Тем временем зашумел чайник, Лена опять позвала бабу Любу поесть бутербродов и пряников, и за ужином бабушка сказала, что Раиса снимает у нее хламовницу уже третий год и хочет, чтобы дом записать на нее. — «А у меня племенница во Владимире, — часто моргая, бормотала бабка — Я на нее дом записала. А вон Васильевна записала дарственную на своего сына, а сын помер, а невестка заселилась, а Васильевну гонит, это не твой дом, а это мой дом».
— Ты езжай отседа, — шептала бабушка, — парни грозятся тебя избить.
— Какие еще парни? — бодро спросила Лена.
— Да соседские, — говорила баба Люба, глядя на Лену непонятным взглядом, вытаращившись то ли от страха, то ли от жгучего любопытства.
«Как на костер меня провожает, — вдруг подумала Лена. — На казнь. А вот фигу вам!»
— А где топор у тебя, баб Люб?
— А в сенях под лавкой, — слегка подавившись, ответила старушка. Лена сбегала в сени, нашла топор прямо против захлопнутой Раисиной двери (там что-то шелохнулось, за дверью) и положила его на диван около себя.
Еще долго смеркалось, наконец наступила какая-то сравнительная темнота. Бабка охала за печью, повторяя «Господи твоя воля».
«Одна заря сменить другую спешит…» машинально повторяла про себя Лена, чутко прислушиваясь к тому, что происходит на улице. Сердце ее колотилось.
На улице тихо гудели какие-то голоса, молодежь явно стояла кучкой. Потом гул голосов стал явственней и наконец кто-то подошел под окна и сказал:
— Пусть она выйдет, теть Люб!
— Да, — подхватил другой, — поговорить надо.
Глухо засмеялись. Грянули по оконной раме чем-то, палкой, что ли.
Бабка, чуть не плача, сказала:
— Разобьют окно-то! Сходи выйди к ним. Ничего тебе не будет. Мне окно разобьют.
Лена, в ночной рубашке, подошла к окну, отвернула занавеску и посмотрела вниз. Темная кучка сбилась тесней.
— Выходи, — пригнувшись, сказал кто-то.
Вспыхнула зажигалка, кто-то второпях прикурил.
Осветилось зажмуренное лицо с вытянутыми, как у обезьяны, губами.
— У меня топор! — крикнула, подняв топор поближе к стеклу, Лена. — То-пор!
Отойдя от окна, Лена сказала бабке:
— Убью первого же, кто сунется.
Еще раз сильно стукнули в раму. Из сеней раздался голос Раисы:
— Открой, теть Люб!
И она стала бить кулаком в обитую холстиной дверь.
Бабка закричала:
— Зачем я тебя только пустила! Разобьют на хер окно! Иди отседа! У ней топор! У ней топор! Глянь под лавку!
— Бабушка, не открывай, ради бога, — сказала Лена. — Завтра я заявлю в милицию на нее.
— Уйди ты Христа ради, навязалась на мою голову, — неизвестно кому бормотала старушка.
Только под утро прекратились эти крики и стук в дверь и в окно.
Измученная Лена уснула и тут же проснулась, бабка грянула дверью в сени, вышла. Был уже белый день.
Лена собрала свою сумку, оставила бабке на столе деньги, подумала и оставила ей свои бутерброды. Было жалко старуху, которая живет между двух огней — боевая Раиса и наследница, племянница во Владимире.
Трудно было опять идти по деревне воскресным утром. Почему-то у всех домов стояли люди и переговаривались, как во время ареста крупного преступника, подумала Лена. Она старалась идти обычным шагом, а люди смотрели на нее все теми же выпученными глазами, и какая-то женщина сказала ей вслед:
— Топором машет! Наших ребят зарубить хотела!
Лена шла, подняв голову, и вдруг поймала себя на том, что улыбается, как преступница — но ничего не могла с собой поделать, лицо растянулось как у пластиковой куклы.
Впереди была дорога по лесу.
«Зачем я сказала Раисе, где детский садик Пашки!» — с отчаянием думала Лена.
Идя через поле, Лена заметила впереди двух теток с вещами.
Она догнала их. Тетки продвигались совершенно не туда, куда нужно было Лене, не к детскому саду, а к автобусу, но Лена шла и шла за ними прямиком на остановку два километра и села в подошедший битком набитый автобус, вся дрожа.
Проехав одну остановку, Лена, как опытная шпионка, путающая следы, вышла (тетки явно смотрели на нее во все глаза), дождалась встречного автобуса и вернулась к детсадику через полтора часа.
Как ни в чем не бывало, Лена взяла Пашу на речку, просидела с ним там весь мертвый час до полдника, а потом, опять-таки с дрожью в коленях, пошла на все ту же остановку.
Там было столько народу (вечер воскресенья), что Лена, умудрившись влезть чуть ли не последней, стояла весь путь на одной ноге, стиснутая со всех сторон народом, но уже совершенно не страшным, посторонним пьяноватым народом, и радостно ехала в метро к своему отцу убирать, мыть и кормить, стирать и укладывать его, свое старенькое дитя, и вся жизнь представлялась ей чистой и светлой, только надо было забыть ужас подмосковной деревни, ужас Раисы и ночной толпы.
Но забыть не удалось — никогда.
Бессмертная любовь
Милая дама
Козел Ваня
— Ты езжай отседа, — шептала бабушка, — парни грозятся тебя избить.
— Какие еще парни? — бодро спросила Лена.
— Да соседские, — говорила баба Люба, глядя на Лену непонятным взглядом, вытаращившись то ли от страха, то ли от жгучего любопытства.
«Как на костер меня провожает, — вдруг подумала Лена. — На казнь. А вот фигу вам!»
— А где топор у тебя, баб Люб?
