– Гляди на меня, властелина поступков и времени своего, на счастливца, которому все завидуют… Уже именьишко на Орловщине покупаю. Мужиков с бабами обрету, хозяйствовать стану на английский лад и писать свободно. А ты, Вася, так и околеешь в скудости, эпитафии на могилки сочиняя.
   – Жить-то надо? – ворчал Рубан. – О деньгах я токмо в лексиконах и читывал. Да что стихи? Ныне я, брат, с кабинет-секретарем Безбородко историю Украины готовлю…
   – Неужто светлейший не подымет тебя разом?
   – Ныне он не меня, а Гаврилу Державина приласкал.
   Петров удивился: кто это такой?
   – Чурбан! – пояснил Рубан. – Глаза от пьянства совсем уже склеились. Коли учнет стихи читать, за версту тебя слюнями обрызгает… Бездарен и глуп!
   Петров вздохнул с откровенным облегчением.
   – Я так и думал, – сказал он. – Пока в России есть я, великий и гениальный, Державину на Олимпах не сиживать.
   – Потемкин-то триста душ ему в Белоруссии дал!
   – А тебе сколь отвалил?
   – Сулится пока… жду. Ныне светлейший в Новой России первую гимназию открывает. Меня зовет – директорствовать.
   – Пропадешь вдали от восторгов пиитических, – предрек ему Петров, и его бурно вырвало на ковры. Шатаясь, бледный, он с трудом поднялся из-за стола. – Яд? – спросил он Рубана.
   – Опомнись! Нас же двое за столом. И пусть я несчастен, но ведь не подлец, чтобы травить ядом счастливого…
   Цветущий здоровяк, на которого в Англии любовались худосочные аристократы, Петров слег в постель, а консилиум врачей, беседуя по-латыни, предрек ему смерть.
   – Если уж латынью желаете сие от меня скрыть, – сказал поэт, – так беседуйте на диалекте новогреческом: этого языка не успел еще постичь в жизни своей… Да, умираю!
   Екатерина послала к нему Роджерсона, и тот вернулся, разводя руками, сказал, что вылечить Петрова не может.
   – А что вы можете? – упрекнула его Екатерина.
* * *
   Подперев рукою щеку, Потемкин лениво наблюдал, как Санька Энгельгардтова – племянница – прихорашивается. В миниатюрную «ароматницу» она засыпала свежую дозу духов в порошке, упрятала их за упругий лиф платья. Чтобы шлейф не мешал при ходьбе, она прищемила его «пажем», привесив шнурок к поясу.
   – Я готова, дядюшка… А ты? – спросила она.
   Санька с шифром камер-фрейлины величаво шествовала с Потемкиным в избранное собрание Эрмитажа, при входе в который императрицей было начертано: «ХОЗЯЙКА ЗДЕШНИХ МЕСТ НЕ ТЕРПИТ ПРИНУЖДЕНИЙ». Потемкина одолевали женщины, он все время получал от них записочки. «Целую тридцать миллионов раз… вели прислать Библию! Сего вечеру его дома не будет. Утешь нас!» Другая дама хлопотала о карьере сына: «Вспоминаю дешперацию прежнюю, хочу снова возиться. Скоро ли сына моего устроите? Не будьте так злы в меланхолии. Писать не могу, муж ревнив. Глаза закрою, и нашу экспрессию наблюдаю. Сыну моему лучше всего в Новотроицком полку быть, близ имений своих…»
   – Скушно все, – говорил Потемкин.
   Санька с Варенькой при дворе обжились, и хотя ума не обрели, но раздобрели и приосанились. Живо восприняв легкость нравов, девицы перестали дичиться, а дядюшка бывал иногда странен и целовал их на софе – под картиной Грёза… Санька не была ослепительной розой, но, рослая и грудастая, скоро обрела поступь королевы и некую монументальную величавость. Потемкин не сразу, но заметил, что девка глазами в кавалеров стреляет. Вечером, позвав ее к чаю, он разложил фрейлину на софе и выдрал розгами, – как дядя племянницу. Зареванная, Санька призналась:
   – Сколько женихов, а мне так и сидеть при вас?
