Страница:
Ирадж Пешек-зод
Дядюшка Наполеон
Глава первая
Жарким летним днем, а точнее – тринадцатого мордада
[1], примерно без четверти три я… влюбился. Горечь и боль разлуки, которые мне пришлось впоследствии испытать, не раз наводили меня на мысль о том, что, влюбись я, скажем, двенадцатого или четырнадцатого мордада, все могло бы сложиться иначе.
После обеда меня с сестрой, как обычно, суровыми угрозами вперемежку с заманчивыми обещаниями развлечений, ждущих нас вечером, заставили отправиться спать в нижнюю комнату. В раскаленном от солнца Тегеране послеполуденный сон был обязательным для всех детей. Но в тот день, как, впрочем, и всегда, мы выжидали, пока отца сморит сон, чтобы удрать в сад и поиграть там в свое удовольствие. Когда наконец отец захрапел, я высунул голову из-под простыни и взглянул на стенные часы. Было полтретьего. Сестренка, дожидаясь, пока заснет отец, уснула сама, и мне пришлось красться на цыпочках в одиночку.
Лейли, дочка моего дядюшки, и ее младший брат уже полчаса как ждали нас с сестрой. Дома, в которых жили наши семьи, стояли в большом общем саду, и между ними не было ни забора, ни стены. Лейли, ее брат и я укрылись в тени раскидистого орехового дерева и играли, стараясь не поднимать шума. И вдруг я встретился с Лейли взглядом. Ее черные, большие глаза смотрели прямо в мои. Я не смог отвести взгляда. Не знаю, как долго мы глазели друг на друга, но неожиданно над нашими головами выросла фигура моей матери с пучком прутьев в руках. Лейли с братом помчались к себе домой, а меня мать, угрожающе размахивая прутьями, водворила на место, в нижнюю комнату. Прежде чем натянуть простыню на голову, я снова взглянул на стенные часы – было без десяти три. Мать, залезая под свою простыню, проворчала:
– Слава богу, что не проснулся дядюшка – он бы от вас мокрого места не оставил!
И она знала, что говорила. Дядюшка очень сурово расправлялся с теми, кто нарушал его приказы. А один из них гласил, что до пяти часов дня детей должно быть не слышно и не видно. («Чтоб и дышать не смели!») Не только мы, дети, испытали на себе, чем чреваты игры и шум в часы дядюшкиного послеобеденного отдыха, но даже вороны и голуби – и те старались в это время держаться подальше от нашего сада: дядюшка не раз пускал против них в ход свое охотничье ружье и был беспощаден. До пяти часов дня обходили стороной нашу улицу, прозванную в честь дядюшки его именем, и бродячие торговцы, потому что два олуха: один торговавший дынями, а другой – луком, заработали от дядюшки по оплеухе.
Но в тот день мои мысли были целиком заняты другим, и слова матери не заставили меня вспомнить о дядюшкиных скандалах и о его приступах дурного настроения. Ни на секунду не мог я забыть глаза Лейли, ее взгляд. Как я ни ворочался с боку на бок, как ни старался отвлечься, я все равно видел перед собой ее черные глаза, видел еще яснее, чем наяву.
И ночью, когда я лежал под москитной сеткой, меня преследовало это же наваждение. В тот день я больше не встречался с Лейли, но ее глаза, ее ласковый взгляд были со мной неразлучно.
Не знаю, сколько прошло времени, но вдруг мой мозг пронзила дикая мысль: «Боже мой, неужто я влюбился?!» Я попытался расхохотаться, но у меня ничего не получилось. Впрочем, что тут особенного: бывает, человеку совсем не смешно от какой-нибудь дурацкой мысли, но ведь это еще не доказывает, что эта мысль на самом деле не дурацкая! Но разве может человек так просто взять и влюбиться, без всякой подготовки?
Я попытался проанализировать все, что мне было известно про любовь. К сожалению, я располагал скудными сведениями по этому вопросу. Хотя мне уже шел четырнадцатый год, я еще ни разу в жизни не видел настоящего влюбленного. Любовные романы и жизнеописания влюбленных в ту пору издавались у нас мало, да и, кроме того, нам не разрешали их читать. Родители и родственники – а прежде всего дядюшка, чьи убеждения, взгляды и образ мыслей довлели над всей нашей обширной родней, – запрещали детям выходить со двора без сопровождения взрослых, и мы не осмеливались якшаться с соседскими ребятишками. А радио изобрели не так давно, и его ежедневные двух-трехчасовые передачи не несли в себе никакой важной информации, способной помочь непросвещенным умам.
Раскладывая по полочкам багаж своих знаний о любви, я первым делом наткнулся на историю о Лейли и Меджнуне. Эту историю я слышал много раз. Но сколько я ни копался в закоулках своих мозговых извилин, я не мог припомнить, чтобы кто-нибудь рассказывал, как Меджнун влюбился в Лейли. Обычно просто говорили: «Меджнун влюбился в Лейли». И все.
Вообще-то, наверное, лучше было бы не втягивать Лейли и Меджнуна в мои дела, потому что, хоть я и не отдавал себе в этом отчета, тот факт, что легендарная Лейли была тезкой дядюшкиной дочки, повлиял на мои дальнейшие умозаключения. Но я не видел другого выхода – самыми значительными из известных мне влюбленных были именно эти самые Лейли и Меджнун. Кроме них, я слышал еще о Фархаде и Ширин, но ничего существенного о том, как они влюбились друг в друга, я опять же не знал. Некоторое время тому назад я прочел в какой-то газете любовный рассказ, но не целиком, а только конец – у меня не было предыдущих номеров газеты. Один парень из нашего класса пересказал мне начало, но в результате я все равно не узнал, как возникла эта любовь.
Стенные часы пробили двенадцать. Господи, уже полночь, а я еще не сплю! Сколько я себя помнил, эти часы висели у нас всегда, но я впервые услышал, как они отбивают полночь. Может быть, моя бессонница тоже доказывает, что я влюбился? Сквозь москитную сетку я различал в полутьме двора неясные силуэты деревьев и розовых кустов, казавшихся диковинными призраками. Мне стало страшно – хоть я и не успел еще окончательно разобраться, влюбился я или нет, но судьбы влюбленных, чьи истории я припомнил, повергли меня в ужас. Почти все эти истории были трагичны и почти все кончались смертью героев.
Лейли и Меджнун – смерть! Ширин и Фархад – смерть! Ромео и Джульетта – смерть! Поль и Виргиния – смерть! И даже тот рассказ в газете тоже кончался смертью.
Не дай бог, я и на самом деле влюбился. Значит, я тоже умру? А в ту пору детская смертность была высокой, и мне доводилось слышать, как взрослые в разговорах подсчитывали, сколько та или иная женщина родила детей, и сколько из них умерли. Но неожиданно во мне вспыхнула надежда: знаменитый Амир Арслан! [2]Историю о нем я много раз слышал и читал сам. Амир Арслан – единственный влюбленный, которому удалось стать счастливым!
