Была тут еще и третья группа отъезжающих, правда, уезжали они все вместе.
   Вот им-то как раз было о чем позаботиться, готовясь в дорогу. Даални осторожно спускалась с высокого крыльца странноприимного дома, держа в руках переносной орган. Она вытягивала вперед шею, чтобы видеть перед собой ступеньки и не оступиться, ибо свои музыкальные инструменты Реми ценил едва ли не выше, чем свою певицу. Для органа имелся специально изготовленный дорожный чехол, однако он был слишком громоздким, и, вследствие тесноты в доме, его оставили на конюшне. Даални шла через двор, неся на руках инструмент, она ласково прижимала его к себе, словно младенца, ибо любила его ничуть не меньше, чем сам хозяин. Увидев Кадфаэля, она с суховатой улыбкой подняла на него глаза, но без особой радости, словно понимала, о чем мог зайти разговор с этим собеседником, и не очень-то желала такого разговора.
   — Тебе не тяжело? — спросил Кадфаэль. — Давай помогу.
   Девушка снова улыбнулась, уже теплее, и отрицательно помотала головой.
   — Я отвечаю за него, так что если и уроню, то сама. Он не такой уж и тяжелый, просто громоздкий. Там, на конюшне, находится дорожный чехол для него. Кожаный и мягкий внутри. Если хочешь, помоги мне уложить в него инструмент. Тут в одиночку не управиться, нужно, чтобы кто-нибудь держал чехол раскрытым.
   Кадфаэль пошел вместе с девушкой на конюшенный двор, где послушно подержал раскрытым чехол, покуда Даални укладывала орган внутрь. Наконец она закрыла чехол и плотно затянула ремни на пряжках. Неподалеку занимались своими делами графские сквайры, работали они ловко и сноровисто, со свойственной молодости грацией. В дальнем конце конюшенного двора Бенецет чистил седла и упряжь, развешанные на деревянных козлах вместе с подседельниками, сушившимися на неярком, но начинавшем уже пригревать солнышке. Узорчатая уздечка трубадура тоже висела рядом на крюке.
   — Твой хозяин любит красивую упряжь, — заметил монах, кивая головой на уздечку.
   Равнодушно проследив его взгляд, Даални сказала:
   — Это не хозяйская уздечка, она принадлежит Бенецету. Уж и не знаю где он такую раздобыл. Небось украл где-нибудь. Но сам он помалкивает, так что лучше и не спрашивать.
   Кадфаэль не сказал ни слова. К чему так глупо лгать? Похоже, Бенецет лгал без всяких видимых оснований, и одно это заставило монаха задуматься Возможно, Бенецет солгал об истинном хозяине столь богато украшенной уздечки, не желая привлекать внимание и вызывать лишние вопросы о ее происхождении, подобные тем, что возникли у Даални. Кадфаэль решил развить эту тему.
   — Не очень-то он о ней позаботился — заметил монах равнодушным голосом, — Он позабыл ее в конюшне на ярмарочной площади, там она и провисела с самого наводнения. Он спохватился о ней лишь нынче утром.
   На сей раз Даални с удивлением повернулась к Кадфаэлю, не закончив затягивать последнюю пряжку.
   — Он так сказал? Рано утром он целых полчаса начищал уздечку. Нигде он ее не забывал, я видела ее много раз и после наводнения.
   В широко раскрытых глазах девушки светилось раздумье. Кадфаэль не имел желания заострять ее внимание на этой уздечке. Он и без того, против обыкновения, слишком близко подпустил ее к своим делам, и, чего доброго, она могла решиться на какое-нибудь необдуманное действие накануне своего отъезда в Лестер, так ничего и не выяснив до конца. Уж лучше держать ее подальше от всего, если, конечно, удастся. Однако Даални соображала очень быстро и тут же мертвой хваткой уцепилась за несоответствие. Кадфаэль пожал плечами и равнодушно произнес:
   — Может, я его не понял? Я увидел его с этой уздечкой нынче поздним утром и думал, что он пришел за ней на конюшне. Я понял так, что она хозяйская.
   — Может, и не понял, — согласилась девушка. — Я и сама удивляюсь, откуда она у него. Наверное, из Прованса. Но, сказать по правде, я сомневаюсь в том, чтобы он оговорился. — Кадфаэль близко-близко видел ее сверкающие глаза. Даални не смотрела в сторону Бенецета. — Что же ему понадобилось в конюшне на ярмарочной площади? — В голосе девушки слышалось простое любопытство, словно интересовал ее лишь вопрос, но никак не ответ, однако блеск глаз ясно свидетельствовал об обратном.
