троицы, - я решил прожить еще год в Гранте {26}, так как мои комнаты (и
прочее) меня вполне устраивают. Несколько старых друзей опять бывают у меня,
и я завел множество новых знакомых, что вполне соответствует моей
общительности; думаю вернуться в колледж в октябре, если буду жив. Здесь
веду я самый рассеянный образ жизни: каждый день где-нибудь бываю, меня
зазывают на столько обедов, что я не в состоянии переварить их. Пишу это
письмо с бутылкой кларета в животе и со слезами на глазах, ибо я только что
расстался с моей красавицей, которая провела со мной вечер" (с. 113).
Далее он говорит уже более серьезно (21 января 1808 года):
"Я студент Кембриджского университета и в этом семестре буду держать
экзамен на степень магистра искусств, однако, задайся я целью постигнуть
логику, красноречие или добродетель, в Гранте это было бы невозможно; как
невозможно и в Эльдорадо, тем более в Утопии. Мозги кембриджских студентов
так же мутны, как воды Кема, их амбиции ограничиваются не церковью
христовой, а ближайшим вакантным приходом" (с. 134).
Мистер Мур подробно комментирует эти строки и высказывает мнение, будто
отвращение, которое испытывали Мильтон и Грей к Кембриджу, а Гиббон и Локк -
к Оксфорду, "определяются в основе своей ненавистью к дисциплине, столь
свойственной гению"; далее он распространяется об "обыкновении гения и вкуса
противостоять дисциплине":

Чем проще мысль, тем путанее речь -
Из слов не просто логику извлечь {*}.
{* Пер. А. Ливерганта.}

Здесь мистер Мур особенно глубоко заблуждается, как, впрочем, и во всех
случаях, требующих хотя бы начатков аналитического мышления. Если
университеты ничего не могут поделать с гениями, то их дисциплина, будь она
годна хоть на что-нибудь, может, по крайней мере, научить чему-то
посредственность и глупость, но ведь, в сущности, университетская дисциплина
не что иное, как притворство и обман, сводящие образование к пустым
формальностям; они прививают посредственности тихую ненависть к литературе и
превращают простодушного остолопа в безнадежного, неисправимого и
самодовольного кретина. Мильтон, Локк, Гиббон и Грей (да и сам лорд Байрон),
по их собственному признанию, многому выучились, несмотря на все попытки
университетов помешать им, и когда самые наши замечательные поэты, философы
и историки ополчаются против университетов, то в этом выражается, по мнению
мистера Мура, нелюбовь гения к дисциплине, а вовсе не то отвращение, какое
питают интеллект, знание, разум и истина к невежеству, стяжательству и
политическому подобострастию - плодам ложного представления об образовании и
науке.
Впрочем, нам бы не хотелось решать этот вопрос лишь на уровне
отвлеченных умозаключений. Для этого предоставим слово Мильтону, Гиббону,
Грею, чтобы они сами объяснили, почему университеты вызывали у них такую
ненависть и отвращение <...>.