Мысли об Амире Арслане и о благополучном исходе его любви слегка меня приободрили, но в то же время утяжелили чашу весов, содержащую утвердительный ответ на важнейший вопрос, а именно: влюблен я или нет. А каким образом влюбился Амир Арслан? Он увидел портрет Фаррохлеги и в тот же миг навсегда отдал ей свое сердце. Так, может быть, я тоже влюбился с одного-единственного взгляда?
Я пытался уснуть. Я крепко зажмурил глаза, чтобы погрузиться в забытье и выбраться из лабиринта неотвязных мыслей. К счастью, даже когда мальчишка влюблен, сон одерживает над ним верх и не позволяет бодрствовать до утра. По всей видимости, бессонные ночи – удел взрослых влюбленных.
Наступило утро, но я не успел вернуться к своим думам, потому что заспался дольше обычного, а разбудил меня голос матери, повторявшей:
– Подымайся, подымайся же! Тебя дядя зовет.
Я вздрогнул, как будто меня ударило током. У меня пропал дар речи. Я хотел спросить: «Какой дядя?», но не смог выдавить из себя ни звука.
– Вставай! Ага [3]приказал, чтобы ты явился к нему домой.
Я отказывался что-либо понимать. Вопреки здравому смыслу, вопреки всякой, даже детской, логике я почему-то был уверен, что дядюшка проник в мою тайну, и от страха меня била дрожь. Чтобы отсрочить надвигающуюся пытку, я сказал первое, что пришло в голову:
– Я еще не завтракал.
– Так вставай же быстрее. Позавтракаешь и пойдешь.
– А вы не знаете, зачем дядюшка меня вызывает?
Ответ матери меня несколько успокоил:
– Он велел созвать к нему всех детей.
Я вздохнул с облегчением – очередное сборище у дядюшки. Он часто собирал у себя детвору и читал нам нотации и наставления, а потом раздавал сладости. В общем, я постепенно пришел в себя и сообразил, что дядюшка никак не мог раскрыть мою тайну.
Завтрак я съел, можно сказать, спокойно, и впервые с того момента, как проснулся, мне вновь привиделись черные глаза Лейли – они глядели на меня сквозь клубы вырывавшегося из самовара дыма.
Выйдя в сад, я увидел Маш-Касема, дядюшкиного слугу. Подвернув шаровары, он поливал цветы.
– Маш-Касем, ты не знаешь, зачем я дядюшке понадобился?
– Э-э, милок. Зачем мне врать?! Ага приказали собрать у них всех детей. А по правде, мне и невдомек, какое у них к вам дело…
Только родственники пользовались привилегией называть дядю «дядюшкой». Все остальные – и друзья, и знакомые, и просто жители нашего квартала – величали его не иначе, как «ага». И в глаза, и за глаза. У дядюшки было длинное витиеватое имя, аж из семи слогов. Да, да, из семи. Надо было ровно семь раз открыть и закрыть рот, чтобы прозвучало имя, закрепляющее за дорогим дядюшкой право на существование в этом мире. У отца дядюшки имя тоже было не из коротких – шесть слогов. И его тоже все величали только «ага», а его настоящее имя постепенно забылось. Отец дядюшки, заботясь о том, чтобы, когда он умрет, союз его семерых сыновей и дочерей не дал трещину, построил в своем огромном саду семь домов и еще при жизни разделил их между детьми. Дядюшка был старшим сыном и унаследовал от отца почетное звание «аги». И то ли по причине своего старшинства, то ли в силу особенностей натуры, после смерти отца дядюшка стал считать себя главой семьи и настолько прочно «сел на трон», что члены нашего довольно большого семейства без разрешения дядюшки не смели и воды глотнуть. Он так рьяно вмешивался в жизнь своих родственников, что большинство его братьев и сестер отвоевали себе по суду отдельные участки сада и отгородились от дядюшки заборами. А некоторые вообще продали свои дома и уехали.
На оставшейся территории жили мы, дядюшка со своей семьей и один из дядюшкиных братьев, дом которого был отделен от нашего изгородью.
Дядюшка сидел в своей «зале» – большой комнате с пятью дверьми, а явившиеся по его приказу дети тихо играли или шептались друг с дружкой во внутреннем дворике.
Черноглазая Лейли вышла ко мне навстречу. И снова наши взгляды встретились. Я почувствовал, что сердце у меня бьется необычно. Казалось, даже слышно, как оно гулко стучит: «тук-тук, тук-тук…» Но я не успел толком разобраться в своих ощущениях – из залы вышел дядюшка. Высокий и худой, он был одет в тонкую абу [4]и обтягивающие трикотажные рейтузы. На лице его застыло угрюмое выражение. Все дети, даже совсем еще малыши, почувствовали, что на этот раз их собрали вовсе не для того, чтобы они выслушивали назидания, – надвигалась гроза.
Дядюшка стоял, возвышаясь над нами. Глаза его глядели сквозь толстые стекла дымчатых очков куда-то ввысь. Наконец он сухим и грозным тоном спросил:
– Кто из вас испачкал мелом дверь?
И длинным костлявым пальцем показал на ведущую из дворика в дом дверь, которую только что закрыл за ним Маш-Касем. Все мы невольно посмотрели в ту сторону. На двери было коряво выведено мелом: «Наполеон – осел». Большинство детей – а нас было человек восемь-девять, – не сговариваясь, уставились на Сиямака, но не успел еще дядюшка глянуть на нас с высоты своего роста, как мы уже осознали собственную оплошность и опустили глаза. Никто из нас не сомневался, что надпись на двери – дело рук Сиямака, потому что мы часто обсуждали между собой симпатии дядюшки к Наполеону, и Сиямак, самый отчаянный среди нас, обещал в один прекрасный день увековечить свое отношение к Наполеону на двери дядюшкиного дома. Тем не менее, чувство элементарной гуманности не позволяло нам выдать виновного.
Стоя перед нами с видом коменданта лагеря для военнопленных, обращающегося к шеренге узников, дядюшка начал говорить. Но в своей полной угроз и страшных обещаний речи он, обходя молчанием оскорбление, нанесенное Наполеону, напирал в основном лишь на то, что кто-то испакостил дверь.
Когда дядюшка сделал паузу, воцарилась пугающая тишина. Неожиданно голосом, никак не соответствующим его высокому росту, дядюшка завизжал:
– Я спрашиваю, кто это сделал?
И снова мы исподтишка посмотрели на Сиямака. На этот раз дядюшка перехватил наши взгляды и вперил свой гневный взор прямо в Сиямака. Тут случилось непредвиденное. (Мне, право же, стыдно об этом упоминать, но надеюсь, что необходимость правдиво излагать факты послужит оправданием моей откровенности.) Сиямак от страха написал в штаны и заикающимся голосом стал просить прощения.