   – Терпи! Сам знаю, за кого тебя выдать.
   – Да я красивенького хочу, чтобы с аксельбантом.
   – За кого скажу – за того и пойдешь!
   Сегодня в театре Эрмитажа разыгрывали старинную пиесу «Mиdecin раг occasion» («Случайный доктор»). В середине действия актер Броншар произнес пылкий монолог о женской любви. «Я согласен, – выпалил он со сцены, – что в тридцать лет женщина еще способна быть влюбленной, пусть! Но… в пятьдесят? Простите, это нетерпимо…» Раздался сухой треск затворенного веера, Екатерина поднялась, стряхнув с колен спящую болонку.
   – Боже, – сказала она, – как утомительна эта гадкая пиеса…
   «Теперь вы сами видите, – докладывал Корберон в Версаль, – как эта великая женщина подчинена собственным вкусам, а я не могу всем ее загадочным прихотям дать название страсти». Вечером камердинер Зотов видел царицу плачущей:
   – Захар, скажи, разве я такая уж старая?..
   Рано утречком (во дворце еще спали) она выпускала кошек из комнат, выводила на улицу собачек. После прогулки по набережной возвращалась в покои пить кофе. Однажды часовой возле дверей, отдавая ее величеству честь, сильно ударил прикладом ружья в паркет, и оно со страшным грохотом выстрелило.
   – Ну, милый! Будет тебе сейчас на орехи…
   На звук выстрела отовсюду сбежались караульные:
   – Кто стрелял? Какова причина?
   Надо было теперь спасать солдата от расправы:
   – Да я и выстрелила… а что? Разве нельзя?
   Роджерсон, будучи лицом доверенным, дал понять Потемкину, что одиночество императрицы становится нежелательным. Светлейший уже не раз ловил пристальные взоры женщины, которые она обращала на кавалергардов, и пугался, что Екатерина изберет для себя фаворита нежданно-негаданно – без его светлейшего ведома.
   – Попадется какой-нибудь орангутанг с лестницы, ни звания моего, ни чина не пощадит… А надобно такого сыскать, чтобы он, матушку ублажая, и мою особу боготворил!

5. Обольщение

   В дни церемоний и праздников перед Зимним дворцом собиралось до четырехсот карет с выездными лакеями и кучерами. Гофмаршал объявлял в залах публике о «выходе». Дипломаты, шушукаясь и толкаясь, спешили занять места по старшинству положения. Наступала тишина. Но вот валторны на хорах проиграли, арапы в белых чалмах растворяли двери, и появлялась она, сильно располневшая, с жеманной улыбочкой на крохотных губах. Поклон – впереди себя, затем – направо, налево. Ряды вельмож, военных и дипломатов склонялись перед нею разом, и над их париками нависали облака пудры – белой, голубой, розовой. Подле императрицы, кося одиноким глазом, вышагивал Потемкин, имея в руке сверкающий жезл. Из дверей выплывали следом двенадцать статс-дам, весьма внушительных, украсивших бюсты красными лентами, за ними семенили двенадцать фрейлин, жаждущих любви и выгодных браков. За женским штатом следовали двенадцать камергеров с золотыми ключами и двенадцать камер-юнкеров, довольных жизнью. Шел тайный совет Екатерины, заправилы коллегий и сенаторы. На смену поющим валторнам в музыку вступали оглушительные литавры, громы которых отзванивали в хрустальных бирюльках ослепительных люстр. Екатерина мановением руки давала знак: теперь можно не церемониться. Лакеи из боковых дверей выносили подносы с ликерами, фруктами и печеньями. Бал открывался недолгим менуэтом, но Екатерина не танцевала. Ее ожидал стол для игры в ломбер, вист или макао. Время от времени озирая танцующих, она подзывала кого-либо из гостей для беседы. Певчие придворной капеллы без сопровождения оркестра, одними лишь голосами, воспроизводили