16 марта
Писала сочинение на тему «Кем быть?». Я написала, что хочу стать архитектором, строить здания, мосты, церкви… Слово «церкви» товарищ Керобян красным карандашом вычеркнул, а на полях написал: «В нашей стране церкви давно уже не строятся». Зачем я это написала, и сама не знаю. Еще написала, что у меня своя звезда на небе, а товарищ Керобян подчеркнул и на полях написал: «Какая звезда?» Тройку поставил. Сероб получил пятерку. Не успела спросить, что он написал, все не удавалось с ним перемолвиться на переменках.
19 марта
Сероба в школе не было. «Болен», – объявил Вазген и посмотрел на меня. «Пошли, навестим его», – сказала Гаянэ. Я притворилась, что не слышу. Чем он болен? Сижу дома, места себе не нахожу, ну почему я не пошла к нему? Ночью, должно быть, простыл. Сумасшедший.
22 марта
Опять не было Сероба.
Пошли к ним всем классом.
«У него температура», – сказала мать. Немного посидели, рядом в комнате спал он. Я спросила, какая у него температура. «Не мерили, отец пошел за градусником. Сорок будет». – «Схожу, принесу», – я встала. «Отец вот-вот вернется. А ты чья будешь?» Будто не знает. Я ответила. Немного посидели, потом встали. Поглядели сквозь щель в двери. Он спал, лицо потное, голова обмотана шарфом. Глупый, глупый, он у церкви простыл. Я чуть не сказала это вслух.
28 марта
Сероб уже два дня ходит на занятия. Немного похудел. Домой возвращались вместе. На улице никого не было, и он забрал у меня сумку: «Тяжелая». – «Ты же болен». – «Ничего». Из сельсовета вышел товарищ Бено. Сероб вернул мне сумку. И вдруг сказал: «Если умру, что будешь делать?» Вот сумасшедший. «Траур надену». – «Правда?» – «А ты попробуй». Посмеялись. «В тот день я кое-что у тебя спросил, когда же ответишь?» – «Что спросил?» – «Забыла?» – «Нет, – врать я не стала, – а что бы тебе хотелось услышать?» Не знаю, что на меня вдруг нашло в эту минуту. Он помрачнел и ничего не ответил.
Потом дома я весь день читала Терьяна.
1 апреля
«Люблю, – сказала я, – люблю». Сероб удивленно посмотрел на меня. В гимнастическом зале никого не было. «Правда?» – «Какое сегодня число?» – «Первое апреля». – «Первый апрель – никому не верь», – сказала я и выбежала во двор. Я помчалась в ущелье, здесь уже пробивалась трава, земля была мягкая-мягкая. Разулась, окунула ноги в реку. Потом, как сумасшедшая, запрыгала, запела. Что вдруг нашло на меня? Я ведь тоже немножко ненормальная. На урок физкультуры так и не пошла. И сейчас тоже что-то напеваю под нос. Пойду примерю туфли, отца нет, уехал в город.