* * *

Утверждение о том, это эти просвещенные и усердные люди, подчинившие
сами себя строжайшей дисциплине, невзлюбили свои университеты только потому,
что дисциплина претит чтению, выглядит un peu fort {чересчур (фр.).} даже
для мистера Мура. Но университеты влиятельны, а мистер Мур стремится
поддерживать хорошие отношения со всем, что имеет влияние. В дальнейшем нам
еще не раз предстоит убедиться в этом.
В 1807 году лорд Байрон выпускает "Часы досуга", а в 1808 году
"Эдинбургское обозрение" обрушивается, на него в духе, привычном для
обращения со всеми авторами, в особенности молодыми, которые, не входят в
продажный круг политических и литературных фаворитов; незадолго до этого
точно так же обошлись и с самим мистером Муром. Впрочем, мистер Мур, а
следом за ним и лорд Байрон в конечном счете пробились в этот заколдованный
круг; первый добился своего, пообещав пристрелить критика, чем доказал, что
он не только джентльмен, но и великий поэт; второй - тем, что безжалостно
высек своим сатирическим пером как своего рецензента, так и всех тех, кого
тот расхвалил {27}, что, коль скоро общественное мнение проявило
благосклонность к юному сатирику, представило его претензии на гениальность
в совершенно ином свете. Поскольку рецензия была беспринципной и угождала
разве что досужей злобе, "самому даровитому из критиков" ничего не
оставалось, как проглотить обличающую его инвективу, в которой, между
прочим, говорилось, что ему место в городской тюрьме, - после чего,
обменявшись между собой уколами (Мур раскритиковал Джеффри и Байрона,
Джеффри "разнес", как говорят критики, Мура и Байрона, а Байрон в свою
очередь разнес Джеффри и Мура), все три дарования стали закадычными друзьями
в литературном мире, отчего репутация каждого из них только выиграла у
просвещенной и проницательной публики. Поскольку мистер Мур не только поэт,
но и музыкант, мы рекомендуем ему воспользоваться этой беспроигрышной темой.
Мистер Мур приносит свои весьма неуклюжие и нерешительные извинения по
поводу того, как его друг-критик в свое время обошелся с его другом-поэтом.
"Этот плут - мой честный друг, сэр" {28}, - говорит Деви судье Шеллоу,
заступаясь за Уайзора. Сейчас мы не станем подробно останавливаться на этом,
потому что у нас еще будет возможность убедиться в том, каковы принципы
литературной критики, исповедуемые "Эдинбургским обозрением".
Много говорится и о месте сатиры в прессе. В оценке людей лорд Байрон
руководствовался исключительно личными пристрастиями, будь то
доброжелательность или отвращение. Мистер Мур пытается оправдать эту черту
Байрона тем, что поэт был подвержен новым впечатлениям и влияниям, которые
столь существенно сказывались на его противоречивых суждениях и
пристрастиях. Забавно наблюдать, как лорд Карлайль {29} превращается из
Роскомона {30} в болвана; как профессор Смит {31}, Английское Лирическое
Дарование, превращается из человека, ухитрившегося дискредитировать даже
университет, в того, кто чуть ли не восстановил его доброе имя; как сэр
Уильям Гелл {32} одним росчерком пера возведен; из шута в классики на том
лишь основании, что лорд Байрон совершенно случайно познакомился с ним,
когда тот находился на полпути от шута к классику, и так далее. Примерно в
том же роде составлялись мнения лорда Байрона и о других людях на протяжении
всей его жизни.