— А в сенях под лавкой, — слегка подавившись, ответила старушка. Лена сбегала в сени, нашла топор прямо против захлопнутой Раисиной двери (там что-то шелохнулось, за дверью) и положила его на диван около себя.
Еще долго смеркалось, наконец наступила какая-то сравнительная темнота. Бабка охала за печью, повторяя «Господи твоя воля».
«Одна заря сменить другую спешит…» машинально повторяла про себя Лена, чутко прислушиваясь к тому, что происходит на улице. Сердце ее колотилось.
На улице тихо гудели какие-то голоса, молодежь явно стояла кучкой. Потом гул голосов стал явственней и наконец кто-то подошел под окна и сказал:
— Пусть она выйдет, теть Люб!
— Да, — подхватил другой, — поговорить надо.
Глухо засмеялись. Грянули по оконной раме чем-то, палкой, что ли.
Бабка, чуть не плача, сказала:
— Разобьют окно-то! Сходи выйди к ним. Ничего тебе не будет. Мне окно разобьют.
Лена, в ночной рубашке, подошла к окну, отвернула занавеску и посмотрела вниз. Темная кучка сбилась тесней.
— Выходи, — пригнувшись, сказал кто-то.
Вспыхнула зажигалка, кто-то второпях прикурил.
Осветилось зажмуренное лицо с вытянутыми, как у обезьяны, губами.
— У меня топор! — крикнула, подняв топор поближе к стеклу, Лена. — То-пор!
Отойдя от окна, Лена сказала бабке:
— Убью первого же, кто сунется.
Еще раз сильно стукнули в раму. Из сеней раздался голос Раисы:
— Открой, теть Люб!
И она стала бить кулаком в обитую холстиной дверь.
Бабка закричала:
— Зачем я тебя только пустила! Разобьют на хер окно! Иди отседа! У ней топор! У ней топор! Глянь под лавку!
— Бабушка, не открывай, ради бога, — сказала Лена. — Завтра я заявлю в милицию на нее.
— Уйди ты Христа ради, навязалась на мою голову, — неизвестно кому бормотала старушка.
Только под утро прекратились эти крики и стук в дверь и в окно.
Измученная Лена уснула и тут же проснулась, бабка грянула дверью в сени, вышла. Был уже белый день.
Лена собрала свою сумку, оставила бабке на столе деньги, подумала и оставила ей свои бутерброды. Было жалко старуху, которая живет между двух огней — боевая Раиса и наследница, племянница во Владимире.
Трудно было опять идти по деревне воскресным утром. Почему-то у всех домов стояли люди и переговаривались, как во время ареста крупного преступника, подумала Лена. Она старалась идти обычным шагом, а люди смотрели на нее все теми же выпученными глазами, и какая-то женщина сказала ей вслед:
— Топором машет! Наших ребят зарубить хотела!
Лена шла, подняв голову, и вдруг поймала себя на том, что улыбается, как преступница — но ничего не могла с собой поделать, лицо растянулось как у пластиковой куклы.
Впереди была дорога по лесу.
«Зачем я сказала Раисе, где детский садик Пашки!» — с отчаянием думала Лена.
Идя через поле, Лена заметила впереди двух теток с вещами.
Она догнала их. Тетки продвигались совершенно не туда, куда нужно было Лене, не к детскому саду, а к автобусу, но Лена шла и шла за ними прямиком на остановку два километра и села в подошедший битком набитый автобус, вся дрожа.
Проехав одну остановку, Лена, как опытная шпионка, путающая следы, вышла (тетки явно смотрели на нее во все глаза), дождалась встречного автобуса и вернулась к детсадику через полтора часа.
Как ни в чем не бывало, Лена взяла Пашу на речку, просидела с ним там весь мертвый час до полдника, а потом, опять-таки с дрожью в коленях, пошла на все ту же остановку.
Там было столько народу (вечер воскресенья), что Лена, умудрившись влезть чуть ли не последней, стояла весь путь на одной ноге, стиснутая со всех сторон народом, но уже совершенно не страшным, посторонним пьяноватым народом, и радостно ехала в метро к своему отцу убирать, мыть и кормить, стирать и укладывать его, свое старенькое дитя, и вся жизнь представлялась ей чистой и светлой, только надо было забыть ужас подмосковной деревни, ужас Раисы и ночной толпы.
Но забыть не удалось — никогда.
Бессмертная любовь
Какова же дальнейшая судьба героев нашего романа? Надо отметить, что после отъезда Иванова все осталось на своих местах как было, ведь не может же из-за отъезда одного человека переместиться с места на место жизнь, как не может обрушиться из-за отъезда одного человека крыша над головой у многих, у целого учреждения. Так что то, что у Леры, фигурально выражаясь, обрушилась крыша над головой и жизнь переместилась с одного места на другое, в то же самое время ничего не значило для всех остальных, для того мира, который каким был при Иванове, таким и остался, не принимая в расчет, что Иванов исчез, что вместо него зияет пустое место. Таким образом, Лера вынуждена была ходить на работу в то место, в котором зияла пустота вместо Иванова и в котором всего еще неделю назад сама Лера стояла на коленях перед столом Иванова, как бы шутя. Она встала на колени и молитвенно стояла, сложив руки и закрыв глаза, примерно в двух метрах от сидевшего за столом Иванова, который в свою очередь спокойно приводил в порядок бумаги, добродушно посмеиваясь, словно не видя, в какое состояние впала Лера. Видимо, она до самого последнего момента, до того, как Иванов начал приводить в порядок свой стол, все еще надеялась, что что-то произойдет, какое-то помилование, что ведь не может даром пройти, окончиться все это дело, и когда Иванов начал приводить перед уходом в порядок свое рабочее место, она, как бы горя безумием, встала на колени. Она стояла на коленях десять минут по часам, и в эти десять минут все вели себя хоть и стесненно, но как обычно, нисколько не растерявшись, ни изменив выражение лиц и принимая все как должное, как будто им на жизненном пути часто встречалась подобная ситуация; все восприняли это все как некую истерику, которую не следует замечать, которую не следует гасить, чтобы не показать, что веришь в истинное существование того горя и отчаяния, которое обыкновенно изображают, впадая в истерику.
