Мышецкий с готовностью рассказал. Столыпин претил ему грубостью, не меньшей, чем у Дурново. Но чуялась в Петре Аркадьевиче какая-то осмысленная сила, которой нельзя было отрицать.
   Такого человека, как Столыпин, хорошо иметь другом или даже врагом: он умеет выбирать из мусора самое существенное.
   Вытер Столыпин бороду, залитую соусом, и сказал:
   — Будь я министром, князь, я бы поддержал ваши начинания по освоению пустошных земель. Да, это очень важно!.. Но, наоборот, жестоко бы осудил ваши коммунальные новшества. Ныне, во избежание смут, необходимо всем российским губошлепам, косоротам и русопятам перепланировать аграрное хозяйство… Именно!
   — И как же? — спросил Сергей Яковлевич.
   — Не сплочение мужицких хозяйств, а, наоборот, — раздробление. Пусть мужик сядет на Руси пошире да с жадностью, ему свойственной, побольше загребет себе землицы. Он станет хозяином (великое дело — хозяин!), и тогда пускай все эти господа-социалисты «лозунгы» пишут. Мужик у нас, слава богу, реакционен по своей звериной сущ. Сделай его хуторным хозяином — и все! Революции в деревне — как не бывало…
   — Вы такого мнения, Петр Аркадьевич?
   — А вы посмотрите на нашего мужика: ведь это — жид! Да еще хуже любого жида… Каждый гвоздь ржавый подберет, к себе в берлогу тащит. «М о е — не трожь!» Эх, — заходили скулы Столыпина, — если бы мне власть, я бы раскрыл Россию вширь, пустил бы кулака на травку — пасись, родимый, стриги купоны… Он бы, этот мужик, любому агитатору накостылял: «М о е — не трожь!»
   Потом, совершенно спокойно, Столыпин заговорил о другом:
   — Сани писал мне, что вы тоже были за границей. Братец сейчас носится с проектами тюрем — так, будто строит для себя дворец в Ливадии по соседству с царским… Золотое дно!
   Сергей Яковлевич был сильно оглушен этим столыпинско-мужиковским натиском. И ответил рассеянно:
   — Но, после рескрипта государя, накануне новых решений правительства, не думается ли вам, Петр Аркадьевич, что нужда в тюрьмах отпадет? Нам не тюрьмы нужны сейчас — амнистия!
   — Амнистия? — живо откликнулся Столыпин. — Да вы либерал, оказывается. Простите, любезный князь, а куда же, по вашему мнению, спрятать всю эту свору болтунов и бомбистов? Куда?
   — С открытием общенародной думы, я мыслю, разногласия должны притихнуть, — подсказал Мышецкий.
   — Нет, князь. То, что дано разрешить железом и кровью, не разрешится словами и бумажками. И неужели вы думаете, князь, что я когда-нибудь прощу государю, если он отступит перед революцией?.. — И, спросив себя так, Столыпин сам же и ответил: — Никогда не прощу!..
   Нельзя было не признать, что этот саратовский губернатор, вечно фрондирующий и недовольный многим, пойдет далеко, ибо он не похож на других сановников. Выпирает среди них! Дурново — тот просто реакционер: бей, хватай, не пущай… Столыпин гораздо сложнее: он реакционно мыслит — это так, но мыслит всегда реформаторски, и богатый мужик из деревни всегда его поддержит… Сила!
   И еще заметил Сергей Яковлевич, что Столыпин все время как бы прощупывает его, словно отыскивая союзника своим идеям.
   Взращенный на пышной ниве российской бюрократии, князь Сергей Яковлевич был терпелив, свято веря в непреложность извечного движения. Он знал по опыту, что в затхлом Уренске проживала Конкордия Ивановна Монахтина — соправительница губернаторов, эта Семирамида ковыльных степей. А в громадной Русской империи, волнуя воображение пошляков, пребывала при царственных особах Матильда Кшесинская — и за сто «катенек» творила чудеса. И наконец, в Европе состояла для определенных занятий Ивонна Бурже…
   «Так неужели же великая империя устоит и не дрогнет?» Нет, не устояла и — дрогнула: барон Фредерике, обергоф-маршал и министр императорского двора, встретил князя Мышецкого в высшей степени любезно и ласкательно.
