Страница:
20 июня 1605 г. Дмитрий с торжеством въехал в Москву при общем восторге уверовавших в него москвичей. Через четыре дня (24 июня) был поставлен новый патриарх, грек Игнатий, одним из первых признавший самозванца. Скоро были возвращены из ссылки Нагие и Романовы. Старший из Романовых, монах Филарет, был поставлен митрополитом Ростовским. За инокиней Марфой Нагой, матерью Дмитрия, ездил знаменитый впоследствии князь М. В. Скопин-Шуйский. Признание самозванца со стороны Марфы сыном и царевичем должно было окончательно утвердить его на московском престоле, и она признала его. В июле ее привезли в Москву и произошло первое трогательное свидание с ней Лжедмитрия. Инокиня Марфа прекрасно представилась нежной матерью; Дмитрий обращался с ней, как любящий сын. При Дмитрии мы имеем много свидетельств, доказывающих, что он верил в свое царское происхождение и должен был считать Марфу действительно своей матерью, так что его нежность при встрече с ней могла быть вполне искренна. Но совершенно иначе представляется поведение Марфы. Внешность самозванца была так исключительна, что, кажется, и самая слабая память не могла бы смешать его с покойным Дмитрием. Для Марфы это тем более немыслимо, что она не разлучалась со своим сыном, присутствовала при его смерти, горько его оплакивала. В нем были надежды всей ее жизни, она его берегла, как зеницу ока, и ей ли было его не знать? Ясно, что нежность ее к самозванцу проистекала из того, что этот человек, воскрешая в себе ее сына, воскрешал для нее то положение царской матери, о котором она мечтала в угличском заточении. Для этого положения она решилась на всенародное притворство, малодушно опасаясь возможности ноной опалы в том случае, если бы оттолкнула от себя самозванного сына.
В то самое время, как инокиня Марфа, признавая подлинность самозванца, способствовала его окончательному торжеству и утверждала его на престоле, Василий Шуйский ему уже изменил. Этот человек не стеснялся менять свои показания в деле Дмитрия: в 1591 г. он установил факт самоубийства Дмитрия и невиновность Бориса; после смерти Годунова перед народом обвинял его в убийстве, признал самозванца подлинным Дмитрием и этим вызвал свержение Годуновых. Но едва Лжедмитрий был признан Москвой, как Шуйский начал против него интригу, объявляя его самозванцем. Интрига была вовремя открыта новым царем, и он отдал Шуйского с братьями на суд выборным людям, земскому собору. На соборе, вероятно, составленном из одних москвичей, никто "не пособствовал" Шуйским, как выражается летопись, но "все на них кричали" – и духовенство, и "бояре, и простые люди". Шуйские были осуждены и отправлены в ссылку, но очень скоро прощены Лжедмитрием. Это прощение в таком щекотливом для самозванца деле, как вопрос об его подлинности, равно и то обстоятельство, что такое дело было отдано на суд народу, ясно показывает, что самозванец верил, что он "прирожденный", истинный царевич; иначе он не рискнул бы поставить такой вопрос на рассмотрение народа, знавшего и уважавшего Шуйских за их постоянную близость к московским царям.
Москвичи мало-помалу знакомились с личностью нового царя. Характер и поведение царя Дмитрия производили различное впечатление – перед москвичами, по воззрениям того времени, был человек образованный, но невоспитанный, или воспитанный, да не по московскому складу. Он не умел держать себя сообразно своему царскому сану, не признавал необходимости того этикета, "чина", какой окружал московских царей; любил молодечествовать, не спал после обеда, а вместо этого запросто бродил по Москве. Не умел он держать себя и по православному обычаю, не посещал храмов, любил одеваться по-польски, по-польски же одевал свою стражу, водился с поляками и очень их жаловал; от него пахло ненавистным Москве латинством и Польшей.
Но и с польской точки зрения это был невоспитанный человек. Он был необразован, плохо владел польским языком, еще плоше – латинским, писал "in perator" вместо "imperator". Такую особу, какой была Марина Мнишек, личными достоинствами он, конечно, прельстить не мог. Он был очень некрасив: разной длины руки, большая бородавка на лице, некрасивый большой нос, волосы торчком, несимпатичное выражение лица, лишенная талии неизящная фигура – вот какова была его внешность. Брошенный судьбой в Польшу, умный и переимчивый, без тени расчета в своих поступках, он понахватался в Польше внешней "цивилизации", кое-чему научился и, попав на престол, проявил на нем любовь и к Польше, и к науке, и к широким политическим замыслам вместе со вкусами степного гуляки. В своей сумасбродной, лишенной всяческих традиций голове он питал утопические планы завоевания Турции, готовился к этому завоеванию и искал союзников в Европе. Но в этой странной натуре заметен был некоторый ум. Этот ум проявлялся и во внутренних делах, и во внешней политике. Следя за ходом дел в Боярской думе, самозванец, по преданию, удивлял бояр замечательной остротой смысла и соображения. Он легко решал те дела, о которых долго думали и долго спорили бояре. В дипломатических сношениях он проявлял много политического такта. Чрезвычайно многим обязанный римскому папе и королю Сигизмунду, он был с ними, по-видимому, в очень хороших отношениях, уверял их в неизменных чувствах преданности, но вовсе не спешил подчинить русскую церковь папству, а русскую политику – влиянию польской дипломатии. Будучи в Польше, он принял католичество и надавал много самых широких обещаний королю и папе, но в Москве забыл и католичество, и свои обязательства, а когда ему о них напоминали, отвечал на это предложением союза против турок: он мечтал об изгнании их из Европы.
Но для его увлекающейся натуры гораздо важнее всех политических дел было его влечение к Марине; оно отражалось даже на его дипломатических делах. Марину он ждал в Москву с полным нетерпением. В ноябре 1605 г. был совершен в Кракове обряд их обручения, причем место жениха занимал царский посол Власьев. (Этот Власьев во время обручения поразил и насмешил поляков своеобразием манер. Так, во время обручения, когда по обряду спросили, не давал ли Дмитрий кому-нибудь обещания, кроме Марины, он отвечал: "А мне как знать? О том мне ничего не наказано!") В Москву, однако, Марина приехала только 2 мая 1606 г., а 8-го происходила свадьба. Обряд был совершен по старому русскому обычаю, но русских неприятно поразило здесь присутствие на свадьбе поляков и несоблюдение некоторых, хотя и мелких, обрядностей. Не нравилось народу и поведение польской свиты Мнишков, наглое и высокомерное. Царь Дмитрий с его польскими симпатиями не производил уже прежнего обаяния на народ; хотя против него и не было общего определенного возбуждения, но народ был недоволен и им, и его приятелями-поляками; однако это неудовольствие пока не высказывалось открыто.
