сталь, туда нельзя смотреть незащищенными глазами -- когда
подняты заслоны, оттуда бьет жарящий жар, туда смотрят сквозь
синие очки, как на солнце в дни солнечных затмений, -- и
совершенно ясно, что там в печах, -- в печи -- в палящем жаре,
в свете, на который нельзя смотреть, -- там зажат кусочек
солнца, и это солнце льют в бадьи. -- А в кузнечном цехе --
чужому, пришедшему впервые, страшно, -- тоже в полумраке -- в
горнах раскаляют сталь до-бела и потом куют ее в прессах, как
тесто, и молотами бьют, чтоб сыпать гейзеры искр; в кузнечном
цехе полумрак и вой, и гром, и визг железа, которое куют, -- в
горнах -- в горны, где сталь и уголь, рвется воздух, чтоб
раздувать и глотки горн харкают огнем, пылают, палят, жгут, --
горны стоят в ряд, к ним склонились грузоподъемные краны, чтоб
вырывать от огня для прессов белую -- огненно-белую -- сталь,
-- и горны похожи на самых главных подземных чертей, они дышат,
задыхаются, палят огнем и воют, ревут, барабанят, -- кранами,
прессами, молотами: здесь страшно непосвященному, -- н-но у
каждого горна висит объявление завкома:

"Строго воспрещается запекать картошку в горновых печах"
-- --

Рабочие -- черны. Машина -- в масле. Здесь -- огонь,
сталь, машина. Где-то в турбинной -- повернут рычаг.
Домино -- это черные, с числами, кости, это числа, где
число кладут к числу, чтобы получать новые числа. В домино
играют в тавернах, где полумрак керосиновой лампы под потолком.
В домино играют, чтоб выиграть или проиграть. -- Машина. --
Когда сложат в сборном цехе все костяшки стального домино, --
костяшки, созданные по нормалям и допускам фрезерами и аяксами,
-- тогда возникает машина; но сама она -- опять лишь костяшка
нового стального, цементного и каменного домино, имя которому
завод, которых так мало разбросано по России.
-- Пусть мало, но на этом пути конца нет. Домино машин --
бесконечно, чтоб заменить машину мира. --
"Строго воспрещается запекать картошку в горновых печах",
--
-- хоть и не видно того, кто повернул рычаг в турбинной,
чтобы завод дрожал и жил. Это так же, как прежде, когда --
-- прежнее человечество -- тысячами лет -- жило богом,
которого звали по разному от Ра и Астарты; еще от Ассирии и
Египта остались храмы, где в святом святых хранился бог, уходя
в вещь в себе, и при боге, на божьих дворах жили служки: эти
служки стирали с божьих лиц пыль и плесень. -- --
Но Андрей Волкович не пошел на завод ни завтра, ни
послезавтра, ни через пять дней. Просыпаясь утрами, он возился
у печки, помогал Анне, читал книги. Кругом была тишина, лишь
иногда звенели сосны вершинами, как морской прибой в отдалении.
Монастырь белыми стенами сросся со снегом. Изредка проходили
прохожие, два раза приходили к монастырю божьи странники -- по
дороге от Каспия к Белому морю посмотреть, как погиб монастырь,
разматывали портянки на сбитых ногах, говорили о великой
порухе, прошедшей по Руси, слизнувшей с лица ее бога, монастыри
и погосты. Один раз была метель: лес и земля выли, как ведьмы,
должно быть, -- тогда ветер звонил -- звякал -- колоколами на
монастырской колокольне, и всюду мчал снег. Изредка -- в морозе
желтым светом, как сухие баранки, -- светило солнце, -- тогда
свистели снегири.
Рождество пришло незаметно, незначуще, все той же
картошкой. Красноармейцы ходили в село пить самогон и
веселиться в трактире.
На четвертый день Рождества комиссар Косарев собрался
съездить в город, сходить в кинематограф, побывать в зверинце,
-- Косарев пригласил с собой Анну. Андрей в этот день пошел на
завод, наниматься.

