Чтение образовало в Алексее Михайловиче очень глубокую и сознательную религиозность. Религиозным чувством он был проникнут весь. Он много молился, строго держал посты и прекрасно знал все церковные уставы. Его главным духовным интересом было спасение души. С этой точки зрения он судил и других. Всякому виновному царь при выговоре непременно указывал, что он своим проступком губит свою душу и служит сатане. По представлению, общему в то время, средство ко спасению души царь видел в строгом последовании обрядности и поэтому сам очень строго соблюдал все обряды. Любопытно прочесть записки дьякона Павла Алеппского, который был в России в 1655 г. с патриархом Макарием Антиохийским и описал нам Алексея Михайловича в церкви среди клира. Из этих записок всего лучше видно, какое значение придавал царь обрядам и как заботливо следил за точным их исполнением. Но обряд и аскетическое воздержание, к которому стремились наши предки, не исчерпывали религиозного сознания Алексея Михайловича. Религия для него была не только обрядом, но и высокой нравственной дисциплиной: будучи глубоко религиозным, царь думал вместе с тем, что не грешит, смотря комедию и лаская немцев. В глазах Алексея Михайловича театральное представление и общение с иностранцами не были грехом и преступлением против религии, но совершенно позволительным новшеством, и приятным, и полезным. Однако при этом он ревниво оберегал чистоту религии и, без сомнения, был одним из православнейших москвичей; только его ум и начитанность позволяли ему гораздо шире понимать православие, чем понимало его большинство его современников. Его религиозное сознание шло, несомненно, дальше обряда: он был философ-моралист, и его философское мировоззрение было строго-религиозным. Ко всему окружающему он относился с высоты своей религиозной морали, и эта мораль, исходя из светлой, мягкой и доброй души царя, была не сухим кодексом отвлеченных нравственных правил, суровых и безжизненных, а звучала мягким, прочувственным, любящим словом, сказывалась полным ясного житейского смысла теплым отношением к людям. Склонность к размышлению и наблюдению, вместе с добродушием и мягкостью природы, выработали в Алексее Михайловиче замечательную для того времени тонкость чувства, поэтому и его мораль высказывалась иногда поразительно хорошо, тепло и симпатично, особенно тогда, когда ему приходилось кого-нибудь утешать. Высокий образец этой трогательной морали представляет упомянутое выше письмо царя к князю Ник. Ив. Одоевскому о смерти его старшего сына, князя Михаила. В этом письме ясно виден человек чрезвычайно деликатный, умеющий любить и понимать нравственный мир других, умеющий и говорить, и думать, и чувствовать очень тонко. Та же тонкость понимания и способность дать нравственную оценку своему положению и своим обязанностям сказывается в замечательном "статейном списке", или письме Алексея Михайловича к Никону, митрополиту Новгородскому, с описанием смерти патриарха Иосифа. Вряд ли Иосиф пользовался действительно любовью царя и имел в его глазах большой нравственный авторитет. Но царь считал своей обязанностью чтить святителя и относиться к нему с должным вниманием, поэтому он окружил больного патриарха своими заботами, посещал его, присутствовал даже при его агонии, участвовал в чине его погребения и лично самым старательным образом переписал "келейную казну" патриарха, "с полторы недели ежедень ходил" в патриаршие покои как душеприказчик. Во всем этом Алексей Михайлович и дает добровольный отчет Никону, предназначенному уже в патриархи всея Руси. Надобно, прочитать сплошь весь царский "статейный список", чтобы в полной мере усвоить его своеобразную прелесть. Описание последней болезни патриарха сделано чрезвычайно ярко с полной реальностью, причем царь сокрушается, что упустил случай по московскому обычаю напомнить Иосифу о необходимости предсмертных распоряжений. "И ты меня, грешнаго, прости (пишет он Никону), что яз ему не воспомянул о духовной и кому душу свою прикажет". Царь пожалел пугать Иосифа, не думая, что он уже так плох: "Мне молвить про духовную-то, и помнит: