Тетя Нина с ледяным сердцем слушает. С ледяным потому, что похолодела от ужаса. У самой мать с отцом на другом конце Москвы, то лекарства, то раз в неделю тридцать килограммов еды в сумке на колесах, то у них протечка сверху и т.д. Далее, взрослая дочь с маленьким сыном и не работающим пока (уже давненько) мужем, который якобы учится второй год на третьем курсе, заканчивает бесполезный университет, перспектив ноль, живут втроем в комнате, а в другой комнате т. Нина, которая одна на всех зарабатывает, давая уроки математики отстающим школьникам. Все это Н. выпаливает Марте сразу после обрисовки обстоятельств на далекой даче, чтобы дать Марте понять, какой на других людях тоже висит жизненный груз.
   Самое главное, что тетя Н. понимает, что раз добравшись до поселка, где пропадает несчастная мамаша с ребеночком, она, тетя Нина, уже не сможет бросить М. никогда и включит ее в груз своих обстоятельств, висящих на ее небосклоне. Тетя Н., например, не может взять на себя всех собак и щенков, которые встречаются ей на жизненном пути, не может пригласить к себе жить женщину с ребенком, сидящую на земле с картонкой «помогите». Мало того (что интересно), тетя Н. придумывает себе объяснение, что это не настоящая мать, а что ребенок взят напрокат или сворован (куда см. милиция), и что ребеночка опоили снотворным (он, действительно, тяжело и крепко спит).
   Про собачек и котят она боязливо соображает насчет лишая и паразитов и т.д. — т.е. идет путем Гавриила, думает она сама про себя, который, выгнав Марту после скандала, вынужден был соорудить крепкое здание своего антисемитизма с далекоидущими комментариями насчет шоферов и седоков, а затем влиться в семью магов и кудесников, объяснивших ему, куда он влип.
   После этого тяжелейшего телефонного разговора Н. перезванивает общей подруге двумя этажами выше и все ей сообщает, в том числе и то соображение, что взрослых детей иногда как на аркане тянет к бросившим их родителям, через десять и более лет волокет к ним найти покой и защиту, а фиг! Гавриил, пятнадцать лет назад выгнавший дочь, ненавидит ее тем лютее, поскольку человек, сделавший зло другому, ненавидит его, это закон.
   Так и идет своим ходом это телефонное философствование двух загнанных жизнью женщин, но затем Н. не выдерживает и, остановив как-то во дворе «убоище», вежливо и кратко говорит, что Марта то-то и то-то, будет большой скандал, если она погибнет от голода там, куда ее выгнал отец, в фанерную времянку пятнадцать лет назад! Так сказать, экстрасенс, тема для хорошей статьи.
   Это был залп «Авроры», немного слишком мощный для израненного сердца «убоища», видимо, потому что тетя Нина прирожденный талантливый устрашитель, дочь всегда стонет от ее прорицаний, зять молчит как убитый наповал.
   И результат проявляется мгновенно: Гавриил бешено звонит и спрашивает:
   — Ваше отчество!
   — Да зовите меня просто Нина.
   — Ваше отчество! — рубит Гавриил.
   — Николаевна, — лепечет Нина Николаевна, подозревая, что Г. сейчас начнет спрашивать отчество бабушки.
   Далее, без имени-отчества, обезумевший от гнева Г. начинает чеканно обливать грязью покойницу жену: тварь даже, дрянь и то же самое, но с буквой "б", причем явно получает наслаждение от произнесения правды вслух.
   — Ну при чем тут это, — хладнокровно возражает тетя Нина, — там ваша дочь и внук, это как раз не по-христиански!
   При этом рот у нее уже пересох (надо пить много воды, разговаривая с вампиром, думает про себя Н., волоча телефонный шнур на кухню).
   — Вам ли говорить о Христе, — торжествующе гремит Гавриил, и тут Нина, не найдя воды в чайнике, аккуратно кладет трубку и тут же с хохотом звонит подруге наверх и облегчает душу красочным рассказом. Сегодня весь дом будет гудеть, это кооператив ученых, и муж у Н. был атомщик, дом молодых вдов, так назывался этот кооператив.
   Нина с подругой так и сяк поворачивают ситуацию, Гаврилка совсем рехнулся, но пусть знает, что все всё знают, экстрасенсы должны чувствовать подкоркой, если ума не хватает.