звучание органа. В проходах дверей вахтировали кавалергарды, почти целиком облаченные в серебро (только на кирасах – орлы из золота), даже ремни поверх ботфортов собраны из серебряной чешуи. Древнегреческие шлемы этих гигантов полыхали султанами из перьев страуса – белых, черных и красных. В восемь часов вечера Екатерина бросала игру, и процессия, выстроясь в прежнем порядке, торжественно сопровождала ее до внутренних покоев. Музыка стихала. Хористы подзывали лакеев с подносами, чтобы доесть и допить остатки царского ужина. Гости спешили к лестницам, ведущим к выходу. Внизу их ждали кареты. Народ на улицах еще издали узнавал славный потемкинский цуг лошадей особой «сребро-розовой» масти, его раззолоченный фаэтон и – кланялся. Отличали в городе и прислугу Потемкина – по ливреям голубого бархата с позументом серебряным. А средь мещанок столицы возникла мода – носить медальоны с профилем Потемкина («вздохами его движа, они оживляли»)…
   Весною, как всегда, двор перебрался в Царское Село, Екатерина гуляла в парках с закадычной подругой, графиней Прасковьей Брюс; за ужином эти слишком бойкие дамы разболтались, что видели неземного красавца.
   – Но такого пьяного, спасу нет! Он валялся на траве, и мы залюбовались им. Хоть и пьян, да хорош. И с Георгием четвертой степени. Судя по лосинам, давно не стиранным, он из полков гусарских, но кто таков – никто не знает…
   Потемкин вызвал генерал-полицмейстера Чичерина:
   – Никола Иваныч, сыщи-ка мне по журналам застав Петербурга, кто из гусаров отмечен в числе приезжих, кто Георгием четвертой степени украшается и кто штанов себе постирать не догадался… сссскотина! Нужен он мне.
* * *
   Семен Гаврилович Зорич никому не был нужен…
   Храбрец из сербов, пронзенный на войне пикою, саблями рубленный. Зорич пять лет томился в Эдикульской темнице Стамбула – вместе с послом Обресковым. Наградою за долготерпение был ему чин майора. Но чин есть не будешь, а с Георгия пьян не станешь… Зорич приехал в Петербург после драки со своим полковником, чтобы Военная коллегия рассудила их по совести. На беду свою, при въезде в столицу гусар завернул в ближайший трактир у заставы, где и оставил последние деньги. Из жалости его приютил под лестницей лакей какого-то барина. Что было с ним дальше, Зорич восстанавливал в памяти с трудом. С трудом Чечерин и доискался до убежища гусара…
   Было утро, когда Потемкин растолкал спящего:
   – Долго дрыхнешь, гусар… встань!
   При вставании Зорича наглядно прояснилось, что храбрый воин и кавалер таскал мундир на голом теле.
   – У тебя что, и рубашки нет?
   – Откуда рубашка у безродного гусара?
   – А как ты на глаза царице попался?
   – Не видел я никакой царицы, – поклялся Зорич.
   – Зато она хорошо тебя разглядела…
   Зорич честно рассказал, как угодил в Царское Село. У лакея, его приютившего, был сват, служивший гоф-фурьером. Этот гоф-фурьер, человек добрый, решил накормить Зорича – от души. В подвале Царского Села стали Зорича угощать всячески. И до того он напился, что ничего не помнит:
   – Проснулся ночью на траве. Вот и все!
   – Низко ты пал, да высоко подымешься…
   Впрочем, когда человеку тридцать лет, из которых пять посвящено потасовкам, а еще пять сидению в тюрьме, тогда он ко всему готов. Зорич отказался от богатых одежд, его обрядили в новую форму гусара, оставив при сабле и ментике. Волосы у майора росли до плеч, стричься он не желал. Усов тоже не брил. Красота его лица соответствовала атлетической фигуре. Он спрашивал Потемкина, что ему делать.