Когда виновный понес наказание как за свое основное преступление, так и за преступление, совершенное в ходе следствия, и, заливаясь слезами, поплелся домой, остальные дети двинулись следом за ним. Мы уходили в полном молчании. Это объяснялось, с одной стороны, робостью перед дядюшкой, а с другой – данью уважения и сострадания к мучениям, выпавшим на долю Сиямака, причем в большой степени по нашей же вине.
Рыдая, Сиямак жаловался своей матери на дядюшку. Та, хотя и догадывалась, о ком из родственников идет речь, все же спросила:
– Какой дядюшка?
И несчастный мальчишка, не задумываясь, выпалил:
– Дядюшка Наполеон!
Мы оцепенели от ужаса. Прозвище, которым мы давно между собой наградили дядюшку, впервые было произнесено вслух в присутствии взрослых.
Конечно же, Сиямак еще раз получил по заслугам, теперь уже от собственных родителей, но зато мы вздохнули с облегчением, потому что давно задыхались от нетерпения произнести дядюшкино прозвище во весь голос.
Дядюшка с юных лет поклонялся Наполеону. Впоследствии мы узнали, что в дядюшкиной библиотеке были собраны все книги о Наполеоне, вышедшие в Иране в переводе на персидский и даже на французском (дядюшка немного знал французский язык). Да и вообще, на его полках не было ни одной книги, так или иначе не связанной с Наполеоном. О чем бы ни заходил разговор: о науке, литературе, истории, юриспруденции или философии – дядюшка непременно умудрялся процитировать какое-нибудь изречение французского императора. И так уж получилось, что большинство родни под влиянием дядюшки считало Наполеона величайшим философом, математиком, политиком и даже поэтом.
Во времена Мохаммада Али-шаха [5]дядюшка состоял в жандармерии и вроде бы дослужился до подпоручика. Все мы сотни раз слышали дядюшкины рассказы о его боевой деятельности и о борьбе, которую он вел в ту пору с разбойниками и мятежниками.
Мы, дети, дали каждой из этих историй свое название: например, «Рассказ о битве при Казеруне», «Рассказ о битве при Мамасени» и так далее. Первые несколько лет эти рассказы сводились к повествованию о стычках дядюшки, командовавшего пятью-шестью другими жандармами, с горсткой разбойников и грабителей, орудовавших близ Казеруна или Мамасени. Но со временем число противников росло, а стычки превращались в кровавые бои. Так, если в ранних рассказах дядюшку вместе с пятью жандармами взяли в окружение около Казеруна двенадцать разбойников, то года через два-три стычка при Казеруне превратилась в дядюшкином изложении в кровопролитную битву, в которой четыре тысячи разбойников – конечно же, подстрекаемых англичанами, – окружили сто пятьдесят жандармов.
И лишь много позже, когда мы были уже достаточно знакомы с историей, нам стало понятно, что в результате крепнущей симпатии дядюшки к Наполеону эпизоды при Казеруне и Мамасени не только разрослись до головокружительных масштабов, но и обрели явное сходство с битвами Наполеона; рассказывая о Казерунской кампании, дядюшка точно описывал битву при Аустерлице и даже без всякого стеснения упоминал о вводе в бой пехоты и артиллерии. А еще мы узнали, что после того, как в Иране жандармерия была реорганизована, ветераны получили ранги, соответствующие их способностям и знаниям, а поскольку дядюшка был мало сведущ в той области, в которой сам он претендовал на гениальность, ему пришлось уйти в отставку в одном из низших чинов.
Итак, началась вторая бесконечная ночь. И снова передо мной – черные глаза Лейли, ее ласковый взгляд. И снова тринадцатилетнего мальчишку одолевают путаные беспокойные мысли. И снова я ищу ответ своим догадкам, но теперь меня мучает еще и новый вопрос: «А вдруг и Лейли в меня влюблена?» О господи, сжалься надо мной! Если влюбился только я, то остается хоть какая-то надежда на спасение, но если и Лейли…
Даже в то время, пока мы стояли в тревожном ожидании пред дядюшкиными очами, и никто из нас не был уверен, что дядюшка сумеет правильно дознаться до истины и свершит свой суд справедливо, даже тогда я то и дело ловил на себе взгляд Лейли или чувствовал, что она на меня смотрит.
Теперь передо мной возникла новая проблема, которую следовало срочно решить, – что лучше: безответная любовь или взаимная?
Кого же мне об этом спросить? С кем посоветоваться? Вот если бы Лейли была сейчас рядом… Нет, вне всякого сомнения, я влюбился – иначе с чего бы мне так хотелось, чтобы Лейли была рядом? Надо бы кого-нибудь обо всем этом порасспросить. Но кого?
А что, если спросить саму Лейли? Но это же просто глупо! Спрашивать у Лейли, влюблен я в нее или нет! А может быть, спросить у нее… Что?… Спросить, влюблена ли она в меня? Тоже глупо. Да и потом, вряд ли я наберусь храбрости задать ей подобный вопрос. Может, поговорить с ребятами?
Нет, ничего из этого не выйдет… Брат Лейли младше меня и в таких вещах не смыслит… Может, спросить Али?… Нет. Он – трепло, побежит и все доложит моему отцу, а еще хуже – дядюшке. О господи, неужели же мне некого спросить, влюблен я или нет?
Внезапно кромешный мрак, в котором блуждали мои мысли, озарился светом надежды – «Маш-Касем»!
Да, что если спросить Маш-Касема? Дядюшка взял его в услужение из деревни, и в нашей семье часто хвалили Маш-Касема за набожность и благочестие, к тому же он как-то раз уже доказал мне свою порядочность. Однажды я мячом разбил в дядюшкином доме окно. Маш-Касем это видел, но не сказал никому ни слова.
И вообще Маш-Касем всегда был на стороне детворы и часто рассказывал нам всякие удивительные истории. Основным достоинством Маш-Касема было то, что он обязательно отвечал на любой вопрос. Когда его о чем-то спрашивали, он прежде всего говорил: «Зачем же врать?! До могилы-то… ять… ять…» – и непременно растопыривал четыре пальца правой руки. Потом уже мы узнали, что этим он хотел сказать, что, поскольку человека отделяет от могилы ничтожное расстояние – не больше, чем четыре пальца, – врать не следует. Хотя мы иногда понимали, а скорее даже чувствовали, что Маш-Касем врет, нам было интересно, как он умудряется отвечать на абсолютно все вопросы, даже если они касаются сложнейших наук, открытий и изобретений. Когда мы спросили его, существуют ли на самом деле драконы, он, не задумываясь, ответил: «Э-э, милые вы мои… Зачем же врать?! До могилы-то ать… ать… Я ведь дракона собственными глазами видел… Иду это я однажды по дороге из Гиясабада в Кум… Дошел до поворота и гляжу – дракон! Он сначала взлетел, а потом прямо передо мной опустился. Ну и зверь! Не приведи бог с таким встретиться. Наполовину тигр, наполовину буйвол, помесь коровы с осьминогом и с совой… Из пасти у него огонь полыхает, на три зара [6]вокруг. Я думаю: „Была не была!“ – и как садану ему в пасть лопатой, чтоб он поперхнулся. Он захрипел, да так, что весь город разбудил… А что толку, милые вы мои? Никто Маш-Касему и „спасибо“ не сказал…»
Маш-Касем всегда был готов объяснить любой факт истории и любое хитроумное изобретение рода человеческого. Если бы в ту пору уже создали атомную бомбу, Маш-Касем наверняка взялся бы растолковать нам, как происходит ядерный взрыв.