   Через два дня Марта звонит уже из Москвы, что подруга приехала и ее забрала к себе, а Н. взволнованно рассказывает ей всю историю своего косвенного обращения к Гавриле через «убоище». Марта не реагирует адекватно, видимо, тихо плачет. Н. со смехом рассказывает Марте на этом молчащем фоне о том, что весь дом гудит, люди собираются писать письмо в газету. Потом Н. сама жалуется Марте на полную нищету, на отсутствие учеников и т.д., и Марта обещает найти тете Нине математически бездарных детей. Таких полно вокруг, тем более в моей школе, обнадеживает Марта тетю Нину.
   Две женщины, старая и молодая, утешают друг друга, конец связи.
   Но это еще не конец.
   Проходит год, и Марта звонит, что у ней все в порядке, квартира теперь в Черемушках, ребеночку полтора годика, от отчаяния она подала в суд на отца на раздел квартиры, и он под давлением обстоятельств отдал ей жилплощадь ее прабабушки, которая всех пережила, но ненадолго, и Гавриил вступил в права наследования после трех смертей этих женщин еврейской национальности, получив свой трофей в нелегкой борьбе, как отметила с юмором тетя Нина.
   Марта далее говорит, что отец передал ей, что она не будет долго наслаждаться плодом своего террора, и Марта поэтому быстро поменяла квартиру в другое место, в безопасный район подальше.
   Н. представляет себе, как болен Гаврила после всего пережитого, как он (видимо) клянет себя, что не продал вовремя ту квартиру, шутка ли! Двухкомнатная квартира в хорошем районе!
   И тетя Нина берется опять за любимый телефон, это вечер, все работы не переделаешь, посуда ждет в раковине, ребенок еще не спит, громко разговаривая сам с собой в полутемной комнате, ребята смотрят телевизор.
   Деваться некуда, и Н. набирает номер:
   — Але, это Нина, ты слышишь меня?..

Бал последнего человека

   Ты мне говори, говори побольше о том, что он конченый человек, он алкоголик, и этим почти все сказано, но еще не все. Он живет на иждивении у своей больной матери-надомницы и поэтому так всегда старается уйти до половины первого, до того часа, как закрывается метро, все потому, что у него никогда нет денег на такси. И если в конце концов он все-таки остается на мели где-нибудь за тридевять земель, он идет пешком домой или еще как-нибудь поступает — во всяком случае, утром всегда оказывается, что он дома, а как это происходит, никто не ведает. И это не потому, что он бережет деньги, которые ему дает больная старуха мать, — просто у него нет этих денег, нет вообще денег, вот и все.
   Но как-то он все-таки из любой точки ночью добирается до своего дома. Я думаю, как должна любить его старуха мать, как она его должна любить, просто уму непостижимо.
   Еще ты мне скажи, что он опустошенный человек, что для него нет ничего святого, что он вот уже год переводит Теннисона, никому не нужного, наконец, ты мне скажи, что ему всего двадцать три года, но и этим ты тоже не скажешь ничего. Ты можешь еще наговорить такого, что когда-то ты все думала, что, может, родить от него ребенка, но потом поняла, что это ничему не поможет, а ребенок окажется вещью в себе, не зависящей ни от чего и не желающей ни на что влиять.
   И вот наконец в полутьме твоей комнаты он сидит за столом вместе с другими людьми, а ты сидишь далеко от него, где-то на отшибе, не думающая о себе буквально ничего, ни крошечки — это твоя самая прекрасная особенность, — ты сидишь, как всегда, в полном спокойствии. Он важен с легкой подковыркой, вежлив, он джентльмен с бесовским выражением лица, он внезапно смеется гораздо более высоким голосом, чем его собственный. Все происходит нормально, все едят рыбку с какими-то сухими скорыми блинами производства твоей сестры и наливают друг другу то ли столичную, то ли вудку польску выборову. Он наливает своей соседке, которая таинственно накрашена и неумело курит, каким-то образом она тоже попала сюда, ну да бог с ней. А ты сидишь, щурясь, и смеешься так сердечно, без капли наблюдения за собой со стороны и сравнения себя с кем-то…
   Очень весело за этим полутемным столом, играет пластинка «Бай-бай, мон амур», никаких ухаживаний за этим столом, никакого секса, никакого возраста и служебного положения. «Рыбка, рыбонька», — раздаются возгласы в полутьме.