   — Откуда мне знать? — сказал Кадфаэль. — Я был наверху, на сеновале, когда Бенецет пришел туда. Может, он зашел просто так, узнать, отчего открыты ворота?
   Возразить девушке было особенно нечего, однако глаза ее округлились, словно она боялась поверить мелькнувшей у нее надежде.
   — А что ты делал на сеновале?
   — Я искал доказательство правоты твоих слов, — ответил монах. — И я нашел его. Известно ли тебе, что Тутило позабыл там свой молитвенник?
   — Нет! — воскликнула девушка почти неслышно и с надеждой глубоко вздохнула.
   — Вчера вечером я отдал ему свой молитвенник. Он не мог припомнить, где потерял свой, но я подумал об одном месте, где явно стоило поискать. Там он и оказался, причем был заложен соломинкой как раз на службе повечерия. Доказательство это, конечно, не очень твердое, но все-таки очевидное. И скоро я предъявлю его Хью Берингару.
   — Он освободит его? — тем же жарким шепотом спросила Даални.
   — Насколько я знаю Хью, вполне вероятно. Но есть еще Герлуин, от которого так просто не отвертишься.
   — А есть ли необходимость рассказывать шерифу? — спросила Даални с тревогой в голосе.
   — Ну, не всю же правду. Хью поверит мне и на слово. Я скажу ему, что есть верное доказательство непричастности Тутило к убийству, но ему незачем знать, где вы были и что делали в тот вечер.
   — Мы не делали ничего дурного, — сказала девушка с горечью к миру, в котором бедность приравнивается ко злу, коего в мире предостаточно, к миру, который не имеет сострадания к слабому. — А не может ли аббат Радульфус приказать Герлуину? Ведь здесь распоряжается он, а не рамсейские власти.
   — Аббату придется соблюдать устав. Он не может задерживать здесь Тутило, не отпуская его к своим рамсейским братьям. Остается лишь ждать! Посмотрим, быть может, и Герлуина удастся убедить, чтобы он отпустил юношу.
   Кадфаэль не стал размышлять далее над тем, что будет в этом случае, ибо ему казалось, что страсть к монашескому призванию у Тутило существенно поостыла и померкла перед чарующей перспективой вызволить из рабства королеву Партолана. Ну и что же? Уж лучше бросить плуг и заняться другим полезным делом, нежели продолжать пахоту, оставляя за собой все более мелкие борозды, покуда не предашь весь внешний мир анафеме и не отвернешься с презрением от всего человечества.
   — Извести меня, — сказала Даални твердо, почти требовательно.
   Лишь когда Кадфаэль ушел к воротам дожидаться приезда Хью Берингара, девушка взглянула на Бенецета. Зачем ему понадобилась столь бессмысленная ложь? Может, он и впрямь хотел, чтобы люди думали, дескать, эта уздечка принадлежит не ему, а хозяину, опасаясь их неуместного любопытства. Но зачем было вообще что-либо объяснять? Зачем этому угрюмому молчуну понадобилось распускать попусту язык и лгать без особой нужды? И вот еще вопрос: чьей бы ни была эта уздечка, его или хозяйская, ведь в конюшню на ярмарочной площади он ходил явно не за ней. Это просто отговорка, не более. Так зачем же он туда ходил? Забрать что-нибудь другое? Что-нибудь, вовсе не забытое, но оставленное там специально? Завтра все они уедут в Лестер. Если он и впрямь припрятал там нечто, чего не хотел показывать здесь, то забрать это следовало как раз сегодня.
   Более того, если все это правда, то что бы там ни припрятал Бенецет, спрятал он это во время наводнения, когда речная вода залила церковь и в полной суматохе все ценности перемещали в безопасное место. В ту самую ночь, когда Тутило совершил свою кражу и (увы, признала Даални) тем самым посеял и взрастил семя смертоубийства. Убийства, в котором сам Тутило не был повинен. Убийства, совершенного каким-то другим человеком, который тоже имел причину не допустить того, чтобы Альдхельм пришел в аббатство и рассказал о, событиях той ночи. Могла ли быть иная причина, заставившая кого-то убить ни в чем не повинного молодого человека, пастуха из соседнего манора за рекой?
