Валентин Пикуль
Фаворит. Его Таврида

 
Я связь миров повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества;
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь – я раб, я червь – я бог!
 
Г. Державин

   Россия велика сама по себе, я что ни делаю, подобно капле, падающей в море…
Екатерина – Потемкину (1787 г.)

Памятник
(Пролог, могущий стать эпилогом)

   Со смерти Потемкина миновало уже 38 лет… В морозную зиму 1829 года бедный казанский чиновник Текутьев санным путем пробирался в Яссы, чтобы из тамошнего госпиталя вывезти домой сына, обезноженного турецким ядром под стенами Силистрии. Время опять было военное, для России привычное. Давно остались позади теплые дома Полтавы, погасли огни уютного Елизаветграда, за Балтой открылись раздольные степи с редкими хуторами. Мело, мело… пуржило и вихрило! А за Дубоссарами кони шли, сторожа уши, опасливые. Казалось, ямщик сбился с пути, но в отдалении вдруг замерцал одинокий желтый огонь окошка.
   – Уж не худые ль там люди? – обеспокоился Текутьев.
   – Не, барин. Тут солдат живет…
   Кони всхрапнули возле лачуги, утонувшей в снегу. Внутри убогого жилья сидел дряхлый солдат в обветшалом мундире с медалями «времен Очакова и покоренья Крыма».
   – Далеко ль еще до Ясс ехать?
   – Верст сорок, почитай, станется.
   – А чего ради, отец, живешь ты здесь?
   – Я не живу, – отвечал солдат. – Охраняю.
   – Что в экой глуши охранять можно?
   – Место.
   – Место? – удивился Текутьев. – Какое ж тут место?
   – Названия у него нет. Здесь вот, сударь мой, упал на землю и умер князь Потемкин, царствие ему небесное…
   Только сейчас Текутьев заметил в углу, подле божницы с лампадкой, гравюру в рамочке. В картуше ее была надпись: «Изображение кончины светлейшего князя Потемкина-Таврического, равно как и местности, срисованной с натуры, и особ, бывших при сем горестном событии». Гравировал Скородумов с картины итальянского живописца Франческо Казановы. Текутьев прочитал и стихи, оттиснутые под гравюрою:
 
О, вид плачевный! Смерть жестока!
Ково отъемлешь ты от нас?
Как искра, во мгновенье ока,
Герой! Твой славный век погас!
Надменны покорив нам грады,
Сам кончил жизнь среди степей
И мира сладкого отрады
Во славе не вкусил своей…
 
   Тыча пальцем в гравюру, старый солдат пояснил:
   – И посейчас иных помню. Вот руки-то заломил секретарь евоный Попов, в белом мундире адмирал де Рибас, он Одессу потом строил… Плачет казачий атаман Антон Головатый, который запорожцев из-за Дуная вывел. А вот и сама графиня Браницкая, племянница князева. Она-то пенсион для содержания поста нашего и отчисляла. Да что-то давно денег не шлет. То ли забыла, то ли померла. Ведь нас было тут трое. Но товарищей похоронил, один я остался. Христовым подаянием от проезжих кормлюсь.
   – И давно ты здесь? – спросил Текутьев.
   – Еще матушка Катерина посадила нас тута, чтобы не забылось, на каком месте Потемкин преставился. Сказывали начальники тако: сидите, покедова памятник ему не поставят. Да что-то не слыхать, чтобы ставили… Вот и сижу! Жду…
   Текутьев принес из возка дорожный баульчик. Накормил солдата. Табаку и чаю отсыпал, чарку наполнил.
   – Не скушно ль тебе здесь, старина?
   – Нет, сударь. Я про жизнь свою вспоминаю… – Вокруг на множество миль бушевала пурга. Под ее завывания ветеран рассказывал путнику: – А служить при светлейшем было нам весело. И никогда он нашего брата не обижал. Грех жаловаться. Под Очаковом, помню, на свой счет солдат рижским бальзамом поил, чтобы в шанцах не мерзли. От самой Риги до Очакова длинные обозы гонял – за бальзамом. Штука крепкая и вкусная! Сколько он палок об своих генералов изломал, но солдата николи пальцем не тронул. Мы от него, кроме ласки, ничего не видывали… Нет, – заключил старый, – язык не повернется осудить его. Боюсь, что умру, и навеки забудут люди место сие важное…
   Утром пурга стихла. Отдохнувшие лошадки сами нашли тракт до Ясс молдаванских. Текутьев, завернувшись в шубу, думал о встрече с калекою сыном, ему грезились памятные строки:
 