И сама Лера так же спокойно стояла, не подымая излишнего шума относительно своих чувств; и потом люди, присутствовавшие при этом в комнате, два или три человека, должны были сознаться, что единственное, что остается человеку в такой ситуации, — это его право стать на колени, и что это сладостно — стать на колени.
Наконец Иванов уехал, а Лера осталась, и не было никакого сомнения в том, что Лера тем или иным путем последует за Ивановым, несмотря на то, что в родимом городе у нее были обязательства перед матерью, сыном и мужем.
Лера никому не говорила о своих планах на будущее и работала, как обычно, однако сдружилась с библиотекаршей, что было признаком будущего бегства. Дело в том, что эта библиотекарь Тоня, очень милая и печальная блондинка, на самом деле представляла из себя вечную странницу, авантюристку и беглого каторжника. У нее тоже, как и у Леры, был некий дом, в котором она жила с ребенком, с девочкой, однако Тоня время от времени уклонялась от своих материнских обязанностей и, как-то уговорившись на работе и подкинув ребенка родителям, ехала в тот город, где жил избранный ею человек, ее предмет, причем ехала нежеланной, неожидаемой, спала на вокзале, пряталась по каким-то лестницам, ожидая, пока ее любимый человек выйдет, и так далее.
Лера сдружилась с Тоней и вместе с ней проводила обеденный перерыв в разных кафе и пирожковых, и после работы они шли до остановки, чтобы разъехаться затем на разных трамваях — Тоне в детский сад за дочерью, а Лере — в свою квартиру, где ее ждали обязательства перед матерью, сыном и мужем.
Однако, как потом выяснилось, все это были не обязательно требующие выполнения обязательства, потому что в конце концов Лера все же уехала в тот город, где теперь работал Иванов, и вернулась обратно только через много лет, а именно через семь лет, вернулась с помутненным сознанием, с манией преследования, вернулась потому, что ее привез обратно ее муж Альберт.
Здесь следует пояснить все-таки, какие обязательства были у Леры перед матерью, сыном и мужем.
Все началось с рождения сына, которого Лера родила в невероятных муках, но не крикнув ни разу. Ребенок тоже, очевидно, вынес большие страдания, потому что родился с кровоизлиянием в мозг, и спустя три месяца врач сказал Лере, что ни говорить, ни тем более ходить ее сынок не сможет, видимо, никогда.
Лера год провела с ребенком, а затем ей настало время идти на работу, и она вышла на работу, найдя ребенку сиделку. Мать ей была в этом деле не помощница, потому что сошла с ума через три месяца после рождения ребенка, очевидно от отчаяния при виде неподвижного малютки, а впрочем, как сказала врач-психиатр больницы, причины безумия следует искать не вне, а внутри, и таким же толчком к болезни могли бы быть какие угодно другие обстоятельства, самые незначительные; однако, без сомнения, толчок был.
В ту весну, когда Иванов уехал, Лера была занята сугубо материальными делами: снимала дачу, на которой должен был жить ее уже выросший, семилетний мальчик с сиделкой, а также она с Альбертом. Затем наступил переезд на дачу и два месяца жизни на даче, после чего, в июле, Лера снялась с места и покинула и дачу, и городскую квартиру, и свою приятельницу, беглую каторжанку Тоню; Лера уехала под видом поступления в институт, уехала якобы ненадолго, а на самом деле на семь лет.
Она действительно поступила в новый институт, во второй институт в своей жизни, из общежития которого три года спустя и была увезена в карете «скорой помощи» в психиатрическую лечебницу в самом мрачном расположении духа, но какой толчок сыграл здесь свою роль, никто нам теперь больше не укажет.
Теперь проследим путь Иванова. Как ни странно, несмотря на блистательное начало, он также, хотя и не столь скоро, как Лера, оказался во мраке и запустении.
Однако в его случае все было не так сложно, все было проще и грубей, чем в случае Леры, и объяснялось исключительно пристрастием к спиртным напиткам; Иванов сам себе в течение долгих лет рыл яму и в конце концов в результате огромного скандала оказался на крошечной должности, крошечной по сравнению с предыдущими масштабами, должности заведующего отделом в два человека — должности, с которой обычно начинают.
Вот так кончился на самом деле этот роман, который, как всем казалось, кончился отъездом Иванова, — но неизвестно и теперь, кончился ли он на самом деле.
Теперь во весь свой гигантский рост встает фигура мужа Леры, Альберта, который все эти годы выносил все то, чего не могла вынести Лера, и даже больше; и ведь именно он спустя семь лет после исчезновения Леры отправился за ней, обо всем зная, и привез ее домой, то ли неизвестно зачем в ней нуждаясь, то ли из сострадания к ней, сидящей на своей больничной койке в отдаленном районе чужого города, лишенной абсолютно всего, кроме этой койки, погребенной в своей яме, подобно тому, как Иванов был погребен в своей.
Собственно говоря, это была у Леры и Иванова та самая бессмертная любовь, которая, будучи неутоленной, на самом деле является просто неутоленным, несбывшимся желанием продолжения рода, несбывшимся в разных случаях по разным причинам, а в нашем случае по той простой причине, что Лера уже родила однажды неподвижного ребенка и поэтому вставал вопрос, может ли она вообще рожать здоровых детей. Но как бы то ни было, какова бы ни была истинная причина того, что Иванов бросил Леру, факт остается фактом: инстинкт продолжения рода был не утолен, и в этом, возможно, все дело.
