Страница:
2. «Все – наше, и рыло в крови»
Разумовский, как верный паж, неся скамеечку и зонтик, сопровождал великую княгиню в прогулке. Прическа молодой ветреницы была налажена по моде парижской: в шиньоне она упрятала крохотные бутылочки с говяжьим бульоном, питавшим свежие розы. Вернувшись из парка в покои Царскосельского дворца, женщина игриво спросила мрачного мужа-цесаревича:
– Как вам нравится газон на моей голове?
– Вы богиня… вы прекрасны. И еще эти розы… ах!
От кордегардии рокотал барабан, зверинец оглашало рычанье медведей, кричали голодные павлины. Друзья прошли к столу. Между мужчинами, поддернув юбки, уселась Natalie.
– Если в Европе меня называют Гамлетом, – рассуждал Павел, – то мне повезло: я отыскал свою Офелию.
Павел жил иллюзиями, а его «Офелия» – долгами и потаенной страстью. Екатерина после истории с сосисками отшатнулась от сына. «Считаю испорченным тот день, – говорила она, – в котором сына повидаю. А коли он, глупенький, Гамлетом себя почитать изволит, то играть на театре „Гамлета“ Шекспира я запрещаю…»
Она права: исторические аналогии бывают и опасны!
И уж никак не ожидала императрица, что ее чадо вдруг представит «Разсуждение о государстве вообще… и касательно обороны всех пределов». Павел, по сути дела, не рассуждал – он жестоко расхаял все время правления своей матери. Павел призывал Екатерину к покою во внешней политике, чтобы Россия занимала в Европе позицию лишь оборонительную…
– Читая ваше «Разсуждение», сын мой, – сказала мать, – можно подумать, что войну с Турцией начала я ради собственной славы. Вашему высочеству, однако, неразумно упрекать меня в войне, зачатой едино лишь в продолжение той политики, коя от Петра Великого россиянам завещана… Нам без моря Черного не бывать, как не бывать и без моря Балтийского! Да, согласна я, что война сия отяготила народ. Не спорю. Но, скажите, какая война облегчает нужды народные? Я таких войн не припомню… А что за военные поселения вы придумали?
Павел растолковал: армию сократить, гвардию раскассировать, а по рубежам страны основать военные поселения, дабы крестьяне, весело маршируя, пахали и сеяли. (Вот откуда зарождалась на страх народу будущая «аракчеевщина».)
– Не ваша это фантазия! – обозлилась Екатерина. – Подобные поселения Мария-Терезия уже завела на границах Венгрии и Буковины, а нам, русским, того не надобно. Не поручусь за цесарцев, но русского хлебопашца в казарму не засадишь. Мало нам одной пугачевщины? Так и вторая случится…
Когда Павел покидал кабинет, ему пришлось перешагнуть через вытянутые ноги Потемкина, не соизволившего извиниться.
– «Разсуждение» сие, – намекнул потом фаворит Екатерине, – исходит, судя по его слогу, из предначертаний панинских. Что граф Никита, что граф Петр, оба они до прусских порядков всегда охочи и к тому же цесаревича сызмальства приучали…
Павел, оскорбленный до слез, удалился на свою половину дворца, где его ожидали Разумовский с Натальей, звонко стучавшей по паркетам красными каблуками варшавских туфель.
– Теперь, – сказал им Павел, – у меня не остается иного пути, как завести собственную армию – образец будущей! Но для квартирования полка нужны владения земельные.
Наталья Алексеевна заметила, что регимент можно разместить в густых лесах Каменного острова. Разумовский возразил:
– Это слишком близко от резиденции, и каждый маневр наш через полчаса станет известен императрице…
Павел выразительно глянул на жену:
– Ангел мой, когда вы станете в тягостях и понесете к престолу наследника, матушка моя – она уже обещала мне! – наградит нас обширным имением. – Павел не заметил, что жена его не менее выразительно глянула на Андрея Разумовского. – Я догадываюсь, – заключил муж (ни о чем не догадываясь), – что матушка перекупит от Гришки Орлова его Гатчину с замком, и там-то мы уж славно замаршируем на любой манер…
Он скромно выклянчивал у матери 50 тысяч рублей.
– Нельзя так много тратить! Впрочем, – согласилась Екатерина, – просимую сумму выдам. Но лишь после того, как отпразднуем разгром Пугачева и славный мир Кучук-Кайнарджийский… Верьте слову матери, сын мой.
Екатерина была извещена, что Пугачев сумел внушить своим приверженцам веру в близкий приезд к нему Павла с войском.
И самозванец Пугачев, и цесаревич Павел одинаково тревожили тень убитого Петра III, приписывая ему добродетели, каких у того никогда и не было. Что-то мнимо-схожее прослеживалось в манифестах Пугачева к народу и в «Разсуждении» Павла, который позже и доказал, что ненависти к дворянству у него в душе накопилось ничуть не меньше, нежели было ее в сердце Пугачева… Да и сам Пугачев доиграл свое самозванство до конца. Когда его опутывали веревками, он, рассвирепев, еще долго угрожал предателям именем своего «сына»:
– Вот ужо придет сюды-тко Павлик с войском немалым – он вам, гультяям, все башки с плеч поотрывает!..
В эти неприятные дни Екатерина сказала Потемкину:
– Не хотела тебя тревожить, но все-таки знай: Никита Панин передал мне очень скверное сообщение из Рагузы…
Потемкин вышел из кабинета ее со странными словами:
– Все будет наше и рыло в крови!
Пугачев оставил Казань, дотла сожженную и разграбленную, вокруг города на много верст лежали трупы убитых. Пугачев кружил и петлял по лесам и балкам, потом вдруг решительно переправился через Волгу, сразу же попав в густонаселенную дворянско-усадебную Россию, где очень быстро собрал новую армию из крепостных крестьян. Всюду он раздавал народу соль и вино бесплатно, сыпал в толпу медяки, призывал вешать дворян от мала до велика. Поля были вытоптаны конницей, скотина бродила недоенная, израненные лошади умирали на обочинах. Пенза отворила перед самозванцем ворота, жители стояли перед ним на коленях; гарнизон Саратова перешел на его сторону; когда у Пугачева не хватало картечи, он палил из пушек деньгами. Двигаясь вниз по Волге, Емельян Иванович был отражен от Царицына, а возле Сарепты повстречал в степи академика Ловица, изучавшего прохождение светил, и, не поверив, что человек способен заниматься такой ерундой, велел его вздернуть (поближе к звездам, как писал А. С. Пушкин).