В общем, в ту ночь Маш-Касем стал для меня символом надежды выпутаться из плена неразрешимых вопросов, и я спал довольно спокойно.
Утром я проснулся рано. Маш-Касем всегда вставал на рассвете и, как только поднимался с постели, сразу же шел поливать цветы и ухаживать за садом. Вот и сейчас, выйдя в сад, я увидел, что он, взобравшись на табуретку, подравнивает ветки шиповника, вившегося вокруг дядюшкиной беседки.
– Что, родимый, не спится?… Чего это ты сегодня ни свет ни заря?
– Я вчера рано лег, а утром уже не спалось.
– Ну что ж, тогда иди поиграй. А то ведь скоро и школа откроется, тогда не до игр будет.
Я минуту стоял в нерешительности, но потом подумал, что впереди меня ожидает третья полная кошмаров ночь, и отважился:
– Маш-Касем, я хочу у тебя кое-что спросить.
– Так спрашивай, милый. Спрашивай.
– У нас в классе один парень думает, что он влюбился… Только как бы это сказать… В общем, он не уверен… А спрашивать у других стесняется… Ты не знаешь, как люди определяют, влюблены они или нет?
Маш-Касем чуть не свалился с табуретки и в изумлении пробормотал:
– Что?… Как ты сказал? Влюбился?! Твой одноклассник?
Я встревожено спросил:
– А что такое, Маш-Касем? Это очень опасно?
Глядя на садовые ножницы, Маш-Касем неспешно ответил:
– Эх, милок, зачем же врать?! До могилы-то… ать… ать… Я сам не влюблялся… то есть, конечно влюблялся! В общем, знаю, что это за несчастье. Не дай бог! Клянусь пятью святыми [7], никому не пожелаю испытать мученья любви! Любовь, она и взрослых людей на тот свет отправляет, а уж про детей – и говорить нечего!
У меня от ужаса подкосились ноги. Но ведь я намеревался расспросить Маш-Касема о признаках и симптомах влюбленности, а он вместо этого описывает ее страшные последствия. Ну нет. Я так просто не отступлюсь. Раз уж Маш-Касем – единственный знающий человек, который может дать мне необходимые сведения о любви и признаках влюбленности, я должен быть твердым.
– Но, Маш-Касем! Мой приятель… ну, тот, который думает, что влюбился, хочет сначала узнать, вправду ли с ним это случилось. А уж когда он убедится, что влюбился, тогда будет думать, как ему от этой напасти избавиться.
– Э-э, милок. Разве ж от нее так просто излечишься! Эта штука пострашней любой болезни будет, И не приведи господь! Хуже тифа, хуже колик!
Я решительно его перебил:
– Маш-Касем, об этом мы потом поговорим. Сейчас ты скажи, как человек узнает, что он влюбился?
– Ей-богу, милок, зачем же врать?! Что знаю, скажу. Когда влюбляешься… В общем, если не видишь любимую, сердце у тебя будто в лед превращается… А как ее увидишь, сердце горит, словно в нем печку разожгли, и ты готов подарить своей любимой все богатства мира, будто ты шах какой… Короче говоря, не будет тебе покоя, пока ты на ней не женишься. Но уж если – а ведь и так бывает – ее за другого отдадут, тогда… О-ох, горе-горькое! Один мой земляк тоже… Влюбился… А однажды вечером его любимую за другого выдали, так он наутро в пустыню убежал. С тех пор уж двадцать лет прошло, а никому и не ведомо, где он, что с ним… Как в воду канул…
И Маш-Касема понесло. Он рассказывал историю за историей о своих земляках, об однополчанах, а мне хотелось скорее закончить нашу беседу: я боялся, что кто-нибудь войдет в сад и услышит нас.
– Маш-Касем, как бы дядюшка не догадался, о чем я тебя спрашивал… А то ведь он будет докапываться, кто да что…
– Разве ж я аге чего скажу? Думаешь, мне жизнь надоела?! Ага ведь, если прослышит, что кто-то о любви заговорил, такой шум подымет!… Да он за это убить может! – И, покачав головой, Маш-Касем добавил: – Не приведи бог, кто-нибудь влюбится в барышню Лейли. Ага того человека в порошок сотрет.
Стараясь сохранять хладнокровный вид, я спросил:
– Это почему же, Маш-Касем?
– Да вот помню, много лет назад какой-то парень влюбился в дочку одного приятеля аги…
– Ну и что же случилось?
– Зачем же врать?! До могилы-то… ать… ать… Правда, я своими глазами не видел… Но тот парнишка исчез – поминай как звали. Точно сквозь землю провалился. Тогда поговаривали, будто ага всадил ему пулю прямо в сердце, а потом бросил покойника в колодец… Это еще во времена Казерунской кампании было…
И Маш-Касем принялся излагать дядюшкин «Рассказ о битве при Казеруне».
Мы не знали, с какого точно времени Маш-Касем работал у дядюшки, но постепенно выяснилось, что, во-первых, Маш-Касем попал к нему уже после того, как тот оставил службу в провинции и вернулся в Тегеран, во-вторых, Маш-Касем был, так сказать, дядюшкой в миниатюре. Богатство его воображения ничуть не уступало дядюшкиному. Когда в первые годы Маш-Касем поддакивал хозяину во время его рассказов о боевом прошлом, тот сердился и кричал: «А ты что встреваешь? Ты ведь там не был!» Но Маш-Касем делал вид, что это к нему не относится. И, наверное, по той причине, что никто не стал бы слушать его собственные небылицы, он на протяжении многих лет всеми силами старался убедить окружающих, что воевал под дядюшкиным началом. Дядюшка же, чувствуя, что слушатели начинают терять должное доверие к его рассказам, особенно к историям о его ратных подвигах, – может быть, в силу необходимости иметь при себе живого свидетеля, а может быть, и потому, что Маш-Касем сумел-таки загипнотизировать его своими фантазиями, и дядюшка уже явственно представлял себе его на поле брани, – постепенно признал, что Маш-Касем был его солдатом и вместе с ним участвовал в боях. Ведь Маш-Касем до мельчайших подробностей помнил дядюшкины рассказы о битвах при Казеруне, Мамасени и о других военных приключениях и иногда даже подсказывал ему, что следует за чем.