вот де меня избывает!" Здесь личная деликатность заставила царя Алексея отступить от жестокого обычая старины, когда и самим царям в болезни их дьяки поминали "о духовной". Умершего патриарха вынесли в церковь, и царь пришел к его гробу в пустую церковь в ту минуту, когда можно было глазом видеть процесс разложения в трупе ("безмерно пухнет", "лицо розно пухнет"). Царь Алексей испугался: "И мне прииде, – пишет он, – помышление такое от врага: побеги де ты вон, тотчас де тебя, вскоча, удавит!.. И я, перекрестясь, да взял за руку его, света, и стал целовать, а во уме держу то слово: от земли создан, и в землю идет; чего боятися?.. Тем себя и оживил, что за руку-то его с молитвой взял!" Во время погребения патриарха случился грех: "Да такой грех, владыка святый: погребли без звону!.. а прежних патриархов с звоном погребали". Лишь сам царь вспомнил, что надо звонить, так уже стали звонить после срока. Похоронив патриарха, Алексей Михайлович принялся за разбор личного имущества патриаршего с целью его благотворительного распределения; кое-что из этого имущества царь и распродал. Самому царю нравились серебряные "суды" (посуда) патриарха, и он, разумеется, мог бы их приобрести для себя: было бы у него столько денег, "что и вчетверо цену-то дать", по его словам. Но государя удержало очень благородное соображение: "Да и в том меня, владыко святый, прости (пишет царь Никону): немного и я покусился иным судам, да милостию Божиею воздержался и вашими молитвами святыми. Ей-ей, владыко святый, се от Бога грех, се от людей зазорно, а се какой я буду прикащик: самому мне (суды) имать, а деньги мне платить себе ж?!" Вот с какими чертами душевной деликатности, нравственной щекотливости и совестливости выступает перед нами самодержец XVII в., боящийся греха от Бога и зазора от людей и подчиняющий христианскому чувству свой суеверный страх!
   То же чувство деликатности, основанной на нравственной вдумчивости, сказывается в любопытнейшем выговоре царя воеводе князю Юрию Алексеевичу Долгорукому. Долгорукий в 1658 г. удачно действовал против Литвы и взял в плен гетмана Гонсевского. Но его успех был следствием его личной инициативы: он действовал по соображению с обстановкой, без спроса и ведома царского. Мало того, он почему-то не известил царя вовремя о своих действиях и главным образом об отступлении от Вильны, которое в Москве не одобрили. Выходило так, что за одно надлежало Долгорукого хвалить, а за другое порицать. Царь Алексей находил нужным официально выказать недовольство поведением Долгорукого, а неофициально послал ему письмо с мягким и милостивым выговором. "Похваляем тебя без вести (т. е. без реляции Долгорукого) и жаловать обещаемся", – писал государь, но тут же добавлял, что эта похвала частная и негласная: "И хотим с милостивым словом послать и с иною нашею государевою милостию, да нельзя послать: отписки от тебя нет, неведомо, против чего писать тебе!" Объяснив, что Долгорукий сам себе устроил "бесчестье", царь обращается к интимным упрекам: "Ты за мою, просто молвить, милостивую любовь ни одной строки не писывал ни о чем! Писал к друзьям своим, а те – ей, ей! – про тебя же переговаривают да смеются, как ты торопишься, как и иное делаешь… Чаю, что князь Никита Иванович (Одоевский) тебя подбил; и его было слушать напрасно: ведаешь сам, какой он промышленник! послушаешь, как про него поют на Москве"… Но одновременно с горькими укоризнами царь говорит Долгорукому и ласковые слова: "Тебе бы о сей грамоте не печалиться: любя тебя пишу, а не кручинясь; а сверх того сын твой скажет, какая немилость моя к тебе и к нему!… Жаль конечно тебя: впрямь Бог хотел тобою всякое дело в совершение не во многие дни привести… да сам ты от себя потерял!" В заключение царь жалует Долгорукого тем, что велит оставить свой выговор втайне: "А прочтя сию нашу грамоту и запечатав, прислать ее к нам с тем же, кто к тебе с нею приедет". Очень продуманно, деликатно и тактично это желание царя Алексея добрым интимным внушением смягчить и объяснить официальное взыскание с человека, хотя и заслуженного, но формально провинившегося.