   – И сам догадаешься, – отвечал Потемкин…
   Пока же он оставил майора жить у себя. А в конце мая велел разбить шатры в лесу на Островах, где и представил Екатерине. С ними был князь Репнин, приехавший с докладом из Константинополя. Николай Васильевич всегда не любил императрицу и решил ее подпоить. Потемкин тоже был во хмелю. Зорич сидел на пиру скромником, а Екатерина, став развязной, несла всякую чушь…
   На следующий день она, дурно выглядевшая, появилась в Кабинете, где и сказала Безбородко с виноватой улыбкой:
   – Распорядись от меня, чтобы Зоричу комнаты во дворце приготовили. Чин дать и дом.
   – А мужиков сразу давать ему будете?..
   «Говорят, – докладывал Корберон, – за первую пробу он (Зорич) получил 1800 душ».
   Потемкин не ревновал. Но предупредил Зорича:
   – Я тебя из босяков взял. Веди себя тишайше.
   И увидел возле лица своего волосатый кулак гусара.
   – Тебя первого в окно выкину, – сказал он…
   Бренча по ступеням саблей, Зорич спустился в парк, где его встретил тот самый гоф-фурьер, который недавно поил и кормил босяка-майора.
   – Друг мой Сеня, ты ли это? – воскликнул тот.
   Зорич дружески обнял доброго человека:
   – Теперь ты ко мне заходи… я тебя напою!
   – А где ты ныне остановился?
   – Вон окна мои, рядом с окнами спальни царицы…
* * *
   После персиков желательно редьки с хреном, а благодать винограда хорошо совмещается с астраханской селедкой. Его светлость изволил откушать и долго сидел недвижим, вбирая в себя единым тревожным оком краски яркого дня.
   – Сципион, Октавий, Фемистокл… кто там еще? – вопросил у себя Потемкин. – Они ведь тоже, не пройдя нижних рангов, великими полководцами соделались.
   Кажется, это был ответ самому себе на вопрос, давно его угнетавший. Потемкин ожидал вестей от Суворова, а визит короля Швеции мало волновал его. Зато он доставил немало тревог Екатерине. «Все-таки мы с ним родственники, и не дальние», – говорила она, хотя и понимала, что родственные чувства в политике не учитываются. Абсолютистка до мозга костей, императрица не слишком-то жаловала своих братьев по классу: вечно издевалась над Марией-Терезией, третировала королей Франции, презирала Станислава Понятовского, строила насмешки над королем Пруссии. Густава III она… побаивалась.
   Было чудесное июньское утро, когда галера Густава III, тихо шлепая веслами по воде, бросила якоря возле Ораниенбаума. Коляски были готовы, переезд до столицы занял всего три часа. «Русские офицеры, – вспоминал король, – не зная, кто я таков, с удивлением глядели на мой мундир Карла XII, на белый платок, повязанный вокруг левой руки». Густав III и его посол Нолькен застали графа Панина в неглиже. Никита Иванович в гневе сбросил с головы ночной колпак, крикнул Нолькену:
   – Ах, посол! Какую шутку вы сыграли со мною…
   Петербуржцы знали, что «граф Готландский» и есть король Швеции; перед зданием шведского посольства с утра толпился народ. Публика собиралась и в Летнем саду, полагая, что гость не преминет осмотреть знаменитую решетку Фельтена. Но король с Паниным, наспех одетым, сразу отъехали в Царское Село, где их ожидали императрица с сыном и беременною невесткой. За семейным столом Екатерина заверила кузена, что политика России сводится неизменно к поддержанию добрых отношений с соседями. Густав III, решив подурачиться, написал на салфетке «sestra», Екатерина – слово «brat». В конце застолья король пожелал увезти салфетку в Швецию:
   – Пусть она станет протоколом мирного договора…
   Следующий день был памятен юбилеем Чесменской битвы. На чухонском урочище «Кекерекексинен» происходила закладка Чесменского дворца, в основание которого наследник Карла XII положил первый кирпич. Он был умен, и, если Екатерина делала вид, будто забыла о дне Полтавской битвы, король сам ей напомнил:
   – Стоит ли вам щадить мое самолюбие, отменяя народный праздник? Давние распри между шведами и русскими преданы забвению: я не требую от вас ни Лифляндии, ни Эстляндии.
