Плонский Александр
Прощание с веком
Александр Плонский
Прощание с веком
От автора.
Я живу одновременно в двух веках - двадцатом и двадцать первом. Точнее тело мое пребывает в двадцать первом, а душа по-прежнему в двадцатом. И неудивительно: все самое интересное и значительное, что было в моей, насыщенной событиями, жизни связано именно с ушедшим столетием. И эта книга - своеобразное прощание с ним. Но ее нельзя считать мемуарами. Мемуары пишутся, что называется, задним числом. Что-то "реставрируется" по памяти, что-то присочиняется. Здесь же, как говорят нумизматы, не "новодел", а оригинал. Поначалу я просто хотел скомпоновать в одно целое главы, не вошедшие по произволу редактора в книгу "Прикосновение к вечности" (Омское книжное издательство, 1985). И вначале не придумал ничего лучшего, чем дать своим запискам банальное название "О времени и о себе". Однако уже в процессе "реанимации" несостоявшейся книги я понял, что задуманные рамки для нее тесны. Многое из того, что сохранилось в черновиках, не входило в те главы, другое публиковалось в виде очерков. Немало переосмыслено, но я принципиально не подновлял написанное, а как бы вступал в диалог, иногда даже в спор с самим собой, подобно тому, как дискутируют два человека. Один - мое "я" ХХ века, другой - мое же "я", но уже ХХI. Этот спор выразился в послесловиях, которыми снабжено большинство глав. Главы, написанные преимущественно в восьмидесятых годах века двадцатого комментировалось с позиций 2002 года, когда частью компоновалась, а частью писалась эта книга. В комментариях и насмешка над собственной наивностью, и признание проницательности. Хотя книга сугубо "личная" и ни в коей мере не претендует на объективность, она, пусть в малой мере, - зеркало отошедшей эпохи.
(C)
ГЛАВА ПЕРВАЯ.
Грани призвания
... Как Одиссей усталый, бури изведав, бои, атаки, плыву на поиск своей Итаки...
Эдуардас Межелайтис
Счастлив тот, кто смолоду обрел призвание. Но в чем оно заключается? То ли это производная таланта, то ли нечто от него обособленное, определяемое не способностями, а склонностями или чем-нибудь еще? Яркий, своеобычно талантливый фантаст Илья Иосифович Варшавский писал о себе: "Существует мнение, будто человеку, вступившему в седьмой десяток жизни, приятно вспомнить прошлое, или, выражаясь высоким стилем романиста, окинуть мысленным взглядом пройденный путь. В иных случаях, может быть, это верно, но я, предаваясь воспоминаниям, не испытываю ничего, кроме недоумения, потому что всегда добровольно выбирал себе занятие, противоречащее моим вкусам и наклонностям. Так, например, будучи с детства убежденным домоседом, избрал профессию моряка торгового флота; питая отвращение ко всякой гремящей технике, большую часть жизни строил, испытывал и конструировал дизель-моторы... Фантастику я никогда не любил и еще 12 лет назад и в мыслях не имел стать когда-нибудь писателем-фантастом". Он стал фантастом о большой буквы, но, к сожалению, так поздно... Впрочем, не будь моряка торгового флота и конструктора "гремящей техники", видимо, не порадовал бы нас своим рождением и писатель- фантаст... Значит ли это, что Варшавский вслепую искал призвание и (повезло!) нашел-таки его? Нет, само призвание нашло Илью Варшавского, а он, со свойственной ему ироничностью подчинился необходимости. Возможно, ему казалось, что он лишь притворяется писателем-фантастом - не оттого ли столь озорны его рассказы? В "феномене Варшавского" главенствовал талант. Он заявил о себе вопреки склонности, наперекор логике. А бывает и совсем наоборот. Скажем, человека неудержимо тянет писать. И наслаждение от литературного творчества он получает огромное. Словом, призвание к писательскому труду у него вроде бы есть. А вот таланта нет в помине. Без него же писатель и не писатель вовсе, а графоман. Никто его не печатает и не читает: в литературе и искусстве без таланта или, по крайней мере, "прожиточного минимума" способностей делать нечего... Но ведь человек не знает, есть у него этот минимум или нет. Ему нравится писать, собственные произведения кажутся шедеврами, а другие этого почему-то не понимают... Как видим, талант не всегда сопутствует призванию, а