* * *

В 1811 году Байрон лишился матери и двух близких друзей {33}: Уингфилда
и Чарльза Скиннера Мэтьюза. Мистер Мур сообщает некоторые сведения о
последнем из них, который, судя по всему, равно как и его великий друг,
"заблудился в лабиринтах скептицизма". Дурной глаз, лабиринты, червоточины,
проклятия, блуждающий свет, тучи, затмение и все прочее в таком духе столь
сильно сказывается на воображении мистера Мура, что сам он безвозвратно
теряется в лабиринте метафор. Вызволить его из этого лабиринта мы не в
силах, однако, посоветовав ему, как советовал Фальстаф Пистолю, говорить
по-человечески {34}, скажем от себя несколько слов по поводу того, что
вызвало такой хаос в его метафорах.
В письмах лорда Байрона мистеру Далласу, мистеру Ходжсону и мистеру
Гиффорду {35} мы находим ответы на те увещевания и упреки, с какими эти
джентльмены обращались к нему в связи с его непостоянством. Если бы любой из
этих джентльменов сетовал на его непостоянство после его смерти в мемуарах,
ему посвященных, то это было бы вполне естественно, учитывая их отношение к
нему при жизни. Однако в письмах лорда Байрона мистеру Муру, да и во всех их
отношениях, судя по отзывам мистера Мура, нет и намека на упреки последнего
в непостоянстве. Тем более странно, что теперь, после смерти лорда Байрона,
мистер Мур предъявляет ему обвинения, которые, судя по всему, не удосужился
предъявить при жизни. Как нам представляется, то, что мистер Мур в свое
время пытался завоевать благосклонность лорда Байрона молчанием, а теперь
завоевывает благосклонность публики болтовней, вполне согласуется с его
общими принципами, состоящими в потворстве всему влиятельному.
"Основным предметом потребления в Англии нашего времени, - говорит
где-то сам лорд Байрон, - является ханжество: ханжество нравственное,
ханжество религиозное, ханжество политическое, но всегда ханжество". Сколько
этого ханжества кроется за сетованиями мистера Мура, мы предоставляем судить
читателю. В письмах лорда Байрона мистеру Муру нет ни одного слова в ответ
хотя бы на тень упреков по поводу его непостоянства. Безусловно, со стороны
мистера Мура было не по-дружески даже не протянуть ему руку помощи, чтобы
вызволить его из "лабиринта, в котором он плутал", "из тьмы, в которой он
блуждал". Тем более что, судя по той уверенности, с какой он приписывает
ошибки лорду Байрону, сам он в своей непогрешимости приближается к
католической церкви. Человек не может безапелляционно обвинять в грубых
ошибках другого, если он до конца не уверен в собственной правоте. В этой
связи нам представляется абсолютно непорядочным отказывать своему
безбожнику-другу в поддержке, когда тот еще был жив и мог ею
воспользоваться, а теперь, после его смерти, вздыхать над ним и забрасывать
его языческую память градом метафор, дабы не уронить себя в глазах своей
веры. Впрочем, мы не думаем, что найдется хотя бы один чистосердечный
человек, которому бы, вне зависимости от его религиозных убеждений, мог
полюбиться тот образ, в который рядится мистер Мур.
Все его замечания на эту тему самым неопровержимым образом
свидетельствуют о том, что он не преследует иной цели, кроме как высказывать
претенциозные и благовидные суждения. Относительно их благовидности пусть
выскажутся те, кто их разделяет. Мы же со своей стороны хотели бы сказать
несколько слов по поводу их претенциозности. "Червь обнаружил себя уже в
утренней росе молодости". Что имеется в виду под "утренним червем" или
"червем в росе"? По всей видимости, автор имеет в виду червя на бутоне розы,
покрытом утренней росой. Но разве червь начинает с того, что обнаруживает
себя? Разве он появляется с утренней росой? Ни то, ни другое. Метафора
никуда не годится. "Червь обнаружил себя в утренней росе молодости... когда
воздействие этой порчи..." Здесь червь уже предстает в виде "порчи", порчи,
появляющейся с утренней росой, - пусть мистер Мур на протяжении всех
двенадцати месяцев внимательно последит за своим садом, и, если он обнаружит
любого червя или паразита, появившегося с утренней росой, ему надлежит