   Его министр иностранных дел, граф Ульрик Шеффер, втихомолку учинил королю деликатный выговор:
   – Вы не приближаетесь – вы удаляетесь от цели…
   Екатерина пригласила Шеффера на партию в пикет.
   – Я не удаляюсь, а приближаюсь к цели, – сказала она, сдавая карты, и Шеффер понял, что стены имеют уши.
   Густав III украсил фаворита Зорича лентой Святого Меча:
   – Sestra, – сказал он Екатерине, – я возлагаю этот орден на человека, самого замечательного при вашем дворе…
   Камергеры тут же накинули на плечи короля драгоценный палантин из сибирских мехов. Густав был удивлен: дамы русского двора одевались как крестьянки. Екатерина пояснила ему: костюм – дело национальное, а новомодные роскоши, отвращая людей от патриотизма, способны делать людей космополитами.
   – У нас об этом не думают, – признался король. – Но я ношу старый шведский мундир времен Карла Двенадцатого, ибо он удобен в движении средь сурового климата моей страны.
   – Наш климат суровее вашего, – отвечала Екатерина.
   Густав осмотрел Кадетский корпус. Шпалерную мастерскую. Потемкин сопровождал его в Петропавловскую крепость, где находился Монетный двор. Здесь их ожидал ученый секретарь Нартов, сын токаря Петра I; в присутствии короля он выбил медаль в его честь – золотую. Из подвалов Горного корпуса шведского короля спустили под землю, в искусственный рудник, где в поте лица трудились юные кадеты, будущие офицеры-рудознатцы.
   – Я хотел бы видеть, – сказал король, – точную восковую фигуру вашего императора Петра Великого.
   Потемкин провел его в Кунсткамеру, вместе они торжественно постояли перед фигурой Петра, затем Потемкин шлепнул на стол краги из лосиной кожи.
   – Я вижу кровь на них… чья это?
   – Вашего предка – короля Карла Двенадцатого, когда барон Каульбарс тащил его из траншеи в крепости Фридериксхалле.
   – О! – восхитился Густав и поспешно натянул на руку перчатку предка, краги которой доходили ему до локтя.
   Знаменитый на весь мир Готторнский глобус внезапно раскрылся, внутри его был накрыт стол, расставлены стулья. Под звуки музыки глобус медленно затворил пирующих в своей круглой сфере, словно запечатал внутри.
   – Мы в самом центре земли, – сказал Потемкин, – и никто не помешает нам вести откровенную беседу о политике… Мария-Терезия состарилась, вряд ли начнет войну. Франция с молодым королем войны побаивается. Английский король занят борьбою с колониями в Америке. Неужели же нам, Швеции и России, не стать оплотом вечного мира на Балтике?..
   Потемкин выбрался из глобуса, имея на кафтане шведский орден Святого Серафима. Он спросил короля, что примечательного хотелось бы ему вывезти из России.
   – Мой замок Грипсхольм не вместил бы всего, что мне у вас нравится. Помимо исторических краг с кровью моего предка, я желаю иметь рецепт щей, которыми вы меня угостили.
   Потемкин обещал прислать в Швецию народных умельцев шипучих квасов и кислых щей. За это король посулил список с работы Григория Котошихина, о котором в России давно забыли.
   – Впервые слышу… кто такой? – удивилась Екатерина.
   Густав III растолковал: Котошихин бежал из России в Швецию еще в XVII веке, изложив в своем труде резкую критику всех российских порядков, и – увы – вздохнул печально король:
   – Нам пришлось повесить этого одаренного человека, ибо, напившись пьян, он имел привычку хвататься за топор…
   Густав предложил Екатерине союз, она уклонилась:
   – Об этом пусть Шеффер с Паниным договариваются.
   – Почему бы не договориться нам… монархам?