Но Альберт, вот кто должен возбудить всеобщее удивление в этой истории, теперь до конца прояснившейся, Альберт, приехавший спустя семь лет за женой, с которой давно потерял всякую связь. Какие чувства им руководили, вот что интересно. Тут все можно объяснить все той же бессмертной любовью, однако так просто это все не объяснить, и фигура Альберта остается стоять во весь свой гигантский рост посреди этой простой житейской истории.
И сама Лера так же спокойно стояла, не подымая излишнего шума относительно своих чувств; и потом люди, присутствовавшие при этом в комнате, два или три человека, должны были сознаться, что единственное, что остается человеку в такой ситуации, — это его право стать на колени, и что это сладостно — стать на колени.
Наконец Иванов уехал, а Лера осталась, и не было никакого сомнения в том, что Лера тем или иным путем последует за Ивановым, несмотря на то, что в родимом городе у нее были обязательства перед матерью, сыном и мужем.
Лера никому не говорила о своих планах на будущее и работала, как обычно, однако сдружилась с библиотекаршей, что было признаком будущего бегства. Дело в том, что эта библиотекарь Тоня, очень милая и печальная блондинка, на самом деле представляла из себя вечную странницу, авантюристку и беглого каторжника. У нее тоже, как и у Леры, был некий дом, в котором она жила с ребенком, с девочкой, однако Тоня время от времени уклонялась от своих материнских обязанностей и, как-то уговорившись на работе и подкинув ребенка родителям, ехала в тот город, где жил избранный ею человек, ее предмет, причем ехала нежеланной, неожидаемой, спала на вокзале, пряталась по каким-то лестницам, ожидая, пока ее любимый человек выйдет, и так далее.
Лера сдружилась с Тоней и вместе с ней проводила обеденный перерыв в разных кафе и пирожковых, и после работы они шли до остановки, чтобы разъехаться затем на разных трамваях — Тоне в детский сад за дочерью, а Лере — в свою квартиру, где ее ждали обязательства перед матерью, сыном и мужем.
Однако, как потом выяснилось, все это были не обязательно требующие выполнения обязательства, потому что в конце концов Лера все же уехала в тот город, где теперь работал Иванов, и вернулась обратно только через много лет, а именно через семь лет, вернулась с помутненным сознанием, с манией преследования, вернулась потому, что ее привез обратно ее муж Альберт.
Здесь следует пояснить все-таки, какие обязательства были у Леры перед матерью, сыном и мужем.
Все началось с рождения сына, которого Лера родила в невероятных муках, но не крикнув ни разу. Ребенок тоже, очевидно, вынес большие страдания, потому что родился с кровоизлиянием в мозг, и спустя три месяца врач сказал Лере, что ни говорить, ни тем более ходить ее сынок не сможет, видимо, никогда.
Лера год провела с ребенком, а затем ей настало время идти на работу, и она вышла на работу, найдя ребенку сиделку. Мать ей была в этом деле не помощница, потому что сошла с ума через три месяца после рождения ребенка, очевидно от отчаяния при виде неподвижного малютки, а впрочем, как сказала врач-психиатр больницы, причины безумия следует искать не вне, а внутри, и таким же толчком к болезни могли бы быть какие угодно другие обстоятельства, самые незначительные; однако, без сомнения, толчок был.
В ту весну, когда Иванов уехал, Лера была занята сугубо материальными делами: снимала дачу, на которой должен был жить ее уже выросший, семилетний мальчик с сиделкой, а также она с Альбертом. Затем наступил переезд на дачу и два месяца жизни на даче, после чего, в июле, Лера снялась с места и покинула и дачу, и городскую квартиру, и свою приятельницу, беглую каторжанку Тоню; Лера уехала под видом поступления в институт, уехала якобы ненадолго, а на самом деле на семь лет.
Она действительно поступила в новый институт, во второй институт в своей жизни, из общежития которого три года спустя и была увезена в карете «скорой помощи» в психиатрическую лечебницу в самом мрачном расположении духа, но какой толчок сыграл здесь свою роль, никто нам теперь больше не укажет.
Теперь проследим путь Иванова. Как ни странно, несмотря на блистательное начало, он также, хотя и не столь скоро, как Лера, оказался во мраке и запустении.
Однако в его случае все было не так сложно, все было проще и грубей, чем в случае Леры, и объяснялось исключительно пристрастием к спиртным напиткам; Иванов сам себе в течение долгих лет рыл яму и в конце концов в результате огромного скандала оказался на крошечной должности, крошечной по сравнению с предыдущими масштабами, должности заведующего отделом в два человека — должности, с которой обычно начинают.
Вот так кончился на самом деле этот роман, который, как всем казалось, кончился отъездом Иванова, — но неизвестно и теперь, кончился ли он на самом деле.
Теперь во весь свой гигантский рост встает фигура мужа Леры, Альберта, который все эти годы выносил все то, чего не могла вынести Лера, и даже больше; и ведь именно он спустя семь лет после исчезновения Леры отправился за ней, обо всем зная, и привез ее домой, то ли неизвестно зачем в ней нуждаясь, то ли из сострадания к ней, сидящей на своей больничной койке в отдаленном районе чужого города, лишенной абсолютно всего, кроме этой койки, погребенной в своей яме, подобно тому, как Иванов был погребен в своей.
Собственно говоря, это была у Леры и Иванова та самая бессмертная любовь, которая, будучи неутоленной, на самом деле является просто неутоленным, несбывшимся желанием продолжения рода, несбывшимся в разных случаях по разным причинам, а в нашем случае по той простой причине, что Лера уже родила однажды неподвижного ребенка и поэтому вставал вопрос, может ли она вообще рожать здоровых детей. Но как бы то ни было, какова бы ни была истинная причина того, что Иванов бросил Леру, факт остается фактом: инстинкт продолжения рода был не утолен, и в этом, возможно, все дело.
