верблюдов, мулов, автомобилей, пальм, хибарок, кофеен, лавочек с луком,
финиками, апельсинами, кактусовыми шишками. Александров у стойки, выходящей
на улицу, выпил мастики, раз, два и три. Шлем его сполз на затылок, сухие
губы под английски подстриженными усами полуоткрылись, открыли золото зубов,
лицо обливалось потом, было стремительно, чуть-чуть хищно. Он купил себе
английских сигарет, сладко закурил,-- пошел по пальмовой аллее, где под
пальмами неподвижно сидели, поджав под себя ноги, арабки, в белых
чадрах, карауля верблюдов и поджидая мужей, и где не так уж вопили торговцы.
Там он кликнул себе автомобиль, скомандовал мчать в пустыню, в Тэл-Авив, в
Иудейскую долину,-- машина пошла мимо кактусов, мимо бесконечных кладбищ,
мимо пальм, мимо арабской деревни (Александров приказал остановить машину;
хотел пройти по этой деревне,-- за кактусами тесно столпились белые мазанки,
стали кружком ослы, головами вместе, сидели на порогах женщины; шофер, с
которым Александров до этого говорил по-английски, непокойно сказал --
по-русски, с одесским акцентом: -- "Не стоит туда ходить, неприятность
будет".-- "Почему?" -- спросил Александров.-- "Так, знаете ли, еще чего
доброго убьют",-- ответил шофер). Мчали мимо огородов, возделанных
лопатой,-- и пустыня оказалась рядом, в нескольких километрах:
красновато-желтые пески, волна за волной, точно умершее море,-- и пески
уходили за горизонт, даже пальмы не торчали в песках,-- и оттуда, с песков,
веяло нестерпимым жаром, испекающим. Машина вернулась, чтобы мчать по
Иерусалимскому шоссе, в Иудейскую долину,-- влево на песчаных и на
каменистых холмах остался Тэл-Авив, "холм весны". Прошел навстречу
зампыленный отряд, сдвоенными рядами,-- ашомер,-- еврейской вооруженной
стражи,-- винтовки и покрой одежды были английские, лица были утомлены и
пыльны -- --

В десять часов капитан и Александров встретились, как уславливались, в
портовой таверне. На пороге кофейной стригли мальчику голову, голова была в
струпьях, и из-под струпьев ползли вши. Трое играли на непонятных
инструментах очень тоскливое, как пустыня, и сплошь дискантовое,-- четвертый
бил в бубен. Сначала плясали два мужчины, араба, потом еще пара мужчин в
женских платьях,-- потом плясала старуха, очень грязная, но продушенная
амброй. Александров пришел пьяным: капитан, который выпил вдвое больше
Александрова, был благодушно трезв. Александров махал палкой, говорил об
ослином постоялом дворе, о красавице-сафарке, о тартуше, куда его завез
выпить напитка из индийского дерева шофер и где он напился дузики,--
записывал
что-то поспешно в блокнот,-- смотрел с восхищением, как пляшут два
плясуна в женских нарядах. Нарядный костюм Александрова был пылен и
растерзан.
Капитан наклонился над Александровым, сделал серьезное лицо, расправил
усы, помолчал и заговорил:
-- Александр Александрович, я хочу вас спросить, извините,--вы на самом
деле еврей?
-- Да, еврей.
-- Извините, Александр Александрович,-- ну, вот, вы приехали на родину,
ну, вы все видели, как мы везли их, как их приняли,-- ну, вообще...
И Александров заговорил поспешно, весело:
-- Я совсем обалдел от красоты. Я, ведь, во всех портах выходил, как
только отдавали якоря, выходил на берег и ложился спать, только когда
уходили в море. Я первый раз вижу это солнце, эти синь, тепло, море, горы,
историю наяву, в руках. У меня море спуталось с греками и солнцем, с днем,--
а Мустафа Кемаль-паша и его революция непременно связаны с ночью Ирана,
Азии, Ассирии, Сирии,-- и исторические века человеческой культуры непременно
связаны одною силой с Сенторинским вулканом; силы, толкающие лаву из
вулкана,-- это именно те силы, что толкают человеческие цивилизации, что
толкнули нас, коммунистов, на мировую революцию. Мои предки жили и здесь, в
Палестине, и в Риме, и в Испании, и в -- черт их знает, где они жили эти
тысячи лет! Те, что приехали сюда, что-то сохранили за эти тысячи лет,-- у
меня ничего не сохранено, ни один народ, ни одна страна мне не мать, я все
могу только любить и видеть. Вы заметили, те, что ехали на судне, никуда не
смотрели, ничего не видели. У меня нет родины, моя родина и мои родичи --
весь земной шар и все люди,-- я интернационален, потому что я две тысячи лет
терял родину, и я коммунист, потому что я умею видеть, у меня есть ремень,
приводной ремень, который, я знаю, перемашинит весь мир. Я хочу и умею
видеть. Весь мир мне родина. Я смотрю на этих танцоров,-- из них прут века,
так же, как из Стены Плача, так же, как из русского мужичишки, как из
английского потомственно-почетного рабочего, как из Синторина, как из
Акрополя. Это мой приводной ремень. У меня, быть может, есть холодок веков
моих предков,-- я лучше вижу, чем люблю: но -- тем лучше я вижу! Вот этого
танцора я люблю, потому что вижу, статистически вижу --
-- Вам все равно, что Россия, что Англия, что Япония, что Палестина? --
спросил капитан.
-- Все равно! -- мне --- ---
Капитан неодобрительно пожевал губами, посмотрел косо, и первый раз
стало заметно, что капитан -- подвыпил. Капитан расправил усы и сказал
таинственно:
-- Вы, стало быть, антисемит? -- Я в партии с 1917 г., всю гражданскую
войну на плечах вынес,-- а вот тоже не люблю еще японцев. Придешь к ним в
порт, положим, в Токио, а они -- черт знает что за народ!-- и капитан сделал
до слез презрительную рожу.