   Он пьет рюмочки одну за другой, абсолютно не пьянея, он ест рыбку и говорит удачные остроты, подставляет спичку своей соседке и подливает в ее стопку, и все это кажется таким обыденным. Разговор держится на воспоминаниях об общих знакомых и том учреждении, где они все немного подрабатывают, — а того прекрасного общего разговора, какой иногда возникает из пустяка, этого нет и нет. Постепенно бутылки пустеют, и происходит очень простой факт: твоя сестра приносит в комнату и прямо ставит в центр стола двухсотграммовый лекарственный пузырек со спиртом. Сестра — биохимик, она выписывает на работе спирт для экстракции высокомолекулярных органических соединений, для выделения тейховых кислот клеточной стенки, для спектрофотометрии антибиотиков-сырцов, для стерилизации стола и посуды.
   Никто не потрясен этим фактом появления спирта, некоторые отказываются это дело пить, разбавляют, а он аккуратно себе наливает воды в стакан на донышке и спирту полную рюмку и своей соседке предлагает то же самое, и она неожиданно соглашается.
   Здесь уже начинает действовать его знаменитое обаяние, хотя эта соседка и начинает объяснять вполголоса, что согласилась, чтобы и ей налили спирта, исключительно для того, чтобы никому не было заметно, что он чаще других и в одиночку наливает себе спирта. В ответ он делает любезное лицо и предлагает хотя бы чокнуться с ним, а все остальные смотрят кто куда, и только одна ты с простодушным беспокойством наблюдаешь за ним и за его соседкой, которая в это время с храбростью одним духом проглатывает свой спирт и, не переводя дыхания, как учит он, что главное — это не переводить дыхания, тут же выпивает воды, и делает равнодушное лицо, а все вокруг восклицают, что она помрачнела.
   Некоторые в этот момент прощаются и уходят, потому что есть какие-то дела дома, пока еще без двадцати двенадцать. И тут он, которого, кстати говоря, зовут Иван, поднимается и выходит из комнаты, оставляя свою соседку в состоянии разочарования. Кто-то берет тремя пальцами пузырек за горлышко и встряхивает, и обнаруживается, что спирт весь. «Ого», — говорит кто-то, а ты смотришь на дверь. Иван появляется оттуда позади сестры-биохимички. Он спокойно идет в свой угол и усаживается рядом с прежней соседкой, которая от нечего делать перелистывает в полутьме какую-то книжку. Соседка продолжает свое дело, иногда беззвучно смеясь, а он сидит и терпеливо смотрит перед собой, опершись ладонью о край стола и дымя сигаретой. Идет общий разговор, соседка вслух читает какие-то смешные заголовки из книжки. Потом выходит сестра-биохимичка, неся мокрыми пальцами полную маленькую рюмочку. Иван поднимается перед этим фактом, благоговейно пьет и тут же запивает водой и садится рядом с соседкой, которая говорит: «А мне?»
   Спустя некоторое время он начинает проявлять беспокойство, выходит из комнаты и входит в комнату вслед за сестрой-химичкой, у которой постепенно становится раздосадованное лицо с примесью невольного смеха. Они ходят так неразлучной парой, объясняются в коридоре и наконец возвращаются в комнату, и он осторожно, пальцами, притворяет за собой дверь.
   Соседка Ивана по столу, взбудораженная этим хождением, тоже подымается и выходит в кухню и там бессмысленно курит, облокотясь на холодильник, в полной темноте, при звуках женского смеха, периодами возникающего в комнате.
   Наконец раздаются шаги, и в темную кухню входит Иван, а за ним химичка, которую Иван ведет за руку. Соседка Ивана выскальзывает из темной кухни, оставляя их одних, и приходит в комнату, где танцует в одиночестве хорошенький юноша, и она начинает подчеркнуто ритмично танцевать напротив него, и ты тоже подымаешься со своего стула и, глупейшим образом смеясь, оставив туфли в стороне, тоже танцуешь.
   А Иван с химичкой то входят в комнату, то гуськом выходят в коридор, плотно притворяя дверь. И с каждым новым приходом Иван выглядит все более безумно взбудораженным, а химичка все досадливей пожимает плечами, потому что у нее есть свои причины не давать Ивану спирта. А ты все смеешься и смеешься, танцуя в одних чулках на грязном полу, пока не раздается на кухне страшно громкий крик: «Но это же нетрудно!» Что-то с легким треском падает на кухне, а соседка Ивана по столу спрашивает вернувшуюся в комнату химичку: «И часто он так?» — а химичка отвечает: «Каждый Божий раз».