Се ты, отважнейший из смертных,
Парящий замыслами ум,
Не шел ты средь путей известных,
Но проложил их сам, – и шум
Оставил по себе в потомки, —
Се ты, о чудный вождь Потемкин!
 
   Это строки державинские, памятные еще с гимназии.
   А старый солдат умер на посту, охраняя место… [1]
* * *
   «Историческое значение каждого русского великого человека измеряется его заслугами Родине, а его человеческое достоинство – силою его патриотизма» – так утверждал Чернышевский, и эти слова вполне применимы к Потемкину, большие государственные заслуги которого ныне уже никто не отрицает.
   Он был велик. Хотя бывал и ничтожен…
   Потемкин не просто фаворит – это уже целая эпоха!
   Когда его не стало, Екатерина со страхом ожидала появления на юге страны самозванца вроде Пугачева – под именем светлейшего. Но такого неповторимого человека, способного предстать перед народом в образе «великолепного князя Тавриды», не явилось, да и не могло явиться…
   Суворов претерпел немало обид от Потемкина, и все-таки гибель светлейшего повергла его в тяжкое уныние.
   – Великий человек был! – воскликнул он с присущей ему образностью. – Велик умом был и ростом велик! Никак не походил на того французского посла в Лондоне, о коем лорд Бэкон говаривал, что у того чердак плохо меблирован…
   Державин написал на смерть Потемкина знаменитый «Водопад». Денис Фонвизин незадолго до смерти изложил свою печаль в «Разсуждении о суетной жизни человеческой». Адмирал Ушаков еще не остыл после жаркой битвы у Калиакрии, когда известие о смерти Потемкина настигло его бедой – непоправимой.
   – Будто в бурю сломались мачты, – сказал он, – и не знаю теперь, на какой берег нас выкинет, осиротевших…
   Граф Румянцев-Задунайский, уже престарелый и немощный, узнал о смерти князя Таврического в черниговских Вишенках, где проживал на покое. Фельдмаршал бурно разрыдался. Молоденькие невестки выразили удивление его слезам:
   – Как можете вы оплакивать человека, который был врагом вашим, о чем вы и сами не раз уже нам сказывали?
   Петр Александрович отвечал женщинам так:
   – Не дивитесь слезам моим! Потемкин не врагом мне был, а лишь соперником. Но мать-Россия лишилась в нем великого мужа, а Отечество потеряло усерднейшего сына своего…
   И дословен отзыв будущего императора Александра I:
   – Сдох! Одним негодяем на Руси меньше стало.
   Григорий Александрович Потемкин уже тогда был гоним. Так не раз случалось с выдающимися людьми: оклеветанные в жизни, они посмертно затоптаны в грязь. Потемкин был осмеян, о нем рассказывали небылицы и анекдоты. Его преследовали даже в могиле: злобные руки терзали прах его, срывая ордена и эполеты. Фаворита не раз переворачивали в гробу, как проклятого колдуна, а сам прах таскали с места на место, словно не ведая, куда его спрятать, – даже сейчас мы не знаем точно, где он покоится (хотя официальная гробница Потемкина-Таврического сохраняется в соборе Херсона).
   Почти два столетия подряд загробная тень Потемкина неприкаянно блуждала в русской истории – между великолепными одами Державина и грязными пасквилями злопыхателей. Время не пощадило памятников, даже прекрасные монументы в Херсоне и Одессе оно сбросило с пьедесталов. Странно повела себя и Екатерина: в манифесте по случаю кончины Потемкина она обещала увековечить память своего фаворита и сподвижника монументом, но… Неужели забыла? Вряд ли. Скорее всего – не пожелала. Почему?
   Екатерина щедро платила героям своего века, возводя в их честь статуи, триумфальные арки и дворцы, украшала парки колоннами, стелами и обелисками. Под конец жизни сооружала мавзолеи даже над прахом своих собачек, сочиняла пышные эпитафии котам, сдохшим от обжорства на царской кухне. Но память главного героя своего бурного царствования императрица не почтила… Почему?
   Об этом спрашивали и Потемкина – еще при жизни его:
   – Ваша светлость, отчего до сей поры не поставлен приличный монумент славы вашей?
   Потемкин обычно вспоминал при этом Катона:
   – Лучше уж пусть люди говорят: «Отчего нет памятника Потемкину?», нежели станут языками имя мое по углам мусолить: «За какие такие заслуги Потемкину памятники ставят?»