Но за Сарептой армию Пугачева настиг неутомимый Михельсон, который одним ударом опрокинул мятежников в реку. Пугачев тут бросил все пушки, все обозы и скрылся с яицкими казаками на восточном берегу… Надвигалась осень. Беглецы углубились в степи. Пески, безводье, сушь, клекот орлов.
– Куды ведете меня? – спрашивал Пугачев.
Яицкие старшины отвечали с большой неохотой:
– Нам на Яик надобно, деток да баб повидать…
Ехали Сиротской дорогой, которая заводила на Иргиз или Яик. Пугачев доказывал в спорах, что идти надобно к закубанским татарам или к староверам-некрасовцам, чтобы с их помощью искать милости и прибежища у султана турецкого:
– А султан меня почитает и казакам всегда обрадуется. По дороге же Астрахань пограбим, вот и уйдем богатыми…
Пугачев не знал, что среди казачьей верхушки, которая его выдвинула (и которой он верил), уже созрел заговор: сдать «надежу-государя» властям, получить за него денежки, обещанные царицей в манифесте, и потом с чистой совестью жить да поживать на берегах тихого Яика… Яицкие казаки, атаманы Чумаков, Творогов, Федульев и Бурнов, говорили друг другу:
– Тады нам и кровь невинную простят, смилуются.
Стремя соловой лошади Пугачева соприкасалось со стременем Коновалова, родного брата «императрицы» Устиньи; это был верный телохранитель Пугачева… Казаки вывели отряд на Узени – таинственные реки без конца и начала, теряющиеся в травах и камышах, столь высоких, что в них не заметишь и всадника. Издревле в этих краях, обильных живностью, укрывались волжские разбойники, а староверы имели тайные скиты и молельни. Отсюда и до Яицкого городка было уже недалече… На ночь расседлали коней. Ярко вспыхнул костер. Пугачев строил планы: коли Астрахань взять, к яицким примкнут казаки донские, терские и гребенские. С ним вроде бы соглашались. Пугачев велел шурину не отлучаться:
– Да штобы, гляди, мой соловый под седлом наготове был. Пистолеты штобы с пулями, проверь…
Творогов в караул поставил своих сообщников, соловую лошадь в темноте заменил худой кобылой с пугачевским седлом, а пистолеты спрятал. На следующий день шатер Пугачева навестили отшельники-староверы, принеся в дар «государю» арбуз превеликих размеров. Пугачев сказал:
– Поедим арбуза да поедем. Ну-ка, Чумаков, разрежь энтого богатыря, штобы каждому было поровну…
При этом он протянул Чумакову длинный кинжал, с которым не привык расставаться. Чумаков подмигнул сообщникам, глубоко вонзя нож в кровавую мякоть. Посыпались черные семечки.
– Что, ваше величество, куда путь направили? – спросил Чумаков.
– А я думаю двинуться к Гурьеву городку. Там перезимуем и, как лед вскроется, сядем на суда да поплывем за Каспийское море…
– Иван, что задумал – то затевай! – крикнул Федульев Бурнову. Тот схватил Пугачева за руки.
На него набросились, отобрали оружие.
Старцы-отшельники от страха попадали на землю. Пугачев опрометью выскочил из шатра – с криком:
– Измена, измена… Солового коня сюда!
В горячке он даже не разобрал, что под ним чужая кобыла. Коновалов пластал над собой воздух саблей, защищая царя-шурина, но его тут же изрубили в куски. По камышам, сухо трещавшим, в страхе разбегался народ. Пугачева сдернули с седла.
У него было взято: 139 червонных монет разной чеканки, 480 рублей серебром, турецкая монета (тоже из серебра) и… медаль на погребение императора Петра III. Пугачева отвезли в Яицкий городок, заперли в клетку, с бережением доставили в Симбирск, где и состоялась его встреча с Иваном Паниным.
– Как же смел ты, вор, назваться государем?
– Я не ворон, я вороненок, а ворон-то еще летает, – бросил ему в ответ Пугачев.
При допросе Пугачева пытали, Панин разбил ему до крови лицо, в ярости выдрал клок волос из бороды. Однако страдания не сломили Пугачева. В ноябре его привезли в Москву и посадили на цепь в Монетном дворе в Охотском ряду. Опасаясь, что Пугачев умрет до того, как от него «выведают» все, Екатерина повелела при допросах проявлять «возможную осторожность».
Празднование Кучук-Кайнарджийского мира откладывалось.
– Пока Шешковский все жилы из нашего «маркиза» не вытянет, – решила она, – и пока его в куски не разнесут топорами, мне на Москве-матушке веселиться несподобно…
Потемкин готовил почту Румянцеву, имевшему после войны пребывание в Могилеве на Днестре. Секретарям велел:
– Надо быстро скакать. Пишите подорожную на двенадцать лошадей. – Он вручил курьеру письма. – Ежели фельдмаршал станет спрашивать, как у нас, отвечай: «Все наше, и рыло в крови!»
3 октября Шешковский тронулся в путь – на Москву, дабы по всем правилам искусства пытать Пугачева. Его сопровождали палачи Могучий и Глазов – дядя с племянником. Степан Иванович не миновал ни единой церкви в дороге, а палачи совались в каждый кабак… Так и ехали: одни с акафистами, другие с песнями.
– Как вам нравится газон на моей голове?
– Вы богиня… вы прекрасны. И еще эти розы… ах!
От кордегардии рокотал барабан, зверинец оглашало рычанье медведей, кричали голодные павлины. Друзья прошли к столу. Между мужчинами, поддернув юбки, уселась Natalie.
– Если в Европе меня называют Гамлетом, – рассуждал Павел, – то мне повезло: я отыскал свою Офелию.
Павел жил иллюзиями, а его «Офелия» – долгами и потаенной страстью. Екатерина после истории с сосисками отшатнулась от сына. «Считаю испорченным тот день, – говорила она, – в котором сына повидаю. А коли он, глупенький, Гамлетом себя почитать изволит, то играть на театре „Гамлета“ Шекспира я запрещаю…»
Она права: исторические аналогии бывают и опасны!