После обеда меня с сестрой, как обычно, суровыми угрозами вперемежку с заманчивыми обещаниями развлечений, ждущих нас вечером, заставили отправиться спать в нижнюю комнату. В раскаленном от солнца Тегеране послеполуденный сон был обязательным для всех детей. Но в тот день, как, впрочем, и всегда, мы выжидали, пока отца сморит сон, чтобы удрать в сад и поиграть там в свое удовольствие. Когда наконец отец захрапел, я высунул голову из-под простыни и взглянул на стенные часы. Было полтретьего. Сестренка, дожидаясь, пока заснет отец, уснула сама, и мне пришлось красться на цыпочках в одиночку.
Лейли, дочка моего дядюшки, и ее младший брат уже полчаса как ждали нас с сестрой. Дома, в которых жили наши семьи, стояли в большом общем саду, и между ними не было ни забора, ни стены. Лейли, ее брат и я укрылись в тени раскидистого орехового дерева и играли, стараясь не поднимать шума. И вдруг я встретился с Лейли взглядом. Ее черные, большие глаза смотрели прямо в мои. Я не смог отвести взгляда. Не знаю, как долго мы глазели друг на друга, но неожиданно над нашими головами выросла фигура моей матери с пучком прутьев в руках. Лейли с братом помчались к себе домой, а меня мать, угрожающе размахивая прутьями, водворила на место, в нижнюю комнату. Прежде чем натянуть простыню на голову, я снова взглянул на стенные часы – было без десяти три. Мать, залезая под свою простыню, проворчала:
– Слава богу, что не проснулся дядюшка – он бы от вас мокрого места не оставил!
И она знала, что говорила. Дядюшка очень сурово расправлялся с теми, кто нарушал его приказы. А один из них гласил, что до пяти часов дня детей должно быть не слышно и не видно. («Чтоб и дышать не смели!») Не только мы, дети, испытали на себе, чем чреваты игры и шум в часы дядюшкиного послеобеденного отдыха, но даже вороны и голуби – и те старались в это время держаться подальше от нашего сада: дядюшка не раз пускал против них в ход свое охотничье ружье и был беспощаден. До пяти часов дня обходили стороной нашу улицу, прозванную в честь дядюшки его именем, и бродячие торговцы, потому что два олуха: один торговавший дынями, а другой – луком, заработали от дядюшки по оплеухе.
Но в тот день мои мысли были целиком заняты другим, и слова матери не заставили меня вспомнить о дядюшкиных скандалах и о его приступах дурного настроения. Ни на секунду не мог я забыть глаза Лейли, ее взгляд. Как я ни ворочался с боку на бок, как ни старался отвлечься, я все равно видел перед собой ее черные глаза, видел еще яснее, чем наяву.
И ночью, когда я лежал под москитной сеткой, меня преследовало это же наваждение. В тот день я больше не встречался с Лейли, но ее глаза, ее ласковый взгляд были со мной неразлучно.
Не знаю, сколько прошло времени, но вдруг мой мозг пронзила дикая мысль: «Боже мой, неужто я влюбился?!» Я попытался расхохотаться, но у меня ничего не получилось. Впрочем, что тут особенного: бывает, человеку совсем не смешно от какой-нибудь дурацкой мысли, но ведь это еще не доказывает, что эта мысль на самом деле не дурацкая! Но разве может человек так просто взять и влюбиться, без всякой подготовки?
Я попытался проанализировать все, что мне было известно про любовь. К сожалению, я располагал скудными сведениями по этому вопросу. Хотя мне уже шел четырнадцатый год, я еще ни разу в жизни не видел настоящего влюбленного. Любовные романы и жизнеописания влюбленных в ту пору издавались у нас мало, да и, кроме того, нам не разрешали их читать. Родители и родственники – а прежде всего дядюшка, чьи убеждения, взгляды и образ мыслей довлели над всей нашей обширной родней, – запрещали детям выходить со двора без сопровождения взрослых, и мы не осмеливались якшаться с соседскими ребятишками. А радио изобрели не так давно, и его ежедневные двух-трехчасовые передачи не несли в себе никакой важной информации, способной помочь непросвещенным умам.
Раскладывая по полочкам багаж своих знаний о любви, я первым делом наткнулся на историю о Лейли и Меджнуне. Эту историю я слышал много раз. Но сколько я ни копался в закоулках своих мозговых извилин, я не мог припомнить, чтобы кто-нибудь рассказывал, как Меджнун влюбился в Лейли. Обычно просто говорили: «Меджнун влюбился в Лейли». И все.
Вообще-то, наверное, лучше было бы не втягивать Лейли и Меджнуна в мои дела, потому что, хоть я и не отдавал себе в этом отчета, тот факт, что легендарная Лейли была тезкой дядюшкиной дочки, повлиял на мои дальнейшие умозаключения. Но я не видел другого выхода – самыми значительными из известных мне влюбленных были именно эти самые Лейли и Меджнун. Кроме них, я слышал еще о Фархаде и Ширин, но ничего существенного о том, как они влюбились друг в друга, я опять же не знал. Некоторое время тому назад я прочел в какой-то газете любовный рассказ, но не целиком, а только конец – у меня не было предыдущих номеров газеты. Один парень из нашего класса пересказал мне начало, но в результате я все равно не узнал, как возникла эта любовь.
Стенные часы пробили двенадцать. Господи, уже полночь, а я еще не сплю! Сколько я себя помнил, эти часы висели у нас всегда, но я впервые услышал, как они отбивают полночь. Может быть, моя бессонница тоже доказывает, что я влюбился? Сквозь москитную сетку я различал в полутьме двора неясные силуэты деревьев и розовых кустов, казавшихся диковинными призраками. Мне стало страшно – хоть я и не успел еще окончательно разобраться, влюбился я или нет, но судьбы влюбленных, чьи истории я припомнил, повергли меня в ужас. Почти все эти истории были трагичны и почти все кончались смертью героев.
Лейли и Меджнун – смерть! Ширин и Фархад – смерть! Ромео и Джульетта – смерть! Поль и Виргиния – смерть! И даже тот рассказ в газете тоже кончался смертью.
Не дай бог, я и на самом деле влюбился. Значит, я тоже умру? А в ту пору детская смертность была высокой, и мне доводилось слышать, как взрослые в разговорах подсчитывали, сколько та или иная женщина родила детей, и сколько из них умерли. Но неожиданно во мне вспыхнула надежда: знаменитый Амир Арслан! [2]Историю о нем я много раз слышал и читал сам. Амир Арслан – единственный влюбленный, которому удалось стать счастливым!