   Даални не спешила закончить со своим делом, так как не хотела упускать из виду Бенецета, покуда тот возится на конюшенном дворе. Ей, правда, пришлось сходить в странноприимный дом за малыми инструментами, и она сделала это со всею возможной поспешностью, и теперь, вернувшись на конюшенный двор, неторопливо упаковывала их, не сводя глаз с Бенецета. Младший из графских сквайров, заинтересовавшись сарацинским удом, который еще отец трубадура привез из крестового похода, подошел полюбопытствовать, и его присутствие послужило Даални отличным прикрытием для наблюдения за слугой и благополучно затягивало ее сборы, которые иначе завершились бы в течение часа, не оставив ей более повода находиться подле конюшни. Флейты и свирели не требовали особых хлопот, для ребека и мандолины имелись специальные дорожные сумки, впрочем, раму ребека все равно нужно было упаковывать весьма тщательно.
   Время уже приближалось к полудню. Сквайры графа Роберта приготовили всю свою поклажу к тому, чтобы завтра с утра погрузить ее на повозку, и удалились в странноприимный дом, дабы не оставлять без внимания своего господина и прислуживать ему за обедом. Даални затянула последний ремешок и завязала седельную сумку, в которой были сложены флейты.
   — Ну вот, я и закончила, — сказала она Бенецету. — А ты уже разобрался с упряжью?
   Тот как раз выносил свои сумки, они были полупустые, — похоже, в них лежала кое-какая одежда, и все.
   «А что под одеждой? — подумала девушка. — Наверное, он припрятал там что-то, пока я ходила в дом за ребеком и мандолиной».
   Когда Бенецет повернулся к ней спиной, Даални как бы походя пнула ногой мягкую кожаную сумку, и внутри что-то тихонько звякнуло, как звякают друг о друга монеты. Но ведь в сумке не могло быть ничего подобного! Бенецет резко повернул голову, но девушка как ни в чем не бывало встретила его взгляд и невозмутимо спросила:
   — Ну что, пошли обедать? Хозяин сейчас сидит за столом с Робертом Боссу, так что на этот раз тебе не нужно ему прислуживать.
 
   Слушая рассказ Кадфаэля, Хью Берингар недоверчиво вертел в руках молитвенник и улыбался краешком рта.
   — Я в ответе за свое графство, но ты же знаешь, что в аббатстве у меня нет власти. Я готов признать, что этот парень не убивал, чего, впрочем, я никогда и не думал. Твоих доказательств мне вполне достаточно, но, будь я на твоем месте, я не стал бы открывать всех обстоятельств даже Радульфусу, не говоря уже о Герлуине. Тут лучше и не соваться. Возможно, ты чувствуешь необходимость доложить о молитвеннике аббату, но я сомневаюсь, что даже он сможет освободить этого беднягу. Свидание с девушкой на сеновале лишь подольет воды на мельницу Герлуина, услышь он об этом хоть краешком уха. Это в любом случае грозит Тутило наказанием, худшим, чем наказание за святотатственное воровство. Я готов снять с него обвинение в убийстве, даже не имея другого подозреваемого, но это все, что я могу тебе обещать.
   — Поступай как знаешь, — смиренно согласился Кадфаэль. — Но время не ждет. Завтра все они уедут.
   — Как бы то ни было, — сказал Хью, вставая, — Роберт Боссу, со всеми его заботами о наследственных землях семьи Бомон в Нормандии и Англии, едва ли заинтересован в том, чтобы тащить с собой узника, которого в конце пути ожидает уготованный ему монахами ад. Я не особенно удивлюсь, если где-нибудь по дороге дверь его тюрьмы останется незапертой или охранник уснет на посту и погоня отправится в противоположную сторону. До Рамсея им ехать и ехать, — Хью вернул Кадфаэлю молитвенник, все еще заложенный соломинкой в том месте, где его открывал Тутило, когда молился на сеновале вместе с Даални. — Отдай его парню, он ему еще пригодится.