Но Альберт, вот кто должен возбудить всеобщее удивление в этой истории, теперь до конца прояснившейся, Альберт, приехавший спустя семь лет за женой, с которой давно потерял всякую связь. Какие чувства им руководили, вот что интересно. Тут все можно объяснить все той же бессмертной любовью, однако так просто это все не объяснить, и фигура Альберта остается стоять во весь свой гигантский рост посреди этой простой житейской истории.
Милая дама
История была весьма и весьма плачевной как с точки зрения того, каков был состав действующих в этой истории лиц, так и с точки зрения того, насколько эта история была банальна, и оттого странным могло бы показаться, что она все-таки повторилась и разыгралась как по нотам, от смехотворного ловушечного, ничем не подозрительного начала и до конца, в котором было буквально все как бы заранее предусмотрено — и отчаянные взгляды, и как будто бы невинные рукопожатия, с той только особенностью, что последний отчаянный взгляд послал не кто иной, как человек шестидесяти с лишком лет, и послал он его из окошка такси, широко улыбаясь и помахивая рукой в адрес остающихся, а среди остающихся находилась молодая женщина, двадцати с чем-то лет, и именно ей и была послана отчаянная, оскаленная улыбка откуда-то снизу, с сиденья машины, уже наглухо запертой и готовой отъехать.
Таким образом, оба героя нашей истории уже внешне очерчены, и этого достаточно, поскольку ничто не играло в этой истории такой роли, как именно разница в возрасте, тем более что по всем другим статьям они подходили друг другу как нельзя лучше, и в иных обстоятельствах, при других возрастных соотношениях, у них мог бы получиться классический роман с участием многих действующих лиц — ее мужа, например, или немолодой жены нашего героя, и, возможно, получилась бы трагедия и мало ли что еще.
Однако, как это принято говорить, она несколько опоздала родиться, то есть Земля и звезды повернулись непоправимое число раз, прежде чем она соизволила явиться на свет, а он уже давно тут пребывал. Никакими другими, никакими другими причинами, кроме этих нескольких оборотов Земли и звезд, нельзя объяснить, почему он так отчаянно скалился, сидя внизу в такси и готовясь отбыть навсегда, навеки и повторяя, что зачем же так прощаться, если послезавтра он снова будет тут, вернется, у него тут, на даче, всякие дела.
Впрочем, возможно, что и он строил какие-то свои радужные планы и что-то вымерял и высчитывал, выкраивал какое-то время на дальнейшее, чтобы продолжать вести эти беспредметные разговоры со своей избранницей, со своей милой дамой, которая теперь оставалась на даче доживать неделю ради маленького ребенка — и несколько раз кивнула головой в ответ на его слова о скором возвращении, кивнула головой в беспечной уверенности, что так оно и будет.
Возможно, что и он в этом был уверен, когда уезжал, наглухо запертый в машине, — и возможно, что этому его возвращению помешали отнюдь не высшие соображения о бесплодных круговращениях Земли и звезд в те времена, когда он жил без нее, без своей милой дамы, поскольку ее даже не было на свете, и отнюдь не соображения, что теперь все карты спутаны этим ее поздним приходом на Землю, излишне, чрезмерно поздним. Возможно, что он о таких материях даже не помышлял и думал только о своих запутанных делах, которые ему предстояли в городе, где начиналась суровая повседневная жизнь, отличная от беспечных каникул на даче, от всех этих бесед при свете. солнца и прогулок при ночных туманах. И весьма возможно, что городские дела поглотили его без остатка, когда он после сладкого дачного воздуха нырнул в атмосферу города, сидя на заднем сиденье обшарпанного низкого такси.
Однако может быть и так, что и высшие соображения обрушились на него, как только он сел, погрузился на низкое сиденье такси и оттуда, снизу, из-под крыши, стал делать приветственные знаки рукой и улыбаться своей милой даме.
Вместе с ним уезжала и его жена, и она тоже улыбалась, отчаянно оскалившись при этом, и это у них с мужем оказалась совершенно одинаковая улыбка, которая, в частности, возникла на лице жены сразу же, как только муж представил ей свою милую даму, соседку по даче и спутницу прогулок. Жена, правда, приехала внезапно, нагрянула как снег на голову, хотя ей ничто не угрожало, но она приехала, совершенно ни за чем, взяла отгул на работе и приехала без повода и причины. Они провели вместе, втроем, десять — пятнадцать минут, причем, разумеется, вначале наступило некоторое замешательство, поскольку жена с отчаянной улыбкой смотрела на милую даму и наконец сказала, что прикидывает в уме разницу в возрасте. «Небольшая», — пошутила милая дама, и разговор потек дальше, безумный разговор о каких-то супах, которые муж вынужден был здесь есть, и о синтетических супах вообще. Жена, вероятно, чрезвычайно волновалась во время этого разговора, и вдруг в разговоре наступила пауза, однако присутствовавшая тут же хозяйка дома повела с этой женой отдельную беседу, и наконец те другие двое получили возможность поговорить еще раз, в последний раз, на сей раз в таком опасном окружении. И они стали говорить о каких-то пустяках, буквально перебивая друг друга и действительно забыв обо всем на свете.
А затем пришла машина, заказанная заранее, и все кончилось, и исчезла проблема слишком позднего появления на Земле ее и слишком раннего его — и все исчезло, пропало в круговороте звезд, словно ничего и не было.
Таким образом, оба героя нашей истории уже внешне очерчены, и этого достаточно, поскольку ничто не играло в этой истории такой роли, как именно разница в возрасте, тем более что по всем другим статьям они подходили друг другу как нельзя лучше, и в иных обстоятельствах, при других возрастных соотношениях, у них мог бы получиться классический роман с участием многих действующих лиц — ее мужа, например, или немолодой жены нашего героя, и, возможно, получилась бы трагедия и мало ли что еще.