опубликовать свои наблюдения, как представляющие несомненный фитологический
и метеорологический интерес. Так, неверная метафора оказалась неверной
вдвойне. "Поскольку развитие этой порчи самым пагубным образом сказывается
на любом уме, а тем более на уме прирожденного атеиста, он демонстрировал
редкую и удручающую способность вести себя как зарвавшийся школьник.
Преждевременное развитие, которое явилось причиной столь раннего взлета его
страстей и дарования, ускорило и формирование ума, что и привело к самым
пагубным последствиям". Червя больше нет и в помине, зато теперь выясняется,
что заблуждение - это, с точки зрения мистера Мура, следствие развития
разума. Такое логическое открытие ни в чем не уступает предшествовавшему ему
открытию физическому.
Несколько позже мы обнаруживаем, что "лорд Байрон оказался в тупике
скептицизма", что, иными словами, он начал заблуждаться, - получается вполне
ирландская ситуация: "...его ум самым безответственным образом развлекался
на грани всего самого мрачного и ужасного"; тут он выбирается из лабиринта и
оказывается на краю пропасти, но "он никогда не был убежденным атеистом".
Так кем же в таком случае он был?! Мистер Мур этого не знает. Раз он не был
убежденным атеистом, значит, он был в известном смысле верующим, и тогда
возникает вопрос - до какой степени? И неужели среди огромного множества
вероисповеданий христианского мира не нашлось бы ни одного, которое бы
приняло его в свое лоно?
"Безбожие, - говорит человек более мудрый, чем мистер Мур (Ричард Пейн
Найт {36} в предисловии к "Развитию цивилизованного общества"), - это
невнятное понятие, обозначающее собой голословное обвинение, которое всякий
лицемер и фанатик выдвигает против тех, кто кажется ему менее лицемерным или
фанатичным, чем он сам. В этой связи остается сказать лишь, что я никогда не
писал на тему христианства ничего, что бы в точности не вытекало из
обязанностей доброго подданного, доброго гражданина и доброго человека, я
мог бы еще добавить - доброго христианина, если бы понимал значение этого
понятия или знал бы, какие обязанности оно подразумевает; однако, обнаружив
посредством малой толики чтения и наблюдения, что это понятие не только
имело разный смысл в разные эпохи и в разных странах, но и в устах почти
всех людей, кто им пользовался, я не стану претендовать на него до тех пор,
пока его значение не прояснится настолько, чтобы я доподлинно знал, имею я
право на него или нет. Я уважаю закон и подчиняюсь его установлениям, и все
же, поскольку, как мне кажется, этот закон во многих отношениях отличается
от того, который был введен Основателем христианства и его непосредственными
последователями, я сомневаюсь, могу ли я по праву претендовать на звание
доброго христианина".
Мистер Мур хочет убедить читателя, что он отрицает право на частное
мнение в отношении религиозных убеждений. Возникает ощущение, будто он
полагает, что веру можно навязать, и считает безбожие преступлением. Он
говорит о неверии как "об опасной свободе от моральной ответственности".
Процитируем для его сведения отрывок из сочинений одного из самых трезвых,
рассудительных людей, одного из величайших благодетелей рода человеческого в
современной истории, к тому же человека религиозного, - Томаса Джефферсона
{37}.
Вот что он пишет о религии своему юному другу Питеру Карру: "Ваш ум
теперь достаточно возмужал, чтобы обратиться к этой теме. В первую очередь
заранее откажитесь от попытки продемонстрировать свежесть и оригинальность
суждений. Пусть ваши мысли на другие темы будут сколь угодно оригинальными,
но только не на тему религии. Помните, это слишком важно, последствия такой
ошибки могут завести вас слишком далеко. С другой стороны, стряхните с себя
все страхи и рабские предрассудки, под которыми по-рабски пресмыкаются
слабые умы. Пусть руководит вами разум, поверяйте ему каждый факт, каждую
мысль. Не бойтесь поставить под сомнение само существование Бога, ибо если
он есть, то ему более придется по душе свет разума, нежели слепой страх.
Разумеется, вы начнете с религии вашей родины.