   И Хью отправился на аудиенцию к аббату Радульфусу, а Кадфаэль остался сидеть, раздумывая о чем-то и теребя в руках потрепанный молитвенник. Монах и сам не понимал, что ему, собственно, в этом пронырливом парне, который пытался украсть их драгоценную святыню и по ходу дела дал толчок целой цепи событий, стоивших многим порядочным людям немалых тревог и несчастий, а одному человеку даже жизни. Разумеется, Тутило не повинен в этих несчастьях и даже не помышлял о них, но тем не менее он их сотворил и, видимо, будет творить, покуда занимается тем, чем ему не должно заниматься. Даже сама его страстная и искренняя набожность была вовсе не той природы, что соответствует принадлежности к монашеской братии. Ладно, спасибо и на том, что Хью снял с него обвинение в убийстве. В чем бы еще его ни обвиняли, включая его кражу, это уже не относилось к ведению королевского шерифа. Но дальше хрен редьки не слаще, ему придется перенести все то, что перенесли до него многие и многие глупые упрямцы, — отбыть покаяние, смириться со своей участью и в кротости жить сломленному, но в относительной безопасности. Певчая птичка в клетке. Правда, оставалась еще Даални. Она сказала, мол, извести меня. Разумеется, он известит ее. Что бы ни случилось, хорошее или дурное. В приемной аббата Хью коротко изложил свое мнение. Раз уж нельзя говорить всей правды, то чем меньше будет сказано, тем лучше.
   — Я пришел известить вас, святой отец, что я не имею более обвинений в отношении послушника Тутило. У меня есть вполне достаточные доказательства, свидетельствующие о том, что он не убийца. Таким образом, для закона, который я имею честь представлять, этот юноша более не интересен. Разве что, — добавил он мягко, — остается интерес чисто человеческий и пожелание ему добра.
   — Вы нашли другого убийцу? — спросил аббат.
   — Я бы так не сказал. Но я уверен, что это не Тутило. Все, что он мог сделать тем вечером, сразу прибежав ко мне с сообщением об убийстве, было сделано правильно и добровольно, равно как и сделанное им на следующий день. Мой закон не имеет к нему претензий.
   — А мой имеет, — промолвил аббат Радульфус. — Кража и сама по себе тяжкое преступление, но он поступил хуже и втянул в нее другого человека, а заодно поставил его жизнь в опасность. Он и сам это признал и выразил искреннее раскаяние в том, что вовлек несчастного молодого человека в свои преступные планы. Он премного одарен и может употребить свои таланты во славу господа. Но долги нужно платить. — Некоторое время аббат молча глядел на Хью, раздумывая, затем сказал: — Должен ли я понимать дело так, что у вас появился новый свидетель? Ведь нечто заставило вас снять с Тутило обвинение.
   — Его выдумка с вызовом в Лонгнер вполне извинительна, — с готовностью объяснил Хью. — Он пытался избежать встречи со свидетелем и хотел пересидеть где-нибудь, покуда тот не уйдет из аббатства, — отсрочка хотя бы на день. Сомневаюсь, что он заглядывал дальше, он просто хотел уйти от немедленного разоблачения. Я знаю, где он прятался. На сеновале монастырской конюшни, что на ярмарочной площади. И есть основания полагать, что он не покидал конюшню до самого колокола к повечерию. Как раз в это время и был убит Альдхельм.
   — А есть ли кому подтвердить все это?
   — Есть, — коротко ответил Хью, не желая распространяться.
   — Хорошо, — промолвил аббат, со вздохом откидываясь на спинку кресла. — Но в моей власти он лишь временно, и я не могу, даже если бы очень захотел, закрыть глаза на его проступок или облегчить ему покаяние. Субприор Герлуин заберет его в Рамсей, к своему аббату, а покуда Тутило находится в наших стенах, я обязан блюсти права Рамсейской обители и содержать его под замком до тех пор, покуда они не уедут.
 
   — Аббат не особенно любопытствовал, — довольно весело доложил Хью Кадфаэлю в травном саду. — Он принял мои уверения в том, что Тутило не убивал и не нарушал законов страны, по крайней мере за церковными стенами. Этого оказалось достаточно. В конце концов, он не намерен вмешиваться до завтра, у него и своих забот полон рот. Жерома ведь тоже надо оправдывать, но я полагаю, аббат не станет с этим спешить, пусть оба лишний денек помучаются. Разумеется, аббат прав. Как только Тутило окажется за воротами аббатства, Радульфус снимет с себя всякую ответственность, но до тех пор он вынужден блюсти интересы братской обители как свои собственные. Брат должен уважать брата, даже если презирает его. Так что уж извини, Тутило останется под замком. По крайней мере официально, — добавил он с многозначительной усмешкой. — Короче, твои вероотступники, нарушившие лишь церковные законы, меня не касаются.