   Во всех посланиях царя Алексея Михайловича, подобных приведенному, где царю приходилось обсуждать, а иногда и осуждать поступки разных лиц, бросается в глаза одна любопытная черта. Царь не только обнаруживает в себе большую нравственную чуткость, но он умеет и любит анализировать: он всегда очень пространно доказывает вину, объясняет, против кого и против чего именно погрешил виновный и насколько сильно и тяжко его прегрешение. Характернейший образец подобных рассуждений находим в его обращении к князю Григорию Семеновичу Куракину с выговором за то, что он (в 1668 г.) не поспешил на выручку гарнизонам Нежина и Чернигова. Царь упрекнул Куракина в недомыслии, в том, что он "притчею не промыслит, что будет" вследствие его промедления. "То будет (объясняет царь воеводе): первое – Бога прогневает… и кровь напрасно многую прольет; второе – людей потеряет и страх на людей наведет и торопость, третье – от великаго государя гнев примет; четвертое – от людей стыд и срам, что даром людей потерял; пятое – славу и честь, на свете Богом дарованную, непристойным делом… отгонит от себя и вместо славы укоризны всякия и неудобные переговоры восприимет. И то все писано к нему, боярину (заключает Алексей Михайлович), хотя добра святой и восточной церкви и чтобы дело Божие и его государево свершалось в добром полководстве, а его, боярина, жалуя и хотя ему чести и жалея его старости!" Наблюдения над такими словесными упражнениями приводят к мысли, что царь Алексей много и основательно размышлял. И это размышление состояло не в том только, что в уме Алексея Михайловича послушно и живо припоминались им читанные тексты и чужие мысли, подходящие внешним образом к данному времени и случаю. Умственная работа приводила его к образованию собственных взглядов на мир и людей, а равно и общих нравственных понятий, которые составляли его собственное философско-нравственное достояние. Конечно, это не была система мировоззрения в современном смысле; тем не менее в сознании Алексея Михайловича был такой отчетливый моральный строй и порядок, что всякий частный случай ему легко было подвести под его общие понятия и дать ему категорическую оценку. Нет возможности восстановить в общем содержании и системе этот душевный строй, прежде всего потому, что и сам его обладатель никогда не заботился об этом. Однако для примера укажем хотя бы на то, что, исходя из религиозно-нравственных оснований, Алексей Михайлович имел ясное и твердое понятие о происхождении и значении царской власти в Московском государстве как власти богоустановленной и назначенной для того, чтобы "рассуждать людей вправду" и "беспомощным помогать". Уже были выше приведены слова царя Алексея князю Гр. Ромодановскому: "Бог благословил и предал нам, государю, править и рассуждать люди своя на востоке и на западе и на юге и на севере вправду". Для царя Алексея это была не случайная красивая фраза, а постоянная твердая формула его власти, которую он сознательно повторял всегда, когда его мысль обращалась на объяснение смысла и цели его державных полномочий. В письме к князю Н. И. Одоевскому, например, царь однажды помянул о том, "как жить мне, государю, и вам, боярам", и на эту тему писал: "А мы, великий государь, ежедневно просим у Создателя … чтобы Господь Бог… даровал нам, великому государю, и вам, боярам, с нами единодушно люди Его, Световы, рассудити вправду, всем равно". Взятый здесь пример имеет цену в особенности потому, что для историка в данном случае ясен источник тех фраз царя Алексея, в которых столь категорически нашла себе определение, впервые в Московском государстве, идея державной власти. Свои мысли о существе царского суждения Алексей Михайлович черпал, по-видимому, из чина царского венчания или же непосредственно из главы 9-й Книги Премудрости Соломона. Не менее знаменательным кажется и отношение царя к вопросу о внешнем принуждении в делах веры. С заметной твердостью и смелостью мысли, хотя и в очень сдержанных фразах, царь пишет по этому вопросу митрополиту Никону, которого авторитет он ставил в те годы необыкновенно высоко. Он просит Никона не томить в походе монашеским послушанием сопровождавших его светских людей, "не заставливай у правила стоять: добро, государь владыко святый, учить премудра – премудрее будет, а безумному – мозолие ему есть!". Он ставит Никону на вид слова одного из его спутников, что Никон "никого де силою не заставит Богу веровать". При всем почтении к митрополиту, "не в пример святу мужу", Алексей Михайлович видимо разделяет мысли не согласных с Никоном и терпевших от него подневольных постников и молитвенников. Нельзя силой заставить Богу веровать – это по всей видимости убеждение самого Алексея Михайловича.