Лжедмитрий сослужил свою службу, к которой предназначался своими творцами, уже в момент своего воцарения, когда умер последний Годунов – Федор Борисович. С минуты его торжества в нем боярство уже не нуждалось. Он стал как бы орудием, отслужившим свою службу и никому более не нужным, даже лишней обузой, устранить которую было бы желательно, ибо, если ее устранить, путь к престолу будет свободен достойнейшим в царстве. И устранить это препятствие бояре стараются, по-видимому, с первых же дней царствования самозванца. Как интриговали они против Бориса, так теперь открывают поход на Лжедмитрия. Во главе их стал Шуйский, как прежде, по мнению некоторых, стоял Богдан Бельский. Но на первый раз Шуйские слишком поторопились, чуть было не погибли и, как мы видели, были сосланы. Урок этот не пропал им даром; весной 1606 г. В. И. Шуйский вместе с Голицыным начал действовать гораздо осторожнее; они успели привлечь на свою сторону войска, стоящие около Москвы; в ночь с 16 на 17 мая отряд их был введен в Москву, а там у Шуйского было уже достаточно сочувствующих. Однако заговорщики, зная, что далеко не все в Москве непримиримо настроены против самозванца, сочли нужным обмануть народ и бунт подняли якобы за царя, против поляков, его обижавших. Но дело скоро объяснилось. Царь был объявлен самозванцем и убит 17 мая утром. "Истинный царевич", которого еще так недавно трогательно встречали и спасению которого так радовались, сделался "расстригой", "еретиком" и "польским свистуном". Во время этого переворота был свергнут патриарх Игнатий и убито от 2000 до 3000 русских и поляков. Московская чернь начинала уже приобретать вкус к подобным рода делам.
Второй период смуты: разрушение государственного порядка
Москва после переворота не скоро пришла в себя. И 17 и 18 мая настроение в городе было необычное. Ранним утром 19 мая народ собрался на Красной площади; духовенство и бояре предложили ему избрать патриарха, который бы разослал грамоты для созвания "советных людей" на избрание царя, но в толпе закричали, что нужнее царь и царем должен быть В. И. Шуйский. Такому заявлению из толпы никто не спешил противоречить, и Шуйский был избран царем. Впрочем, трудно здесь сказать "избран": Шуйский, по счастливому выражению современников, просто был "выкрикнут" своими "доброхотами", и это не прошло в народе незамеченным, хотя правительство Шуйского и хотело представить его избрание делом всей земли.
С нескрываемым чувством неудовольствия говорит об избрании Шуйского летопись, что не только в других городах не знали, "да и на Москве не ведали многие люди", как выбирали Шуйского. И рядом с этим известием встречается у того же летописца очень любопытная заметка, что Шуйский при своем венчании на царство в Успенском соборе вздумал присягать всенародно в том, "чтобы ни над кем не сделать без собору никакого дурна", т. е. чтобы суд творить и управлять при участии земского собора, по прямому смыслу летописи. Но бояре и другие люди, бывшие в церкви, стали будто бы говорить Шуйскому, что этого на Руси не повелось и чтобы он новизны не вводил. Сопоставляя это летописное сообщение с дошедшей до нас кресто-целовальной записью Шуйского, на которой он присягал в соборе, мы замечаем между этими двумя документами существенную разницу в смысле их показаний. В записи дело представляется иначе: о соборе там не упоминается ни словом, а новый царь говорит: "Позволил есми яз… целовати крест на том, что мне, великому государю, всякого человека, не осудя истинным судом с бояры своими смерти, не предати, и вотчин и дворов и животов у братии их и у жен и у детей не отымати, будет, которые с ними в мысли не были, также у гостей и у торговых и у черных людей, хота который по суду и по сыску дойдет и до смертныя вины, и после их у жен и у детей дворов и лавок и животов не отымати, будет с ними он в той вине невинны. Да и доводов ложных мне, великому государю, не слушати, а сыскивати всякими сыски накрепко и ставяти с очей на очи, чтобы в том православное христианство безвинно не гибло; а кто на кого солжет, и сыскав того казнити, смотря по вине его".
В этих словах обыкновенно видят подлинные условия ограничений, которые предложены были Шуйскому боярством. Если точнее формулировать эту присягу Шуйского, то мы можем свести ее к трем пунктам: 1) Царь Шуйский не имеет власти никого лишать жизни без приговора думы. Как мы уже знаем, существует известие, что бояре условились еще до избрания царя "общим советом… царством управлять". Но если летописец не ошибся, и в Успенском соборе Шуйский действительно присягал на имя собора, а не боярской думы, то мы имеем право предполагать, что это с его стороны было попыткой заменить боярское ограничение ограничением всей земли. Однако эта попытка, если она была, оказалась неудачной. Народ отверг ограничение, добровольно на себя налагаемое Шуйским, а бояре от своего уговора не отказались, и в грамотах Шуйского ограничительное значение придается именно боярской думе. 2) Далее В. И. Шуйский целовал крест на том, что он, вместе с виновными в каком-либо преступлении, не будет подвергать гонению их невинную родню. Это обязательство Шуйского одинаково относится как к боярству, так и к прочим чинам, служилым и тяглым. Обычай преследования целого рода за проступок одного его члена в делах политических существовал в Москве; его держались и Борис и другие государи. Теперь постарались об отмене этого обычая и приняли во внимание интересы не только боярства, но и прочих людей. 3) Наконец, В. И. Шуйский обязывался не давать веры доносам, не проверив их тщательным следствием; если донос окажется несправедливым, то доносчик должен быть наказан. В этом пункте присяги нового царя слышится нам намек на доносы времени Годунова, когда они были возведены в систему и явились величайшим злом. Этими тремя условиями исчерпываются все обещания Шуйского. Во всей только что разобранной записи трудно найти действительное ограничение царского полновластия, а можно видеть только отказ этого полновластия от недостойных способов его проявления; царь обещает лишь воздерживаться от причуд личного произвола и действовать посредством суда бояр, который существовал одинаково во все времена Московского государства и был всегда правоохранительным и правообразовательным учреждением, не ограничивающим, однако, формально власти царя.