* * *

Пусть вас не пугают последствия подобного исследования. Если вы придете
к выводу, что Бога нет, то побуждением к добродетели будет для вас радость и
удовольствие, которое сопряжено с добродетельными поступками, и любовь к
людям, которую они вам обеспечат. Если вы найдете разумные аргументы в
пользу существования Бога, сознание, что вы действуете у него на глазах, что
он одобряет вас, явится огромным дополнительным стимулом; если вы поверите в
существование загробной жизни, надежда на счастливую жизнь в раю будет
подстегивать желание заслужить эту жизнь; если Иисус тоже бог, вас будет
согревать вера в его помощь и любовь. В заключение, повторяю, вы должны
оставить все предрассудки обеих сторон; вы не должны слепо верить или слепо
не верить только потому, что кто-то или какие-то перестали верить или
уверовали. Ваш собственный ум - это единственный судья, посланный вам
небесами, и вы в ответе не за правильность решения, а за прямоту суждения"
(Мемуары Джефферсона, т. II, с. 216-218).
В другом месте Джефферсон пишет доктору Рашу: "Мне претит делиться с
публикой моими религиозными взглядами, ибо это будет поощрять
самонадеянность тех, кто попытался выставить их на всеобщее обозрение и
склонить общественное мнение оспаривать право на свободное вероисповедание,
которое столь справедливо охраняется законами. Всякому, кто ценит свободу
вероисповедания для самого себя, надлежит бороться с теми, кто навязывает
свои религиозные убеждения другим, а то может случиться, что они будут
навязаны ему самому. Ему также не пристало в отношении своих собственных
религиозных убеждений идти на уступки, предавая тем самым всеобщее право на
независимые суждения и решать за других вопросы веры, которые законом
предоставлено решать лишь Богу и ему самому" "(Мемуары Джефферсона, т. II,
с. 515).
Мистер Мур вынуждает своего друга "отвечать за правильность решения" и,
насколько это ему доступно, "навязывает свои религиозные взгляды другим" и
тем самым "предает всеобщее право на независимость суждения".
О Мэтьюзе мистер Мур пишет следующее:
"Мне уже приходилось говорить о замечательном молодом человеке Чарльзе
Скиннере Мэтьюзе, однако то расположение и восхищение, которое питал к нему
лорд Байрон, принуждает нас воздать его памяти более щедрую дань. В
Кембридже одновременно с лордом Байроном училась целая плеяда весьма
многообещающих и одаренных молодых людей. Некоторые с тех пор успели
прославиться, о чем свидетельствуют хотя бs такие имена, как мистер Хобхаус
и мистер Уильям Бэнкс {38}, в то время как, скажем, мистер Скроп Дэвис {39},
еще один представитель этой замечательной когорты, к вящему сожалению своих
друзей, сохранился, очевидно, лишь в памяти своих слушателей, ставших
единственными свидетелями его блестящего остроумия. Все эти
высокообразованные и одаренные молодые люди - в том числе и лорд Байрон, чей
дар и по сей день остается неразрешимой тайной, - совершенно единодушно
отдавали пальму первенства практически во всех сферах умственной
деятельности Мэтьюзу; это единодушное преклонение - особенно если учесть, от
кого оно исходило, - настолько живо свидетельствует о поистине безграничных
возможностях его интеллекта, что мысль о том, кем он мог бы стать, будь к
нему благосклоннее судьба, поневоле наводит на любопытные и вместе с тем
скорбные размышления. Его блестящий ум, может статься, не вызвал бы
всеобщего восхищения, пусть и вполне заслуженного, не сочетайся он с
поразительными душевными качествами. Юный Мэтьюз представляется нам,
несмотря на некоторую резкость в его характере и манерах, которая перед
гибелью стала не так заметна, одним из тех редко встречающихся людей, кто
при почтительном к себе отношении вызывает расположение; одним из тех, в
отношении к которым любовь способна как бы умерить пыл восхищения.
О его религиозных убеждениях и их злополучном совпадении с убеждениями
лорда Байрона мне уже приходилось говорить прежде. Будучи, как и его великий
друг, ревностным поборником истины, он, как и лорд Байрон, в поисках ее,
увы, сбился с пути; оба друга приняли "огонь искуса" за свет истины. Тот
факт, что он в своем скепсисе пошел дальше лорда Байрона, что он позволил
своему мятущемуся, но и искреннему уму обратиться в "веру неверия", на мой
взгляд (несмотря на утвердительное мнение великого поэта, высказанное в
одном письме по этому поводу), опровергается свидетельством тех его родных и
близких, кто более всего готов признать другие его прегрешения и,
разумеется, сокрушаться по этому поводу; к тому же я вовсе не считаю себя
вправе намекать тем самым на религиозные убеждения того, кто, во
всеуслышание заявляя о своей неортодоксальности, никогда не выставлял себя
на суд публики; кто своими высказываниями не подорвал авторитет лорда
Байрона, кто почитал справедливым отвести от себя и от своего друга угрозу
обвинения" (с. 277-279).
В этом отрывке имеется несколько мест, достойных комментария; первое:
расточаются безудержные похвалы нравственным и интеллектуальным достоинствам
личности, религиозные убеждения которой, к сожалению, совпадали с
убеждениями лорда Байрона, хотя, что представляют собой религиозные взгляды