   — Графиня Марья Эдуардовна, — начал он, — в высшей мере похвально отзывалась, князь, о ваших достоинствах…
   Сергей Яковлевич почтительно, как пай-мальчик, склонил голову. Белые штаны были чисты, как сахар рафинад, а эфес шпаги, теплый от руки, прощупывался нежно, как бархат. («Чем сашку чистишь? — вспомнил вдруг султана Самсыр-бая. — Блестит здорово!»).
   — И мой пасынок, князь Валя Долгорукий, — продолжал Фредерике, — также постоянно свидетельствовал о вашем, князь, обаянии и разуме. При дворе ее высочества Марии Павловны («Мать Владимировичей», — быстро сообразил Мышецкий) также недоумевают, отчего вы, князь, избегаете общества?
   Сговор шел в открытую, но вполне прилично.
   — Однако я, — возразил Мышецкий на все эти приманки, щедро рассыпанные перед ним, — не смею показаться в обществе, ибо с некоторых пор, как вам известно, лишен придворного звания.
   Барон Фредерике покровительственно улыбнулся:
   — Да, мы тогда немного погорячились… Что ж, звание камер-юнкера будет для вас восстановлено!
   И тут Мышецкий поддернул шпажонку:
   — Барон! Но мне уже не восемнадцать лет…
   Фредерике откровенно засмеялся и сказал, картавя:
   — Счастливчик князь, мне бы ваши годы… Не смею задерживать вас долее, ибо я все уже понял!
   Вскоре ему был вручен тяжелый ящик красного дерева. Сергей Яковлевич открыл его, волнуясь: на малиновом муаре, в углублении ложа, покоился золотой ключ камергера. Ивонна Бурже уже перевозила туалеты на Аптекарский остров — поближе к даче одного из Вадимировичей… «К чему же лишние слова?»
   Перемена эта не прошла незамеченной, и в ближайшие же дни один из сонетов князя Мышецкого был положен на музыку. Причем написал эту музыку не кто-нибудь, а сам «Главноуправляющий Собственной Его Императорского Величества Канцелярией г-н Тайный Советник Танеев 3, и романс имела счастие исполнить в зале Благородного собрания почтенная г-жа Муханова, а весь сбор, — заключала газета, — пошел в пользу девицы Перепеткович…»
   Кто такая девица Перепеткович — так и не мог установить князь Мышецкий, но справедливо решил, что это не первый сбор в ее пользу — с чужих стихов и чужих романсов. Девица, видать, давно поднаторела в этом!

5

   День обещал быть солнечным. Сергей Яковлевич, лежа в постели, раскуривал первую за день папиросу, обдумывая очередные ходы в той опасной игре, которую вел, когда ему принесли карточку от некоего Билибина.
   — Кто это? — не стал вчитываться Мышецкий. — Сейчас встану, — сказал лакею, — а вы просите…
   Билибин оказался потертым чинушей с хрустальной каплей под сизым носом. Оценивающе метнул он взором по обстановке номера, посмотрел на Сергея Яковлевича — бестрепетно и даже сурово.
   — Я имею честь разговаривать с человеком, именующим себя князем Мышецким? — спросил он.
   — Я не именую себя… я и есть князь Мышецкий!
   Билибин укоризненно покачал головой. Раскрыл потрепанную папку с ворохом затхлых бумажек, шмыгнул носом.
   — По литовскому летописцу, изданному Даниловичем, — начал он гугняво, — князья Мышецкие выводят свой род из племени Михаила Черниговского или…
   — …или, — подхватил Мышецкий, — по другой версии, от мейссенского маркграфа Андрея, выехавшего в тысяча двести девятом году на Русь из Саксонии, во что я не верю и вам верить не советую!