В городе на базарной площади были карусели, играли
гармонисты, толпились люди, мужики в тулупах, бабы в красных
овчинах и зеленых юбках. Тут же на двух столбах была
единственная -- и вечная -- афиша о зверинце:

"Проездом в городе остановился
-- ЗВЕРИНЕЦ. --

Разные дикие звери под управлением Васильямса.

А также:

ВСЕМИРНЫЙ ОБТИЧЕСКИЙ
обман ЖЕНЬЩИНА-ПАУК". --

На афише были нарисованы -- голова тигра, женщина-паук,
медведь, стреляющий из пистолета, акробат. Афишу мочили многие
дожди. У карусели выли гармошки и бил барабан, овчины
толпились, лужжа семечки и наслаждаясь, на конях, на каруселях
ездили, задрав ноги, парни, девки плавали в лодках; в одном
ларьке продавали оладьи, в другом -- зеркала и свистульки.
Площадь была велика, и шум от каруселей казался маленьким.
Косарев поставил лошадь в трактире, направился в исполком, Анна
его ждала, он пришел сумрачным, -- в зверинец попали к
сумеркам.
Зверинец поместился в доме гражданина Слезина, где
когда-то был общественный клуб, выступали заезжие фокусники,
бродячие актеры и местные любители. -- На лестнице горело
электричество, были развешаны картины зверей, толпились
мальчишки, -- в дверях сидел хозяин зверинца Васильямс, в
матросской рубашке, никому не доверял получать деньги,
мальчишек бил по загривкам, но иногда и прозевывал счастливца:
лицо у него было доброе, с ним можно было торговаться о плате
за вход. -- Там, где раньше сидела публика, наблюдавшая за
фокусниками, хлестнул по носам скипидарный запах зверей,
звериного пота. Здесь было целое сооружение, учиненное заново:
по стенам стояли клетки, с попугаями, орущими неистово, -- с
безмолвными филинами, немигающими и такими, как чучелы, -- с
пингвинусом; серия ящиков занималась кроликами, очень похожими
на тех, каких продают на базаре; в двух клетках сидели
мартышки, в ящике, в сено прятались морские свинки; в клетке,
разделенной на десяток отделений, чирикали -- щеглята, синицы,
зяблики, чаечки, трясогузки, чижи; в круглой клетке сидел орел,
совсем полинявший. Электричество светило неярко; там, где была
сцена, был устроен тир: на стойке, обтянутой красным
коленкором, расставлены были -- чайный сервиз, самовар,
гармошка, галстух, пенснэ, -- каждый мог испробовать счастье,
стреляя булавочкой в вертящийся диск. -- Женщины-паука не было,
-- ее показывали через каждые полтора часа на пять минут.
Народу в зверинце было немного. -- В той комнате, где бывало
фойэ, -- были большие клетки; в одной лежал кривой медведь, --
кривой, усталый, облезший, в войлоке; в другой -- метались два
шакала; тигра, нарисованного на афише, не было; но в углу, в
медной клетке, плохо освещенной -- был волк; волк был невелик,
но стар и убог; клетка была маленькая; волк бегал по клетке;
волк изучил клетку, -- он кружился в ней, след в след, шаг в
шаг, движение в движение, не как живое существо, но как машина,
-- исчезая в тень клетки и возвращаясь в свет; потом он