   При постоянном религиозном настроении и напряженной моральной вдумчивости Алексей Михайлович обладал одной симпатичной чертой, которая, казалось бы, мало могла уживаться с его аскетизмом и наклонностью к отвлеченному наставительному резонерству. Царь Алексей был весьма эстетичен – в том смысле, что любил и понимал красоту. Его эстетическое чувство сказывалось ярче всего в страсти к соколиной охоте, а позже – к сельскому хозяйству. Кроме прямых ощущений охотника и обычных удовольствий охоты с ее азартом и шумным движением, соколиная потеха удовлетворяла в царе Алексее и чувству красоты. В "Уряднике сокольничья пути" он очень тонко рассуждает о красоте разных охотничьих птиц, о прелести птичьего лета и удара, о внешнем изяществе своей охоты. Для него "его государевы красныя и славные птичьи охоты" урядство или порядок "уставляет и объявляет красоту и удивление"; высокого сокола лет – "красносмотрителен и радостен"; копцова (т. е. копчика) добыча и лет – "добро-виден". Он следит за красотой сокольничьего наряда и оговаривает, чтобы нашивка на кафтанах была "золотная" или серебряная: "к какому цвету какая пристанет"; требует, чтобы сокольник держал птицу "подъявительно к видению человеческому и ко красоте кречатьей", т. е. так, чтобы ее рассмотреть было удобно и красиво. Элемент красоты и изящества вообще играет не последнюю роль в "урядстве" всего охотничьего чина царя Алексея. То же чувство красоты заставляло царя увлекаться внешним благочестием церковного служения и строго следить за ним, иногда даже нарушая его внутреннюю чинность для внешней красоты. В записках Павла Алеппского можно видеть много примеров тому, как царь распоряжался в церкви, наводя порядок и красоту в такие минуты, когда, по нашим понятиям, ему надлежало бы хранить молчание и благоговение. Не только церковные церемонии, но и парады придворные и военные необыкновенно занимали Алексея Михайловича с точки зрения "чина" и "урядства", т. е. внешнего порядка, красоты и великолепия. Он, например, с чрезвычайным усердием устраивал смотры и проводы своим войскам перед первым литовским походом, обставляя их торжественным и красивым церемониалом. Большой эстетический вкус царя сказывался в выборе любимых мест: кто знает положение Саввина-Сторожевского монастыря в Звенигороде, излюбленного царем Алексеем Михайловичем, тот согласится, что это одно из красивейших мест всей Московской губернии; кто был в селе Коломенском, тот помнит, конечно, тамошние прекрасные виды с высокого берега Москвы-реки. Мирная красота этих мест – обычный тип великорусского пейзажа – так соответствует характеру "гораздо тихаго" царя.
   Соединение глубокой религиозности и аскетизма с охотничьими наслаждениями и светлым взглядом на жизнь не было противоречием в натуре и философии Алексея Михайловича. В нем религия и молитва не исключали удовольствий и потех. Он сознательно позволял себе свои охотничьи и комедийные развлечения, не считал их преступными, не каялся после них. У него и на удовольствия был свой особый взгляд. "И зело потеха сия полевая утешает сердца печальныя, – пишет он в наставлении сокольникам. – Будите охочи, забавляйтеся, утешайтеся сею доброю потехою… да не одолеют вас кручины и печали всякия". Таким образом, в сознании Алексея Михайловича охотничья потеха есть противодействие печали, и подобный взгляд на удовольствия не случайно соскользнул с его пера: по мнению царя, жизнь не есть печаль, и от печали нужно лечиться, нужно гнать ее – так и Бог велел. Он просит Одоевского не плакать о смерти сына: "Нельзя, что не поскорбеть и не прослезиться, и прослезиться надобно – да в меру, чтобы Бога наипаче не прогневать". Но если жизнь – не тяжелое, мрачное испытание, то она для царя Алексея и не сплошное наслаждение. Цель жизни – спасение души, и достигается эта цель хорошей благочестивой жизнью; а хорошая жизнь, по мнению царя, должна проходить в строгом порядке: в ней все должно иметь свое место и время; царь, говоря о потехе, напоминает своим сокольникам: "Правды же и суда и милостивые любве и ратнаго строя николиже позабывайте: делу время и потехе час". Таким образом, страстно люби мая царем Алексеем забава для него все-таки только забава и не должна мешать делу. Он убежден, что во все, что бы ни делал человек, нужно вносить порядок, "чин". "Хотя и мала вещь, а будет по чину честна, мерна, стройна, благочинна, – никто же зазрит, никто же похулит, всякий похвалит, всякий прославит и удивится, что в малой вещи честь и чин и образец положен по мере". Чин и благоустройство для Алексея Михайловича – залог успеха во всем. "Без чина же всякая вещь не утвердится и не укрепится; бесстройство же теряет дело и восставляет безделье", – говорит он. Поэтому царь Алексей Михайлович очень заботится о порядке во всяком большом и малом деле. Он только тогда бывал счастлив, когда на душе у него было светло и ясно, и кругом все было светло и спокойно, все на месте, все по чину. Об этом-то внутреннем равновесии и внешнем порядке более всего заботился царь Алексей, мешая дело с потехой и соединяя подвиги строгого аскетизма с чистыми и мирными наслаждениями. Такая непрерывно владевшая царем Алексеем забота позволяет сравнить его (хотя аналогия здесь может быть лишь очень отдаленная) с первыми эпикурейцами, искавшими своей "атараксии", безмятежного душевного равновесия, в разумном и сдержанном наслаждении.