Действие десятое
Чужие праздники

   Взирая на нынешнее состояние отечества моего с таковым оком, каковое может иметь человек, воспитанный по строгим древним правилам, у коего страсти уже летами в ослабление пришли, не могу я не дивиться, в сколь краткое время повредились повсюдно нравы в России.
М. М. Щербатов.
О повреждении нравов в России

1. Вступление

   Летом 1774 года политики Европы с нетерпением выжидали: когда же, наконец, «варварская» Россия свернет себе шею?
   Потемкин брезгливо ворошил газеты Кёльна и Гамбурга:
   – Почитаешь их, так у нас все мерзко, мы тут еле дышим, в нашем супе вместо каперсов тараканы сварены. Однако, ежели у нас все так скверно, с чего бы это многие из Европы в Россию сбегаются? А вот русский человек, единственный в мире, эмиграции ведать не ведает…
   В небывалом смятении переживая затишье на войне и успехи народной армии Пугачева, императрица в эти дни сказала придворным дамам – без намека на юмор, вполне серьезно:
   – Дождусь виктории за Дунаем, словно «маркиза» Пугачева, четвертую его и навещу Москву, где, назло всем бабкам-шептуньям, пойду с графинею Прасковьей Брюс в общую баню. Пусть все видят на Москве, что я телятина еще молодая…
   Ей было 45 лет: по тем временам – старуха!
   Всю жизнь ее выручало железное здоровье, крепкие нервы и умение не унывать в любых обстоятельствах. С началом же Крестьянской войны у Екатерины участились короткие, но глубокие обмороки, лицо ее искажали нервные тики. Было замечено, что иногда императрица вроде бы заговаривается. В беседе с Сольмсом она понесла даже явную чепуху, и Потемкин шепнул ей:
   – Като, не рассказывай, что тебе снилось…
   Екатерина вскоре же позвала его к себе.
   – Женщина не всегда говорит что надо. И не всегда можно одергивать императрицу, особливо при послах иноземных. – Она поднесла ему табакерку из авантюрина. – Имей, друг! Если и впредь скажу глупость, открой ее – я пойму тебя…
   Ей понадобилась справка о доходах с рижской таможни. Она прошла в соседние комнаты, где торжественно восседали кабинет-секретари – Елагин с Олсуфьевым. Екатерина невольно обратила внимание, что эти господа разъелись словно боровы. Сейчас перед ними лежал громадный вестфальский окорок, они алчно поедали его, запивая крепким английским портером (а государственные бумаги опять будут в жирных пятнах).
   – Да перестаньте насыщать утробы свои! – крикнула Екатерина. – Сколько кораблей пришло в Ригу от начала нонешней навигации?
   – Через курьера справимся, – отвечал Елагин.
   – Лентяи бессовестные! Могли бы знать о сем и заранее… Почему одна я должна тащить этот воз по дурным дорогам?
   Вернувшись к себе, она призналась Потемкину:
   – Разгоню всех! Нужны молодые люди. Новые…
   Ее навестил мрачный гигант Пиктэ, сообщивший:
   – Кажется, Версаль отзывает графа Дюрана на родину…
   Екатерина выразила желание повидаться с Дюраном.
   – Политика, милый граф, как густой гороховый суп, которым меня пичкали в детстве, и с тех пор я не знаю ничего гаже… – Она понимала, почему отзывают Дюрана: там, в Версале, постоянно жаждали унизить значение России в делах Европы; теперь следует ожидать из Франции не полномочного посла, а лишь жалкого поверенного в делах. – Если вы покинете нас, – сказала Екатерина в конце разговора, – мне еще очень долго будет не хватать вашего приятного общества.
   Дюран (человек с опытом) нарочно ушел от политики.