   — А бывало и иначе, — заметил Кадфаэль, вспомнив кое-что, отчего в глазах его появился мечтательный блеск. — Давненько мы с тобой не ездили верхом ночью.
   — В самый раз для твоих старых косточек, — сказал Хью и скорчил монаху гримасу. — Уймись ты, спи в своей постели, и пусть мелкие воришки вроде бедолаги Тутило сами отдуваются за свои грехи и дожидаются времени, когда их простят. Вообще-то рамсейский аббат человек добрый, имеющий сострадание к мелким грешникам вроде твоего парня. Да и в музыке, наверное, толк он знает. Глядишь, и ничего. А если ты подобьешь этого малого сбежать нынче ночью, куда ему в дорогу без одежды, без пищи, без денег?
   Кадфаэль признал доводы вполне разумными. А все-таки они наверняка попытаются. Одежонку какую-нибудь парень стащит в деревне, да яичко из-под курочки, да пару пенсов бросят ему путники в награду за песню, а еще пару он выпросит на рынке как милостыню — зато не будет толстых тюремных стен и запертой на замок двери, не будет безжалостного наставника, заставляющего его бесконечно отмаливать свои грехи, не будет одиночества, на которое обрекают преступника, запрещая ему есть и молиться вместе с братьями, да и вообще как-либо общаться с ними, разве что найдется какая-нибудь добрая душа и бросит ему приветливое слово утешения.
   — И все же, — заметил Хью в раздумье, — есть в вашем уставе справедливость, оставляющая двери братства открытыми. Что гласит устав о неисправимых? «Если не имеющий веры брат покидает вас, пусть уходит».
   Кадфаэль пошел вместе с Хью к воротам. Тихий и прохладный день клонился к вечеру, близился час вечерни, когда все дневные работы уже заканчивались. Кадфаэль ни словом не обмолвился Хью ни об уздечке Бенецета, ни о его посещении конюшни на ярмарочной площади. Когда у монаха не было четкой уверенности и когда он не мог предложить ничего определенного, он не спешил выдвигать необоснованные обвинения против какого бы то ни было человека. И все же Кадфаэль никак не хотел упускать возможность продвинуться дальше в этом деле. Пребывать в беспокойных волнениях куда хуже, нежели узнать что-либо неприятное.
   — Ты приедешь завтра утром проводить графа в дорогу? — спросил Кадфаэль друга уже у ворот. — Я не слыхал, в котором часу они отправляются, но, наверное, захотят выехать пораньше, чтобы использовать все светлое время дня.
   — Перед отъездом граф собирается прослушать мессу, — сказал Хью. — Так мне сказали. Я обязательно приеду его проводить.
   — Хью… Возьми с собой трех-четырех своих людей. Хватит, чтобы в случае чего перекрыть ворота и не вызвать лишнего шума и разговоров.
   Хью резко остановился и внимательно посмотрел на монаха.
   — А ведь это не для твоего послушника, — уверенно сказал он. — У тебя кто-то другой на уме?
   — Хью, клянусь, мне пока нечего тебе сказать, и если кто-то тут ошибается и делает ложный ход, то пусть таким дураком буду я. Но ты приезжай! Пушинка в воздухе куда более весома, нежели то, что я имею сейчас. Однако надеюсь разыскать что-нибудь посущественней. До завтра ничего не предпринимай. В случае чего нас прикроет присутствие Роберта Боссу. Если я ошибусь и расквашу себе нос, указав пальцем на невиновного, то, в конце концов, разбитый нос — это не так уж и страшно. Но я не хочу называть человека убийцей, не имея веских доказательств. Предоставь мне свободу действий, и пусть все спят спокойно.
   Хью немного сомневался, не поднажать ли ему на монаха насчет той самой его пушинки, но оставил это намерение. Он сам, да трое-четверо его людей, приехавших к отъезду графа, да еще два молодых и крепких сквайра графа, не считая их высокородного господина, — что может случиться с такой охраной? Да и Кадфаэль человек бывалый, хоть и не имеет вооруженного отряда у себя за спиной.
   — Будь по-твоему, — сказал Хью, однако сухо и в задумчивости. — Мы приедем и будем ждать от тебя знака. Давай договоримся о нем прямо сейчас.
   Широкогрудый серый в яблоках любимый жеребец шерифа был привязан у коновязи подле ворот. Хью вскочил в седло и по тракту двинулся к мосту, в город. Ветер совсем стих, только яркие блики играли на тусклой, словно олово, поверхности мельничного пруда. Кадфаэль проводил глазами своего друга, покуда копыта его коня не простучали по доскам моста, затем монах повернулся и услышал, как ударил колокол к вечерне.