Однако, как это принято говорить, она несколько опоздала родиться, то есть Земля и звезды повернулись непоправимое число раз, прежде чем она соизволила явиться на свет, а он уже давно тут пребывал. Никакими другими, никакими другими причинами, кроме этих нескольких оборотов Земли и звезд, нельзя объяснить, почему он так отчаянно скалился, сидя внизу в такси и готовясь отбыть навсегда, навеки и повторяя, что зачем же так прощаться, если послезавтра он снова будет тут, вернется, у него тут, на даче, всякие дела.
Впрочем, возможно, что и он строил какие-то свои радужные планы и что-то вымерял и высчитывал, выкраивал какое-то время на дальнейшее, чтобы продолжать вести эти беспредметные разговоры со своей избранницей, со своей милой дамой, которая теперь оставалась на даче доживать неделю ради маленького ребенка — и несколько раз кивнула головой в ответ на его слова о скором возвращении, кивнула головой в беспечной уверенности, что так оно и будет.
Возможно, что и он в этом был уверен, когда уезжал, наглухо запертый в машине, — и возможно, что этому его возвращению помешали отнюдь не высшие соображения о бесплодных круговращениях Земли и звезд в те времена, когда он жил без нее, без своей милой дамы, поскольку ее даже не было на свете, и отнюдь не соображения, что теперь все карты спутаны этим ее поздним приходом на Землю, излишне, чрезмерно поздним. Возможно, что он о таких материях даже не помышлял и думал только о своих запутанных делах, которые ему предстояли в городе, где начиналась суровая повседневная жизнь, отличная от беспечных каникул на даче, от всех этих бесед при свете. солнца и прогулок при ночных туманах. И весьма возможно, что городские дела поглотили его без остатка, когда он после сладкого дачного воздуха нырнул в атмосферу города, сидя на заднем сиденье обшарпанного низкого такси.
Однако может быть и так, что и высшие соображения обрушились на него, как только он сел, погрузился на низкое сиденье такси и оттуда, снизу, из-под крыши, стал делать приветственные знаки рукой и улыбаться своей милой даме.
Вместе с ним уезжала и его жена, и она тоже улыбалась, отчаянно оскалившись при этом, и это у них с мужем оказалась совершенно одинаковая улыбка, которая, в частности, возникла на лице жены сразу же, как только муж представил ей свою милую даму, соседку по даче и спутницу прогулок. Жена, правда, приехала внезапно, нагрянула как снег на голову, хотя ей ничто не угрожало, но она приехала, совершенно ни за чем, взяла отгул на работе и приехала без повода и причины. Они провели вместе, втроем, десять — пятнадцать минут, причем, разумеется, вначале наступило некоторое замешательство, поскольку жена с отчаянной улыбкой смотрела на милую даму и наконец сказала, что прикидывает в уме разницу в возрасте. «Небольшая», — пошутила милая дама, и разговор потек дальше, безумный разговор о каких-то супах, которые муж вынужден был здесь есть, и о синтетических супах вообще. Жена, вероятно, чрезвычайно волновалась во время этого разговора, и вдруг в разговоре наступила пауза, однако присутствовавшая тут же хозяйка дома повела с этой женой отдельную беседу, и наконец те другие двое получили возможность поговорить еще раз, в последний раз, на сей раз в таком опасном окружении. И они стали говорить о каких-то пустяках, буквально перебивая друг друга и действительно забыв обо всем на свете.
А затем пришла машина, заказанная заранее, и все кончилось, и исчезла проблема слишком позднего появления на Земле ее и слишком раннего его — и все исчезло, пропало в круговороте звезд, словно ничего и не было.
Козел Ваня
Жил-был прекрасный — или плохой — писатель, который не оставил по себе никакой памяти, кроме той памяти, которая заключалась в том, что он оставил еще сына, великовозрастного материного захребетника, и дочь, тоже теперь взрослую, не имеющую для себя никаких преград и моральных обязательств. Да, он еще оставил жену, но не в образе жены ведь живет память о человеке, а именно в образе потомства, в нашем случае, сына и дочери. Те же сыновья и дочери его, какие именно одни и должны были остаться, то есть пьесы и романы, — они в основном порастерялись, неведомо каким образом, в бурные послевоенные годы; во всяком случае, когда семья перебиралась на новую квартиру, рукописей никаких перевозимо не было. Правда, может статься, что пожилая вдова спрятала рукописи в матрацы или зашила в подушки и под видом матрацев и подушек перевозила с места на место. Но зачем? Зачем, для чего, для каких могущих наступить времен могла беречь почерневшая вдова эти ничтожные листы, эти рукописи, никем не читанные? Во всяком случае, когда из южного университетского города раздался звонок и мужской голос сообщил, что он, аспирант Благов, занимается творчеством писателя Н., вдова не могла сказать ничего путного. Также она не могла ничего сказать Благову при личной встрече, когда Благов приехал в Москву и предложил увидеться и познакомиться. Личная встреча к тому же происходила в чужом доме, где Благов остановился у двоюродной сестры в комнате в коммунальной квартире, и во время встречи сестра входила, выходила, переодевалась, одевалась, пошла в булочную и вообще вела себя как вольная пташка, непричастная к своему двоюродному брату, хотя бы тот и неведомо кого привел к ней в комнату, хоть бы родственников Пушкина, смотреть, какие у нее обои в пятнах и немытое с осени окно.
Вдова же в присутствии дочери молола всякую чушь о своей боевой юности, о своем настоящем в виде труда на ниве библиотечного дела, о трудностях работы заведующей и о читательских конференциях, на одну из которых вдова приглашала Благова прийти.