   – Я всегда был восхищен вашим величеством, – сказал он. – Будь вы даже частным лицом, вы и тогда доставили бы немало хлопот дипломатам Европы – как… женщина!
   – А я жалею, что не мужчина и не служу в армии.
   В таких случаях доза лести крайне необходима.
   – Вы легко достигли бы чина фельдмаршальского!
   – С моим-то драчливым характером? – хмыкнула Екатерина. – Что вы, посол! Меня бы пришибли еще в чине поручика. – Прощаясь с Дюраном, она вдруг в полный мах отвесила ему политическую оплеуху. – Я не знаю, как сложатся мои дальнейшие отношения с Версалем, но можете отписать королю: французы способны делать в политике лишь то, что они могут делать, а Россия станет делать все то, что она хочет делать…
   Никита Иванович Панин, молча присутствовавший при этой беседе, потом строго выговорил императрице, что так разговаривать с послом великой державы все-таки нельзя:
   – Мы уж и без того навязли в зубах всей Европы…
   Екатерина отвечала «визирю» с небрежностью:
   – Ах, господи! Нам ли, русским, бояться Европы, похожей на кучу гнилой картошки? Никогда не прощу Дидро его слов, будто Россия – «колосс на глиняных ногах». Красиво сказано, и боюсь, что эта ловкая фраза сгодится еще для архивов вселенского бедлама. Но мы уже давно стоим на ногах чугунных…
   Тяжелая промышленность России круто набирала мощь. На далеком Урале, в гуще буреломов и в пламени заводских горнов, ворочался в огненном аду тот неспокойный русский мужик, который много позже станет величаться «рабочим классом». Да! Умели гулять. Умели и бунтовать. Но зато и работать умели…
   Екатерина ногою откинула трен широкого платья.
   – Пусть Европа ведет себя со мною повежливей, – сказала она Панину в заключение. – Россия имеет столько домен, сколько и не бывало в Англии, а чугуна плавим больше англичан, больше Франции и больше Швеции. Надо будет, черт побери, так до самого Рейна всю Европу ядрами закидаем!
* * *
   Умные люди никогда не обманывались: дело было не в женской «дешперации», которую обязан удовлетворить Потемкин, – Екатерина выдвигала его как свежую здоровую силу, далекую от грызни придворных партий. Именно такой человек способен нейтрализовать враждующих, исходя в своих решениях лишь из государственной пользы. И пусть сикофанты Орловых и Паниных морщатся – она приобщила Потемкина к делам Военной коллегии, а в Совете его голос станет эхом ее желаний. Панин сразу ощутил для себя угрозу, он умышленно раздражал честолюбие наследника Павла и его жены Натальи, а блюдо сосисок с гарниром из битого стекла уже фигурировало в депешах иностранных послов, – теперь и Екатерина догадывалась, что стекла попали в эти сосиски не по вине пьяного повара… Пребывая в панической тревоге от дел «маркизовых», Екатерина заговорила, что сама возглавит войска против Пугачева…
   – Дождусь вот только реляций от Румянцева…
   Румянцев не слишком-то радовался «случаю» Потемкина, признавшись секретарям, Безбородке и Завадовскому: «Этот кривой меня на кривых не объедет. В эдаком-то деле, каковы дела альковные, замену всегда сыскать мочно…» Однако, положа руку на сердце, Петр Александрович честно признавал, что с тех пор, как Военная коллегия подчинилась Потемкину, воевать стало легче. На себе испытав тяготы фронтовой жизни, Потемкин никак не стеснял действий Румянцева, не трепал ему нервов указами, а, напротив, скорым порядком слал и слал подкрепления: «За что ему спасибо великое от воинства нашего…»