Итак, Шуйский вступил на престол не законным избранием земли, а умыслом бояр, от которых и должен был стать в зависимость. Переворот 17-19 мая 1606 г. случился так неожиданно для всей страны и произошел так быстро, что для земли должны были казаться совсем необъяснимой новостью и самозванство Дмитрия, и его свержение, и выбор Шуйского. Все эти происшествия упали, как снег на голову, и стране необходимо было показать законность замены царя Дмитрия царем Василием. Это и старался сделать Шуйский со своим правительством, разослав в города тотчас по воцарении окружные грамоты от своего имени, от имени бояр и от имени царицы Марии Нагой, т. е. инокини Марфы. В этих грамотах царь Василий старается доказать народу: 1) что свергнуый царь был самозванец, 2) что он, Шуйский, имеет действительные права на престол и 3) что избран он законно, а не сам пожаловал себя в цари.
Что Дмитрий был самозванец, объявлял в своих грамотах сам В. И. Шуйский. Свергнутого царя Дмитрия он называл Гришкой Отрепьевым и доказывал это подбором фактов, не особенно строгим, как можно в этом убедиться теперь. То же доказывали в своих грамотах бояре и другие московские люди, причем в подборе фактов и они не особенно стеснялись; доказывала это в особой грамоте и Марфа Нагая. Она сознается тут, что Гришка Отрепьев устрашил ее угрозами и что признала она его страха ради, но в то же время пишет (а вернее, за нее пишут другие), что тайно она говорила боярам о его самозванстве, а теперь свидетельствует об этом всенародно.
Но, слушая все эти грамоты, русские люди знали, что Шуйский постоянно переметывался со стороны на сторону в этом деле, что сам же он заставил Москву уверовать в подлинность царя Дмитрия, что Марфа (достойная сотрудница Шуйского и такой же, как и он, образец политической безнравственности того времени) когда-то с восторгом принимала ласки самозванца и очень тепло на них отвечала. При таких обстоятельствах много оставалось места недоразумениям и сомнениям и их нельзя было рассеять двумя-тремя грамотами. Это, конечно, понимал и сам Шуйский. Он в июне 1606 г., тотчас же по вступлении на престол, помимо всяких других доказательств самозванства прежнего царя, канонизирует царевича Дмитрия и 3 июня торжественно переносит его мощи из Углича в Москву в Архангельский собор, обращая таким образом это религиозное торжество в средство политического убеждения.
Второе, что старался доказать Шуйский, – это прирожденные свои права на престол. Здесь он не только опирается на простое родство с угасшей династией, но и старается доказать свое старшинство перед родом московских царей Даниловичей. Род Шуйских, как и род князей московских, принадлежал к прямому потомству Александра Ярославича Невского, и Шуйские действительно производили себя от старшей, сравнительно с московскими Даниловичами, линии суздальских князей. Но это отдаленное старшинство мало теперь значило в глазах народа, и одно, само по себе, не могло оправдать воцарения Шуйского. Для этого необходимо было участие воли народной, санкция земского собора, а этим-то новый царь и пренебрег.
Однако, несмотря на это, в грамотах к народу царь Василий, кроме самозванства Дмитрия и своих прав на престол, старается доказать еще правильность и законность своего выбора. Он пишет, что "учинился на отчине прародителей своих избранием всех людей Московского государства". В XVI и XVII вв. наши предки "государствами" называли те области, которые когда-то были самостоятельными политическими единицами и затем вошли в состав Московского государства. С этой точки зрения, тогда существовали "Новгородское государство", "Казанское государство", а "Московское государство" часто означало собственно Москву с ее уездом. Если же хотели выразить понятие всего государства в нашем смысле, то говорили: "все великие государства Российского царствия" или просто "Российское царство". Любопытно, что Шуйский совсем не употреблял этих последних выражений, говоря об избрании своем; выбирали его "всякие люди Московского государства", а не "все люди всех государств Российского царствия", как бы следовало ему сказать и как писали и говорили при избрании Михаила Федоровича в 1613 г. В этом, пожалуй, можно видеть осторожность со стороны Шуйского. Он как будто хотел обмануть наполовину и не хотел обманывать совсем. Но обмануть законностью своего избрания Шуйскому не удалось. Для народа, конечно, не могла остаться тайной настоящая обстановка избрания Шуйского: вся Москва вплоть до малого ребенка знала, что посажен Василий не всем народом, а своей "кликой", и что его не избрали, а выкрикнули. В избрании и поведении Шуйского была непозволительная фальшь, и эту фальшь не могли не чувствовать московские люди.
Много было обстоятельств, мешающих народу относиться доверчиво к новому правительству. Личность нового царя далеко не была так популярна, как личность Бориса. Новый царь захватил престол, не дожидаясь земского собора, а многие помнили, что Борис ожидал этого собора шесть недель. Новый царь очень сбивчиво и темно говорил как о самозванстве, так и о свержении Дмитрия, про которого сам же прежде свидетельствовал, что это истинный царевич. Наконец, необычайность самых событий, разыгравшихся в Москве, способна была возбудить много толков и сомнений. Все это смущало народ и лишало новое правительство твердой опоры в населении. Силой самих обстоятельств Шуйский должен был при своем воцарении опереться на боярскую партию и не мог опереться на весь народ, в этом и заключалось его несчастье. Народ, признавая Шуйского царем, не был соединен с ним той нравственной связью, той симпатией, которая одна в состоянии сообщить власти несокрушимую силу. Шуйский не был народом посажен на царство, а сел на него сам, и народная масса, смотря на него косо, чуждалась его, давала возможность свободно бродить всем дурным общественным сокам. Это брожение, направляясь против порядка вообще, тем самым направлялось против Шуйского, как представителя этого порядка, хотя, может быть, представителя и неудачного.