остановился, опустил голову, взглянул на людей понуро, устало,
исподлобья -- и тихо завыл, зевнул; -- волк был беспомощен,
страшный русский зверь. В зверинце было немного народу, и
больше всего толпилось у клетки волка. Больше ничего не было в
зверинце Васильямса.
И вот -- о волке. Анна знала, -- когда тает снег, после
зимних вьюг и метелей (никто не докажет, что весны прекрасней
метелей), из-под снега, в ручьях, в весне -- возникают новые
цветы, но вместе с ними -- много на земле прошлогодних листьев.
Если годы революции русской сравнить со снегами вьюг и метелей,
-- из-под них по Руси, по русским весям и селам небывалые
размножились волки, побежали одиночками и стаями, драли и скот,
и зверье, и людей, лазили по закутам, выли на поезда, разгоняли
стада и ночные, страшили одиноких русских путников, возродили
охоты облавами, сворами борзых, с поросенком, -- что же новые
цветы иль прошлогодние листья -- ? Волк страшен в полях,
свиреп, хозяин лесов: Анне -- волк -- прекрасная романтика,
русская, вьюжная, страшная, как бунт Стеньки Разина. Но -- что
же -- прошлогодняя листва или новые цветы -- этот Васильямс и
его зверинец? Где и как он прожил метельные годы российские,
как голодал, кем был национализован, -- кто денационализовал
его, отпустив, как шарманщиков, таскаться по селам и весям
российским -- прошлогодней листвой иль цветами -- ? И вот
здесь, в клетке, ободранный, обобранный -- волк, покоренная
стихия: его братья бродят по лесам воют, живут, чтоб убивать,
родить, умирать, его братья свободны, и они -- русские, ибо
правят они над русскими полями, лесами, ночами, -- а он,
облезший, ободранный -- маятником мается, след в след, движенье
в движенье, здесь в клетке, -- как он попал сюда, к Васильямсу,
в компанию женщины-паука? -- У волка здесь толпится народ, --
здесь и у обезьян, должно быть, отыскивая созвучие.
Рядом с Анной, у волчьей клетки стоял комиссар Косарев, и
он сказал:
-- У, гадость. Смотрю на волка -- и вся дикость наша,
русская, т.--е. прет из него. Всех их мерзавцев в зверинцы
надо.
Анна ответила:
-- А я -- я смотрю на него, и мне его жалко, мне
сиротливо, товарищ. В волке вся романтика наша, вся революция,
весь Разин. Мне жалко, что он заперт! Его надо выпустить, -- на
волю, -- как осьнадцатый год.
-- Ну, революцию я понимаю иначе. В осьнадцатом году как
раз и понял, товарищ. К чертям всех Васильямсов с волками и т.
д. --
Волк снова забегал по клетке. Прошли со звонком,
прокричали, что сейчас покажут за особую плату женщину-паука.
Красноармейцы, стрелявшие в тир, вынули из-под шинельных пол
кошельки. Ни Анна, ни Косарев не пошли смотреть женщину-паука,
-- Косарев не желал, чтобы его надували. Вышли на мороз, на
улицу. Уж совсем стемнело, -- пошли в трактир выпить чаю,
запрячь и ехать. На улицах было темно. Волк остался в помещении
гражданина Слезина, в тусклом электрическом свете, в