Мысли об Амире Арслане и о благополучном исходе его любви слегка меня приободрили, но в то же время утяжелили чашу весов, содержащую утвердительный ответ на важнейший вопрос, а именно: влюблен я или нет. А каким образом влюбился Амир Арслан? Он увидел портрет Фаррохлеги и в тот же миг навсегда отдал ей свое сердце. Так, может быть, я тоже влюбился с одного-единственного взгляда?
Я пытался уснуть. Я крепко зажмурил глаза, чтобы погрузиться в забытье и выбраться из лабиринта неотвязных мыслей. К счастью, даже когда мальчишка влюблен, сон одерживает над ним верх и не позволяет бодрствовать до утра. По всей видимости, бессонные ночи – удел взрослых влюбленных.
Наступило утро, но я не успел вернуться к своим думам, потому что заспался дольше обычного, а разбудил меня голос матери, повторявшей:
– Подымайся, подымайся же! Тебя дядя зовет.
Я вздрогнул, как будто меня ударило током. У меня пропал дар речи. Я хотел спросить: «Какой дядя?», но не смог выдавить из себя ни звука.
– Вставай! Ага [3]приказал, чтобы ты явился к нему домой.
Я отказывался что-либо понимать. Вопреки здравому смыслу, вопреки всякой, даже детской, логике я почему-то был уверен, что дядюшка проник в мою тайну, и от страха меня била дрожь. Чтобы отсрочить надвигающуюся пытку, я сказал первое, что пришло в голову:
– Я еще не завтракал.
– Так вставай же быстрее. Позавтракаешь и пойдешь.
– А вы не знаете, зачем дядюшка меня вызывает?
Ответ матери меня несколько успокоил:
– Он велел созвать к нему всех детей.
Я вздохнул с облегчением – очередное сборище у дядюшки. Он часто собирал у себя детвору и читал нам нотации и наставления, а потом раздавал сладости. В общем, я постепенно пришел в себя и сообразил, что дядюшка никак не мог раскрыть мою тайну.
Завтрак я съел, можно сказать, спокойно, и впервые с того момента, как проснулся, мне вновь привиделись черные глаза Лейли – они глядели на меня сквозь клубы вырывавшегося из самовара дыма.
Выйдя в сад, я увидел Маш-Касема, дядюшкиного слугу. Подвернув шаровары, он поливал цветы.
– Маш-Касем, ты не знаешь, зачем я дядюшке понадобился?
– Э-э, милок. Зачем мне врать?! Ага приказали собрать у них всех детей. А по правде, мне и невдомек, какое у них к вам дело…
Только родственники пользовались привилегией называть дядю «дядюшкой». Все остальные – и друзья, и знакомые, и просто жители нашего квартала – величали его не иначе, как «ага». И в глаза, и за глаза. У дядюшки было длинное витиеватое имя, аж из семи слогов. Да, да, из семи. Надо было ровно семь раз открыть и закрыть рот, чтобы прозвучало имя, закрепляющее за дорогим дядюшкой право на существование в этом мире. У отца дядюшки имя тоже было не из коротких – шесть слогов. И его тоже все величали только «ага», а его настоящее имя постепенно забылось. Отец дядюшки, заботясь о том, чтобы, когда он умрет, союз его семерых сыновей и дочерей не дал трещину, построил в своем огромном саду семь домов и еще при жизни разделил их между детьми. Дядюшка был старшим сыном и унаследовал от отца почетное звание «аги». И то ли по причине своего старшинства, то ли в силу особенностей натуры, после смерти отца дядюшка стал считать себя главой семьи и настолько прочно «сел на трон», что члены нашего довольно большого семейства без разрешения дядюшки не смели и воды глотнуть. Он так рьяно вмешивался в жизнь своих родственников, что большинство его братьев и сестер отвоевали себе по суду отдельные участки сада и отгородились от дядюшки заборами. А некоторые вообще продали свои дома и уехали.
На оставшейся территории жили мы, дядюшка со своей семьей и один из дядюшкиных братьев, дом которого был отделен от нашего изгородью.
Дядюшка сидел в своей «зале» – большой комнате с пятью дверьми, а явившиеся по его приказу дети тихо играли или шептались друг с дружкой во внутреннем дворике.
Черноглазая Лейли вышла ко мне навстречу. И снова наши взгляды встретились. Я почувствовал, что сердце у меня бьется необычно. Казалось, даже слышно, как оно гулко стучит: «тук-тук, тук-тук…» Но я не успел толком разобраться в своих ощущениях – из залы вышел дядюшка. Высокий и худой, он был одет в тонкую абу [4]и обтягивающие трикотажные рейтузы. На лице его застыло угрюмое выражение. Все дети, даже совсем еще малыши, почувствовали, что на этот раз их собрали вовсе не для того, чтобы они выслушивали назидания, – надвигалась гроза.
Дядюшка стоял, возвышаясь над нами. Глаза его глядели сквозь толстые стекла дымчатых очков куда-то ввысь. Наконец он сухим и грозным тоном спросил:
– Кто из вас испачкал мелом дверь?
И длинным костлявым пальцем показал на ведущую из дворика в дом дверь, которую только что закрыл за ним Маш-Касем. Все мы невольно посмотрели в ту сторону. На двери было коряво выведено мелом: «Наполеон – осел». Большинство детей – а нас было человек восемь-девять, – не сговариваясь, уставились на Сиямака, но не успел еще дядюшка глянуть на нас с высоты своего роста, как мы уже осознали собственную оплошность и опустили глаза. Никто из нас не сомневался, что надпись на двери – дело рук Сиямака, потому что мы часто обсуждали между собой симпатии дядюшки к Наполеону, и Сиямак, самый отчаянный среди нас, обещал в один прекрасный день увековечить свое отношение к Наполеону на двери дядюшкиного дома. Тем не менее, чувство элементарной гуманности не позволяло нам выдать виновного.
Стоя перед нами с видом коменданта лагеря для военнопленных, обращающегося к шеренге узников, дядюшка начал говорить. Но в своей полной угроз и страшных обещаний речи он, обходя молчанием оскорбление, нанесенное Наполеону, напирал в основном лишь на то, что кто-то испакостил дверь.
Когда дядюшка сделал паузу, воцарилась пугающая тишина. Неожиданно голосом, никак не соответствующим его высокому росту, дядюшка завизжал:
– Я спрашиваю, кто это сделал?
И снова мы исподтишка посмотрели на Сиямака. На этот раз дядюшка перехватил наши взгляды и вперил свой гневный взор прямо в Сиямака. Тут случилось непредвиденное. (Мне, право же, стыдно об этом упоминать, но надеюсь, что необходимость правдиво излагать факты послужит оправданием моей откровенности.) Сиямак от страха написал в штаны и заикающимся голосом стал просить прощения.