   Седьмой с начала войны визирь Муэдзин-заде мечтал в это жаркое лето разбить русских на русском берегу Дуная, а Румянцев (вот приятное совпадение!) решил разбить турок на турецком берегу того же Дуная. Визирь собрал 100-тысячную армию в болгарской Шумле, уверенный, что дунайские цитадели, Рущук и Силистрия, задержат неверных. Но Румянцев, форсировав Дунай на широком фронте, не стал штурмовать крепостей, обезвредив их блокадою. Впервые перед армией россиян открывался великолепный стратегический простор.
   Румянцев предпринял удар на Шумлу, дабы покарать дерзкого визиря в его же ставке. Вперед он выслал дивизии Суворова и Каменского, а лучше бы не пытался совмещать несовместимое. Суворов терпеть не мог Каменского – как дурака, а Каменский не выносил Суворова – как чудака. Оба они (и дурак, и чудак) были в чинах генерал-поручиков, но Каменский получил этот чин на год раньше и потому требовал подчинения себе. Не выяснив отношений до конца, начальники дивизий выступили в поход… Каменский взял Базарджик, занял опушку густого леса, за которым лежала болгарская деревушка Козлуджа; здесь Каменский треуголкой гигантских размеров долго отмахивал от себя жалящих слепней, рассуждая при этом о Суворове:
   – И чего это наболтали о нем, будто он скор в маневре? Вот я пришел и жду, а Суворова нет как нет…
   Суворов явился, но свою дивизию поставил поодаль. У него было всего 8000 штыков, и здесь, в лесу под Козлуджей, он за восемь часов жестокой битвы разгромил 40 000 турок. А пока он там сражался, Каменский слепней от себя отмахивал:
   – И чего это Суворова нахваливают? Да кто ж, глупый, в эдаком лесу возьмется встречный бой принимать? Ай?ай, вот чудило гороховое! Гляди-ка, он еще пушки в лес потащил…
   Суворов в этом бою взял столько трофеев, что Каменский срочно послал гонца к Румянцеву – с вестью о своей победе под Козлуджей. Лес был завален трупами. Жарища адовая. Воды не было. Раненые орали. Солнце подогрело страсти, и Суворов в лицо Каменскому высказал все, что думал о нем. Каменский отослал его к Румянцеву, а Румянцев, разлаяв Суворова последними словами, отослал Каменского – брать Шумлу… Решение не было Соломоновым. Суворов заплакал и сказал, что сносить несправедливости более не желает, лучше поедет на Волгу – ловить Пугачева, а Каменский походил вокруг Шумлы, словно кот вокруг сметаны, и в нерешимости остановился. Но тактика сама перевоплотилась в стратегию, когда летучий корволант генерала Заборовского начал карабкаться уже на кручи Балкан! Все тылы армии султана, потрясенные битвою при Козлудже, разом пришли в хаотичное движение. Началась суматошная паника – кого-то казнили, кого-то грабили, – и Муэдзин-заде решил, что Румянцев обошел его с тыла: ворота на Константинополь открыты неверным. Визирь запросил мира… Румянцев даже улыбался-то редко, а тут вдруг захохотал как безумный.
   – Ежели турецкий лев стал ручным и кладет гриву на колени мои, так не премину случая обкорнать ему когти!
   С пасмурным челом он выслушал турецких делегатов. О чем они? Перемирие? Конгресс? Опять бумаги писать?..
   – Никаких конгрессов о перемириях! Мое оружие будет действовать наступательнодо той блаженной минуты, пока мира не утвердим. А что касаемо артикулов, кои диктовать вам стану, так о них извещены вы были заранее – еще от нашего посла Обрескова, и мой генерал князь Репнин, ежели вы что позабыли, о тех артикулах усердно напомнит…