   — Так, — сказал Билибин. — Один из ваших досточтимых предков, а именно князь Леонтий Меркурьевич, ездил на разбой по Троицкой дороге от Красной Сосны и грабил государевых мужиков с казною, за что был бит шелепами нещадно. И тогда же отнято у него бесповоротно четыреста дворов с тяглами… Не спорите?
   — Был грех, — постыдился Сергей Яковлевич. — А вам-то что?
   — По долгу службы моей в департаменте герольдии, — пояснил Билибин, — обладаю я ценнейшими сведениями о вашем роде. И мне было бы весьма лестно видеть генеалогию князей Мышецких, изданную под моим скромным именем! Как?
   — Никак, — ответил Сергей Яковлевич.
   — Вы не цените памяти своих предков?
   — Уважаю. Но тщеславиться не считаю удобным.
   — Но ваша сестрица, Евдокия Яковлевна, смотрит иначе.
   — Вот вы к ней, сударь, и обращайтесь!
   — Обращался. И тысячу рублей с нее уже получил. А за вами, князь, еще тысяча… Поездки, накопления, прочее… Как?
   — А вот так: получите с сестрицы и остальные.
   В лице Билибина вдруг что-то резко переменилось.
   — А тогда, — сказал он, садясь без приглашения, — вам, князь, придется заплатить не одну тысячу, а… сколько я попрошу!
   — С чего бы это, сударь? — удивился Мышецкий. Генеалог похлопал рукой по папочке с бумажками:
   — В лето семь тысяч сто пятьдесят первое от миросотворения, а от рождества Христа, спасителя нашего, в лето тысяча шестьсот сорок третье был зван на приказный двор посадский человек Сенька Мышкин и бит плетьми нещадно… А за что, вы думаете, князь?
   — Откуда мне знать всех битых нещадно?
   — То-то же, князь! А бит Сенька Мышкин за то, что писался, боярству древнему в поношение, славной фамилией Мышецких, и дран был за самозванство. Так вот, князь! Ваш корень и ведется не от князей Черниговских, а прямо от сего посадского человека. И писаться князем вы права не имеете… Пять тысяч. Как?
   Мышецкий схватил историка за воротник, и воротник тут же треснул по шву — посыпалась архивная пыль.
   — Задавлю! — крикнул князь. — Провокатор!
   — Давите. Мы права свои знаем. И судиться всегда готовы…
   — Убирайся!
   Билибин раскатал перед собой свиток «дерева»:
   — Леонтий Меркурьевич, что бит шелепами нещадно, однако, мог бы и быть отцом Сеньки Мышкина, что бит плетьми нещадно… Вот здесь, князь, я проведу перышком одну только черточку, которая сомкнет вас с родом князей Черниговских. А вы мне за одну эту черточку — задаток: две тысячи!
   Мышецкий знал, что такие случаи в герольдии (самом страшном департаменте) бывали: природным князьям запрещали писаться князьями и, наоборот, давали это право выскочкам. «Жили себе спокойно — князьями, но вот Додо-Додушка из уренского далека замутила воду столбового тщеславия…»
   — Что бы вам, сударь, иметь дело с моей сестрицей. А?
   — Теперь с вами, — сказал генеалог. — Ибо при всей моей пылкой любви к истории родного отечества иду я на поклеп. И от правды исторической зело отвращаюсь… Как?
   Ну, пришлось сунуть. Однако этого было еще мало.
   — Мундирчик, — сказал Билибин.
   — Что мундирчик?
   — Порвать соизволили, ваше сиятельство.
   Получил на пошив нового мундира и спросил уже с лаской:
   — Бумажку-то, князь, какую вам? Веленевая неплоха. А может, на глянце желаете! Гербик приложим, «дерево» вклеим…
   — За такие-то деньги! — возмутился Мышецкий. — Могли бы, сударь, и на камне потрудиться высечь… Ступайте!
   В приемной Булыгана встретился мрачный Лопухин, и Мышецкий доверительно рассказал ему о своем разговоре со Столыпиным.