Когда виновный понес наказание как за свое основное преступление, так и за преступление, совершенное в ходе следствия, и, заливаясь слезами, поплелся домой, остальные дети двинулись следом за ним. Мы уходили в полном молчании. Это объяснялось, с одной стороны, робостью перед дядюшкой, а с другой – данью уважения и сострадания к мучениям, выпавшим на долю Сиямака, причем в большой степени по нашей же вине.
Рыдая, Сиямак жаловался своей матери на дядюшку. Та, хотя и догадывалась, о ком из родственников идет речь, все же спросила:
– Какой дядюшка?
И несчастный мальчишка, не задумываясь, выпалил:
– Дядюшка Наполеон!
Мы оцепенели от ужаса. Прозвище, которым мы давно между собой наградили дядюшку, впервые было произнесено вслух в присутствии взрослых.
Конечно же, Сиямак еще раз получил по заслугам, теперь уже от собственных родителей, но зато мы вздохнули с облегчением, потому что давно задыхались от нетерпения произнести дядюшкино прозвище во весь голос.
Дядюшка с юных лет поклонялся Наполеону. Впоследствии мы узнали, что в дядюшкиной библиотеке были собраны все книги о Наполеоне, вышедшие в Иране в переводе на персидский и даже на французском (дядюшка немного знал французский язык). Да и вообще, на его полках не было ни одной книги, так или иначе не связанной с Наполеоном. О чем бы ни заходил разговор: о науке, литературе, истории, юриспруденции или философии – дядюшка непременно умудрялся процитировать какое-нибудь изречение французского императора. И так уж получилось, что большинство родни под влиянием дядюшки считало Наполеона величайшим философом, математиком, политиком и даже поэтом.
Во времена Мохаммада Али-шаха [5]дядюшка состоял в жандармерии и вроде бы дослужился до подпоручика. Все мы сотни раз слышали дядюшкины рассказы о его боевой деятельности и о борьбе, которую он вел в ту пору с разбойниками и мятежниками.
Мы, дети, дали каждой из этих историй свое название: например, «Рассказ о битве при Казеруне», «Рассказ о битве при Мамасени» и так далее. Первые несколько лет эти рассказы сводились к повествованию о стычках дядюшки, командовавшего пятью-шестью другими жандармами, с горсткой разбойников и грабителей, орудовавших близ Казеруна или Мамасени. Но со временем число противников росло, а стычки превращались в кровавые бои. Так, если в ранних рассказах дядюшку вместе с пятью жандармами взяли в окружение около Казеруна двенадцать разбойников, то года через два-три стычка при Казеруне превратилась в дядюшкином изложении в кровопролитную битву, в которой четыре тысячи разбойников – конечно же, подстрекаемых англичанами, – окружили сто пятьдесят жандармов.
И лишь много позже, когда мы были уже достаточно знакомы с историей, нам стало понятно, что в результате крепнущей симпатии дядюшки к Наполеону эпизоды при Казеруне и Мамасени не только разрослись до головокружительных масштабов, но и обрели явное сходство с битвами Наполеона; рассказывая о Казерунской кампании, дядюшка точно описывал битву при Аустерлице и даже без всякого стеснения упоминал о вводе в бой пехоты и артиллерии. А еще мы узнали, что после того, как в Иране жандармерия была реорганизована, ветераны получили ранги, соответствующие их способностям и знаниям, а поскольку дядюшка был мало сведущ в той области, в которой сам он претендовал на гениальность, ему пришлось уйти в отставку в одном из низших чинов.
Итак, началась вторая бесконечная ночь. И снова передо мной – черные глаза Лейли, ее ласковый взгляд. И снова тринадцатилетнего мальчишку одолевают путаные беспокойные мысли. И снова я ищу ответ своим догадкам, но теперь меня мучает еще и новый вопрос: «А вдруг и Лейли в меня влюблена?» О господи, сжалься надо мной! Если влюбился только я, то остается хоть какая-то надежда на спасение, но если и Лейли…
Даже в то время, пока мы стояли в тревожном ожидании пред дядюшкиными очами, и никто из нас не был уверен, что дядюшка сумеет правильно дознаться до истины и свершит свой суд справедливо, даже тогда я то и дело ловил на себе взгляд Лейли или чувствовал, что она на меня смотрит.
Теперь передо мной возникла новая проблема, которую следовало срочно решить, – что лучше: безответная любовь или взаимная?
Кого же мне об этом спросить? С кем посоветоваться? Вот если бы Лейли была сейчас рядом… Нет, вне всякого сомнения, я влюбился – иначе с чего бы мне так хотелось, чтобы Лейли была рядом? Надо бы кого-нибудь обо всем этом порасспросить. Но кого?
А что, если спросить саму Лейли? Но это же просто глупо! Спрашивать у Лейли, влюблен я в нее или нет! А может быть, спросить у нее… Что?… Спросить, влюблена ли она в меня? Тоже глупо. Да и потом, вряд ли я наберусь храбрости задать ей подобный вопрос. Может, поговорить с ребятами?
Нет, ничего из этого не выйдет… Брат Лейли младше меня и в таких вещах не смыслит… Может, спросить Али?… Нет. Он – трепло, побежит и все доложит моему отцу, а еще хуже – дядюшке. О господи, неужели же мне некого спросить, влюблен я или нет?
Внезапно кромешный мрак, в котором блуждали мои мысли, озарился светом надежды – «Маш-Касем»!
Да, что если спросить Маш-Касема? Дядюшка взял его в услужение из деревни, и в нашей семье часто хвалили Маш-Касема за набожность и благочестие, к тому же он как-то раз уже доказал мне свою порядочность. Однажды я мячом разбил в дядюшкином доме окно. Маш-Касем это видел, но не сказал никому ни слова.
И вообще Маш-Касем всегда был на стороне детворы и часто рассказывал нам всякие удивительные истории. Основным достоинством Маш-Касема было то, что он обязательно отвечал на любой вопрос. Когда его о чем-то спрашивали, он прежде всего говорил: «Зачем же врать?! До могилы-то… ять… ять…» – и непременно растопыривал четыре пальца правой руки. Потом уже мы узнали, что этим он хотел сказать, что, поскольку человека отделяет от могилы ничтожное расстояние – не больше, чем четыре пальца, – врать не следует. Хотя мы иногда понимали, а скорее даже чувствовали, что Маш-Касем врет, нам было интересно, как он умудряется отвечать на абсолютно все вопросы, даже если они касаются сложнейших наук, открытий и изобретений. Когда мы спросили его, существуют ли на самом деле драконы, он, не задумываясь, ответил: «Э-э, милые вы мои… Зачем же врать?! До могилы-то ать… ать… Я ведь дракона собственными глазами видел… Иду это я однажды по дороге из Гиясабада в Кум… Дошел до поворота и гляжу – дракон! Он сначала взлетел, а потом прямо передо мной опустился. Ну и зверь! Не приведи бог с таким встретиться. Наполовину тигр, наполовину буйвол, помесь коровы с осьминогом и с совой… Из пасти у него огонь полыхает, на три зара [6]вокруг. Я думаю: „Была не была!“ – и как садану ему в пасть лопатой, чтоб он поперхнулся. Он захрипел, да так, что весь город разбудил… А что толку, милые вы мои? Никто Маш-Касему и „спасибо“ не сказал…»
Маш-Касем всегда был готов объяснить любой факт истории и любое хитроумное изобретение рода человеческого. Если бы в ту пору уже создали атомную бомбу, Маш-Касем наверняка взялся бы растолковать нам, как происходит ядерный взрыв.