   – А мы, персоны венценосные, в таких делах мало что смыслим, – был ответ.
   Корабль распустил яркие паруса, длинные весла зачерпнули стылую балтийскую воду – «братец» уплыл. Потемкин застал Екатерину за перлюстрацией. В гневе она показала ему, что пишет негодяй Павел мерзавцу Панину, издеваясь над ней, матерью, и королем Густавом; наконец, в письме к прусскому королю Фридриху II цесаревич подробно извещал его о сути бесед с королем Швеции. Екатерина сказала Безбородко:
   – Запечатайте пакеты, как они были, и отсылайте по адресам. Но… за что я кормлю врага в своем же доме?
   Мария Федоровна, потупясь, сделала императрице доклад о благополучном ходе своей первой беременности. Екатерина надела очки и велела невестке поддернуть юбки повыше:
   – Ба! Что я вижу? Знакомые мне туфли.
   – Туфли вашей прежней невестки мне как раз впору.
   – Крохоборы… вокруг меня одни крохоборы!
   Потемкин спросил: дала ли она денег Густаву?
   – Конечно. Король тоже босяк хороший…

6. Неудобные русские стулья

   Девлет-Гирей, ободренный подарками от султана, собирал силы, турецкие и татарские, чтобы внезапно обрушиться на пределы Новой России, размять конницей слабые и разрозненные гарнизоны. Опять заполыхают пожары, с петлями на шеях потащат на продажу в Кафу растрепанных баб, детей малых, стыдливых девушек… О, боже! Сколько потеряла Русь людей своих за эти кромешные столетия? Миллионы. Потемкин присел к столу. В углу комнаты котятки пили молочко, их тонкие хвостики мелко вздрагивали. Светлейший снова обратился к жуткой статистике прошлого. Бывало и так, что караваны русских, украинцев и поляков двигались через ворота Ор-Капу (Перекоп) день за днем, ночь за ночью, и один иностранец даже спросил татар: «Скажите честно, остались ли еще люди в той стране, в которой вы, татары, сейчас побывали?..»
   Григорий Александрович вытер впадину мертвого глаза, источавшего слезу, и стал писать. Он писал Суворову, он писал и Румянцеву, а в переводе на военный язык все его слова обозначали четкий и бодрый призыв: «Вперед!»
* * *
   Древняя сова, вырубленная генуэзцами из камня, все так же нелюдимо глядела с высоты ворот Ор-Капу в желтые ногайские степи. Суворов настегнул коня, вступившего на мост, связующий степи со зловредным ханством. Пожилой янычар без порток, в одной рубахе, поднял ружье, целясь… Шпагой его – раз!
   – Вперед, чудо-богатыри… не отставай, ребятки!
   За ним сухо и дробно, будто камни, попавшие в молотилку, громыхали устои моста, через который потоком вливалась в Крым прославленная в боях конница, двигалась, торча штыками, неутомимая пехота. За армянскими деревнями, зловонными от множества замоченных кож, Суворов собрал офицеров:
   – Стараться нам бить противника не столько оружием, сколько маневром искусным, дабы войны не учалось во гневе…
   Перекоп остался позади. Из придорожной кибитки вылез татарин, поднес Суворову блюдечко с медом, жестами показывая на кибитку, где прятались его жена и дочь, просил:
   – Бурда аврэт кыз… аман, аман, не обижай!
   Суворов вернул пустое блюдце хозяину, поблагодарил:
   – Лэзэти, Адам, шюкурлер! – И дал шенкелей лошади…
   А вот и сам Девлет-Гирей: масса его конницы забегала слева, топча кусты и тюльпаны. Суворов указал плетью:
   – Отсечь дерзкого от гор! Казаков – в лаву…
   Хищно блеснули шашки. Но, смирив боевое рвение, казаки убрали их в ножны. Гнали татар нагайками, без жалости дубася по согнутым спинам, пропахшим полынью, кумысом и потом. Ураганом пронеслась через Тавриду кавалерия, и сразу притихла ненавистная, проклятая Кафа, главный рынок по продаже рабов. А на горизонте едва виднелись турецкие корабли – это удирал из Крыма Девлет-Гирей…
   Шагин-Гирей, в нарядном халате, с чалмою на голове, въехал в улицы Кафы на арабском скакуне. Величаво спешился и, сохраняя достоинство, приблизился к Суворову. Тот широким жестом обвел панораму будущей Феодосии:
   – Здесь все ваше, и отныне вы – хан!