   Молодой монах, которому на этот раз поручили отнести узникам пищу, как раз возвращался из карцера в привратницкую, дабы вернуть на место ключи, после чего бок о бок с братом привратником отправиться в церковь к вечерне. Кадфаэль шел мимо привратницкой не спеша, прислушиваясь, ибо у него не было сомнений в том, что кто-то притаился в тени за углом привратницкой, у самой стены. Она мудро поступила, не пожелав ему спокойной ночи и не попадаясь на глаза. Наверняка там притаилась Даални, ожидая, покуда он распростится с Хью. Нельзя сказать, чтобы Кадфаэль видел ее или даже слышал какой-либо шорох, но ему этого и не требовалось.
   Во время вечерни Кадфаэль коротко помолился о несчастном брате Жероме, который изводил сам себя и, пораженный в самое сердце, превратился едва ли не в тень. Жерома скоро вернут в лоно церкви. Как и положено, униженный и смиренный, он упадет ничком у порога хора, покуда аббат не сочтет его наказание достаточным для совершенного им проступка. И, кто знает, возможно, с перепугу старик станет лучше, очистится. Ожидать этого трудно, но случаются же чудеса на белом свете.
   Тутило сидел на краю своего топчана, прислушиваясь к нескончаемым и исступленным молитвам брата Жерома, который был заперт в соседнем карцере. Слова приглушались разделявшей их каменной стеной и разобрать их не представлялось возможным, но звуки были столь пронзительные и горестные, что Тутило даже пожалел человека, который пытался если и не убить, то во всяком случае покалечить его. Внимая непрерывным причитаниям, Тутило не услышал, как звякнул ключ в замке и дверь отворилась, причем очень медленно, чтобы не скрипнула. Он даже не повернул голову, покуда не услышал, как его тихо окликнули: «Тутило! «
   В дверном проеме стояла Даални. Темнота за ее спиной еще была освещена последними лучами, отражавшимися от противоположной белой стены монастыря, а также светом уже высыпавших на небе звезд, еще едва различимых в голубоватой синеве, которая не была, однако, темнее этих серебряных булавочных головок. Девушка вошла в келью быстро и бесшумно, закрыла за собой дверь, ибо у Тутило еще горела его лампадка и свет ее, увиденный снаружи через отворенную дверь, мог выдать их обоих. Она взглянула на Тутило и нахмурилась, так как он показался ей сникшим, а таким она его не видела и видеть не хотела.
   — Говори тихо, — потребовала она. — Раз его нам слышно, то и он может слышать нас. Поторапливайся, тебе нужно уходить. На сей раз действительно нужно. Это последняя возможность. Завтра мы уезжаем, все уезжаем. Герлуин потащит тебя обратно в Рамсей, в рабство похуже моего, если ты попадешь в его лапы.
   Тутило медленно поднялся на ноги, глядя на девушку. Ему потребовалось некоторое время, чтобы выйти из мира горестных и жалких причитаний брата Жерома и осознать, что дверь и впрямь открыта, что перед ним и впрямь стоит Даални, торопит его, ее черные волосы распущены по плечам, и в отблесках лампады на ее лице ровным жарким пламенем горят глаза.
   — Беги же, быстро! — сказала девушка. — Я покажу тебе дорогу. Через калитку на мельницу. Беги на запад, в Уэльс.
   — Бежать? — переспросил Тутило, словно во сне, как человек, ощупью ищущий свой путь в чужом, неведомом мире. И вдруг он вспыхнул, словно занялся от пламени, сжигавшего девушку. — Нет, — воскликнул он, — без тебя я никуда не пойду!
   — Глупый! — нетерпеливо сказала Даални. — У тебя нет выбора. Если ты не сбежишь, тебя увезут в Рамсей, а там тебе придется хуже, чем даже если тебя свяжут после Лестера, когда вы расстанетесь с Робертом Боссу. Неужели ты хочешь вернуться туда, где тебя станут бранить, морить голодом и мучить, покуда не сведут в могилу? Зачем тебе такое убежище? Ведь для тебя это просто клетка! Лучше голым сбежать в Уэльс, прихватив с собой свой голос и псалтерион, там умеют ценить дар божий и примут тебя как надо. Давай-ка побыстрее! Или я старалась напрасно?