   — Кулаки-фермеры, — ответил на это Лопухин, — революции не отвратят, а лишь озлобят деревню… Знаете, князь, как горят торфяные болота? Бывает, что огонь уйдет глубоко в землю, тлеет там, тлеет. И вдруг — выпорхнет наверх, и тогда горит все живое. Нечто похожее мы наблюдаем сейчас и в нашем крестьянстве…
   Кроме чиновника, неумело печатавшего на американке «Смит-Премьер», в приемной находилась еще молодая еврейка — совершенное дитя, милое и печальное. Двери кабинета распахнулись, высунулся Булыгин, оглядел всех с поклоном, торопливо сказал:
   — Господа, мы люди свои. Но тут одно дело, не терпящее отлагательства… Извините! — И повернулся в сторону юной еврейки: — Прошу вас зайти ко мне, мадемуазель…
   Чиновник тыкал пальцами в клавиши: прописные буквы — черные клавиши, строчные — белые. Краем глаза Сергей Яковлевич прочитал: «…А также подлежат аресту и высылке, како злоумышленники, лица суть следующие: Тихон Агапов, крестьянин Вольского уезда, 27 лет, женат…»
   — Мне, — сказал Мышецкий Лопухину, — пришла сейчас мысль, почти кощунственная! А именно: в вопросе аграрного устройства мы, живущие в тысяча девятьсот пятом году, едва-едва обогнали тысяча шестьсот шестьдесят второй год, когда — помните? — был коломенско-московский бунт.
   Из кабинета министра быстро вышла заплаканная еврейка, и Мышецкий подумал: «Вот еще один неразрешенный вопрос, а сколько их на Руси!..»
   Лопухин поведал князю о себе:
   — А ведь я ухожу из полиции. Да, надоело… Но вот вам к вопросу аграрному! Парализовать движение деревни наверху хотят, да не знают — как? Меня, как знатока, попросили даже составить доклад. Вы же понимаете, князь, что моя компетентность не может подлежать сомнениям там — при дворе? И я указал им главную, на мой взгляд, причину крестьянских бунтов…
   — Позвольте, но… Но причины-то эти революционны!
   — А я не боюсь этого слова, — ответил ему Лопухин. — Я прямо указывал двору императора, что причина мужицких волнений коренится в общем бесправном положении народа нашего. Мало того, — зло усмехнулся Лопухин, — я еще напророчил ям революцию! Вот теперь я ухожу из департамента полиции, а они, — мстительно закончил, — пусть сидят себе и расхлебывают… 4
   Булыгин вскоре позвал Мышецкого в кабинет. После первых, ничего не значащих слов министр вдруг сказал:
   — Видели вы эту еврейку? Чтобы закончить в Москве курсы стенографии, девица прибегла к хитрости: взяла удостоверение на занятие одним скорбным промыслом. Иначе бы ее выслали, как водится! Но полиция девицу обследовала, и выяснилось, что, имея желтый билет, она еще девственна. Так что вы думаете, князь? Перед ней поставили дилемму: или снова из Москвы высылаем, или же будь проституткой по всем правилам… Что вы скажете?
   — Думаю, — ответил Сергей Яковлевич, — мы слишком много внимания уделяем еврейскому вопросу, которого попросту не должно бы существовать! Как не существует, например, вопроса белорусского или отдельного самоедского!
   — Вы думаете? — усмехнулся Булыгин.
   — Да. Сколько я ни спрашивал наших юдофобов, за что они не любят евреев, от них я слышал только один ответ: мол, евреи хитрые… Так будь и ты хитрым! Кто тебе мешает? И ни чтение Дюринга, ни чтение Гердера в обособленности еврейства меня не убедило. Я не доверчив к евреям, но я и не подозрителен…
   — Ну, ладно, — глухо отозвался Булыгин. — Посмотрим, что у нас тут с вами?.. А с вами, князь, у нас не совсем хорошо. Губернатор, учит государь, должен быть скалой, о которую разбиваются все течения — правые и радикальные. А вы, князь, как-то лавировали во время своего губернаторства. — И вдруг, словно гром среди ясного неба, прозвучала фраза министра, которую Мышецкий уже слышал однажды от Борисяка. — Пора пристать к берегу, князь! — сказал ему Булыгин отчетливо.