Встреча происходила в чужом доме, а не в собственном бывшем доме писателя, поскольку туда не могла ступить нога человека — ибо в одной из комнат, оставшихся от писателя, совершенно замкнулся в себе его сын Коля, сорокалетний кататоник, который мочился только в бутылку и не знал воды и бритвы. Стены этой комнаты были испятнаны Колей в любимейших местах особенно сильно; лежа, он дотрагивался до выбранных им позиций на стене по многу тысяч раз за те долгие десятилетия, когда лежал, курил, чистил с треском ногти и шептался сам с собой, доходя до криков. Это был бы позор, если бы кто-нибудь увидел, как живут вдова и ее молодая дочка, тоже ведь дочь писателя. Но это был и не позор, с другой стороны, поскольку в их комнаты никто дальше тамбура не заходил. В комнате Коли вечер наступал согласно законам природы, поскольку свет там давно не горел. Из батареи зимой капало в баночку сквозь обмотки, обои кое-где порвались, хотя аккуратный Коля при каждом обходе комнаты по периметру прикладывал висящие лоскутки на место, и они загрязнились от прикосновений тонких полупрозрачных пальцев Коли и завились барашком. Коля в двадцать лет ушел из мира, испугавшись армии, но формально после тяжелой формы гриппа. Коля единственно чем и занимался в светлое время суток — занимался шахматами и читал шахматные вестники. И когда его слава шахматного композитора облетела весь мир и к нему стал пробиваться познакомиться молодой швед — Колина мать не пустила его даже в тамбур, а сам Коля стоял в страшном волнении за дверью и слушал, как мать кисло отвечает переводчику, стараясь оттеснить обоих подальше в коридор, куда не доходили тяжелые запахи Колиной берложки.
Стало быть, Благов ничего не получил в тот раз, а в следующий раз, когда он приехал в Москву через два года, семья Н. перебралась на новую квартиру, где еще не успело ничего порушиться и где Коля вел новую жизнь при свете электричества и на полу, покрытом лаком.
Благов, таким образом, был принят в доме, где пока что все блестело и сверкало, в том числе сервиз и хрусталь на столе, ибо вдова хоть и бедствовала на старой квартире, но бедствовала чисто внешне, для виду, и, по всей видимости, хранила баккара и севр под какими-нибудь тряпочками в ящиках, в ожидании лучших времен. Лучшие времена наступили, и в них лучшим из лучших дней оказался день визита Благова, так как квартира была с иголочки, а мебель, хрусталь и фарфор были старинные, и бедный Благов бог знает что мог подумать (и несомненно, подумал) о главном предмете своей жизни — о рукописях писателя Н., несомненно хранившихся среди всего этого добра.
Вдова, однако, была сильно настороже, ибо Коля мог с минуты на минуту выйти из своей комнаты с хериком «не отдавайте меня». Дело в том, что вдова за годы тяжелых переживаний обзавелась множеством болезней, среди которых в последний год проступала все явственней болезнь, еще не имевшая определения, но настоятельно требовавшая его. По нескольку раз на день вдова прикладывала к больному месту ладонь, и глаза ее заполнялись слезами. Она, однако, не говорила ничего вслух, ибо пожаловаться было некому — в библиотеке молодая заместитель то и дело подлавливала вдову на погрешностях и только смотрела, как бы сесть на ее место, поскольку пенсионный возраст вдовы уже истек. Дома дела шли уже известным нам образом, правда, известным только наполовину, поскольку дочь писателя Эльза еще не появилась у нас на арене событий. Но и сидения дома с Эльзой мать не пожелала бы себе и в страшном сне, одни муки были с Эльзой. На Эльзу нельзя было положиться ни в чем. Именно это имел в виду несчастный шахматный композитор Коля, который всю последнюю неделю чувствовал нависшую над ним опасность и врывался на материнскую территорию с криком: «Не отдавайте меня!» Ибо, действительно, на кого могла покинуть Колю и его бутылочки с мочой вдова, уйдя в больницу на обследование, а потом и еще дальше? Ведь не на Эльзу же, которая на многие сутки убегала из дома, и только постепенное исчезновение ее носильных вещей показывало, что Эльза посещает дом в рабочее время и куда-то свои вещички таскает, где-то живет и вообще жива.
А Благов-то, Благов разливался за столом комплиментами, ему все нравилось в этом доме: и любезно-ядовитая вдова писателя, которая все хлопотала по хозяйству, а мыслями, это видно было, витала где-то далеко (в соседней комнате, прибавим мы), и писательская дочь Эльза, которая хлопала вино фужерами и не закусывала и вообще вела автономную жизнь, в разговоры не вмешивалась. С нею-то Благов и решил переговорить о самом главном, о рукописях.
— Простите, что я вас на секунду, — промолвил Благов, когда мамаша отвалила в кухню или еще куда-то, — вы были совсем маленькой, когда папа умер?
— Да, — сказала Эльза, — если я вообще родилась.
— Понятно, — сказал Благов и тяжело замолчал. Он не мог понять, что хотела сказать Эльза — то ли то, что родилась уже после смерти писателя и не имеет к нему отношения, то ли то она хотела сказать, что сомневается, родилась ли вообще или все это сон.
— Вы похожи на папу, — сказал Благов, опровергая этой фразой и первое и второе толкование ответа Эльзы. — У меня есть его портрет. Очень красивый человек.
А вообще-то Эльза ни первого, ни второго толкования не имела в виду, она просто не хотела, чтобы Благов знал, сколько ей лет.
— Я его не знала, — сказала Эльза.
— Хотите, я подарю вам его карточку? У меня переснимок.
— Пожалуйста, — ответила Эльза, и в это время за стеной раздался звон разбиваемого стекла и побежал кто-то. — У нас ни одного снимка не осталось. Он ведь ушел от матери.
— Вот оно что, а я смотрю, как она болезненно все воспринимает… Она сильно пережила это?
Вдова же в присутствии дочери молола всякую чушь о своей боевой юности, о своем настоящем в виде труда на ниве библиотечного дела, о трудностях работы заведующей и о читательских конференциях, на одну из которых вдова приглашала Благова прийти.