   Репнин отвез турецких представителей в деревушку Кучук-Кайнарджи, где и предложил им сесть в хате на лавку.
   – Приступим, – сказал он, похрустев пальцами…
   Напрасно король Фридрих II торопил своего посла графа Цегелина, чтобы поспешил к посредничеству о мире, дабы его королевство извлекло выгоды из чужой ссоры, – Цегелин все-таки опоздал: переговоры уже завершились. Без него! Цегелин въехал в деревню. На завалинке хаты сидел аристократ Репнин и пил молодое вино с реис-эфенди Ибрагимом, бывшим рабом.
   – Садитесь с нами, – предложил князь послу. – Все кончено. Уже готовим лошадей для курьеров до Петербурга…
   Так победою Суворова при Козлудже Россия отвоевала почетный мир, названный по деревне – Кучук-Кайнарджийским!
   Турция признала новую соседку – Россию Черноморскую, но Европа ахнула, увидев, что неожиданно возникла новая морская держава – Россия Средиземноморская!Назло врагам она выдвинулась на самый передний край Большой Международной Политики…
* * *
   Курьеры доставили мир в столицу 24 июля, когда стало известно, что Пугачев уже в 80 верстах от Нижнего Новгорода… Но еще накануне Никита Панин, желая вернуть себе прежнее влияние при дворе, намекнул Потемкину, чтобы начальство над войсками, двинутыми против «пугачей», доверили его братцу – графу Петру Ивановичу, «герою Бендер». Григорий Александрович охотно согласился, а Екатерина накуксилась.
   – Но это же мой персональный враг, – сказала она.
   – Был! – отвечал Потемкин. – Но теперь он персональный враг Пугачева и тебе, матушка, аки пес служить станет…
   – Срочно отпиши Румянцеву, дабы Суворова с войском отпустил с Дуная на Волгу, пущай генерал поспешит, чтобы сообща с Паниным «маркиза» нашего изловить…
   Неорганизованные, плохо вооруженные ватаги «пугачей» должны были встретиться с вышколенной в боях регулярной армией, приученной побеждать. Вечером в собрании Эрмитажа императрица играла в карты и тихонько шепнула Потемкину, чтобы он посмотрел на графа Никиту Панина:
   – Он уже сделался похож на китайского мандарина, от глаз одни щелочки остались… Это хорошо… Пусть ест и дальше. Толстые да сытые меньше всего к заговорам приспособлены.
   Но из этих «щелочек», как из бойниц вражеской крепости, Потемкин уловил внимательное прицеливание умных глаз. А подле Панина восседала его новая метресса – Марья Талызина, женщина таких невероятных объемов, что глядеть было страшно. Екатерина, прикрыв губы веером, фыркнула:
   – Представляю их в минуту любовной пылкости…
   Панин под конец вечера жестоко отомстил ей:
   – Имею для вас неприятное сообщение из Рагузы…
   Рагуза – ныне Дубровник в Югославии (а в ту пору столица Дубровницкой республики, сенат которой имел в Петербурге своего посла).
   На юге России из новых земель, отвоеванных кровью, уже складывалась Новая Россия, и Потемкин был сделан первым новороссийским наместником.
   – Куда уж выше? – сказал он. – Но можно и выше…
* * *
   Изучение вольнолюбивых трудов Монтескье и Дидро – пусть этим ее величество занимается, а у Степана Ивановича Шешковского иные заботы, более вразумительные. Сидючи под иконами, скушал он просфорку божию и пальцем – дерг, дерг – подозвал сподвижников своих, палачей Могучего и Глазова:
   – Великая силища на Волге собралась! Вы, орлы, струмент пытошный в бережении содержите. Чую, вскорости Емельку клещами рвать станем, истины от него домогаясь…