И уж никак не ожидала императрица, что ее чадо вдруг представит «Разсуждение о государстве вообще… и касательно обороны всех пределов». Павел, по сути дела, не рассуждал – он жестоко расхаял все время правления своей матери. Павел призывал Екатерину к покою во внешней политике, чтобы Россия занимала в Европе позицию лишь оборонительную…
– Читая ваше «Разсуждение», сын мой, – сказала мать, – можно подумать, что войну с Турцией начала я ради собственной славы. Вашему высочеству, однако, неразумно упрекать меня в войне, зачатой едино лишь в продолжение той политики, коя от Петра Великого россиянам завещана… Нам без моря Черного не бывать, как не бывать и без моря Балтийского! Да, согласна я, что война сия отяготила народ. Не спорю. Но, скажите, какая война облегчает нужды народные? Я таких войн не припомню… А что за военные поселения вы придумали?
Павел растолковал: армию сократить, гвардию раскассировать, а по рубежам страны основать военные поселения, дабы крестьяне, весело маршируя, пахали и сеяли. (Вот откуда зарождалась на страх народу будущая «аракчеевщина».)
– Не ваша это фантазия! – обозлилась Екатерина. – Подобные поселения Мария-Терезия уже завела на границах Венгрии и Буковины, а нам, русским, того не надобно. Не поручусь за цесарцев, но русского хлебопашца в казарму не засадишь. Мало нам одной пугачевщины? Так и вторая случится…
Когда Павел покидал кабинет, ему пришлось перешагнуть через вытянутые ноги Потемкина, не соизволившего извиниться.
– «Разсуждение» сие, – намекнул потом фаворит Екатерине, – исходит, судя по его слогу, из предначертаний панинских. Что граф Никита, что граф Петр, оба они до прусских порядков всегда охочи и к тому же цесаревича сызмальства приучали…
Павел, оскорбленный до слез, удалился на свою половину дворца, где его ожидали Разумовский с Натальей, звонко стучавшей по паркетам красными каблуками варшавских туфель.
– Теперь, – сказал им Павел, – у меня не остается иного пути, как завести собственную армию – образец будущей! Но для квартирования полка нужны владения земельные.
Наталья Алексеевна заметила, что регимент можно разместить в густых лесах Каменного острова. Разумовский возразил:
– Это слишком близко от резиденции, и каждый маневр наш через полчаса станет известен императрице…
Павел выразительно глянул на жену:
– Ангел мой, когда вы станете в тягостях и понесете к престолу наследника, матушка моя – она уже обещала мне! – наградит нас обширным имением. – Павел не заметил, что жена его не менее выразительно глянула на Андрея Разумовского. – Я догадываюсь, – заключил муж (ни о чем не догадываясь), – что матушка перекупит от Гришки Орлова его Гатчину с замком, и там-то мы уж славно замаршируем на любой манер…
Он скромно выклянчивал у матери 50 тысяч рублей.
– Нельзя так много тратить! Впрочем, – согласилась Екатерина, – просимую сумму выдам. Но лишь после того, как отпразднуем разгром Пугачева и славный мир Кучук-Кайнарджийский… Верьте слову матери, сын мой.
Екатерина была извещена, что Пугачев сумел внушить своим приверженцам веру в близкий приезд к нему Павла с войском.
И самозванец Пугачев, и цесаревич Павел одинаково тревожили тень убитого Петра III, приписывая ему добродетели, каких у того никогда и не было. Что-то мнимо-схожее прослеживалось в манифестах Пугачева к народу и в «Разсуждении» Павла, который позже и доказал, что ненависти к дворянству у него в душе накопилось ничуть не меньше, нежели было ее в сердце Пугачева… Да и сам Пугачев доиграл свое самозванство до конца. Когда его опутывали веревками, он, рассвирепев, еще долго угрожал предателям именем своего «сына»:
– Вот ужо придет сюды-тко Павлик с войском немалым – он вам, гультяям, все башки с плеч поотрывает!..
В эти неприятные дни Екатерина сказала Потемкину:
– Не хотела тебя тревожить, но все-таки знай: Никита Панин передал мне очень скверное сообщение из Рагузы…
Потемкин вышел из кабинета ее со странными словами:
– Все будет наше и рыло в крови!
* * *
Регулярные войска мало соприкасались с Пугачевым – все сделали отряды Ивана Михельсона и князя Петра Голицына. Личная роль Суворова в разгроме Пугачева была настолько ничтожна и невыразительна, что и говорить о ней не пристало. Но граф Петр Иванович Панин, злобный старик, завидуя молодой славе Михельсона и Голицына, сознательно приписал все их заслуги Александру Васильевичу Суворову (и себе, конечно)…Пугачев оставил Казань, дотла сожженную и разграбленную, вокруг города на много верст лежали трупы убитых. Пугачев кружил и петлял по лесам и балкам, потом вдруг решительно переправился через Волгу, сразу же попав в густонаселенную дворянско-усадебную Россию, где очень быстро собрал новую армию из крепостных крестьян. Всюду он раздавал народу соль и вино бесплатно, сыпал в толпу медяки, призывал вешать дворян от мала до велика. Поля были вытоптаны конницей, скотина бродила недоенная, израненные лошади умирали на обочинах. Пенза отворила перед самозванцем ворота, жители стояли перед ним на коленях; гарнизон Саратова перешел на его сторону; когда у Пугачева не хватало картечи, он палил из пушек деньгами. Двигаясь вниз по Волге, Емельян Иванович был отражен от Царицына, а возле Сарепты повстречал в степи академика Ловица, изучавшего прохождение светил, и, не поверив, что человек способен заниматься такой ерундой, велел его вздернуть (поближе к звездам, как писал А. С. Пушкин).
Но за Сарептой армию Пугачева настиг неутомимый Михельсон, который одним ударом опрокинул мятежников в реку. Пугачев тут бросил все пушки, все обозы и скрылся с яицкими казаками на восточном берегу… Надвигалась осень. Беглецы углубились в степи. Пески, безводье, сушь, клекот орлов.
– Куды ведете меня? – спрашивал Пугачев.