   — К какому? — спросил Мышецкий, как-то сразу осунувшись.
   — К тому, к которому вас обязывает происхождение, высокое звание камергера и, наконец, присяга государю императору. А плыть далее по течению… Нет-с, князь, такого удовольствия мы вам позволить не можем!
   — Позвольте сигару? — спросил Сергей Яковлевич.
   — Ради бога, сделайте одолжение…
   Это были отличные сигары «Идеал-империалес» в шестьдесят рублей за сотню, что равнялось в Уренске стоимости четырех коров. Хороших, молочных!
   — Вы допустили, князь, выражаясь легкомысленно, некоторую небрежность в пресечении крамолы. Мало того, ваше окружение составляли люди, на благонамеренность которых вряд ли можно положиться! Например, санитарный инспектор Уренска был явный большевик. Ныне он разыскивается полицией, а вы… Что вы там делали, князь, занимая пост губернатора? Чем вы занимались?
   — Не лучше ли, — ответил министру Сергей Яковлевич, — обратиться с подобным вопросом к самим же обывателям Уренска, и пусть они скажут: так ли они жили до меня?
   — Мостовые и бульвары, — возразил Булыгин, — давайте оставим для потомства. Сейчас, когда по всей России летят стекла, не время думать о разведении цветов! Поначалу я был склонен дать вам снова Уренский край, но Дмитрий Федорович…
   — Простите — кто?
   — Трепов, — пояснил Булыгин.
   Сергей Яковлевич рывком поднялся из кресла:
   — Александр Григорьевич, всему есть мера! Наконец, это возмутительно! Трепов лишь санкт-петербургский генерал-губернатор и… Какое он имеет право иметь обо мне особое мнение? Я так же ему должен быть безразличен, как и он для меня!
   — Да успокойтесь, князь! Дмитрий Федорович ничего дурного о вас не сказал. Однако не забывайте, что скоро Трепов станет моим товарищем министра, полицию и корпус жандармов государь намерен также подвести под его руку… Что вас так обидело?
   — Я не желаю подчинения посторонним лицам! Булыгин заглянул в тощенькое досье:
   — Сахалин с его милой каторгой вас не устроит на время?
   — Упаси бог! — сказал Мышецкий.
   — Тогда мы можем предоставить вам пост «вице» при орловском губернаторе, заодно с его Орловским каторжным централом… Советую взять, князь!
   — Не имею никакого желания.
   — Вологда, — чеканил министр. — Тоже «вице». Пересыльная тюрьма и добродушное население… Согласитесь!
   Сергей Яковлевич тяжело вздохнул:
   — Ваше превосходительство, осмелюсь напомнить, что в Уренске существует своя тюрьма. И добродушное население. Нет там только губернатора… Согласитесь?
   Министр даже не улыбнулся.
   Досье захлопнулось и полетело на другой конец стола.
   — Тогда… как решит Петр Николаевич, — сказал Булыгин. «Дурново» (своего же голоса министр уже не имел).
   В приемной князя встретил Лопухин:
   — Чем вы встревожены, Сергей Яковлевич?
   — Импотенты, — отмахнулся Мышецкий, пробегая.
   Сидя в коляске, успокоился. Ничего страшного. «А собственно, отчего я так настойчиво домогаюсь назначения именно в Уренскую губернию?..» Вспомнилась ему пыль на Влахопуловской, тощие козы глодают афишки, гнилой частокол острога, Бабакай Наврузович с восточной ласковостью, Атрыганьев — «щит и надежда» дворянства, Конкордия с отцветающими прелестями сдобного тела, грозное рыканье Мелхисидека (пальца в рот не клади)…
   «Нет, — решил для себя твердо, — что-то я там оставил!» Надо вернуться, непременно вернуться. В бегстве его из Уренска, почти под улюлюкающий свист, было нечто унизительное и жалкое. И было стыдно за самого себя. Надо вернуться, чтобы не мучила сердце обида за прошлое. «Честь, — внушал себе Мышецкий, — честь много значит, даже в наши времена…» Подумал о Билибине: «Что ж, пожалуй, Додо и права — это достойно и благородно». И еще вспомнил рецензию на свои стихи: «Это тоже удачно, именно сейчас — лыко в строку! Все-таки губернаторов, пишущих стихи, что-то не слыхать на святой Руси… Повывелись!»