   До сих пор царь Алексей Михайлович был обращен к нам своими светлыми сторонами, и мы ими любовались. Но были же и тени. Конечно, надо счесть показным и неискренним "смирением паче гордости" тот отзыв, какой однажды дал сам о себе царь Никону: "А про нас, изволишь ведать, и мы, по милости Божий и по вашему святительскому благословению, как есть истинный царь христианский наричюся, а по своим злым мерзким делам недостоин и во псы – не токмо в цари!" Злых и мерзких дел за царем Алексеем современники не знают; однако иногда они бывали им недовольны. В годы его молодости, в эпоху законодательных работ над Уложением (1649 г.), настроение народных масс было настолько неспокойно, что многие давали волю языку. Один из озлобленных реформами уличных озорников Савинка Корепин болтал на Москве про юного государя, что царь "глядит все изо рта у бояр Морозова и Милославскаго: они всем владеют, и сам государь все это знает да молчит". Мысль, что царь "глядит изо рта" у других, мелькает и позднее. В поведении Коломенского архиепископа Иосифа (1660-1670 гг.) вскрывались не раз его беспощадные отзывы о царе Алексее и боярах. Иосиф говаривал про великого государя, что "не умеет в царстве никакой расправы сам собою чинить, люди им владеют", а про бояр – что "бояре – Хамов род, государь того и не знает, что они делают". В минуты большого раздражения Иосиф обзывал Алексея Михайловича весьма презрительными бранными словами, которых общий смысл обличал царя в полной неспособности к делам. Встречаясь с такими отзывами, не знаешь, как следует их истолковать и как их можно примирить со многими свидетельствами о разуме и широких интересах Алексея Михайловича. "Гораздо тихий" царь был ведь тих добротой, а не смыслом; это ясно для всех, знакомых с историческим материалом. Только пристальное наблюдение открывает в натуре царя Алексея две такие черты, которые могут осветить и объяснить существовавшее недовольство им.