Яицкие старшины отвечали с большой неохотой:
– Нам на Яик надобно, деток да баб повидать…
Ехали Сиротской дорогой, которая заводила на Иргиз или Яик. Пугачев доказывал в спорах, что идти надобно к закубанским татарам или к староверам-некрасовцам, чтобы с их помощью искать милости и прибежища у султана турецкого:
– А султан меня почитает и казакам всегда обрадуется. По дороге же Астрахань пограбим, вот и уйдем богатыми…
Пугачев не знал, что среди казачьей верхушки, которая его выдвинула (и которой он верил), уже созрел заговор: сдать «надежу-государя» властям, получить за него денежки, обещанные царицей в манифесте, и потом с чистой совестью жить да поживать на берегах тихого Яика… Яицкие казаки, атаманы Чумаков, Творогов, Федульев и Бурнов, говорили друг другу:
– Тады нам и кровь невинную простят, смилуются.
Стремя соловой лошади Пугачева соприкасалось со стременем Коновалова, родного брата «императрицы» Устиньи; это был верный телохранитель Пугачева… Казаки вывели отряд на Узени – таинственные реки без конца и начала, теряющиеся в травах и камышах, столь высоких, что в них не заметишь и всадника. Издревле в этих краях, обильных живностью, укрывались волжские разбойники, а староверы имели тайные скиты и молельни. Отсюда и до Яицкого городка было уже недалече… На ночь расседлали коней. Ярко вспыхнул костер. Пугачев строил планы: коли Астрахань взять, к яицким примкнут казаки донские, терские и гребенские. С ним вроде бы соглашались. Пугачев велел шурину не отлучаться:
– Да штобы, гляди, мой соловый под седлом наготове был. Пистолеты штобы с пулями, проверь…
Творогов в караул поставил своих сообщников, соловую лошадь в темноте заменил худой кобылой с пугачевским седлом, а пистолеты спрятал. На следующий день шатер Пугачева навестили отшельники-староверы, принеся в дар «государю» арбуз превеликих размеров. Пугачев сказал:
– Поедим арбуза да поедем. Ну-ка, Чумаков, разрежь энтого богатыря, штобы каждому было поровну…
При этом он протянул Чумакову длинный кинжал, с которым не привык расставаться. Чумаков подмигнул сообщникам, глубоко вонзя нож в кровавую мякоть. Посыпались черные семечки.
– Что, ваше величество, куда путь направили? – спросил Чумаков.
– А я думаю двинуться к Гурьеву городку. Там перезимуем и, как лед вскроется, сядем на суда да поплывем за Каспийское море…
– Иван, что задумал – то затевай! – крикнул Федульев Бурнову. Тот схватил Пугачева за руки.
На него набросились, отобрали оружие.
Старцы-отшельники от страха попадали на землю. Пугачев опрометью выскочил из шатра – с криком:
– Измена, измена… Солового коня сюда!
В горячке он даже не разобрал, что под ним чужая кобыла. Коновалов пластал над собой воздух саблей, защищая царя-шурина, но его тут же изрубили в куски. По камышам, сухо трещавшим, в страхе разбегался народ. Пугачева сдернули с седла.
У него было взято: 139 червонных монет разной чеканки, 480 рублей серебром, турецкая монета (тоже из серебра) и… медаль на погребение императора Петра III. Пугачева отвезли в Яицкий городок, заперли в клетку, с бережением доставили в Симбирск, где и состоялась его встреча с Иваном Паниным.
– Как же смел ты, вор, назваться государем?
– Я не ворон, я вороненок, а ворон-то еще летает, – бросил ему в ответ Пугачев.
При допросе Пугачева пытали, Панин разбил ему до крови лицо, в ярости выдрал клок волос из бороды. Однако страдания не сломили Пугачева. В ноябре его привезли в Москву и посадили на цепь в Монетном дворе в Охотском ряду. Опасаясь, что Пугачев умрет до того, как от него «выведают» все, Екатерина повелела при допросах проявлять «возможную осторожность».
Празднование Кучук-Кайнарджийского мира откладывалось.
– Пока Шешковский все жилы из нашего «маркиза» не вытянет, – решила она, – и пока его в куски не разнесут топорами, мне на Москве-матушке веселиться несподобно…
Потемкин готовил почту Румянцеву, имевшему после войны пребывание в Могилеве на Днестре. Секретарям велел:
– Надо быстро скакать. Пишите подорожную на двенадцать лошадей. – Он вручил курьеру письма. – Ежели фельдмаршал станет спрашивать, как у нас, отвечай: «Все наше, и рыло в крови!»
3 октября Шешковский тронулся в путь – на Москву, дабы по всем правилам искусства пытать Пугачева. Его сопровождали палачи Могучий и Глазов – дядя с племянником. Степан Иванович не миновал ни единой церкви в дороге, а палачи совались в каждый кабак… Так и ехали: одни с акафистами, другие с песнями.
3. «Сестра» Емельяна Пугачева
Императрица полагала, что – «пугачевщина» взошла на дрожжах политических интриг.
– Матушка, – убеждал ее Потемкин, – ошиблась ты. Никаких происков иноземных не обнаружено. Признбем за истину, раз и навсегда: возмущение мужицкое есть природное российское…
Чтобы стереть в народе память о «пугачевщине», решили они казачество с Яика впредь именовать уральским.
– Станицу же Зимовейскую, коя породила такого изверга, разорить вконец, а жителей ея переселить в иное место.
– На что им таскаться по степи с сундуками да бабками? – рассудила Екатерина. – Вели, друг мой, Зимовейскую станицу именовать Потемкинской, и пусть имя твое, Гришенька, на ландкартах в истории уцелеет…
Потемкин продолжал штудировать все 28 артикулов Кучук-Кайнарджийского мира. Крым из подчинения султанам турецким выпал, содеявшись ханством самостоятельным. Россия обрела Азов, Керчь, Еникале и Кинбурн. В русские пределы вошли степи ногайские между устьями Днепра и Буга – пусть невелик кусок, но флоту есть где переждать бури, а верфи следует заводить немешкотно. Босфор, слава богу, теперь отворен для прохождения кораблей русских. Турция признала протекторат России над молдаванами и валахами… Конечно, князь Репнин – дипломат ловкий: артикулы обнадеживают. Но так ли уж все ладно? Екатерина была удивлена, что фаворит этим миром был недоволен.