   И чуял он, просфорку жуя, что возвышается: быть ему в ранге статского советника. Ого-го! Степан Иванович шуршал доносами, листая новое дело, заведенное им на графа Андрея Разумовского, который блудно жил с великой княгиней Натальей Алексеевной… Что ж, Екатерина не вечна, после нее на престол взойдет Павел, а связь Разумовского с Natalie окрепнет с годами, чего доброго, и сыночек у них явится, и тогда Разумовский займет в империи такое же место, какое в давности занимал Меншиков или Екатерина I…
   Тут было отчего крепко задуматься Шешковскому, мысли которого из степей Приволжья переносились в альковы персон высокопоставленных.
* * *
   После тяжелых боев с повстанцами Михельсон отвел регулярные войска на Уфу и этим маневром открыл Пугачеву дорогу на Каму и Волгу. Народ все притекал под знамена «Петра III» – неисчислимый, как песок, «пороху же у них столь довольно было, что у убитых сыскивалось в подушках патронов по 15, в особливых мешочках по полфунту пороху…». В июне Пугачев подошел под стены крепости Оса, гарнизон которой, усиленный пушками, решил не сдаваться. Но солдаты в гарнизоне все же сомневались – царь Пугачев или не царь?
   Из крепости вышел старый гвардеец, лично знавший Петра III. Пугачев рискнул, да столь дерзко рискнул, что мог бы здесь же, под Осою, и головы лишиться. Одетый в простое казачье платье, он встал в ряду иных повстанцев, а гвардеец пошел вдоль ряда, всматриваясь в бородатые лица.
   – Эй, старик! – окликнул Пугачев гвардейца. – Неужто не узнал меня?.. Смотри, дедушка, в оба глаза да узнавай поскорее своего законного государя.
   Старец смутился и корявым пальцем неуверенно указал на Пугачева:
   – Кажись, похож на государя-то.
   – А коли так, – подхватил Пугачев, – так ступай обратно в крепость да скажи всем, чтобы мне не противились…
   Оса сдалась. Пугачев перевешал всех офицеров, сохранив жизнь подпоручику Минееву, которого наградил чином полковника. Благодарный за это Минеев сказал:
   – Позволь, государь, прямо на Казань тебя выведу.
   – Коли так, то веди, – согласился Пугачев…
   Казань была предана пламени, и только в кремле города не сдавался гарнизон. Здесь Пугачев повстречал свою законную жену Софью с детишками. Его увидел сын, крикнувший:
   – Гляди, матушка, каково батюшка ездит!
   В этот опасный момент Пугачев тоже не растерялся:
   – Да это, вишь ты, семья Емельки Пугачева, который за меня пострадал, – объяснил он казакам. – Я эту бабу с детьми знаю. Пущай за нами в обозе едет…
   Под Казанью появился Михельсон, в жестоком сражении его войска разбили неопытное войско мнимого Петра III. Пугачев с остатками войска бежал вверх по Волге, где у села Кокшайского свершил переправу и сказался в самой гуще той крепостной России, которая была еще не тронута восстанием, но уже, подогретая слухами о свободе, она, эта Россия, стала поднимать вилы, топоры и косы…
   Все думали, что Пугачев повернет на Нижний Новгород, до которого было рукой подать, и в Нижнем уже готовились испытать то, что в полной мере испытала Казань, но Пугачев бежал к югу, быстро усиливаясь толпами мордвы и чувашей… «Пугачев бежал; но бегство его казалось нашествием» – так писал Пушкин. От Саранска – через Пензу – он устремил свое победное движение на Саратов… На всем пути народ принимал его с великой радостью.