скипидарящем запахе звериного пота. -- Карусели на площади
перестали вертеться. -- В трактире, на эстраде отплясывали --
ряженые -- хохол с хохлушкой, пели цыганские романсы. Косарев
грустил, сердился на волка и на жизнь, выпил самогону.
За городом чуть-чуть мела поземка. Небо чернело. Вправо,
вдалеке у железной дороги белым заревом светил завод. Лес
принял шорохами и шумом вершин, -- древний лес, сосны в два
обхвата. Анна думала и ждала, что сейчас завоют волки, выйдут
на дорогу. -- И правда далеко в лесу -- на санях его не слышали
-- в это время провыл волк, лизнул снег и побежал по взгорку,
чтоб бегать так всю ночь, избегать верст сорок, ибо волка
кормят ноги. -- Монастырь был безмолвен. Косарев с санями
въехал в монастырские ворота. -- Семен Иванович, в валенках и
шарфе, трудился у печки, растапливал, хотел сварить картошки.
Печка дымила. В комнате было холодно, и не было света, кроме
полуночного.
-- Андрей не вернулся с вами? -- спросил Семен Иванович.
-- Нет, не вернулся. -- Слушайте, Семен Иванович, я была в
зверинце. Там есть волк. Осьнадцатый год не вернется, он
прошел, навсегда. Какая была романтика, все рушилось, гремели
грозы, люди шли, шли, шли. -- - Где теперь мой муж, инженер?
Мужичья Россия загорелась лучиной, запелись старые песни,
замелась метелица, заскрипели обозы с солью, умирали города,
заводы, железные дороги. Осьнадцатый год не вернется, он ушел
навсегда. Наши коммуны погибли, мы всех растеряли, мы живем на
монастырском кладбище, и мы, анархисты, как волк в зверинце. --
Когда мы ехали, поднималась поземка. Будет метель -- --
Вошел, не постучавшись, комиссар Косарев. Он был уже в той
степени опьянения, когда ему стало весело. Сел к столу. Сказал:
-- Азияты. -- Я сегодня у товарища был, в городе, у
военного комиссара Липина. Мы с ним вместе на Сормовском заводе
работали. -- "Ты, -- говорит, -- азият, на монастырском
кладбище живешь, -- сифилистик ты", -- говорит. Я спрашиваю
его, -- почему я сифилистик? -- "А помнишь, -- говорит, -- у
твоего дяди на Сормовском, у токаря по металлу, нос гайкой
оторвало". -- А-а, -- я ему отвечаю, -- в таком случае помнишь
на Сормовском был директор -- сифилистик, -- так всем трубам
пришлось 606 впрыскивать, чтобы не провалились от сифилиса. --
"Врешь!" -- говорит. -- Не вру, отвечаю. Смотрит обалдело. --
"Врешь, -- говорит, -- я в прошлом году был, видел, как рабочие
сидят около труб, греются, -- трубы стоят!" -- Потому, говорю,
и стоят, что им впрыснули 600 и 6 -- обалдел парень!
Комиссар Косарев рассмеялся весело, помотал головой, встал
и ушел.
На заводе --
-- в стале-литейном, в мартэне -- сталь и уголь, и они в
мартэне, как кусок солнца -- стихия, на нее, как на солнце,
нельзя смотреть простыми глазами, она бурлит и жжет.
В зверинце --
-- в клетке за решеткой -- волк, стихия лесов, и он в
клетке, как машина, след в след, мышца в мышцу, движенье в
движенье, на волка сиротливо смотреть.