– При ханской независимости Бахчисарай обретает право вступать в союзы с врагами нашими и с турками не замедлит союз заключить… Вот тебе: не успели мир ратификовать, как турки возле деревни Алушты десант высадили на радость татарам, а народу нашего-то сколько побили – страсть! Крым, – доказывал Потемкин, – надобно в русскую провинцию обращать. Не к лицу великой державе гнусную бородавку иметь!
Екатерина, думая о другом, отвечала ему подавленно:
– У меня сейчас иная бородавка выросла, и откуда она взялась – сам бес не разберет. Но понятно, что «маркиз Пугачев» такой сестрицы из Рагузы ведать не ведает…
– Но, синьора, мы должны вскрыть ящики…
– Как вы можете не доверять мне? – вспыхнула красавица. – Мне, дочери русской императрицы Елизаветы и родной сестре Емельяна Пугачева? (Она произносила: Эммануил Пукашофф.)
– Мы боготворим вашу экселенцию, но по закону обязаны составить опись на ваши драгоценности.
В ящиках «сестры Пукашоффа» оказался всякий хлам, а драгоценности дома Романовых никак нельзя спутать с булыжниками. Не смутившись, женщина удалилась в сопровождении пышной свиты, а служители ломбарда оценили ее бесподобную грацию:
– Эта мошенница отлично сотворена богом…
Современники писали о ней: «Принцесса сия имела чудесный вид и тонкий стан, возвышенную грудь, на лице веснушки, а карие глаза ее немного косили». Называла себя по-разному: дочь гетмана Разумовского, черкесская княжна Волдомир, фрау Шолль, г-жа Франк, внучка Петра I или внучка шаха Надира, Азовская принцесса, мадам де Тремуйлль, персианка Али-Эмете, Бетти из Оберштейна, княжна Радзивилл из Несвижа, графиня Пинненберг из Голштинии, пани Зелинская из Краковии, «последняя из дома Романовых княжна Елизавета», – и никогда не именовалась Таракановой, хотя под таким именем и сохранилась в истории. Княжна Тараканова (придется называть ее так) блестяще владела французским, немецким, хуже итальянским, понимала на слух речь польскую. Она стреляла из пистолетов, как драгун, владела шпагой, как мушкетер, талантливо рисовала и чертила, разбиралась в архитектуре, играла на арфе и лютне, но лучше всего она играла на мужских нервах…
Россия была поглощена войной, и Петербургу было глубоко безразлично появление в Париже «султанши Али-Эмете». Екатерину не волновало, что литовский магнат Михаил Огинский, музыкант и композитор, пламенно влюбился в экзотическую женщину, невольно вовлекая ее в атмосферу эмигрантской политики, несогласной с королем Станиславом Августом Понятовским. Но сам Огинский бедствовал в изгнании, и Тараканова покинула конфедератов, окрыленная надеждами и слухами о России, которые она искусно расцвечивала собственной фантазией – всегда к своей личной выгоде… Проездом через Германию она вскружила голову князю Филиппу, владельцу Лимбурга, известного выделкой «лимбургского сыра». Филипп предложил «султанше» стать его супругою. Запутав старого дурака в долгах, Тараканова как бы нечаянно проговорилась, что она дочь Елизаветы и гетмана Разумовского (самозванка не знала, что фаворитом Елизаветы был не гетман Кирилла, а его старший брат Алексей Разумовский).
– Пугачев действует со мною заодно, – сказала она. – Я решила оставить Екатерине Петербург и дам ей имение в Лифляндии. Знайте же, что Пугачев тоже сын гетмана Разумовского!
Вскоре она встретила литовского panie Kochanku Радзивилла, который ради борьбы с королем оставил в Несвиже свои погреба. Радзивилл страдал меланхолией от пьянства, а меланхолию лечил пьянством. Конфедераты составили «двор» красавицы. Радзивилл ел на серебре, Тараканова ела на золоте. Впрочем, когда она отходила ко сну, ключи от спальни ее Радзивилл прятал себе под подушку. Пинский консилярий Михаил Даманский сходил с ума от любви! В лунные ночи он, словно ящерица, взбирался по гладкой стене на третий этаж, чтобы видеть в окне свое божество.
В конце 1773 года слухи о Таракановой стали доходить до берегов Невы. Екатерину встревожила сначала не столько самозванка, сколько то, что она пребывает в окружении барских конфедератов, искавших поддержки своим планам у Версаля и Турции. Императрицу малость успокоило, что Огинский с Виельгорскими вскоре просили у нее прощения, и она вернула им богатейшие латифундии в Литве…
Но Радзивилл с пьяным упорством решил ехать к Порогу Счастья и бить челом перед Абдул-Гамидом, чтобы он помог конфедератам, а заодно и Таракановой.
Из Италии самозванка отплыла в Турцию, жестокая буря выбросила корабль на далматинский берег. Жителям Рагузы совсем не нравилось появление конфедератов, редко трезвых, да еще с претенденткой на русский престол; сенат через посла в Петербурге запросил графа Панина – как быть? Никита Иванович зевнул в ответ: «Вся эта возня недостойна моего внимания…» Между тем возня в Рагузе становилась опасной. Тараканова просила турецкого султана о покровительстве, писала ему, что ее зовет к себе брат, вынужденный скрываться под именем Пугачева. И так же как Пугачев взывал к мнимому сыну Павлу – в пустоту, так же и Тараканова слышала мнимые призывы от Пугачева – из пустоты! Кучук-Кайнарджийский мир развалил все планы Барской конфедерации. Радзивилл, протрезвев, тоже захотел просить у России прощения, а поражение армии Пугачева на Волге стало для Таракановой настоящим бедствием… Плачущая, она слушала горячие заверения Даманского в любви:
– Моя любовь да будет бессмертна! Уедем в Америку, где нас никто не знает…
Но после князя Лимбурга с его сыром, после Огинского и Радзивилла – что ей этот жалкий пинский консилярий? Все разъехались. Из свиты при ней остались негр, камеристка Мешеде, хорунжий Черномский, эксиезуит Ганецкий, и, конечно же, не покинул ее Даманский… Денег не было даже на то, чтобы выбраться из Рагузы. И вот тогда самозванка вспомнила о русской эскадре, стоявшей в итальянском порту Ливорно.