   При всей своей живости, при всем своем уме царь Алексей Михайлович был безвольный и временами малодушный человек. Пользуясь его добротой и безволием, окружавшие не только своевольничали, но забирали власть и над самим "тихим" государем. В письмах царя есть удивительные этому доказательства. В 1652 г. он пишет Никону, что дворецкий князь Алексей Мих. Львов "бил челом об отставке". Это был возмутительный самоуправец, много лет безнаказанно сидевший в приказе Большого дворца. Царь обрадовался, что можно избавиться от Львова, и "во дворец посадил Василия Бутурлина". С наивной похвальбой он сообщает Никону: "а слово мое ныне во Дворце добре страшно, и (все) делается без замотчанья!" Стало быть, такова была наглость князя Львова, что ему не страшно казалось и царское слово, и так велика была слабость государя, что он не мог сам избавиться от своего дворецкого! После этого примера становится понятным, что около того же времени и ничтожный приказный человек Л. Плещеев мог цинично похваляться, что "про меня де ведает государь, что я зернщик (т. е. игрок)!… у меня де Москва была в руке вся, я де и боярам указывал!". В упоминании государя Плещеевым мелькает тот же намек на отсутствие страха перед государевым именем и, словом, как и в наивном письме самого государя. Любопытно, что придворные и приказные люди не только за глазами у доброго царя давали себе волю, но и в глаза ему осмеливались показывать свои настроения. В походе 1654 г. окружавшие Алексея Михайловича, по его словам в письме кн. Трубецкому, "едут с нами отнюдь не единодушием, наипаче двоедушием, как есть облака: иногда благопотребным воздухом и благонадежным и уповательным явится; иногда зноем и яростию и ненастьем всяким злохитренным и обычаем московским явятся; иногда злым отчаянием и погибель прорицают; иногда тихостью и бедностью лица своего отходят лукавым сердцем… А мне уже, Бог свидетель, каково становится от двоедушия того, отнюдь упования нет!" При отсутствии твердой воли в характере царя Алексея он не мог взять в свои руки настроение окружающих, не мог круто разделаться с виновными, прогнать самоуправца. Он мог вспыхнуть, выбранить, даже ударить, но затем быстро сдавался и искал примирения. Он терпел князя Львова у дел, держал около себя своего плохого тестя Милославского, давал волю безмерному властолюбию Никона – потому, что не имел в себе силы бороться ни с служебными злоупотреблениями, ни с придворными влияниями, ни с сильными характерами. Не истребить зло с корнем, не убрать непригодного человека, а найти компромисс и паллиатив, закрыть глаза и спрятать, как страус, голову в куст – вот обычный прием Алексея Михайловича, результат его маловолия и малодушия. Хуже всего он чувствовал себя тогда, когда видел неизбежность вступить открыто в какое-либо неприятное дело. Малодушно он убегал от ответственных объяснений и спешил заслониться другими людьми. Сообщив Никону в письме о неудовольствиях на него, существующих среди его окружающих, царь сейчас же оговаривается: "И тебе бы, владыко святый, пожаловать – сие писание сохранить и скрыть втайне!… да будет и изволишь ему (жалобщику) говорить, и ты, владыко святый, говори от своего лица, будто к тебе мимо меня писали (о его жалобах)". Желание стать в стороне стыдит, по-видимому, самого Алексея Михайловича, и он предлагает Никону отложить объяснение с недовольным на него боярином до Москвы. "Здесь бы передо мною вы с очей на очи переведались", – предлагает он, разумеется, в надежде, что время уничтожит остроту неудовольствии и смягчит врагов до очной ставки. Душевным малодушием доброго государя следует объяснить его вкус к письменным выговорам: за глаза можно было написать много и сильно, грозно и красиво; а в глаза бранить трудно и жалко. В глаза бранить кого-либо царю Алексею было можно только в минуты кратковременных вспышек горячего гнева, когда у него вместе с языком развязывались и руки.
   Итак, слабость характера была одним из теневых свойств царя Алексея Михайловича. Другое его отрицательное свойство легче описать, чем назвать. Царь Алексей не умел и не думал работать. Он не знал поэзии и радостей труда и в этом отношении был совершенной противоположностью своему сыну Петру. Жить и наслаждаться он мог среди "малой вещи", как он называл свою охоту и как можно назвать все его иные потехи. Вся его энергия уходила в отправление того "чина", который он видел в вековом церковном и дворцовом обиходе. Вся его инициатива ограничивалась кругом приятных "новшеств", которые в его время, но независимо от него стали проникать в жизнь московской знати. Управление же государством не было таким делом, которое царь Алексей желал бы принять непосредственно на себя. Для того существовали бояре и приказные люди. Сначала за царя Алексея правил Борис Ив. Морозов, потом настала пора кн. Никиты Ив. Одоевского, за ним стал временщиком патриарх Никон, правивший не только святительские дела, но и царские; за Никоном следовали Ордин-Нащокин и Матвеев. Во всякую минуту деятельности царя Алексея мы видим около него доверенных лиц, которые правят. Царь же, так сказать, присутствует при их работе, хвалит их или спорит с ними, хлопочет о внешнем "урядстве", пишет письма о событиях – словом, суетится кругом действительных работников и деятелей, Но ни работать с ними, ни увлекать их властной волей боевого вождя он не может.