Что такое -- машина? И кто такой пролетарий? -- У машины,
как у бога, нет крови, -- и машина, конечно, больше бога
побеждает трудом мир. В Ассирии, в Вавилоне, в Египте -- были
божьи дворы, у них были служки, бог -- в святом святых --
уходил в вещь в себе, от них затерялись в веках звездочеты,
волхвы, алхимики, астрологи, маги, масоны, -- они запутали
столетья, они запутались в столетьях, они умирают -- они вели
мир. Конечно -- божий двор -- не машина, и служки при боге --
не рабочие. -- Завод черен, завод в саже, завод дымит небу. Ты
отрезан от мира забором, ты оторван от цветов, от полей, от
песен, от пахаря. Ночью завод горит сотнями электрических
светов. Но вот инженер повернул рычаг у турбины, и завод
дрожит, дышит и живет: одно, одна машина, одна воля: конечно,
машина без крови, и кто такой пролетарий? -- Не тот ли, кто,
претворив в себе маховик, почуяв оторванность от цветов и
полей, и от пахаря, -- покорил машину, им же пущенную, -- не
тот ли, кто, уверовав в метафизику машины, в домино машины,
"где нет конца", -- принял мир, как машину и на заводе хочет
строить хлеб? Но тогда на заводском дворе -- пролетарий --
служка машины, как инженер -- поп. Они перестроят мир. От
божьих дворов -- в семнадцатом веке -- шла культура российская,
а от заводов --
В лесу, над монастырем, замела метель. Холодно в гостином
доме.
Андрей думает:
-- Если бы теперь шел осьнадцатый год, я пошел бы в
пролетарскую революцию.
И Андрей говорит Анне:
-- Россия шла веками, перелесками, болотами, бежала от
государственности, страшная страна, в песнях, в поверьях, в
приметах, -- Россия заложилась в бегстве от Киевской
государственности, от удельщины и половченщины. Потом на Оку и
Помосковье сели русские цари, монастырями, заставами, надолбами
собрали Русь. Припомни, Россия Московская была вся -- как
церковный притвор, как церковь, от кокошника женского, как
купол церковный, до культуры российской из-за иконоспасского
монастыря, -- потом по России гуляли -- Разин, Пугачев. В
семнадцатом году вновь загулял по России -- Степан Разин,
враждебный городам, государственности, поездам, загромил
Россию, запел старинные песни, встряхнул старинными поверьями,
зажег лучину, поезда повалил под откосы, перехворал сыпным
тифом, убежал с фронтов, кинул все -- это большевик, мужик.
Веселая над Россией и страшная прошлась метель, провыла,
прометелила, прогоготала, все хотела разбить. Но -- послушай,
-- и Андрей молчит минуту. -- Послушай. В вихревую эту метель
безгосударственную, кровяную, удалую -- вмешалась, вплелась
черная чья-то рука, жесткая, бескровная, стальная,
государственная -- пять судорожно сжатых пальцев, черных, в
копоти, сжимающих все до судороги, -- она взяла под микитки и
Россию, и русскую метелицу и стала строить государственность
русскую, новую, -- она нормализовала, механизировала, ровняла,
учитывала, она сменила солнце на электричество, она внесла в
каждый дом быт заводской мастерской и рабочей казармы. Эта рука
-- рука пролетария, рабочего. Это пролетарий над Россией из
метели поставил бескровную, черную, всесильную машину, рычаг
которой в московском Кремле, -- он построил Россию, как карту,
как план машины, где люди были номерами -- в карточках, в
картах, плакатах, словах, мандатах, всяческих заградотрядах, в
карточках на табак, желтых, как человечьи лица, хоть вся Россия
правилась метелью и кровью. Пришли новые монахи, принесли новую
веру -- веру машины -- пролетарии. Никто не понял в России
романтики пролетария, служки машины, мастера машинного домино,
-- никто не понял, что он, пролетарий, первым делом должен был
быть враждебным -- врагом на смерть -- церквам, монастырям,
обителям, погостам и пустыням, -- не только русским, но всего
мира. --
-- Ну, да. Но где же русский пейзаж, и Ока, и весны, и
перелески, -- и волки, -- где же -- мы, люди, русские? -- Где
лучинушка наша?
Задубасили в оконную раму, кто-то крикнул наруже, дрогнула
лампа, посыпалась известь. Семен Иванович спал. Семен Иванович,
страшный старик, с бородой, как у Маркса, многое видел на белом
свете, ко многому приучился, Семен Иванович вскочил с постели,
крикнул спросонья:
-- Где маузер?