   Сделка так сделка. С волками жить — по-волчьи выть.
   Наблюдая вечером за одеванием Ивонны, он говорил:
   — Ради бога, поменьше украшений. Простота и четкость линий — вот главное… Бери пример с Айседоры Дункан! Античность, вот!..
   И открыто появился с ней на Островах, уже зазеленевших первой травкой. Там им встретился со своей Зюзенькой доктор Бертенсон, который, оглядев Ивонну с туфель до шляпы, шепнул Мышецкому:
   — Я не понимаю, князь: что вы за нее хотите? Ведь Танеев уже предлагал вам место по государственной канцелярии!
   — Ах, все это не то! — поморщился Сергей Яковлевич. — Нет никакой охоты быть на побегушках у статс-секретарей. Потом статс-секретарем подшивать бумажки у того же Танеева…
   Бертенсон еще раз оценил Ивонну Бурже на взгляд, сказал:
   — Ну что ж. Вы вполне имеете право поторговаться…
   На фоне роковых событий, потрясавших бунтующую Россию, творилась маленькая судьба маленького человека. Но ему-то казалось тогда, что он тоже принадлежит к средоточию власти России и никто иной, только один он, способен совершить в Уренске те удивительные чудеса, которые оценит потомство…
   Свершилось! Через несколько дней его вызвал к себе Дурново.
   — Князь! Вы, очевидно, обиделись за того «карася в сметане», которого я вам неосторожно преподнес тогда? Но знали бы вы, до чего вы мне надоели! Куда ни придешь — везде жужжат в уши: Мышецкий да Мышецкий! Что доблестного свершили вы, князь? Эту письку на Русь вывезли? Так у нас и своих хватает…
   Дурново не изменял себе — хамил, как прежде. Вот он да еще диктатор Трепов — два громовержца России. Чиновники язык теряли при докладах, не могли словечка вякнуть от страха, и тогда Дурново (или Трепов) звонил в колокольчик: «Эй, пришлите сюда из числа говорящих!..» Но Мышецкий языка не терял.
   — Я не требую, — сказал он, — чтобы министерство оказывало мне особое внимание, но Уренская губерния…
   Тут их отвлекли. Дурново принесли официальный бланк донесения. Товарищ министра вчитался и грубо, как моряк, выругался:
   — Вот, пожалуйста… На Путиловском треснул подъемный кран, а эти умники согнали в цех сразу тысячу рабочих. На испытании нового миноносца водою кран, как и следовало ожидать, рухнул. От людишек — красные брызги на стенках! Ну и что? Только было притихло малость, а теперь — снова… Будут бастовать рабочие! Да они и правы бы вроде. Поневоле забастуешь… Тьфу!
   Петр Николаевич сигарами не угощал, ибо курил дешевые папиросы. Одет он был, как всегда, бедненько. Но весь вид его как бы выражал затаенную мысль: «Вот я какой, любуйтесь: мне плевать на ваши условности, как ходил, так и буду ходить, — не ваше дело, дамы и господа…»
   — Князь, — сказал Дурново недовольно, — отчего вы столь настоятельно желаете угодить именно в Уренск?
   — А почему министерство, — ответил Мышецкий, — столь настоятельно оберегает меня от Уренска?
   — Но это же легко понять. Мы своих чиновников знаем. Знаем и бережем. Вас, князь, мы оберегаем тоже. Ищем, что полегче.
   — От чего меня оберегать? — удивился Мышецкий.