   — Да-да-да, — говоришь ты, — это опустившийся человек, конченый алкоголик. — А хорошенький мальчик ставит снова «Бай-бай, мон амур», и снова все танцуют, а химичка говорит: «Я не могу, пойди ты, он там все шурует, ищет». — «Не надо было ему отдельно полную приносить, это ошибка», — говорит кто-то.
   Иван входит в комнату, тут же притягивает к себе за руку свою бывшую соседку по столу и берется с ней танцевать, но как-то однобоко, неуклюже, подскакивая на одной ноге, совершенно не в такт этой четкой музыке, и соседка по столу считает своим долгом приспособиться к его подскакиваниям и вскоре начинает сама через один шаг подскакивать. А он говорит высоким голосом: «Поглядите, бал последнего человека».
   Но он ее скоро бросает и снова берет за руку химичку, которая как бы уже уснула, умерла в своем углу, и ведет ее из комнаты, и так продолжается до бесконечности, пока соседка Ивана по столу не выходит из комнаты сама и не начинает долгое зимнее одевание — замшевые сапоги, толстая кофта, большой шарф, меховая шапка. И тогда Иван, который стоит тут же с химичкой, бросается к своей бывшей соседке по столу и говорит ей, глядя безумными глазами: «Каких-нибудь маленьких пятнадцать минут, вы согласны? Только маленьких пятнадцать — двадцать минут, и я вас провожу. А так я вас не отпускаю». И он берет свою бывшую соседку сильно за руки и вталкивает ее в полутемную комнату, а сам остается в коридоре со своей химичкой.
   А ты сидишь на своей тахте, подобрав ноги, и счастливо смеешься: «Я вижу все в четвертом измерении, это прекрасно. Это прекрасно».
   И соседка Ивана по столу, улучив момент, когда Иван проходит со своей химичкой, которая невольно, животно смеется, эта соседка выскальзывает за дверь, надевает шубу и выбегает на лестницу.
   А ты все это понимаешь и сидишь, улыбаясь, в одних чулках на своей тахте, в третьем часу ночи, зная, что Иван пойдет домой пешком.

Никогда

   Одна женщина, еще молодая и неплохая на вид (несмотря на жизненные трудности), как все городские жители — т.е. еще белокурая с помощью аптечной перекиси водорода и все еще с хорошей фигурой — эта женщина столкнулась с деревенской жизнью. То есть отправив ребенка на лето в детский сад за город и сама оставшись ухаживать за больным отцом в раскаленной квартире, она затосковала по пятилетнему сыночку и решилась к нему поехать на сутки. Как многие городские женщины, она не знала преград, договорилась с соседкой один раз покормить старика в субботу и два раза в воскресенье, а к вечеру в воскресенье собиралась как раз вернуться, и вернулась бы в полном порядке, если бы не обстоятельства.
   Первое затруднение было в том, чтобы найти где-то за городом место переночевать. Почему надо было ночевать: в одну сторону дорога занимала два часа, а вечером последний автобус в Москву уходил в пять. Обедал же старик в три. То есть, только приехав, надо было бы сразу уезжать.
   Но, к счастью, свет не без добрых людей, и по соседству с детским садом нашлась деревня, а в деревне путем опроса женщина нашла бабу Любу, старушку, у которой был свободный диванчик в горнице. Женщина (ее звали Лена), пока искала ночлег, обошла всю деревню. Была суббота, и у калиток на досках, бревнах, на крылечках и лавочках сидели поселяне. Они были чисто, празднично одеты, под хмельком, кое-где курились трубы над банями, плыл сладкий дымок, и особенно бабки охотно советовали Лене кого спросить, и весь народ произвел на Лену самое доброе, хорошее впечатление.
   Сама она одета была в легкий сарафанчик с кофточкой, по-летнему, стоял июнь.
   Найдя себе ночлег, Лена с облегченным сердцем побежала по лесу к своему ребенку в детский сад и провела там с ним время до ужина и немного после ужина.
   Радостная, при полном свете закатного солнца, Лена вернулась в деревню милой лесной дорогой с лужами, всюду цвела земляника скромными белыми звездочками. Запах в лесу и в поле стоял нежный и сладкий, еще весенний, небо было бездонное.
   Она опять шла по широкой, песчаной деревенской улице в свой временный домик, но уже совершенно ошалевшая от счастья.