А дурных соков было много во всех общественных слоях и во всех местах Русской земли. Та часть боярства, которая с Шуйским была во власти, проявляла олигархические вкусы, ссылая на дальние воеводства не угодных ей, не приставших к заговору и верных Лжедмитрию бояр (М. Салтыков, Шаховской, Масальский, Бельский), давала волю своим противообщественным личным стремлениям. Современники говорят, что при Шуйском бояре имели больше власти, чем сам царь, ссорились с ними, – словом, делали, что хотели. Другая часть боярства, не попавшая во власть, не имевшая влияния на деле и недовольная вновь установившимся порядком, стала, по своему обыкновению, в скрытую оппозицию. Во имя кого и чего могла быть эта оппозиция? Конечно, во имя своих личных выгод и раз уже испытанного самозванца. Не говоря уже о казачестве, которое жило в лихорадке и сильно бродило, раз проводив самозванца до Москвы, – и "русский материк", как выражается И. Е. Забелин, т. е. средние сословия народа, на которых держался государственный порядок, были смущены происшедшими событиями и кое-где просто не признали Шуйского во имя того же Дмитрия, о котором ничего достоверного не знали, в еретичество и погибель которого не верил, а Шуйского на царство не хотели. И верх и низ общества или потеряли чувство правды во всех политических событиях и не знали, во имя чего противостать смуте, или были сами готовы на смуту во имя самых разнообразных мотивов.
Смута в умах очень скоро перешла в смуту на деле. С первого же дня царствования Шуйского началась эта смута и смела царя, как раньше смела Бориса и Лжедмитрия. Но теперь, во время Шуйского, смута имеет иной характер, чем имела она прежде. Прежде она была, так сказать, дворцовой, боярской смутой. Люди, стоявшие у власти, спорили за исключительное обладание ею еще при Федоре, чувствуя, как будет важно это обладание в момент прекращения династии. В этот момент победителем остался Борис и завладел престолом. Но затем и его уничтожила придворная боярская интрига, действовавшая, впрочем, средствами не одной придворной жизни, а вынесенная наружу, возбудившая народ. В этой интриге, результатом которой явился самозванец, таким образом, участвовали народные массы, но направлялись и руководились они, как неразумная сила, из той же дворцовой боярской среды. Заговор, уничтоживший самозванца, равным образом имел характер олигархического замысла, а не народного движения. Но далее дело пошло иначе. Когда олигархия осуществилась, то олигархи с Шуйским во главе вдруг очутились лицом к лицу с народной массой. Они не раз для своих целей поднимали эту массу; теперь, как будто приучась к движению, эта масса заколыхалась, и уже не в качестве простого орудия, а как стихийная сила, преследуя какие-то свои цели. Олигархи почувствовали, что нити движений, которые они привыкли держать в своих руках, выскользнули из их рук, и почва под их ногами заколебалась. В тот момент, когда они думали почить на лаврах в роли властей Русской земли, эта Русская земля начала против них подниматься. Таким образом, воцарение Шуйского может считаться поворотным пунктом в истории нашей смуты: с этого момента из смуты в высшем классе она окончательно принимает характер смуты народной, которая побеждает и Шуйского, и олигархию.
Если следить хронологически, постепенно за развитием смуты в этот новый период, то невольно теряешься в массе подробностей, но, внимательно к ним присматриваясь, получаешь возможность различить здесь три основных факта: 1) первоначальное движение против Шуйского, в котором первая роль принадлежит Болотникову; 2) появление тушинского вора и борьба Москвы с Тушином и 3) иноземное вмешательство в смуту. Эти факты, однако, не сменяются постепенно один другим, а развиваются часто параллельно, рядом. Когда Болотников, потеряв шансы на успех, сидит еще крепко в осаде от Шуйского, является тушинский вор; в разгаре борьбы Шуйского с вором являются на Руси шведы и поляки.
Обратимся сначала к первому из указанных фактов – к движению Шаховского и Болотникова. Еще не успели убрать с Красной площади труп Лжедмитрия, как разнесся слух, даже в самой Москве, как это ни кажется странным, что убили во дворце не Дмитрия, а кого-то другого. Еще ранее, в самый день переворота, один из приверженцев самозванца, Михаил Молчанов, бежал из Москвы, пробрался к литовской границе и явился в Самбор распространять слухи о спасении царя. На себя брать роль самозванца Молчанов вовсе не желал, а подыскивал кого-нибудь другого, кто решился бы выступить в такой роли и был бы к ней способен.
Слухи о Дмитрии сделали положение Шуйского сразу очень шатким. Недовольных было очень много, и они хватались за имя Дмитрия; одни потому, что искренно верили в спасение его при перевороте, другие потому, что кроме его имени не было другого такого, которое могло бы их соединить и придать восстанию характер законной борьбы за правду. Одновременно со слухами, распускаемыми Молчановым, такие же слухи появились в северских городах и там всего раньше вызвали действительную смуту. Князь Григорий Шаховской, приверженец Лжедмитрия, сосланный за это на воеводство в Путивль, немедленно показал Шуйскому неудобство такого рода наказания. Он объявил в Путивле, что Дмитрий жив, и сразу поднял против Шуйского весь город во имя этого Дмитрия. По примеру Путивля очень скоро поднимаются и другие северские города, между прочим Елец и Чернигов. В Чернигове начальствовал князь Андрей Телятевский, который год тому назад долго не хотел перейти на сторону Лжедмитрия, а теперь, когда Лжедмитрий был убит, сразу переходит на сторону его призрака, не зная еще, когда и где этот призрак воплотится. Это его, быть может, и не особенно интересовало, потому что поднялся он за Дмитрия исключительно по неприязни к Шуйскому. Когда затем царские войска, посланные усмирить мятежные города, были мятежниками разбиты, то к движению против Шуйского на юг примкнули и другие города, в числе их Тула и Рязань. Дальше возникли беспорядки в поволжских городах. В Перми явилась смута между войсками, набранными для царя; они начали побивать друг друга и разбежались со службы. В Вятке открыто бранили Шуйского и сочувствовали Дмитрию, которого считали живым. Во многих местностях поднимались крестьяне и холопы. Смутами пользовались инородцы, обрадованные случаем сбросить с себя подчинение русским. Они действовали заодно с крестьянскими шайками. Мордва, соединясь с холопами и крестьянами, осадила Нижний Новгород. В далекой Астрахани поднялся на царя народ и казаки. В самой Москве было заметно брожение в народе, хотя не доходившее до возмущения, но очень беспокоившее Шуйского.
В то самое время, как инокиня Марфа, признавая подлинность самозванца, способствовала его окончательному торжеству и утверждала его на престоле, Василий Шуйский ему уже изменил. Этот человек не стеснялся менять свои показания в деле Дмитрия: в 1591 г. он установил факт самоубийства Дмитрия и невиновность Бориса; после смерти Годунова перед народом обвинял его в убийстве, признал самозванца подлинным Дмитрием и этим вызвал свержение Годуновых. Но едва Лжедмитрий был признан Москвой, как Шуйский начал против него интригу, объявляя его самозванцем. Интрига была вовремя открыта новым царем, и он отдал Шуйского с братьями на суд выборным людям, земскому собору. На соборе, вероятно, составленном из одних москвичей, никто "не пособствовал" Шуйским, как выражается летопись, но "все на них кричали" – и духовенство, и "бояре, и простые люди". Шуйские были осуждены и отправлены в ссылку, но очень скоро прощены Лжедмитрием. Это прощение в таком щекотливом для самозванца деле, как вопрос об его подлинности, равно и то обстоятельство, что такое дело было отдано на суд народу, ясно показывает, что самозванец верил, что он "прирожденный", истинный царевич; иначе он не рискнул бы поставить такой вопрос на рассмотрение народа, знавшего и уважавшего Шуйских за их постоянную близость к московским царям.
Москвичи мало-помалу знакомились с личностью нового царя. Характер и поведение царя Дмитрия производили различное впечатление – перед москвичами, по воззрениям того времени, был человек образованный, но невоспитанный, или воспитанный, да не по московскому складу. Он не умел держать себя сообразно своему царскому сану, не признавал необходимости того этикета, "чина", какой окружал московских царей; любил молодечествовать, не спал после обеда, а вместо этого запросто бродил по Москве. Не умел он держать себя и по православному обычаю, не посещал храмов, любил одеваться по-польски, по-польски же одевал свою стражу, водился с поляками и очень их жаловал; от него пахло ненавистным Москве латинством и Польшей.
Но и с польской точки зрения это был невоспитанный человек. Он был необразован, плохо владел польским языком, еще плоше – латинским, писал "in perator" вместо "imperator". Такую особу, какой была Марина Мнишек, личными достоинствами он, конечно, прельстить не мог. Он был очень некрасив: разной длины руки, большая бородавка на лице, некрасивый большой нос, волосы торчком, несимпатичное выражение лица, лишенная талии неизящная фигура – вот какова была его внешность. Брошенный судьбой в Польшу, умный и переимчивый, без тени расчета в своих поступках, он понахватался в Польше внешней "цивилизации", кое-чему научился и, попав на престол, проявил на нем любовь и к Польше, и к науке, и к широким политическим замыслам вместе со вкусами степного гуляки. В своей сумасбродной, лишенной всяческих традиций голове он питал утопические планы завоевания Турции, готовился к этому завоеванию и искал союзников в Европе. Но в этой странной натуре заметен был некоторый ум. Этот ум проявлялся и во внутренних делах, и во внешней политике. Следя за ходом дел в Боярской думе, самозванец, по преданию, удивлял бояр замечательной остротой смысла и соображения. Он легко решал те дела, о которых долго думали и долго спорили бояре. В дипломатических сношениях он проявлял много политического такта. Чрезвычайно многим обязанный римскому папе и королю Сигизмунду, он был с ними, по-видимому, в очень хороших отношениях, уверял их в неизменных чувствах преданности, но вовсе не спешил подчинить русскую церковь папству, а русскую политику – влиянию польской дипломатии. Будучи в Польше, он принял католичество и надавал много самых широких обещаний королю и папе, но в Москве забыл и католичество, и свои обязательства, а когда ему о них напоминали, отвечал на это предложением союза против турок: он мечтал об изгнании их из Европы.
Но для его увлекающейся натуры гораздо важнее всех политических дел было его влечение к Марине; оно отражалось даже на его дипломатических делах. Марину он ждал в Москву с полным нетерпением. В ноябре 1605 г. был совершен в Кракове обряд их обручения, причем место жениха занимал царский посол Власьев. (Этот Власьев во время обручения поразил и насмешил поляков своеобразием манер. Так, во время обручения, когда по обряду спросили, не давал ли Дмитрий кому-нибудь обещания, кроме Марины, он отвечал: "А мне как знать? О том мне ничего не наказано!") В Москву, однако, Марина приехала только 2 мая 1606 г., а 8-го происходила свадьба. Обряд был совершен по старому русскому обычаю, но русских неприятно поразило здесь присутствие на свадьбе поляков и несоблюдение некоторых, хотя и мелких, обрядностей. Не нравилось народу и поведение польской свиты Мнишков, наглое и высокомерное. Царь Дмитрий с его польскими симпатиями не производил уже прежнего обаяния на народ; хотя против него и не было общего определенного возбуждения, но народ был недоволен и им, и его приятелями-поляками; однако это неудовольствие пока не высказывалось открыто.
Лжедмитрий сослужил свою службу, к которой предназначался своими творцами, уже в момент своего воцарения, когда умер последний Годунов – Федор Борисович. С минуты его торжества в нем боярство уже не нуждалось. Он стал как бы орудием, отслужившим свою службу и никому более не нужным, даже лишней обузой, устранить которую было бы желательно, ибо, если ее устранить, путь к престолу будет свободен достойнейшим в царстве. И устранить это препятствие бояре стараются, по-видимому, с первых же дней царствования самозванца. Как интриговали они против Бориса, так теперь открывают поход на Лжедмитрия. Во главе их стал Шуйский, как прежде, по мнению некоторых, стоял Богдан Бельский. Но на первый раз Шуйские слишком поторопились, чуть было не погибли и, как мы видели, были сосланы. Урок этот не пропал им даром; весной 1606 г. В. И. Шуйский вместе с Голицыным начал действовать гораздо осторожнее; они успели привлечь на свою сторону войска, стоящие около Москвы; в ночь с 16 на 17 мая отряд их был введен в Москву, а там у Шуйского было уже достаточно сочувствующих. Однако заговорщики, зная, что далеко не все в Москве непримиримо настроены против самозванца, сочли нужным обмануть народ и бунт подняли якобы за царя, против поляков, его обижавших. Но дело скоро объяснилось. Царь был объявлен самозванцем и убит 17 мая утром. "Истинный царевич", которого еще так недавно трогательно встречали и спасению которого так радовались, сделался "расстригой", "еретиком" и "польским свистуном". Во время этого переворота был свергнут патриарх Игнатий и убито от 2000 до 3000 русских и поляков. Московская чернь начинала уже приобретать вкус к подобным рода делам.
Второй период смуты: разрушение государственного порядка
Воцарение кн. В. И. Шуйского.
Москва осталась без царя. По удачному выражению Костомарова, "Дмитрий уничтожил Годуновых и сам исчез, как призрак, оставив за собой страшную пропасть, чуть было не поглотившую Московское государство". ("Кто был первый Лжедмитрий", с. 62). Действительно, после смерти Федора хозяином была Ирина, а еще более Борис, по смерти Годуновых – Дмитрий, а после него не было никого или, вернее, готовилась хозяйничать боярская среда: на поле битвы она осталась единой победительницей. Сохранилось известие, что еще до свержения Дмитрия бояре, восставшие на самозванца, сделали уговор, что тот из них, кому Бог даст быть царем, не будет мстить за прежние "досады", а должен управлять государством "по общему совету". Очевидно, мысль об ограничении, в первый раз всплывшая при Борисе к 1598 г., теперь была снова вспомянута. Так как царь и из своей братии мог быть "не сладок" боярству, как не сладок был ему Борис с 1601 г., то боярство желало, с одной стороны, оформления своего положения, а с другой, участия в управлении. Но тот же факт избрания Бориса должен был привести на память боярам, кроме приятных им гарантий, и то еще, что Борис был избран на царство собором всей земли. А это соборное избрание было в данную минуту совсем нежелательным прецедентом для боярства, как среды, получившей всю власть в свои руки. Поэтому обошлись без собора.Москва после переворота не скоро пришла в себя. И 17 и 18 мая настроение в городе было необычное. Ранним утром 19 мая народ собрался на Красной площади; духовенство и бояре предложили ему избрать патриарха, который бы разослал грамоты для созвания "советных людей" на избрание царя, но в толпе закричали, что нужнее царь и царем должен быть В. И. Шуйский. Такому заявлению из толпы никто не спешил противоречить, и Шуйский был избран царем. Впрочем, трудно здесь сказать "избран": Шуйский, по счастливому выражению современников, просто был "выкрикнут" своими "доброхотами", и это не прошло в народе незамеченным, хотя правительство Шуйского и хотело представить его избрание делом всей земли.
С нескрываемым чувством неудовольствия говорит об избрании Шуйского летопись, что не только в других городах не знали, "да и на Москве не ведали многие люди", как выбирали Шуйского. И рядом с этим известием встречается у того же летописца очень любопытная заметка, что Шуйский при своем венчании на царство в Успенском соборе вздумал присягать всенародно в том, "чтобы ни над кем не сделать без собору никакого дурна", т. е. чтобы суд творить и управлять при участии земского собора, по прямому смыслу летописи. Но бояре и другие люди, бывшие в церкви, стали будто бы говорить Шуйскому, что этого на Руси не повелось и чтобы он новизны не вводил. Сопоставляя это летописное сообщение с дошедшей до нас кресто-целовальной записью Шуйского, на которой он присягал в соборе, мы замечаем между этими двумя документами существенную разницу в смысле их показаний. В записи дело представляется иначе: о соборе там не упоминается ни словом, а новый царь говорит: "Позволил есми яз… целовати крест на том, что мне, великому государю, всякого человека, не осудя истинным судом с бояры своими смерти, не предати, и вотчин и дворов и животов у братии их и у жен и у детей не отымати, будет, которые с ними в мысли не были, также у гостей и у торговых и у черных людей, хота который по суду и по сыску дойдет и до смертныя вины, и после их у жен и у детей дворов и лавок и животов не отымати, будет с ними он в той вине невинны. Да и доводов ложных мне, великому государю, не слушати, а сыскивати всякими сыски накрепко и ставяти с очей на очи, чтобы в том православное христианство безвинно не гибло; а кто на кого солжет, и сыскав того казнити, смотря по вине его".
В этих словах обыкновенно видят подлинные условия ограничений, которые предложены были Шуйскому боярством. Если точнее формулировать эту присягу Шуйского, то мы можем свести ее к трем пунктам: 1) Царь Шуйский не имеет власти никого лишать жизни без приговора думы. Как мы уже знаем, существует известие, что бояре условились еще до избрания царя "общим советом… царством управлять". Но если летописец не ошибся, и в Успенском соборе Шуйский действительно присягал на имя собора, а не боярской думы, то мы имеем право предполагать, что это с его стороны было попыткой заменить боярское ограничение ограничением всей земли. Однако эта попытка, если она была, оказалась неудачной. Народ отверг ограничение, добровольно на себя налагаемое Шуйским, а бояре от своего уговора не отказались, и в грамотах Шуйского ограничительное значение придается именно боярской думе. 2) Далее В. И. Шуйский целовал крест на том, что он, вместе с виновными в каком-либо преступлении, не будет подвергать гонению их невинную родню. Это обязательство Шуйского одинаково относится как к боярству, так и к прочим чинам, служилым и тяглым. Обычай преследования целого рода за проступок одного его члена в делах политических существовал в Москве; его держались и Борис и другие государи. Теперь постарались об отмене этого обычая и приняли во внимание интересы не только боярства, но и прочих людей. 3) Наконец, В. И. Шуйский обязывался не давать веры доносам, не проверив их тщательным следствием; если донос окажется несправедливым, то доносчик должен быть наказан. В этом пункте присяги нового царя слышится нам намек на доносы времени Годунова, когда они были возведены в систему и явились величайшим злом. Этими тремя условиями исчерпываются все обещания Шуйского. Во всей только что разобранной записи трудно найти действительное ограничение царского полновластия, а можно видеть только отказ этого полновластия от недостойных способов его проявления; царь обещает лишь воздерживаться от причуд личного произвола и действовать посредством суда бояр, который существовал одинаково во все времена Московского государства и был всегда правоохранительным и правообразовательным учреждением, не ограничивающим, однако, формально власти царя.
Итак, Шуйский вступил на престол не законным избранием земли, а умыслом бояр, от которых и должен был стать в зависимость. Переворот 17-19 мая 1606 г. случился так неожиданно для всей страны и произошел так быстро, что для земли должны были казаться совсем необъяснимой новостью и самозванство Дмитрия, и его свержение, и выбор Шуйского. Все эти происшествия упали, как снег на голову, и стране необходимо было показать законность замены царя Дмитрия царем Василием. Это и старался сделать Шуйский со своим правительством, разослав в города тотчас по воцарении окружные грамоты от своего имени, от имени бояр и от имени царицы Марии Нагой, т. е. инокини Марфы. В этих грамотах царь Василий старается доказать народу: 1) что свергнуый царь был самозванец, 2) что он, Шуйский, имеет действительные права на престол и 3) что избран он законно, а не сам пожаловал себя в цари.
Что Дмитрий был самозванец, объявлял в своих грамотах сам В. И. Шуйский. Свергнутого царя Дмитрия он называл Гришкой Отрепьевым и доказывал это подбором фактов, не особенно строгим, как можно в этом убедиться теперь. То же доказывали в своих грамотах бояре и другие московские люди, причем в подборе фактов и они не особенно стеснялись; доказывала это в особой грамоте и Марфа Нагая. Она сознается тут, что Гришка Отрепьев устрашил ее угрозами и что признала она его страха ради, но в то же время пишет (а вернее, за нее пишут другие), что тайно она говорила боярам о его самозванстве, а теперь свидетельствует об этом всенародно.
Но, слушая все эти грамоты, русские люди знали, что Шуйский постоянно переметывался со стороны на сторону в этом деле, что сам же он заставил Москву уверовать в подлинность царя Дмитрия, что Марфа (достойная сотрудница Шуйского и такой же, как и он, образец политической безнравственности того времени) когда-то с восторгом принимала ласки самозванца и очень тепло на них отвечала. При таких обстоятельствах много оставалось места недоразумениям и сомнениям и их нельзя было рассеять двумя-тремя грамотами. Это, конечно, понимал и сам Шуйский. Он в июне 1606 г., тотчас же по вступлении на престол, помимо всяких других доказательств самозванства прежнего царя, канонизирует царевича Дмитрия и 3 июня торжественно переносит его мощи из Углича в Москву в Архангельский собор, обращая таким образом это религиозное торжество в средство политического убеждения.
Второе, что старался доказать Шуйский, – это прирожденные свои права на престол. Здесь он не только опирается на простое родство с угасшей династией, но и старается доказать свое старшинство перед родом московских царей Даниловичей. Род Шуйских, как и род князей московских, принадлежал к прямому потомству Александра Ярославича Невского, и Шуйские действительно производили себя от старшей, сравнительно с московскими Даниловичами, линии суздальских князей. Но это отдаленное старшинство мало теперь значило в глазах народа, и одно, само по себе, не могло оправдать воцарения Шуйского. Для этого необходимо было участие воли народной, санкция земского собора, а этим-то новый царь и пренебрег.
Однако, несмотря на это, в грамотах к народу царь Василий, кроме самозванства Дмитрия и своих прав на престол, старается доказать еще правильность и законность своего выбора. Он пишет, что "учинился на отчине прародителей своих избранием всех людей Московского государства". В XVI и XVII вв. наши предки "государствами" называли те области, которые когда-то были самостоятельными политическими единицами и затем вошли в состав Московского государства. С этой точки зрения, тогда существовали "Новгородское государство", "Казанское государство", а "Московское государство" часто означало собственно Москву с ее уездом. Если же хотели выразить понятие всего государства в нашем смысле, то говорили: "все великие государства Российского царствия" или просто "Российское царство". Любопытно, что Шуйский совсем не употреблял этих последних выражений, говоря об избрании своем; выбирали его "всякие люди Московского государства", а не "все люди всех государств Российского царствия", как бы следовало ему сказать и как писали и говорили при избрании Михаила Федоровича в 1613 г. В этом, пожалуй, можно видеть осторожность со стороны Шуйского. Он как будто хотел обмануть наполовину и не хотел обманывать совсем. Но обмануть законностью своего избрания Шуйскому не удалось. Для народа, конечно, не могла остаться тайной настоящая обстановка избрания Шуйского: вся Москва вплоть до малого ребенка знала, что посажен Василий не всем народом, а своей "кликой", и что его не избрали, а выкрикнули. В избрании и поведении Шуйского была непозволительная фальшь, и эту фальшь не могли не чувствовать московские люди.
Много было обстоятельств, мешающих народу относиться доверчиво к новому правительству. Личность нового царя далеко не была так популярна, как личность Бориса. Новый царь захватил престол, не дожидаясь земского собора, а многие помнили, что Борис ожидал этого собора шесть недель. Новый царь очень сбивчиво и темно говорил как о самозванстве, так и о свержении Дмитрия, про которого сам же прежде свидетельствовал, что это истинный царевич. Наконец, необычайность самых событий, разыгравшихся в Москве, способна была возбудить много толков и сомнений. Все это смущало народ и лишало новое правительство твердой опоры в населении. Силой самих обстоятельств Шуйский должен был при своем воцарении опереться на боярскую партию и не мог опереться на весь народ, в этом и заключалось его несчастье. Народ, признавая Шуйского царем, не был соединен с ним той нравственной связью, той симпатией, которая одна в состоянии сообщить власти несокрушимую силу. Шуйский не был народом посажен на царство, а сел на него сам, и народная масса, смотря на него косо, чуждалась его, давала возможность свободно бродить всем дурным общественным сокам. Это брожение, направляясь против порядка вообще, тем самым направлялось против Шуйского, как представителя этого порядка, хотя, может быть, представителя и неудачного.
А дурных соков было много во всех общественных слоях и во всех местах Русской земли. Та часть боярства, которая с Шуйским была во власти, проявляла олигархические вкусы, ссылая на дальние воеводства не угодных ей, не приставших к заговору и верных Лжедмитрию бояр (М. Салтыков, Шаховской, Масальский, Бельский), давала волю своим противообщественным личным стремлениям. Современники говорят, что при Шуйском бояре имели больше власти, чем сам царь, ссорились с ними, – словом, делали, что хотели. Другая часть боярства, не попавшая во власть, не имевшая влияния на деле и недовольная вновь установившимся порядком, стала, по своему обыкновению, в скрытую оппозицию. Во имя кого и чего могла быть эта оппозиция? Конечно, во имя своих личных выгод и раз уже испытанного самозванца. Не говоря уже о казачестве, которое жило в лихорадке и сильно бродило, раз проводив самозванца до Москвы, – и "русский материк", как выражается И. Е. Забелин, т. е. средние сословия народа, на которых держался государственный порядок, были смущены происшедшими событиями и кое-где просто не признали Шуйского во имя того же Дмитрия, о котором ничего достоверного не знали, в еретичество и погибель которого не верил, а Шуйского на царство не хотели. И верх и низ общества или потеряли чувство правды во всех политических событиях и не знали, во имя чего противостать смуте, или были сами готовы на смуту во имя самых разнообразных мотивов.
Смута в умах очень скоро перешла в смуту на деле. С первого же дня царствования Шуйского началась эта смута и смела царя, как раньше смела Бориса и Лжедмитрия. Но теперь, во время Шуйского, смута имеет иной характер, чем имела она прежде. Прежде она была, так сказать, дворцовой, боярской смутой. Люди, стоявшие у власти, спорили за исключительное обладание ею еще при Федоре, чувствуя, как будет важно это обладание в момент прекращения династии. В этот момент победителем остался Борис и завладел престолом. Но затем и его уничтожила придворная боярская интрига, действовавшая, впрочем, средствами не одной придворной жизни, а вынесенная наружу, возбудившая народ. В этой интриге, результатом которой явился самозванец, таким образом, участвовали народные массы, но направлялись и руководились они, как неразумная сила, из той же дворцовой боярской среды. Заговор, уничтоживший самозванца, равным образом имел характер олигархического замысла, а не народного движения. Но далее дело пошло иначе. Когда олигархия осуществилась, то олигархи с Шуйским во главе вдруг очутились лицом к лицу с народной массой. Они не раз для своих целей поднимали эту массу; теперь, как будто приучась к движению, эта масса заколыхалась, и уже не в качестве простого орудия, а как стихийная сила, преследуя какие-то свои цели. Олигархи почувствовали, что нити движений, которые они привыкли держать в своих руках, выскользнули из их рук, и почва под их ногами заколебалась. В тот момент, когда они думали почить на лаврах в роли властей Русской земли, эта Русская земля начала против них подниматься. Таким образом, воцарение Шуйского может считаться поворотным пунктом в истории нашей смуты: с этого момента из смуты в высшем классе она окончательно принимает характер смуты народной, которая побеждает и Шуйского, и олигархию.
Если следить хронологически, постепенно за развитием смуты в этот новый период, то невольно теряешься в массе подробностей, но, внимательно к ним присматриваясь, получаешь возможность различить здесь три основных факта: 1) первоначальное движение против Шуйского, в котором первая роль принадлежит Болотникову; 2) появление тушинского вора и борьба Москвы с Тушином и 3) иноземное вмешательство в смуту. Эти факты, однако, не сменяются постепенно один другим, а развиваются часто параллельно, рядом. Когда Болотников, потеряв шансы на успех, сидит еще крепко в осаде от Шуйского, является тушинский вор; в разгаре борьбы Шуйского с вором являются на Руси шведы и поляки.
Обратимся сначала к первому из указанных фактов – к движению Шаховского и Болотникова. Еще не успели убрать с Красной площади труп Лжедмитрия, как разнесся слух, даже в самой Москве, как это ни кажется странным, что убили во дворце не Дмитрия, а кого-то другого. Еще ранее, в самый день переворота, один из приверженцев самозванца, Михаил Молчанов, бежал из Москвы, пробрался к литовской границе и явился в Самбор распространять слухи о спасении царя. На себя брать роль самозванца Молчанов вовсе не желал, а подыскивал кого-нибудь другого, кто решился бы выступить в такой роли и был бы к ней способен.
Слухи о Дмитрии сделали положение Шуйского сразу очень шатким. Недовольных было очень много, и они хватались за имя Дмитрия; одни потому, что искренно верили в спасение его при перевороте, другие потому, что кроме его имени не было другого такого, которое могло бы их соединить и придать восстанию характер законной борьбы за правду. Одновременно со слухами, распускаемыми Молчановым, такие же слухи появились в северских городах и там всего раньше вызвали действительную смуту. Князь Григорий Шаховской, приверженец Лжедмитрия, сосланный за это на воеводство в Путивль, немедленно показал Шуйскому неудобство такого рода наказания. Он объявил в Путивле, что Дмитрий жив, и сразу поднял против Шуйского весь город во имя этого Дмитрия. По примеру Путивля очень скоро поднимаются и другие северские города, между прочим Елец и Чернигов. В Чернигове начальствовал князь Андрей Телятевский, который год тому назад долго не хотел перейти на сторону Лжедмитрия, а теперь, когда Лжедмитрий был убит, сразу переходит на сторону его призрака, не зная еще, когда и где этот призрак воплотится. Это его, быть может, и не особенно интересовало, потому что поднялся он за Дмитрия исключительно по неприязни к Шуйскому. Когда затем царские войска, посланные усмирить мятежные города, были мятежниками разбиты, то к движению против Шуйского на юг примкнули и другие города, в числе их Тула и Рязань. Дальше возникли беспорядки в поволжских городах. В Перми явилась смута между войсками, набранными для царя; они начали побивать друг друга и разбежались со службы. В Вятке открыто бранили Шуйского и сочувствовали Дмитрию, которого считали живым. Во многих местностях поднимались крестьяне и холопы. Смутами пользовались инородцы, обрадованные случаем сбросить с себя подчинение русским. Они действовали заодно с крестьянскими шайками. Мордва, соединясь с холопами и крестьянами, осадила Нижний Новгород. В далекой Астрахани поднялся на царя народ и казаки. В самой Москве было заметно брожение в народе, хотя не доходившее до возмущения, но очень беспокоившее Шуйского.