лорда Байрона, мистер Мур, как мы только что увидели, не знает сам; второе:
мистер Мур, как никто другой, способен отличить свет истины от огня искуса,
и, хотя сам купается в лучах истинного света, он ни разу не сподобился
поделиться со своим другом хотя бы проблеском этого света; третье:
оказывается, что справедливость в отношениях между друзьями требует, чтобы
один самым превратным образом исказил взгляды другого; четвертое:
получается, что друзья мистера Мэтьюза, разумеется, сетуют по поводу его
еретических взглядов; то, что они сокрушаются, выглядит вполне естественным;
но почему естественным? О них ничего не говорится, кроме того, что это его
друзья. Они могли соглашаться и не соглашаться с ним. "Естественно, -
утверждает мистер Мур, - они не соглашались с ним". Еще раз зададимся
вопросом - почему же все-таки это так уж естественно? Ответ может быть лишь
один: а потому "естественно", что мистер Мур говорит о тех, кому хочет
польстить, ровно то, что, по его мнению, хотели бы сказать большинство его
читателей.
Обратимся теперь к следующему фантастическому рассуждению о
стихотворениях Тирзе:
"Его стихи на смерть воображаемой "Тирзы" были написаны как раз в то
время, когда он испытывал и выражал горькие чувства от той боли, которая
пронзала его сердце из-за истинного объекта страсти; если вникнуть в
поразительные обстоятельства, при которых появились на свет трогательнейшие
излияния его воображения, то вовсе не покажется удивительным, что из всех
порывов его поэтической страсти именно эти оказались самыми проникновенными
и самыми чистыми. В них и впрямь выразилась вся суть, весь как бы
абстрактный дух многих невзгод: из многочисленных источников печали слились
воедино грустные мысли, которые, очистившись и согревшись в его поэтическом
воображении, образовали собой единый и глубокий водоем скорби. Воскресив в
своей памяти счастливые часы, проведенные в кругу давно утерянных друзей, он
вновь испытал прилив жаркой нежности молодых лет.
Его школьные проделки с закадычными друзьями Уингфилдом и Тэттерсолом,
летние каникулы с Лонгом {40}, романтика музыкальных вечеров, о которой он
столько мечтал со своим названым братом Эддлстоуном, - все эти воспоминания
о давно ушедших друзьях юности смешались теперь в его воображении с образом
той, кто, хоть и была жива, являлась для него столь же утерянной, как и они,
и порождала в его душе чувство горечи и печали, которое выразилось в этих
стихотворениях. Никакая дружба, какой бы близкой она ни была, не могла бы
вызвать к жизни столь проникновенной грусти, равно как никакая любовь, какой
бы чистой она ни была, не могла бы сохранить страсть столь целомудренной. В
его памяти и воображении соединились, таким образом, два чувства, которые
породили идеал любви, совмещающий в себе лучшие черты, обоих и вдохновили
его на сочинение этих печальнейших и нежнейших образцов любовной лирики, в
которых глубина и искренность истинного чувства подернута поистине неземным
светом" (с. 302, 303).
Этот отрывок являет собой удивительный пример смешения выразительных
средств: чувствуется боль; выражается боль; сердце полнится болью из-за
объекта любви; излияния, источаемые воображением, становятся трогательными и
чистыми поэтическими строками; эти строки, в свою очередь, превращаются в
суть, в абстрактный дух, затем видоизменяются в слияние потоков из
многочисленных источников и, наконец, очистившись и согревшись, образуют
собой водоем. Излияния, поэтические строки, абстрактный дух, слияние потоков
- все это разные и несоизмеримые вещи, и, хотя реки могут заполнить собой
водоем, они не могут образовать его. И наконец, глубина и искренность у
мистера Мура подернута светом. Что и говорить, все это звучит весьма красиво
и на редкость сентиментально.
Читаем дальше и встречаем еще более несообразный пассаж:
"При всех размышлениях и догадках относительно того, каким мог бы стать
при более благоприятных обстоятельствах его характер, следует всякий раз
иметь в виду, что уже сами его недостатки были признаком его величия и что
его могучий дар сформировался в борьбе между хорошими и дурными сторонами
его натуры. Хотя более благоприятное и безмятежное течение жизни,
безусловно, смягчило бы и дисциплинировало его ум, оно могло бы и ослабить,
подорвать его мощь, а то самое воздействие, какое сделало бы его жизнь
безмятежной и счастливой, могло бы стать роковым для его славы. В одном его
небольшом стихотворении, которое, очевидно, написано в Афинах (я обнаружил
его в рукописи "Чайльд Гарольда", оно датировано: Афины, 1811 год), есть две
строчки, которые, хоть и выпадают из контекста всего стихотворения, могут,
взятые в отдельности, восприниматься как своего рода пророческое
предчувствие того, что бессмертная его слава подымется из обломков рухнувших
надежд.

Любимая, расстались мы.
Тебя лишился я.
Но не ропщу, ведь образ твой
И есть любовь моя.
Хоть говорят, что время в силах
Любое горе излечить.
Но, если смерть мечту убила,
То память будет вечно жить" {*} (с. 323).

{* Строки, написанные под портретом. (Примеч. автора). (Пер. А.
Ливерганта).}

Просто диву даешься. Казалось бы, этот человек всю свою жизнь
занимается поэзией и критикой и при этом не в состоянии ухватить настолько