– Эскадра должна быть моей! – обрадовалась женщина.
Она обратилась к Орлову-Чесменскому не письмом просительницы, а высокомерным манифестом повелительницы:
– Мы ей поможем… ядрами!– решила императрица.
Тараканова верно учитывала оскорбленное самолюбие братьев Орловых и мощь боевой эскадры, доверенной человеку дерзкому и бесшабашному. Алехан еще раз перечитал приказ. «Сей твари, столь дерзко всклепавшей на себя имя и породу, употребить угрозы, – диктовала ему Екатерина, – а буде и наказание нужно, то бомбы в город (Рагузу) метать можно, а буде без шума достать (ее) способ есть, то я и на сие соглашаюсь…»
Однако обстреливать с моря Рагузу не пришлось: сам же сенат Рагузы с почтением известил Орлова, что самозванка выехала недавно из города, а куда – неведомо.
Орлов озабоченно сказал адмиралу Грейгу:
– Всю Италию, как худой огород, перекопаем, а бабу эту сыщем. Ее на эскадру завлечь надобно.
– Зачем, граф, нужна она на эскадре?
– Я женюсь на ней, – отвечал Орлов-Чесменский.
3 января 1775 года Тараканова объявилась в Риме.
– Матушка, – убеждал ее Потемкин, – ошиблась ты. Никаких происков иноземных не обнаружено. Признбем за истину, раз и навсегда: возмущение мужицкое есть природное российское…
Чтобы стереть в народе память о «пугачевщине», решили они казачество с Яика впредь именовать уральским.
– Станицу же Зимовейскую, коя породила такого изверга, разорить вконец, а жителей ея переселить в иное место.
– На что им таскаться по степи с сундуками да бабками? – рассудила Екатерина. – Вели, друг мой, Зимовейскую станицу именовать Потемкинской, и пусть имя твое, Гришенька, на ландкартах в истории уцелеет…
Потемкин продолжал штудировать все 28 артикулов Кучук-Кайнарджийского мира. Крым из подчинения султанам турецким выпал, содеявшись ханством самостоятельным. Россия обрела Азов, Керчь, Еникале и Кинбурн. В русские пределы вошли степи ногайские между устьями Днепра и Буга – пусть невелик кусок, но флоту есть где переждать бури, а верфи следует заводить немешкотно. Босфор, слава богу, теперь отворен для прохождения кораблей русских. Турция признала протекторат России над молдаванами и валахами… Конечно, князь Репнин – дипломат ловкий: артикулы обнадеживают. Но так ли уж все ладно? Екатерина была удивлена, что фаворит этим миром был недоволен.
– При ханской независимости Бахчисарай обретает право вступать в союзы с врагами нашими и с турками не замедлит союз заключить… Вот тебе: не успели мир ратификовать, как турки возле деревни Алушты десант высадили на радость татарам, а народу нашего-то сколько побили – страсть! Крым, – доказывал Потемкин, – надобно в русскую провинцию обращать. Не к лицу великой державе гнусную бородавку иметь!
Екатерина, думая о другом, отвечала ему подавленно:
– У меня сейчас иная бородавка выросла, и откуда она взялась – сам бес не разберет. Но понятно, что «маркиз Пугачев» такой сестрицы из Рагузы ведать не ведает…
* * *
Служители римского ломбарда были растерянны, когда появилась молодая красавица. Ее сопровождали богатые паны в жупанах, бренчащие саблями у поясов, за ними негр в белой чалме и араб в желтом бурнусе внесли тяжеленные ящики. Дама сказала, что за тысячу цехинов желает держать в закладе фамильные драгоценности русского дома Романовых. Служители ломбарда отвечали женщине, что они безумно счастливы хранить такое сокровище.– Но, синьора, мы должны вскрыть ящики…
– Как вы можете не доверять мне? – вспыхнула красавица. – Мне, дочери русской императрицы Елизаветы и родной сестре Емельяна Пугачева? (Она произносила: Эммануил Пукашофф.)
– Мы боготворим вашу экселенцию, но по закону обязаны составить опись на ваши драгоценности.
В ящиках «сестры Пукашоффа» оказался всякий хлам, а драгоценности дома Романовых никак нельзя спутать с булыжниками. Не смутившись, женщина удалилась в сопровождении пышной свиты, а служители ломбарда оценили ее бесподобную грацию:
– Эта мошенница отлично сотворена богом…
Современники писали о ней: «Принцесса сия имела чудесный вид и тонкий стан, возвышенную грудь, на лице веснушки, а карие глаза ее немного косили». Называла себя по-разному: дочь гетмана Разумовского, черкесская княжна Волдомир, фрау Шолль, г-жа Франк, внучка Петра I или внучка шаха Надира, Азовская принцесса, мадам де Тремуйлль, персианка Али-Эмете, Бетти из Оберштейна, княжна Радзивилл из Несвижа, графиня Пинненберг из Голштинии, пани Зелинская из Краковии, «последняя из дома Романовых княжна Елизавета», – и никогда не именовалась Таракановой, хотя под таким именем и сохранилась в истории. Княжна Тараканова (придется называть ее так) блестяще владела французским, немецким, хуже итальянским, понимала на слух речь польскую. Она стреляла из пистолетов, как драгун, владела шпагой, как мушкетер, талантливо рисовала и чертила, разбиралась в архитектуре, играла на арфе и лютне, но лучше всего она играла на мужских нервах…
Россия была поглощена войной, и Петербургу было глубоко безразлично появление в Париже «султанши Али-Эмете». Екатерину не волновало, что литовский магнат Михаил Огинский, музыкант и композитор, пламенно влюбился в экзотическую женщину, невольно вовлекая ее в атмосферу эмигрантской политики, несогласной с королем Станиславом Августом Понятовским. Но сам Огинский бедствовал в изгнании, и Тараканова покинула конфедератов, окрыленная надеждами и слухами о России, которые она искусно расцвечивала собственной фантазией – всегда к своей личной выгоде… Проездом через Германию она вскружила голову князю Филиппу, владельцу Лимбурга, известного выделкой «лимбургского сыра». Филипп предложил «султанше» стать его супругою. Запутав старого дурака в долгах, Тараканова как бы нечаянно проговорилась, что она дочь Елизаветы и гетмана Разумовского (самозванка не знала, что фаворитом Елизаветы был не гетман Кирилла, а его старший брат Алексей Разумовский).