В общем, в ту ночь Маш-Касем стал для меня символом надежды выпутаться из плена неразрешимых вопросов, и я спал довольно спокойно.
Утром я проснулся рано. Маш-Касем всегда вставал на рассвете и, как только поднимался с постели, сразу же шел поливать цветы и ухаживать за садом. Вот и сейчас, выйдя в сад, я увидел, что он, взобравшись на табуретку, подравнивает ветки шиповника, вившегося вокруг дядюшкиной беседки.
– Что, родимый, не спится?… Чего это ты сегодня ни свет ни заря?
– Я вчера рано лег, а утром уже не спалось.
– Ну что ж, тогда иди поиграй. А то ведь скоро и школа откроется, тогда не до игр будет.
Я минуту стоял в нерешительности, но потом подумал, что впереди меня ожидает третья полная кошмаров ночь, и отважился:
– Маш-Касем, я хочу у тебя кое-что спросить.
– Так спрашивай, милый. Спрашивай.
– У нас в классе один парень думает, что он влюбился… Только как бы это сказать… В общем, он не уверен… А спрашивать у других стесняется… Ты не знаешь, как люди определяют, влюблены они или нет?
Маш-Касем чуть не свалился с табуретки и в изумлении пробормотал:
– Что?… Как ты сказал? Влюбился?! Твой одноклассник?
Я встревожено спросил:
– А что такое, Маш-Касем? Это очень опасно?
Глядя на садовые ножницы, Маш-Касем неспешно ответил:
– Эх, милок, зачем же врать?! До могилы-то… ать… ать… Я сам не влюблялся… то есть, конечно влюблялся! В общем, знаю, что это за несчастье. Не дай бог! Клянусь пятью святыми [7], никому не пожелаю испытать мученья любви! Любовь, она и взрослых людей на тот свет отправляет, а уж про детей – и говорить нечего!
У меня от ужаса подкосились ноги. Но ведь я намеревался расспросить Маш-Касема о признаках и симптомах влюбленности, а он вместо этого описывает ее страшные последствия. Ну нет. Я так просто не отступлюсь. Раз уж Маш-Касем – единственный знающий человек, который может дать мне необходимые сведения о любви и признаках влюбленности, я должен быть твердым.
– Но, Маш-Касем! Мой приятель… ну, тот, который думает, что влюбился, хочет сначала узнать, вправду ли с ним это случилось. А уж когда он убедится, что влюбился, тогда будет думать, как ему от этой напасти избавиться.
– Э-э, милок. Разве ж от нее так просто излечишься! Эта штука пострашней любой болезни будет, И не приведи господь! Хуже тифа, хуже колик!
Я решительно его перебил:
– Маш-Касем, об этом мы потом поговорим. Сейчас ты скажи, как человек узнает, что он влюбился?
– Ей-богу, милок, зачем же врать?! Что знаю, скажу. Когда влюбляешься… В общем, если не видишь любимую, сердце у тебя будто в лед превращается… А как ее увидишь, сердце горит, словно в нем печку разожгли, и ты готов подарить своей любимой все богатства мира, будто ты шах какой… Короче говоря, не будет тебе покоя, пока ты на ней не женишься. Но уж если – а ведь и так бывает – ее за другого отдадут, тогда… О-ох, горе-горькое! Один мой земляк тоже… Влюбился… А однажды вечером его любимую за другого выдали, так он наутро в пустыню убежал. С тех пор уж двадцать лет прошло, а никому и не ведомо, где он, что с ним… Как в воду канул…
И Маш-Касема понесло. Он рассказывал историю за историей о своих земляках, об однополчанах, а мне хотелось скорее закончить нашу беседу: я боялся, что кто-нибудь войдет в сад и услышит нас.
– Маш-Касем, как бы дядюшка не догадался, о чем я тебя спрашивал… А то ведь он будет докапываться, кто да что…
– Разве ж я аге чего скажу? Думаешь, мне жизнь надоела?! Ага ведь, если прослышит, что кто-то о любви заговорил, такой шум подымет!… Да он за это убить может! – И, покачав головой, Маш-Касем добавил: – Не приведи бог, кто-нибудь влюбится в барышню Лейли. Ага того человека в порошок сотрет.
Стараясь сохранять хладнокровный вид, я спросил:
– Это почему же, Маш-Касем?
– Да вот помню, много лет назад какой-то парень влюбился в дочку одного приятеля аги…
– Ну и что же случилось?
– Зачем же врать?! До могилы-то… ать… ать… Правда, я своими глазами не видел… Но тот парнишка исчез – поминай как звали. Точно сквозь землю провалился. Тогда поговаривали, будто ага всадил ему пулю прямо в сердце, а потом бросил покойника в колодец… Это еще во времена Казерунской кампании было…
И Маш-Касем принялся излагать дядюшкин «Рассказ о битве при Казеруне».
Мы не знали, с какого точно времени Маш-Касем работал у дядюшки, но постепенно выяснилось, что, во-первых, Маш-Касем попал к нему уже после того, как тот оставил службу в провинции и вернулся в Тегеран, во-вторых, Маш-Касем был, так сказать, дядюшкой в миниатюре. Богатство его воображения ничуть не уступало дядюшкиному. Когда в первые годы Маш-Касем поддакивал хозяину во время его рассказов о боевом прошлом, тот сердился и кричал: «А ты что встреваешь? Ты ведь там не был!» Но Маш-Касем делал вид, что это к нему не относится. И, наверное, по той причине, что никто не стал бы слушать его собственные небылицы, он на протяжении многих лет всеми силами старался убедить окружающих, что воевал под дядюшкиным началом. Дядюшка же, чувствуя, что слушатели начинают терять должное доверие к его рассказам, особенно к историям о его ратных подвигах, – может быть, в силу необходимости иметь при себе живого свидетеля, а может быть, и потому, что Маш-Касем сумел-таки загипнотизировать его своими фантазиями, и дядюшка уже явственно представлял себе его на поле брани, – постепенно признал, что Маш-Касем был его солдатом и вместе с ним участвовал в боях. Ведь Маш-Касем до мельчайших подробностей помнил дядюшкины рассказы о битвах при Казеруне, Мамасени и о других военных приключениях и иногда даже подсказывал ему, что следует за чем.