   Кончиками пальцев Шагин-Гирей коснулся крымской земли, а разгибаясь, поднес пальцы к своим губам.
   – Это значит, что я целую прах ваших ног, – пояснил он Суворову, прикладывая затем руку ко лбу. – Это значит, что буду помнить вас вечно! И наконец, – хан приложил ладонь к своей груди, – вы навсегда останетесь в сердце моем…
   Шагин-Гирей, не в пример иным ханам, был образован в античных Салониках и Венеции, владел итальянским, греческим, арабским. А во власти его была и строптивая ногайская орда. Все это учитывал Потемкин, писавший в те дни: «Шагин-Гирей, прямой потомок Чингисхана, хотя и не чужд азиатской пышности, но к войне сроден, и лучше не придумать, как сделать его офицером нашим». Суворов поздравил хана с чином капитан-поручика бомбардирской роты лейб-гвардии Преображенского полка.
   – Неужели я, хан, не достоин высшего чина?
   – Выше и быть не может, – сказал ему Суворов, – ибо капитаном в роте бомбардирской сама императрица.
   – Вот как… якши эйи! – покорился хан.
   Он перенес столицу ханства из Бахчисарая в Кафу, просил Потемкина, чтобы Петербург не выводил своих войск из Крыма, пока не будет проведена реформа по обновлению крымских порядков. Немало татар желали того же, а присутствие русских в Крыму даже вносило спокойствие: не надо страшиться перемен, которые всегда кончались разорением с пролитием крови… Из России в Кафу потянулись обозы: везли сукно для пошива формы новой армии Крыма, серебро и медь – для чеканки крымской монеты, а турецкую сгребали в кучи, как негодный хлам.
   В конце марта Суворов доложил Потемкину, что весь Крым исхожен его солдатами вдоль и поперек, Бахчисарай и Ак-Мечеть суть квартиры военные, откуда будет удобно действовать в любом направлении полуострова. Летом Шагин-Гирей выехал со свитою в степи, в шатрах устроил татарский праздник, пригласив и Суворова. К столу подавали благоуханный рис с орехами и шафраном, маслины и каперсы, яркие гранаты и прозрачный виноград. Хан не смел прикоснуться к вину, как правоверный мусульманин, но по чину капитан-поручика гвардии великороссийской позволил себе напиться шампанским.
   – Нас в Европе, – сказал он Суворову, – считают еще варварами, но разве есть в Европе такие мудрые правила для избрания девочек в жены, какие есть у нас в Крыму?
   Суворову показали старинный татарский прием: девочек выводили в поле и сильно пугали. Когда они бросались бежать, вслед им летели мохнатые татарские шапки. Удар шапкой в спину не был силен, но многие падали. А годной для любви считалась устоявшая на ногах… Суворову подвели одну из девочек, и хан сказал:
   – Твоя жена далеко, я дарю тебе другую… бери!
   Суворов подержал в руке – тонкие, нежные пальчики:
   – Скажи, дитя, кто ты, откуда ты?
   – Бесполезно спрашивать, – отвечал за нее Шагин-Гирей. – Она не знает ни русского, ни польского, ни грузинского, и мы сами не знаем, откуда взялась эта будущая красавица.
   Вечером Суворов вызвал к себе офицера Прокудина:
   – Лошади накормлены, коляска запряжена. Езжай с этой вот девочкой в село Рождествено, где я недавно батюшку похоронил. Моим именем накажи старосте, чтобы поместил сироту в доме господском и баловал ее всем, угождая ей…