...У полночи капитан и Александров возвращались на борт. Шли они,
дружно обнявшись, не спеша, покачиваясь. Пароход на рейде давно уже отгудел
третьим гудком. В порту было темно, и мыльными пятнами ложились лунные блики
на камень, по которому, быть может, хаживали и Иисус Христос и цезарь Тит.
Луна огромными осколками ломалась в море. В каике спали арабы, поджидавшие
капитана. Капитан разбудил ближайшего, тот улыбнулся, сказал дружелюбно--
"москоби, большевик!" -- и растолкал товарищей. Где-то совсем рядом провыл
шакал. Проснувшиеся арабы заклекотали, как клекочут орлы, просыпаясь перед
рассветом. Синяя волна обсыпала большими и малыми осколками луны, качнула,
не пустила каик от берега. Арабы заклекотали, потащили лодку, пошли за ней в
воду. Тогда волны приняли каик в свой ритм. И в ритм волнам и в ритм веслам,
как птицы, опираясь одной ногой о банку и отталкиваясь другой от борта,
повисая над водой, похожие на птиц, загребли арабы. И чтобы грести дружнее,
они ободряли себя короткой, гортанной песней, значащей приблизительно то же,
что российская дубинушка. Они всклекотывали:

Мы мужчины, молодцы! Мы мужчины, молодцы!
Боже мой, путь еще не кончен!-- путь еще далек!

Вот арабская песня:

Мастер, осторожней касайся глины,
когда ты лепишь из нее сосуд,--
быть может, эта глина есть прах возлюбленной,
любимой когда-то:--
так осторожней касайся глины своими теперешними
руками.--

На Урале в России, где-нибудь у Полюдова камня, идешь иной раз и
видишь: выбился из-под земли ключ, протек саженей десять и вновь ушел в
землю, исчез. Наклонившись над ключом, чтобы испить,-- и не выпил ни капли:
или солона вода, или горяча вода, а иной раз и не хочется пить, но
наклонился и -- нет сил оторвать губ от воды,-- так хороша она. И вот тут,
лежа у ручья, видишь, как один за одним -- сотни, тысячи -- гуськом ползут
муравьи, падают в воду, плывут, тонут, ползут: эта армия муравьев пошла
побеждать, умирая...

...Судно шло обратной путиной. Было 3 ноября,-- через четыре дня
наступала годовщина Русской революции. На судне были будни. На спардэке
заседал судком -- судовой комитет. Годовщину революции приходилось
праздновать в море. Общее собрание решало, как провести праздники.
Александрову поручили проредактировать стенгазету. Затем все принялись за
уборку судна. Подвахта кочегаров примостила к трубам доски на манер того,
как примащивают их каменщики и маляры на постройке новых домов в
России,--залезла на эти доски, повисла на них и размаляривала заново трубы,
пела про камаринского мужика.
Капитан лежал в шезлонге, с блокнотом на коленях: писал воспоминания об
Октябрьском перевороте в Одессе.

Воспроизведено по книге:
Борис Пильняк "Повесть непогашенной луны"
Москва Издательство "Правда" 1990
Библиотека журнала "Знамя"