– Пугачев действует со мною заодно, – сказала она. – Я решила оставить Екатерине Петербург и дам ей имение в Лифляндии. Знайте же, что Пугачев тоже сын гетмана Разумовского!
Вскоре она встретила литовского panie Kochanku Радзивилла, который ради борьбы с королем оставил в Несвиже свои погреба. Радзивилл страдал меланхолией от пьянства, а меланхолию лечил пьянством. Конфедераты составили «двор» красавицы. Радзивилл ел на серебре, Тараканова ела на золоте. Впрочем, когда она отходила ко сну, ключи от спальни ее Радзивилл прятал себе под подушку. Пинский консилярий Михаил Даманский сходил с ума от любви! В лунные ночи он, словно ящерица, взбирался по гладкой стене на третий этаж, чтобы видеть в окне свое божество.
В конце 1773 года слухи о Таракановой стали доходить до берегов Невы. Екатерину встревожила сначала не столько самозванка, сколько то, что она пребывает в окружении барских конфедератов, искавших поддержки своим планам у Версаля и Турции. Императрицу малость успокоило, что Огинский с Виельгорскими вскоре просили у нее прощения, и она вернула им богатейшие латифундии в Литве…
Но Радзивилл с пьяным упорством решил ехать к Порогу Счастья и бить челом перед Абдул-Гамидом, чтобы он помог конфедератам, а заодно и Таракановой.
Из Италии самозванка отплыла в Турцию, жестокая буря выбросила корабль на далматинский берег. Жителям Рагузы совсем не нравилось появление конфедератов, редко трезвых, да еще с претенденткой на русский престол; сенат через посла в Петербурге запросил графа Панина – как быть? Никита Иванович зевнул в ответ: «Вся эта возня недостойна моего внимания…» Между тем возня в Рагузе становилась опасной. Тараканова просила турецкого султана о покровительстве, писала ему, что ее зовет к себе брат, вынужденный скрываться под именем Пугачева. И так же как Пугачев взывал к мнимому сыну Павлу – в пустоту, так же и Тараканова слышала мнимые призывы от Пугачева – из пустоты! Кучук-Кайнарджийский мир развалил все планы Барской конфедерации. Радзивилл, протрезвев, тоже захотел просить у России прощения, а поражение армии Пугачева на Волге стало для Таракановой настоящим бедствием… Плачущая, она слушала горячие заверения Даманского в любви:
– Моя любовь да будет бессмертна! Уедем в Америку, где нас никто не знает…
Но после князя Лимбурга с его сыром, после Огинского и Радзивилла – что ей этот жалкий пинский консилярий? Все разъехались. Из свиты при ней остались негр, камеристка Мешеде, хорунжий Черномский, эксиезуит Ганецкий, и, конечно же, не покинул ее Даманский… Денег не было даже на то, чтобы выбраться из Рагузы. И вот тогда самозванка вспомнила о русской эскадре, стоявшей в итальянском порту Ливорно.
– Эскадра должна быть моей! – обрадовалась женщина.
Она обратилась к Орлову-Чесменскому не письмом просительницы, а высокомерным манифестом повелительницы:
«Божией милостию, Мы, Елизавета Вторая, княжна всея России, объявляем верным подданным нашим… Мы имеем больше прав на престол, нежели узурпаторы государства, и в скором времени объявим завещание умершей императрицы Елизаветы, нашей матери. Не желающие принять Нам присягу будут Мною наказаны…»Тараканова отправила это послание и в Петербург – в руки самого графа Никиты Панина. «До последнего дыхания, – писала она, – я буду бороться за права короны и народа!» Вот тогда при дворе Екатерины раздался сигнал тревоги… Из Ливорно царица получила текст подложного завещания Елизаветы, якобы завещавшей русский престол своей дочери от Разумовского – той самой дочери, что сидела сейчас на бобах в Рагузе, не зная, как оттуда выбраться без денег.
– Мы ей поможем… ядрами!– решила императрица.
* * *
– А какова стерва! – смеялся Алехан, блаженствуя в салоне флагманского «Исидора». – Ведь извещена, подлая, что Орловы от государыни обижены стали. А эскадра моя – такая громыхала, что, ежели ее в Неву завести, от Петербурга головешки останутся.Тараканова верно учитывала оскорбленное самолюбие братьев Орловых и мощь боевой эскадры, доверенной человеку дерзкому и бесшабашному. Алехан еще раз перечитал приказ. «Сей твари, столь дерзко всклепавшей на себя имя и породу, употребить угрозы, – диктовала ему Екатерина, – а буде и наказание нужно, то бомбы в город (Рагузу) метать можно, а буде без шума достать (ее) способ есть, то я и на сие соглашаюсь…»
Однако обстреливать с моря Рагузу не пришлось: сам же сенат Рагузы с почтением известил Орлова, что самозванка выехала недавно из города, а куда – неведомо.
Орлов озабоченно сказал адмиралу Грейгу:
– Всю Италию, как худой огород, перекопаем, а бабу эту сыщем. Ее на эскадру завлечь надобно.
– Зачем, граф, нужна она на эскадре?
– Я женюсь на ней, – отвечал Орлов-Чесменский.
3 января 1775 года Тараканова объявилась в Риме.
4. Праздник после казни
А через неделю, 10 января 1775 года, в Москве, на Болоте, казнили Пугачева. Современники сообщают: «Незаметен был страх на лице Пугачева. С большим присутствием духа сидел он на своей скамейке». Пугачев взошел на эшафот, перекрестился и, кланяясь во все стороны, стал прощаться с народом: «…прости, народ православный». Палачи набросились на него, сорвали тулуп, стали рвать кафтан. Пугачев упал навзничь, и «вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе» (А. С. Пушкин). «Превеликим гулом» и «оханьем» ответил народ на эту смерть…
Дворянство жаждало свирепости в приговорах, пытках и казнях… По Волге мимо городов плыли, пропадая в синеве Каспия, страшные плоты с «глаголями», на которых висели полусгнившие тела пугачевцев…
– Теперь можно праздновать, – сказала Екатерина.