   Придя к бабе Любе, Лена поспешила выложить свое скромное угощение, пряники и бутерброды с копченым сыром, бабушка обрадовалась, они попили чаю, а потом Лена засобиралась в туалет.
   И тут выяснилось, что такого заведения у бабы Любы нет.
   — Иди на двор, — простодушно сказала старушка.
   — Как — на двор?
   — Ну на двор. Мы все туда ходим, к овцам, к курам. Сходишь — прикопай, лопата в углу.
   Лена отправилась в сени и, повернув налево, открыла дощатую дверку. Там были шаткие ступеньки вниз, там, в крытом пространстве, на насесте уже спали куры, четыре коричнево-черные овцы лежали грудой на земляном полу, притрушенном сеном.
   Лена в нерешительности остановилась.
   За тонкой стеной тем временем раздался голос, звучащий совершенно как гром с ясного неба.
   — Ты какаво пей, еще банка есть, — сказал этот женский грубый голос. — Батон вон ешь.
   Забулькало. Потом кто-то с явственным сопением, с заложенным носом стал чавкать — прямо над головой Лены.
   Еще один женский голос сказал хрипло:
   — Пойду на улицу.
   — Сиди! Я какаво для кого варила?
   — Да ну!
   — Ешь, ешь сиди, успеешь подраться.
   — Ну ба!!! — заорал голос с полным ртом и выругался.
   — А еще получишь, будешь дергаться, — сказала «ба» и тоже выругалась матом.
   Чавканье и громкое сопенье, как в свинарнике, продолжалось.
   Лена стояла в идиотском положении. Она хотела выждать, пока «ба» и эта внучка уйдут. Однако ожидание затянулось. Лена, городская женщина, переводчица с английского (технические тексты), стояла столбом и не могла себя заставить подчиниться обстоятельствам. Она не смела даже шелохнуться.
   Постояв минут десять (пока за стеной чавкало, сопело, ругалось, трескало по шее, булькало «какавом»), Лена ни с чем ушла, тут же вылетела вон из избы и быстрым шагом отправилась через поле в знакомый лес, который тоже оказался каким-то редким при ближайшем рассмотрении, но кусты все-таки имелись.
   Потом Лена неспешно брела на ночлег, села посидеть у пруда, ловя закатные лучи. Было тихо, тепло, пронзительно пахла трава, от воды веяло болотом, зазвенели комарики, солнце стояло и стояло над горизонтом, а потом Лена, вздохнув от нахлынувших чувств, отправилась под крыло бабы Любы.
   Последние два года Лене не удавалось отдохнуть, больной отец почти не мог себя обслуживать, у нее были старые родители, мать сгорела в больнице, тайком курила в постели в первую ночь госпитализации, как-то умудрилась скрыть от Лены сигареты, а спички она добыла, видимо, у кого-то в палате. Мать не ходила уже год, и удалось устроить ее в больницу по поводу бронхита. Отец ходил, но ему было уже под восемьдесят, и он мало что понял, когда его любимая жена исчезла навеки, только все вопросительно бормотал, заходя к ней в комнату: «Леля? Леля?»
   Лелей причем звали как раз Лену.
   Имя матери Лена старалась не вспоминать, было больно, мама и мама.
   Отец, по счастью, сохранял все навыки взрослого человека, автоматически повторял внушенные ему с детства движения, хотя уже поесть сам не мог. Зато он регулярно, сидя в кресле, «читал» газету, иногда вверх ногами, и по просьбе маленького Паши мог произнести слово «Известия», когда Паша указывал ему пальчиком и говорил «это какое словечко».
   О будущем Лена не хотела думать, только все колдовала со снотворными, подбирая их так, чтобы отец хотя бы спал, но при этом не погружался на весь день в животную апатию. Но и лишнее возбуждение, наступавшее после галаперидола, необходимо было снимать. Следующая стадия отцовой болезни была неподвижность.
   Но чем больше отец подходил к этому порогу, тем больше двигалась и отчаянней веселилась Лена, говоря себе «еще денек живы».
   Сегодня соседка покормит папу, он ляжет, как всегда, старательно ощупав простынку и разгладив ее своими большими сухими руками, скажет как молитву «Леля-Леля» и заснет: в картофельном пюре заложены в виде разведенного порошка все лекарства, и на каждое кормление стоит в холодильнике своя мисочка. Лена тоже аккуратистка, вся в родителей.