   — По некоторым сведениям, — сказал в ответ Дурною, — в Уренске силен микроб радикализма. Вот мы и заботимся, князь, о вашей персоне…
   По непроницаемому лицу товарища министра внутренних дел было не уловить: шутит или говорит серьезно?
   — Мне кажется, о моей деятельности лучше судить по результатам. Они покажут, что я справился…
   — Лишнее, князь! — возразил Дурново. — Я не считаю, что вы справились. Вот хотите, я вас отправлю на два месяца в Саратов — на выучку к Петру Аркадьевичу; вот он — справится.
   — Или — расправится? — зло спросил Мышецкий.
   И Дурново вдруг залился громким смехом.
   — Ладно, — сказал добродушно, повеселев. — Вы утверждаете, что справились? Хорошо… Вот скоро первое мая. Ежели не будет в этот день демонстрации рабочих в Уренске, — значит, вы справились. А состоится она — значит, администратор неважен…
   — Вы, Петр Николаевич, снова шутите?
   Дурново сбросил пепел с папиросы себе на штаны:
   — А с революцией… справитесь?
   — Я могу полагаться только на полицию, — ответил князь.
   И вдруг Дурново вскочил, радостно возбужденный:
   — А-а-а, милый князь! Наконец-то вы поняли! Надо было и раньше таково, — полагаться на полицию. А то развели вы с этим полковником Сущевым-Ракусой черт знает какие-то кружки да ячейки… Не так, не так, не так! Размахнулся — ударь! Больно? Вот так и надо, чтобы было больно. Снова размахнись — тресни еще раз, чтобы не забывал…
   Сергей Яковлевич сидел как в воду опущенный. В самом деле, что творилось вокруг? Он убивал себя, убивал других на таком важном деле, как обеспечение мужиков земельными наделами. Его губерния освоила пустоши. Теперь они уже не лежат дикой степью. Но в министерстве никто даже не вспомнил об этом, как о чепухе — забыли. Никто ему даже «спасиба» не вставил!
   Ясно: 1905 год — и совсем иные задачи перед губернаторами.
   — Государь император, — произнес Дурново спокойно, — хотя и недоволен вами, князь, но, думаю, не станет возражать противу вашего возвращения в Уренские края. О своем назначении узнаете из «Правительственного вестника» или же из нашего «Вестника министерства»… Вот и все, — улыбнулся Дурново. — А вы на «карася в сметане» обижались… Нельзя же так; мы люди свои, столбовые, мы один другого не обидим…
   Ивонна Бурже (эта античность, эта готика) уже пропала на Аптекарском острове, а Мышецкий стал особенно зорко следить за «Вестниками» — правительственным и министерским.
   На борьбе с революцией уже многие делали карьеру. От него как от губернатора требовали того же: размахнись — ударь! «Так-то оно так, — раздумывал Мышецкий, гуляя однажды по вечерней Мойке. — Но все давно противно мне, и вряд ли это главное! Будем надеяться, что к приезду в Уренск все изменится — к лучшему! Рескрипт царем уже дан, и он, кажется, еще не погребен в архивах. Булыгинская компания работает, говорят знающие…»
   Все реже и реже волновала его память об Алисе.
   Бертенсон однажды напугал его советом начать процесс, дабы забрать от бежавшей супруги ребенка.
   — Ни боже мой! — ответил Мышецкий. — Как можно? Ведь я человек передовых устремлений, перестрадал со всей мыслящей Россией трагедию Анны Карениной, и никогда не осмелюсь на это… Бог уж с ней, но сын должен оставаться при матери…
   По привычке, оставшейся еще смолоду, князя иногда тянуло на запахи простой пищи. Как здоровому человеку Мышецкому хотелось иной раз выпить стопку водки, похлебать вчерашних щец, которые стоили на копейку дороже сегодняшних, и просто ни о чем не думать. Вот и забрел он — по студенческой памяти — в такую полухарчевшо, полуресторан на углу Невского и Пушкинского сквера, неподалеку от «Пале-Рояля», этого громадного убежища петербургской богемы. Сел князь за стол — чин чином. Все очень хорошо. Попросил лакея вытереть клеенку.