    Без главы, заключение.



В тот год по России страшное было конокрадство. Мужики на
ночь оставляли лошадей, стреножа им ноги замком и цепями. --
Метели не было. В поле должно быть мела поземка, -- лес шумел
сиротливо, нехорошо, -- шипел. Комиссар Косарев раза два
выходил слушать лесной шум, -- это ведь он когда-то -- на
околице -- слушал о разгильдяевских волках -- тогда он понял
одиночество, тоску, проклятье хлеба, проклятье дикой мужичьей
жизни вперемежку с волками. -- Метели не было, лес шумел.
Монахиня Ольга в полночь была в бане, молилась неистово.
Из бани она вышла уже далеко за полночь, к петухам. Калитка к
скотине была открыта, на снегу четко отпечатались грязные
коровьи следы, -- монахиня Ольга пошла к коровнику, замок был
сломан, -- и на монахиню Ольгу напало неистовство; остервенела,
закричала, завизжала, разбудила всех, задубасила в окна, --
побежала к Косареву, схватила у него винтовку и горсть кассет.
Косарев был пьян, он взял на себя командование, крикнул на
Ольгу, чтоб молчала. Совещались на дворе. Семен Иванович в
подштанниках и валенках, был без маузера, -- маузера давно уже
не было у него. Косарев и Ольга с винтовками пошли по следам
коровы, чтоб проследить, на арт-кладбище закладывали лошадь. И
корову скоро нашли -- она была привязана неподалеку от дороги к
дереву, в овражке, где была дамба, плотинящая озеро. Решили
засесть здесь, чтоб выследить, когда придут за коровой. Засели
за дерево, на взгорке, и очень скоро к лесному шуму примешался
скрип саней. По пути к монастырю выехали санки с двоими,
проехали дамбу. Ольга не выждала, -- прицелившись с колена,
выстрелила по саням и охнула. Лошадь остановилась. Тогда Ольга
выстрелила еще. Косарев обругал по матерному Ольгу и выстрелил
сам. Тогда сани, круто взметнув лошадь на дыбы, повернулись
обратно, помчались карьером назад, с саней бестолково
выстрелили из револьвера. Но на дамбе был поворот и раскат,
сани занесло, сани, люди и лошадь, сорвало под отвес, лошадь
побила ногами и упала на сани. Косарев и Ольга выстрелили и
побежали, -- от дамбы, бросив лошадь, тоже побежали, убегая,
стрельнули два раза из револьвера. Началось преследование. Так
бежали шагах в трехстах друг от друга -- до опушки. --
Случилось так, что в это время в лес собрался мужичок из
соседней деревни, поворовать дров: бегущие впереди встретили
мужика у опушки, мужика из саней выкинули, лошадь повернули,
помчали на ней -- по полю. К Косареву и Ольге пристал мужик с
топором, потерявший лошадь, -- побежали втроем, стали
отставать. В монастыре услыхали стрельбу, арт-складская лошадь
приехала на выстрелы. Косарев, Ольга и мужик погнали на лошади:
по свежим следам на поземке узнавали путь убегающих. -- Из
Климовской волости ехал в уездный исполком -- на легких санках,
на полукровке -- предволисполком Штукин: убегающие выкинули его
из саней, кинули мужикову лошадь, помчали; предволисполком
закурил, поразмышлял, сел на мужикову лошадь и поехал своей
дорогой; сейчас же встретили его преследующие: озверевший
мужик, узнавший свою лошадь, бросился на него с топором, тот
едва спасся. От монастыря примчали двое верхами -- один на той
лошади, которая свалилась с дамбы. Перепрягли всех лошадей,
погнали верхом -- Ольга, Косарев, мужик и предволисполком.
Гнали версты четыре до нового леса, и тут нашли брошенную
полукровку: убегающие, должно быть, минуты три назад, бросили
лошадь запаленную и ушли в лес, без дороги. Погонщики побежали
по следам. Лес был всего шагов в триста, там под обрывом
протекала Клязьма, за Клязьмой было село. Двое -- убегавших --
были внизу, на льду. Они что-то кричали неистово. Ольга
присела, выстрелила с колена, раз, два, три, -- и один из
бегущих упал, крик на льду смолк, -- тогда завизжала, завопила
-- ура-а-а! -- монахиня Ольга.
На льду, лицом к небу, лежал продовольственный инспектор
Герц. Около него возились -- его товарищ Громов, Косарев, мужик
с топором. Выяснилось, что Герц и Громов ехали в монастырь к
матери Ольге -- провести весело ночь. -- И как тогда ночью в
гостином доме, Ольга -- черной кошкой -- здесь на льду --
склонилась над Герцем. --
-- Помнила ли она Герца тогда в первую метель, в 1917
году, в октябре, в Москве? Тогда там встречались несколько раз
лицом к лицу, смерть в смерть -- Ольга, рабочий Косарев и
офицер Герц. -- Здесь, в невеселый рассвет на Клязьме, они
встретились, связанные звериным инстинктом преследовать и
убивать, -- там, в Москве в октябре люди шли умирать во имя
человеческого -- в человеке -- инстинкта, инстинкта к правде и
справедливости.

-- -- -- -- -- -- -- --

Утром, когда погоня за Герцем вернулась к монастырю, и
хватились коровы, -- коровы не нашли: в лесу, на березке
моталась веревка, кругом валялись кости, лежал череп рогами
вниз. Корову задрали волки.