   Лена жила как бессменная санитарками единственным светом в окне были тихие вечера, иногда выдававшиеся у них с папой и Пашкой, когда отец не беспокоился, не кричал, а даже напевал что-то типа «Течет речка», старую казачью песню.
   Пашка был беленький, волосы как соломенная крыша, глаза живые, маленькие, он уже начинал почитывать в свои пять лет, особенно титры на телеэкране. При дедушке мальчик охотно оставался, не плакал, когда мама раз в неделю бегала сдавать и брать переводы, дед тоже явно любил мальчика и пытался ему что-то втолковывать на своем языке.
   — Он был с пятью стажами, — говорил дед внуку. — Вот где вся собака зарыта.
   Или он произносил:
   — Оставьте в покое мою тишину.
   Внучок, не разбирая смысла, все равно чувствовал себя защищенным при дедушке, и вся команда — старый, малый и кот Фомочка — встречала Лену с работы радостно, хотя в квартире за время ее отсутствия на полу накапливалось как после обыска: валялись книги, подушки, газеты, тарелки, стулья на боку.
   Лена кидалась убирать, Паша ей хлопотливо помогал тире мешал, дед радовался и бормотал свою чушь, хотя в ней было много мистического смысла, если вдуматься.
   И вот теперь Паша в загородном детском саду на все лето, а у Лены выдался свободный вечер на закате на берегу пруда, в тишине.
   Лена, радостная, вся горя от солнца (сегодня они с Пашей тоже сидели на берегу речки Пахры), возвращалась к бабе Любе, думая, что и на следующую субботу-воскресенье можно будет попробовать приехать, какое счастье, что есть соседка, простая женщина, жена глухонемого художника, которая любит деда по-своему и жалеет Лену после того несчастья.
   В деревне у калиток все так же сидели селяне, старики в кепках, мужики в майках после баньки и старухи в платках.
   Двое парней возились с мотоциклом, который разок взревел жутким воем и тут же заглох.
   Все деревенские, однако, как бы остолбенели при появлении Лены, они смотрели на нее выпучив глаза. Парни выпрямились у своего мотоцикла и, как-то нехорошо улыбаясь, тоже смотрели на нее.
   «Бред», — подумала Лена и пошла в избу.
   В сенях Лена была встречена новым лицом — могучей бабой пенсионного возраста, рыжей, босой, с мокрой тряпкой в руках. Баба стояла у своей дощатой двери, и из-за ее локтя выглядывал тоже рыженький, симпатичный толстый парнишка лет восьми. Он жевал кусок колбасы.
   — Гуляли? — спросила баба.
   — Да, хорошо тут, — откликнулась Лена.
   — Все сделали? — опять спросила баба.
   Лена неловко кивнула и собралась было пройти к себе, но баба опять стала что-то спрашивать, вдруг начала громко хвалить своего внука Юрку («он всех больших здеся бьет») и что Юрка выпивает за один раз кастрюлю «какава».
   — Отец говорит, растет борец, — с какой-то жуткой интонацией сказала баба.
   Баба (ее звали Раиса) быстро выспросила все у совершенно потерявшейся Лены и наконец отпустила ее, причем все время держала мокрую грязную половую тряпку в руке.
   Лена наконец опустилась на свой диванчик, и тут к ней робко обратилась бабушка Люба.
   — Ты вот гуляла, а мы милицию вызывали.
   — Да? А что случилось?
   — Ничего, а мы в сумочке твоей паспорт посмотрели… Уж извини…
   — Зачем это?
   — Ну… Раиса сказала, что ты аборт приехала сюда делать.
   — Я? Аборт? Зачем аборт?
   — Ну… Раиса сказала, что ты делала аборт на дворе, ребеночка закопала…
   — Ребеночка? — смеясь, воскликнула Лена. — Какого еще ребеночка? Чушь какая!
   Тут до нее дошло, что пока она неподвижно стояла «на дворе», Раиса, кормя внука, прислушивалась к звукам за стеной, как и Лена, и сквозь чавканье, сопенье и бульканье «какава» она расслышала какие-то логично следовавшие друг за другом шорохи, может быть, бульканье крови? Что еще?
   — Ну бред, — сказала Лена.
   — Не нашли ничего, перекопали весь двор мне, — виновато моргая, сказала бабка.
   Лена тем временем посмотрела в сумке и стала наводить там порядок.
   — Мы твово не трогали, — сказала баба Люба. — Милиция обещалась завтра приехать, у них взрыв на сорок пятом километре, уехали на мотоцикле.