Но прежде отъезда в Москву для празднования мира Екатерина решила навести порядок при «малом» дворе. Разговор с сыном она начала с выговора его беспутной жене: обещала изучить русский язык – и ни слова по-русски не знает.
– За такие деньги, какие вы от казны берете, любой дуралей уже завтра бы стал болтать даже по-эскимосски. Впрочем, не ради этого я вас звала. Семейная жизнь, сын мой, сложнее алгебры. Люди злы, а языки длинные. Советую внести пристойность в отношения жены вашей с графом Андреем Разумовским.
– Наша светлая дружба, – отвечал Павел, – не дает мне никаких оснований для унизительных подозрений.
– Но молодой франт зажился в ваших апартаментах…
Намек был сделан. Павел целую неделю пребывал в прострации, Natalie почуяла неладное, но муж отмалчивался. Ласковым обращением она все-таки вынудила его рассказать о предупреждении матери… Великая княгиня в бешенстве переколотила все чашки на столе, истерично разрыдалась, крича:
– Я так и знала! Эта старая Мессалина во всем хорошем привыкла видеть только дурное и грязное… Неужели вы сами не догадались, что разговор о графе Андрее она завела с единою целью – чтобы навеки разлучить нас!
Павел не мог видеть слез, он потянулся к ней.
– Не смейте прикасаться ко мне… прочь руки! Ах, зачем я приехала в страну, где я так несчастна! Что я вижу здесь?
Павел на коленях ползал за женою, хватал ее за полы одежд, громко шуршавших, и покрывал их страстными поцелуями:
– Я виноват, что поверил матери… она и меня ненавидит. Умоляю, сжальтесь надо мною. Не отвергайте меня.
Плачущий, он затих на полу – маленький, слабый, ничтожный человечек, желающий верить в любовь и благородство, Nаtаliе торжествующе (сверху вниз) смотрела на него, потом крепко постучала пальцем по темени цесаревича:
– Обещайте, что больше никогда не станете слушаться злой матери, но всегда будете послушны моим добрым советам.
– Да, клянусь.
– Встаньте, ваше высочество. И чтобы впредь я более никогда не слышала от вас подобных глупостей… Вы же сами любите своего верного и лучшего друга – графа Андрея.
– Люблю.
– Вы должны извиниться перед ним.
– Хорошо. Извинюсь.
– Я вас прощаю, – сказала Nаtаliе, удаляясь…
Въезд в Москву состоялся 25 января. Денек был морозный, звонили колокола церквей, каркали вороны на деревьях. Народ встретил Екатерину с таким оскорбительным равнодушием, что она с трудом смирила свою гордыню. Зато Павел вызвал в простом народе бурю ликования; вечером он во главе Кирасирского полка ездил по улицам Москвы, запросто беседуя с людьми, которые целовали его ботфорты и руки в длинных крагах. Андрей Разумовский склонился из седла к уху наследника, прошептав многозначительно:
Дворянство жаждало свирепости в приговорах, пытках и казнях… По Волге мимо городов плыли, пропадая в синеве Каспия, страшные плоты с «глаголями», на которых висели полусгнившие тела пугачевцев…
– Теперь можно праздновать, – сказала Екатерина.
Но прежде отъезда в Москву для празднования мира Екатерина решила навести порядок при «малом» дворе. Разговор с сыном она начала с выговора его беспутной жене: обещала изучить русский язык – и ни слова по-русски не знает.
– За такие деньги, какие вы от казны берете, любой дуралей уже завтра бы стал болтать даже по-эскимосски. Впрочем, не ради этого я вас звала. Семейная жизнь, сын мой, сложнее алгебры. Люди злы, а языки длинные. Советую внести пристойность в отношения жены вашей с графом Андреем Разумовским.
– Наша светлая дружба, – отвечал Павел, – не дает мне никаких оснований для унизительных подозрений.
– Но молодой франт зажился в ваших апартаментах…
Намек был сделан. Павел целую неделю пребывал в прострации, Natalie почуяла неладное, но муж отмалчивался. Ласковым обращением она все-таки вынудила его рассказать о предупреждении матери… Великая княгиня в бешенстве переколотила все чашки на столе, истерично разрыдалась, крича:
– Я так и знала! Эта старая Мессалина во всем хорошем привыкла видеть только дурное и грязное… Неужели вы сами не догадались, что разговор о графе Андрее она завела с единою целью – чтобы навеки разлучить нас!
Павел не мог видеть слез, он потянулся к ней.
– Не смейте прикасаться ко мне… прочь руки! Ах, зачем я приехала в страну, где я так несчастна! Что я вижу здесь?
Павел на коленях ползал за женою, хватал ее за полы одежд, громко шуршавших, и покрывал их страстными поцелуями:
– Я виноват, что поверил матери… она и меня ненавидит. Умоляю, сжальтесь надо мною. Не отвергайте меня.
Плачущий, он затих на полу – маленький, слабый, ничтожный человечек, желающий верить в любовь и благородство, Nаtаliе торжествующе (сверху вниз) смотрела на него, потом крепко постучала пальцем по темени цесаревича:
– Обещайте, что больше никогда не станете слушаться злой матери, но всегда будете послушны моим добрым советам.
– Да, клянусь.
– Встаньте, ваше высочество. И чтобы впредь я более никогда не слышала от вас подобных глупостей… Вы же сами любите своего верного и лучшего друга – графа Андрея.
– Люблю.
– Вы должны извиниться перед ним.
– Хорошо. Извинюсь.
– Я вас прощаю, – сказала Nаtаliе, удаляясь…
Въезд в Москву состоялся 25 января. Денек был морозный, звонили колокола церквей, каркали вороны на деревьях. Народ встретил Екатерину с таким оскорбительным равнодушием, что она с трудом смирила свою гордыню. Зато Павел вызвал в простом народе бурю ликования; вечером он во главе Кирасирского полка ездил по улицам Москвы, запросто беседуя с людьми, которые целовали его ботфорты и руки в длинных крагах. Андрей Разумовский склонился из седла к уху наследника, прошептав многозначительно: