. В то же время, умалив хищничеством государевы доходы, они понудили царя к увеличению податных тягот: «На государевы и государственные расходы брали со всей земли как обычные оброки и дани, так и экстренную пятую деньгу, пятую часть имения у тяглых людей»; на «царскую потребу и расходы» шли даже и те доходы, из которых прежде «государь царь оброки жаловаше», т. е. давал жалованье служилым людям (предполагаем, «четвертчикам». Своекорыстно отнеслись бояре и к тому случаю, когда под Москву явились «нецыи вои, в Поморьи суще, бяху грабяще люди». Отстав от грабежа и сознав свою вину, эти вои-казаки пожелали идти на помощь Пскову, будто бы осажденному тогда шведами, – «и приидоша к царствующему граду и послаша к царю о собе». И вот, «слышав бояре, начаша советовати собе, как сии волныя люди собе поработити, понеже наши рабы прежде быша, а ныне нам сильны быша и не покоряхуся; и призваше во град голов их, яко до треисот… и переимаша их и перевязаша, а на прочих ратию изыдоша и разгромиша их и многих переимаша, а достальных 15000 в Литву отъехаша». В этом рассказе дело идет, очевидно, об известном походе воровских казаков к Москве и о поражении их князем Лыковым на реке Луже, причем событие излагается с точки зрения казачьей, «воровской», т. е. так, как изложил бы его участник воровского похода, желавший его оправдать и даже идеализировать. Не говоря уже о том, что казачий приход под Москву произошел за несколько месяцев ранее шведской осады Пскова, самые обстоятельства похода и правительственной репрессии переданы совсем неверно, с наивной тенденциозностью, идущей во что бы то ни стало против владущих бояр. Бояре, жадно и злобно хватающие себе царские земли и рабочих людей, разоряющие царя, государство и народ, представляются автору главным, даже единственным, пожалуй, злом его современности, на которое направлена вся сила его обличения. Мы готовы, поэтому, вспомнив казачьи речи смутной эпохи против «лихих бояр», счесть казаком и самого автора сказания. Но это не будет верно, так как наш автор не с казаками, а против казаков. Говоря о казачьем восстании при В. Шуйском, он характеризует восставших как «не хотящих жити в законе божии и во блазей вере и в тишине, но в буйстве и во объядении и во упоминании и в разбойничестве живуще, желающе чюжаго имения и приступльших к литовским и немецким людем». Для него казаки – «яко полстии зверие от пустыня»: вот почему пскович, вооруженный против бояр, не может быть поставлен в казачьи ряды. Он – земский, только глубоко простонародный человек. Он видит в царе Богом избранную для воссоздания старого порядка власть, в которой «Бог воздвиже рог спасения людей своих», – и, когда около «блаженного», «зело кроткаго, тихаго» царя совершается зло и неправда, автор может объяснить это только боярским умыслом. Отозвали хороших воевод от Смоленска, а послали плохих и проиграли дело, – это вина бояр: они это сделали, они скрывали от царя неудачу, они не допускали к царю вестников: «Сицево бе попечение боярско о земли Русской!». Осадили шведы Псков, во Пскове стал голод, к царю «много посылаша из града о испоручении», – бояре скрывали от царя вести и вестников, «людские печали и гладу не поведаху ему», и Псков не получил помощи: «Сицево бе попечение боярско о граде!» Расстроился брак царя с Хлоповой, затем умерла его первая жена, – во всем виноваты бояре: «Все то зло сотворится от злых чаровников и зверообразных человек», – которые «гнушахуся своего государя и гордяхуся». Кого именно из бояр разуметь виновниками зла на Руси, автор сказания, по-видимому, точно не знал. Таков для него и князь Д. Т. Трубецкой, надменный «древнею гордостью» боярин; таковы же для него «царевы матери племянники», Салтыковы, которые «гнушались» своего государя и не хотели «в покорении и в послушании пребывати»; таковы же «под Москвою князи и бояре», призывавшие шведского королевича на московский престол; таковы же думцы царя Михаила Федоровича, не пославшие помощи под Смоленск и Псков. Для нас Трубецкой, Салтыковы, Пожарский с «князьями и боярами» под Москвой и в Ярославле князь Мстиславский с «товарищи», бывшие в думе царя Михаила с начала его царствования, – все это разные круги, направления и репутации. Для автора псковского сказания все эти люди – один «окаянный и злый совет», в котором он не различает партий и направлений. Всякий, кто в данное время пользуется, по выражению Грозного, «честию председания», тот для нашего автора и есть «владущий», стоящий у власти и злоупотребляющий ею. С демократических низов своего псковского мира автор готов был во всем подозревать всякого «владущего» в далекой Москве.
   Такова обстановка, в которой находится краткое сообщение псковского автора о присяге царя Михаила. Оно дословно таково: владущие, захватывая себе людей и земли, "царя нивочтоже вмениша и не бояшеся его, понеже детеск сый, еще же и лестию уловивше: первие егда его на царство посадиша и к роте приведоша, еще от их вельможска роду и болярска, аще и вина будет преступлению их, не казнити их, но разсылати в затоки; сице окаяннии умыслиша; а в затоце коему случится быти, и оне друг о друге ходатайствуют ко царю и увещают и на милость паки обратитися. Сего ради и всю землю Русскую разделивше по своей воли" и т. д. Точный смысл этого показания состоит в том, что владущие бояре своевольничают, не боясь государя, во-первых, потому, что он молод, а во-вторых, потому, что им удалось его склонить, "уловить лестью", на то, чтобы не казнить, а только ссылать виновных людей "вельможска роду и болярска". Как это удалось владущим, не совсем ясно из фраз нашего автора: его слова можно понять и так, что, бояре взяли с царя одно только это обещание под клятвой, когда его на "царство посадиша": а можно понять и так, что, когда нового государя посадили на царство и взяли с него общую ограничительную "роту", присягу, то бояре склонили его и на особое в их пользу обязательство. Во всяком случае речь идет о какой-то "роте" и обязательстве в пользу бояр и по почину бояр. Ничего точного и определенного о форме и содержании ограничений автор, очевидно, не знал. Но он верил в "роту", потому что иначе не мог себе объяснить и безнаказанности "владущих", и самый предмет этой роты он свел в своем представлении только к обязательству не казнить владущих, а рассылать "в затоки". Не знание политического факта, а желание объяснить непонятные факты исходя из слуха или своего домысла о царской "роте" – вот что лежит в основании наивного сообщения псковского писателя о московских делах и отношениях. Ознакомясь поближе с псковским известием, мы не придадим ему значения компетентного свидетельства. Глубоко простонародное воззрение на ход политической жизни, соединенное с незнанием действительной ее обстановки и проникнутое слепой ненавистью к сильным мира сего, сообщает псковскому сказанию известный историко-литературный интерес, но отнимает у него значение исторического "источника" в специальном смысле этого термина. Если бы об ограничениях царя Михаила сохранилось одно только псковское сообщение, разумеется, ему никто бы не поверил.
   Иного рода сообщение известного Котошихина. Вот его существеннейшее содержание: "Как прежние цари после царя Ивана Васильевича обираны на царство, и на них были иманы письма… А нынешнего царя (Алексея) обрали на царство, а письма он на себя не дал никакого, что прежние цари давывали; и не спрашивали… А отец его блаженныя памяти царь Михаил Федорович хотя самодержцем писался, однако без боярского совету не мог делати ничего". Опущенные нами пока фразы говорят о содержании "писем" и компетенции царя и бояр; в приведенных же словах вот что устанавливается категорически: во-первых, всех московских царей после Ивана Грозного "обирали на царство", во-вторых, с них брали ограничительные "письма", и в-третьих, ограничение царя Михаила имело действительную силу, и он правил с боярским советом. Котошихин знал московское прошлое, по выражению А. И. Маркевича, "плоховато", и его былевые показания необходимо тщательно поверять. Сам А. И. Маркевич в результате такой поверки выяснил, что под термином "обирание" у Котошихина надо разуметь не только избрание в нашем смысле слова, но и особый чин венчания на царство с участием "всей земли". Летописец, современный Котошихину, о царском венчании повествует даже так, что самый почин венчания усвояется земским людям. О венчании царя Федора Ивановича он, например, говорит: "Придоша к Москве изо всех городов Московского государства и молили со слезами царевича Федора Ивановича, чтобы не мешкал, сел на Московское государство и венчался царским венцом; он же, государь, не презре моления всех православных христиан и венчался царским венцом". О венчании же царя Михаила летописец говорит, что по приезде избранного царя в Москву, "приидоша ко государю всею землею со слезами бити челом, чтобы государь венчался своим царским венцом: он же не презри их моление и венчался своим царским венцом". Тот же почин земщины разумеет и Котошихин, когда рассказывает о царе Алексее Михайловиче, что по смерти его отца все чины "соборовали" и "обрали" его и "учинили коронование". Роль земских чинов на этом "короновании", по представлению Котошихина, ограничивается тем, что представители сословий присутствуют при церковном торжестве, поздравляют государя и подносят ему подарки; "а было тех дворян и детей боярских и посадских людей для того обрания человека по два из города". Таким образом сообщения Котошихина о том, что русские цари после Грозного были "обираны", никак не может быть понято в смысле установления в Москве принципа избирательной монархии. Терминология нашего автора оказывается здесь не столь определенной и надежной, как представляется с первого взгляда. Равным образом и свидетельство Котошихина о "письмах" надобно надлежащим способом уяснить и проверить. Какие избранные на московский престол государи и каким именно порядком давали на себя письма, мы знаем без Котошихина; знаем и самые тексты "писем". Все эти "письма", по Котошихину, имеют одинаковое содержание: "быть нежестоким и непалчивым, без суда и без вины никого не казнити ни за что и мыслити о всяких делах з бояре из думными людьми сопча, а без ведомости их тайно и явно никаких дел не делати". Мы знаем, что этими условиями исчерпывалось содержание только записи Шуйского; договоры же с иноземными избранниками имели более широкое содержание. Шуйский давал подданным обещание не злоупотреблять властью, а править по старому закону и обычаю. А Договоры с польским и шведским королевичами имели целью установить форму и пределы возникавшей династической унии с соседним государством и постановку в Москве власти чуждого происхождения. Иначе говоря, запись Шуйского гарантировала только интересы отдельных лиц и семей, другие же "письма" охраняли прежде всего целость, независимость и самобытность всего государства. В этом глубокое различие известных нам "писем", различие оставшееся вне сознания Котошихина. Отсюда и неточность его в передаче самых ограничительных условий. У Котошихина власть государя ограничивается Боярской думой ("боярами и думными людьми") во всех случаях безразлично. На деле Шуйский говорил только о боярском суде и налагал на себя ограничения лишь в сфере сыска, суда и конфискаций; по договору же с Владиславом администрация, суд и финансы обязательно входили в компетенцию Боярской думы, а законодательствовать могла лишь "вся земля". Зная это, отнесемся к сообщению Котошихина как к такому, которое лишь слегка и слишком поверхностно касается излагаемого факта. Как во всем прочем былевом материале, Котошихин и здесь оказывается мало обстоятельным и ненадежным историком. А раз это так, наше отношение к последней частности в рассказе Котошихина – к ограничениям царя Михаила – должно стать весьма осторожным. Кому именно царь Михаил дал на себя письмо, Котошихин не объясняет: он и вообще не говорит, кем были иманы на царях письма. По его представлению, царь Михаил не мог ничего делать "без боярского совету"; а так как боярский совет Котошихин дважды в данном своем отрывке отождествляет "з бояре з думными людьми", то ясно, что под боярским советом мы должны разуметь Боярскую думу, как учреждение, а не сословный круг бояр, как политическую среду. Сама Боярская дума в момент избрания Михаила, можно сказать, не существовала и ограничивать в свою пользу никого не могла. Органом контроля над личной деятельностью государя и его соправительницей она могла быть сделана лишь по воле тех, кто в начале 1613 г. владел политическим положением на Руси и мог заставить молодого царя дать "на себя письмо". Но кто тогда имел силу это сделать, Котошихин не говорит и не знает, и если мы захотим придать вес его сообщению о факте ограничения Михаила, то характер и способ этого ограничения должны попытаться определить сами. В этом отношении показание Котошихина совершенно невразумительно.
   Таковы известия об ограничении власти царя Михаила Федоровича. Ни одно из них не передает точно и вероподобно текста предполагаемой записи или "письма", и все они в различных отношениях возбуждают недоверие или же недоумение. Из материала, который они дают, нет возможности составить научно правильное представление о действительном историческом факте. Дело усложняется еще и тем, что до нас не дошел подлинный текст (если только он когда-либо существовал) ограничительной грамоты 1613 г. и не наблюдается ни одного фактического указания на то, что личный авторитет государя был чем-либо стеснен даже в самое первое время его правления. При таком положении дела нет возможности безусловно верить показаниям об ограничениях, сколько бы ни нашлось таких показаний. Мы видели ранее, что в момент избрания Михаила положение великих бояр, представлявших собой все боярство, совершенно скомпрометировано. Их рассматривали как изменников и не пускали в думу, в которой сидело временное правительство – "начальники" боярского и небоярского чина с Трубецким, Пожарским и "Куземкою" во главе; их отдали на суд земщины, написав о них в города, и выслали затем из Москвы, не позвав на государево избрание; их вернули в столицу только тогда, когда царь был выбран, и допустили 21 февраля участвовать в торжественном провозглашении избранного без них, но и ими признанного кандидата на царство. Возможно ли допустить, чтобы эти недавние узники польские, а затем казачьи и земские, только что получившие свободу и амнистию от "всея земли", могли предложить не ими избранному царю какие бы то ни было условия от своего лица или от имени их разбитого смутой сословия? Разумеется, нет. Такое ограничение власти в 1613 г. прямо немыслимо, сколько бы о нем ни говорили современники (псковское сказание) или ближайшие потомки (эпохи верховников).
 
Первые годы правления.
   По приезде в Москву Михаил Федорович не отпустил выборных земских людей, которые и оставались в Москве до 1615 г., когда они были заменены другими. И так дело шло до 1622 г.; один состав собора сменялся другим, одни выборные уезжали из Москвы к своим делам и хозяйствам и заменялись другими. Относительно Десятилетней (1613-1622) продолжительности Земского собора делались только предположения, так как не было ясных указаний присутствия собора в Москве для всех десяти лет, но мало-помалу эти указания находились, и, наконец, вопрос окончательно разрешил проф. Дитятин (Русская Мысль, дек., 1883 г.), найдя указания и для неизвестного доселе собора 1620 г. Таким образом, в течение десяти лет Москва имела постоянный Земский собор (и после этого времени соборы бывали очень часто и длились долго, но постоянных больше не было). В этом видна мудрая политика, подсказанная правительству самой жизнью: смута еще не прекращалась, и беспорядки продолжались Нам издали теперь ясно, что смута должна была прекратиться, так как люди порядка стали с 1612-1613 гг. сильнее своих противников; но для современника, который видел общее разорение, казачьи грабежи и бессилие против них Москвы, не мог взвесить всех событий, не понимал отношений действующих одна против другой сил, – для современника смута еще не кончилась, на его взгляд, снова могли одолеть и поляки, и казаки. Вот против них-то и надо было сплотиться сторонникам порядка. Они и сплотились, выражая свое единодушие Земским собором при своем царе. И царь понимал всю важность действовать заодно с избравшими его и охотно опирался на Земский собор как на средство лучшего управления. Никаких вопросов между избравшими царя и их избранником о взаимных правовых отношениях не могло быть в ту минуту. Власть и "земля" были в союзе и боролись против общего врага за существование, за свои "животы", как тогда говорили. Минута была слишком трудная, чтобы заниматься правовой метафизикой, да и не было налицо той вражды, которая всегда к ней располагает.
   Действительно, время было трудное. Казаки продолжали бродить и грабить даже под Москвой, а часть их под начальством Заруцкого, захватившего с собой и Марину Мнишек, сперва грабила русские области, потом, разбитая царскими войсками, ушла в Астрахань. Иногда грабили и служилые люди, не обеспеченные содержанием: грабила порой и сама администрация, вызывая смуту слишком тяжелыми поборами и крутыми мерами; да и земские люди затевали по временам смуту, как было на Белоозере, где земщина отказалась платить подати. У правительства в это тяжелое время не было ни денег, ни людей, а между тем война с Польшей все еще продолжалась, выражаясь тем, что летучие польские отряды грабили и разоряли русские области.
   И вот московское правительство прежде всего заботится о сборе денег для содержания ратных людей и удовлетворения прочих важных нужд. В первые же дни по приезде царя собором приговорили: собрать недоимки, а затем просить у кого можно взаймы (просили даже у торговых иностранцев); особая грамота от царя и особая от собора были отправлены к Строгановым с просьбой о помощи разоренному государству. И Строгановы скоро откликнулись: они прислали 3000 р., сумму довольно крупную для тогдашнего времени. Год спустя собор признал необходимость сбора пятой деньги и даже не с доходов, а с каждого имущества по городам, с уездов же – по 120 р. с сохи. На Строгановых по разверстке приходилось 16000 р.; но на них наложили 40000, и царь уговаривал их "не пожалеть животов своих". Далее, правительство заботилось и о защите государства от врагов. Главное внимание сначала привлекал Заруцкий, засевший в Астрахани и старавшийся привлечь на свою сторону казаков с Волги, Дона и Терека, обещая им выгодный поход на Самару и Казань. У донских казаков он встретил мало симпатий, а часть волжских, именно молодежь, которой все равно было, где бы ни "добыть себе зипунов", склонялась на его сторону; терские же казаки сперва все поголовно поддались ему. Московское правительство точно так же, как и Заруцкий, хорошо понимало, что казаки представляют силу, и старалось их отвлечь от Заруцкого к себе. Москва шлет им жалованье, подарки и даже до некоторой степени им льстит. Казачество, однако, в большинстве теперь понимает, что выгоднее дружить с Москвой, которая окрепла и могла справиться с Заруцким и потому не идет к последнему, хотя Марина Мнишек с сыном находится еще у него. Этим объясняется, что Заруцкий, опасный постольку, поскольку его поддерживали казаки, кончил очень скоро и очень печально: Астрахань возмутилась против него, и небольшой стрелецкий отряд (700 человек), выгнав Заруцкого из Астраханского кремля, где он заперся, разбил его и взял в плен с Мариной Мнишек и ее сыном. Привезенный после этого в Москву, Заруцкий и сын Марины были казнены; Марина же в тюрьме окончила свое бурное, полное приключений существование, оставив по себе темную память в русском народе: все воспоминания его об этой "еретице" дышат злобой, и в литературе XVII в. мы не встречаем ни одной нотки сожаления, ни даже слабого сочувствия к ней.
   Уничтожен был Заруцкий, умиротворены Волга и Дон, оставалось покончить с казачьими шайками внутри страны и на севере. 1 сентября 1614 г. Земский собор, рассуждая об этих последних, решил послать к ним для увещания архиепископа Герасима и князя Лыкова. Лыков, отправленный по решению собора, извещал, что казаки то соглашались оставить грабежи и служить Москве, то снова отказывались и бунтовали. Особенно буйствовал атаман Баловень, шайка которого жестоко мучила и грабила население, а затем после переговоров с Лыковым порешила идти к Москве. Подойдя к ней, казаки стали по Троицкой дороге в селе Ростокине и прислали к государю бить челом, что хотят ему служить; когда же начали их переписывать, они снова упорствовали и стали угрожать Москве. Но в то время пришел к Москве с севера кн. Лыков с отрядом войска, а из Москвы – окольничий Измайлов и напали на казаков. Казаки несколько раз были разбиты, после чего и разбежались. Часть их была переловлена и разослана по тюрьмам, а Баловень казнен.
   При таких-то тяжелых обстоятельствах приходилось еще считаться с Польшей. Находясь в крайних финансовых затруднениях, Сигизмунд не мог предпринять похода на Москву; но польские шайки (иррегулярные) делали постоянно набеги на русские, даже северные, области, воюя Русскую землю "проходом", как метко выражается летопись; точно так же поступали и малороссийские казаки, или черкасы. Против них энергично действовали и жители областей, и сама Москва. Правильной войны, таким образом, не было, но и по избрании Михаила Федоровича Владислав все еще считался кандидатом на московский престол, мир формально не был заключен, и отец царя, Филарет Никитич, находился в плену. Еще в 1613 г. (в марте) из Москвы для размена пленных отправлен был Земским собором дворянин Аладьин. Чтобы не затянуть освобождения Филарета, Аладьину запрещено было говорить об избрании Михаила, в случае же, если об этом спросят, утверждать, что эта неправда. Аладьин виделся с Филаретом и узнал также, что Польша, к выгоде Москвы, теперь совсем не готова к войне. Это так обнадежило Москву, что было приказано воеводам кн. Черкасскому и Бутурлину осадить Смоленск, но здесь им пришлось простоять без всякого действия до июня 1615 г. В конце 1614 г. опять начались дипломатические переговоры с Польшей. Она сама начала их и предлагала съехаться послам на рубеже и начать переговоры о мире. Из Москвы была отправлена с Желябужским ответная грамота с согласием на съезд, и съезд состоялся в сентябре 1615 г. недалеко от Смоленска. Со стороны русских в нем принимали участие кн. Воротынский, Сицкий и окольничий Измайлов; со стороны поляков – Ходкевич, Лев Сапега и Гонсевский (все знакомые русским людям). Посредником же служил императорский посол Эразм Ганзелиус. Но переговоры эти, длившиеся до января 1616 г., ничем не кончились, отношения двух держав продолжали оставаться неопределенными.
   Это было тем более тяжело, что так же неопределенны были и отношения к Швеции. Последняя тоже имела своего кандидата в русские цари, королевича Филиппа, и вместе с тем состояла в войне с Москвой. Как в переговорах России с Польшей посредником был немец Ганзелиус, так здесь ту же роль играл англичанин – Джон Мерик. Только Швеция раньше начала серьезную войну (осенью 1614 г.), хотя Густав Адольф нуждался в средствах, как и Сигизмунд. Несмотря на то, что он довольно удачно вел войну и взял несколько городов, он в то же время с удовольствием согласился на мирные переговоры, продолжавшиеся целый год, с января 1616 по февраль 1617 г., сначала в Дедерине, а потом в Столбове. По Столбовскому договору 1617 г. решено было следующее: Густав Адольф уступал русским все свои завоевания, не исключая Новгорода, брал 20000 руб. и оставлял за собой южный берег Финского залива с Невой и городами: Ямом, Иван-городом, Копорьем и Орешком – теми самыми городами, которые в 1595 г. Борисом Годуновым были возвращены Москве. Миром Густав-Адольф остался доволен: действительно, он избавился от одного врага (их оставалось теперь только два: Дания и Польша), кроме того, он сильно нуждался в деньгах и получил их. Да и дипломатические цели его были достигнуты: он не раз хвастливо говорил на сейме про Москву, что теперь этот враг без его позволения не может ни одного корабля спустить на Балтийское море: "Большие озера – Ладожское и Пейпус, Нарвская область, тридцать миль обширных болот и сильные крепости отделяют нас от него; у России отнято море и, даст Бог, теперь русским трудно будет перепрыгнуть через этот ручеек". Но Столбовским миром и Москва достигла своей цели: во-первых, к ней вернулась имеющая большое для нее значение Новгородская область: во-вторых, одним претендентом, как и одним врагом, стало меньше. Теперь можно было смелее обращаться с Польшей.