Встреча происходила в чужом доме, а не в собственном бывшем доме писателя, поскольку туда не могла ступить нога человека — ибо в одной из комнат, оставшихся от писателя, совершенно замкнулся в себе его сын Коля, сорокалетний кататоник, который мочился только в бутылку и не знал воды и бритвы. Стены этой комнаты были испятнаны Колей в любимейших местах особенно сильно; лежа, он дотрагивался до выбранных им позиций на стене по многу тысяч раз за те долгие десятилетия, когда лежал, курил, чистил с треском ногти и шептался сам с собой, доходя до криков. Это был бы позор, если бы кто-нибудь увидел, как живут вдова и ее молодая дочка, тоже ведь дочь писателя. Но это был и не позор, с другой стороны, поскольку в их комнаты никто дальше тамбура не заходил. В комнате Коли вечер наступал согласно законам природы, поскольку свет там давно не горел. Из батареи зимой капало в баночку сквозь обмотки, обои кое-где порвались, хотя аккуратный Коля при каждом обходе комнаты по периметру прикладывал висящие лоскутки на место, и они загрязнились от прикосновений тонких полупрозрачных пальцев Коли и завились барашком. Коля в двадцать лет ушел из мира, испугавшись армии, но формально после тяжелой формы гриппа. Коля единственно чем и занимался в светлое время суток — занимался шахматами и читал шахматные вестники. И когда его слава шахматного композитора облетела весь мир и к нему стал пробиваться познакомиться молодой швед — Колина мать не пустила его даже в тамбур, а сам Коля стоял в страшном волнении за дверью и слушал, как мать кисло отвечает переводчику, стараясь оттеснить обоих подальше в коридор, куда не доходили тяжелые запахи Колиной берложки.
Стало быть, Благов ничего не получил в тот раз, а в следующий раз, когда он приехал в Москву через два года, семья Н. перебралась на новую квартиру, где еще не успело ничего порушиться и где Коля вел новую жизнь при свете электричества и на полу, покрытом лаком.
Благов, таким образом, был принят в доме, где пока что все блестело и сверкало, в том числе сервиз и хрусталь на столе, ибо вдова хоть и бедствовала на старой квартире, но бедствовала чисто внешне, для виду, и, по всей видимости, хранила баккара и севр под какими-нибудь тряпочками в ящиках, в ожидании лучших времен. Лучшие времена наступили, и в них лучшим из лучших дней оказался день визита Благова, так как квартира была с иголочки, а мебель, хрусталь и фарфор были старинные, и бедный Благов бог знает что мог подумать (и несомненно, подумал) о главном предмете своей жизни — о рукописях писателя Н., несомненно хранившихся среди всего этого добра.
Вдова, однако, была сильно настороже, ибо Коля мог с минуты на минуту выйти из своей комнаты с хериком «не отдавайте меня». Дело в том, что вдова за годы тяжелых переживаний обзавелась множеством болезней, среди которых в последний год проступала все явственней болезнь, еще не имевшая определения, но настоятельно требовавшая его. По нескольку раз на день вдова прикладывала к больному месту ладонь, и глаза ее заполнялись слезами. Она, однако, не говорила ничего вслух, ибо пожаловаться было некому — в библиотеке молодая заместитель то и дело подлавливала вдову на погрешностях и только смотрела, как бы сесть на ее место, поскольку пенсионный возраст вдовы уже истек. Дома дела шли уже известным нам образом, правда, известным только наполовину, поскольку дочь писателя Эльза еще не появилась у нас на арене событий. Но и сидения дома с Эльзой мать не пожелала бы себе и в страшном сне, одни муки были с Эльзой. На Эльзу нельзя было положиться ни в чем. Именно это имел в виду несчастный шахматный композитор Коля, который всю последнюю неделю чувствовал нависшую над ним опасность и врывался на материнскую территорию с криком: «Не отдавайте меня!» Ибо, действительно, на кого могла покинуть Колю и его бутылочки с мочой вдова, уйдя в больницу на обследование, а потом и еще дальше? Ведь не на Эльзу же, которая на многие сутки убегала из дома, и только постепенное исчезновение ее носильных вещей показывало, что Эльза посещает дом в рабочее время и куда-то свои вещички таскает, где-то живет и вообще жива.
А Благов-то, Благов разливался за столом комплиментами, ему все нравилось в этом доме: и любезно-ядовитая вдова писателя, которая все хлопотала по хозяйству, а мыслями, это видно было, витала где-то далеко (в соседней комнате, прибавим мы), и писательская дочь Эльза, которая хлопала вино фужерами и не закусывала и вообще вела автономную жизнь, в разговоры не вмешивалась. С нею-то Благов и решил переговорить о самом главном, о рукописях.
— Простите, что я вас на секунду, — промолвил Благов, когда мамаша отвалила в кухню или еще куда-то, — вы были совсем маленькой, когда папа умер?
— Да, — сказала Эльза, — если я вообще родилась.
— Понятно, — сказал Благов и тяжело замолчал. Он не мог понять, что хотела сказать Эльза — то ли то, что родилась уже после смерти писателя и не имеет к нему отношения, то ли то она хотела сказать, что сомневается, родилась ли вообще или все это сон.
— Вы похожи на папу, — сказал Благов, опровергая этой фразой и первое и второе толкование ответа Эльзы. — У меня есть его портрет. Очень красивый человек.
А вообще-то Эльза ни первого, ни второго толкования не имела в виду, она просто не хотела, чтобы Благов знал, сколько ей лет.
— Я его не знала, — сказала Эльза.
— Хотите, я подарю вам его карточку? У меня переснимок.
— Пожалуйста, — ответила Эльза, и в это время за стеной раздался звон разбиваемого стекла и побежал кто-то. — У нас ни одного снимка не осталось. Он ведь ушел от матери.
— Вот оно что, а я смотрю, как она болезненно все воспринимает… Она сильно пережила это?