призвание - таланту. Нелегко разобраться в их запутанных отношениях. Мало кому посчастливится предугадать истинное призвание - его не вычислишь даже с помощью компьютера. Еще реже случается разглядеть в себе талант- он виден лишь со стороны. И уж совсем редко удается распознать то и другое. Для писателя бесталанность- драма. А во многих профессиях талант и призвание вовсе не обязательны, их с успехом замещает квалификация. В других отсутствие таланта и призвания может быть восполнено настойчивостью, чувством долга и ответственности, сознательным отношением к своему, пусть не очень любимому, делу. Сколько на свете таких "специалистов не по призванию" - инженеров, врачей, строителей! И вовсе не "горе-специалистов", а хороших, авторитетных, уважаемых. Они приносят несомненную пользу. Только вот получают ли удовлетворение от того, что делают? Николай Константинович Рерих (1874-1947), о котором Джавахарлал Неру писал: "... Поражаюсь размаху и богатству его деятельности и творческого гения. Великий художник, великий ученый и писатель, археолог и исследователь, он касался и освещал множество аспектов человеческих устремлений", справедливо утверждает: "Велико несчастье прикасаться к работе без любви к ней, с единственным желанием поскорее от нее отвязаться. Работающий в сердечном увлечении не чувствует усталости..." Возможно, призвание это и есть непреходящее сердечное увлечение, когда "вы ищете совершенствованья, забываете себя во имя творимого вами, отрешаетесь от эгоизма..." Много лет назад запало мне в память четверостишье:
"Упаси нас бог познать заботу Об ушедшей юности грустить, Делать нелюбимую работу, С нелюбимой женщиною жить".
Мне повезло - я редко делал нелюбимую работу (возможно, уберегла природная леность). Сравнительно рано окончил институт. Двадцатипятилетие отметил первой книгой ("Пьезокварц в технике связи", Государственное энергетическое издательство, 1951). В двадцать восемь лет уже заведовал лабораторией научно-исследовательского института, в тридцать один получил кафедру. Увы, довелось также в избытке изведать бои и бури... И если я в конце концов нашел свою Итаку, то один из ее компонентов - умение подниматься после нокаута. Мне повезло и потому, что я еще мальчишкой приобщился к увлекательному делу - радиолюбительству, был пощажен войной, не сбился с курса в трудное послевоенное время. Не склонен, однако, преувеличивать свою удачливость, да и успехи оцениваю более чем трезво. Но, не касаясь таланта, скажу: призванием судьба меня не обделила. Более того, она расщедрилась на своего рода "триптих", объединив в моем призвании науку, литературу и преподавание. Три грани призвания - какая из них главная? По-старшинству, безусловно, наука. Не отношу себя к большим ученым. Кое-что сделал, пожалуй, мог бы сделать гораздо больше. Во всяком случае, было в моей жизни время, когда я, подобно Архимеду, чувствовал себя способным перевернуть Землю - лишь бы нашелся подходящий рычаг. До сих пор вспоминаю это мгновенно промелькнувшее время с каким-то глупым умилением. Тогда мне еще не исполнилось шестнадцати. Война занесла меня в Белозерск Вологодской области.
Мутно-красная луна Из-за туч едва мигает, В Белом озере волна Неприветливо седая...
Я лежал на протопленной печи в блаженном тепле и при свете коптилки решал задачи, собираясь, во что бы то ни стало, сдать экстерном экзамены за десятый класс. Голова была поразительно легкой и ясной. Все давалось буквально с лета. На меня вдруг снизошло высокое вдохновение! Февраль сорок второго года, темень, вьюга... А жизнь кажется прекрасной, вера в свои силы - необычайная! Словно ты не песчинка, влекомая ураганом войны, а былинный богатырь Илья Муромец, которому отроду предназначены подвиги... Но Землю я так и не перевернул, хотя в сорок лет стал доктором наук и профессором. Со второй гранью признания - литературой вышло вообще совсем не так, как мечталось. Я жаждал успехов в литературе художественной, но о них до далекой поры не было и речи: для этого не хватало ни таланта, ни жизненного опыта. Я любил поэтическую музу, она меня - нисколько. И рассчитывать на взаимность не приходилось. Жизненный опыт - дело наживное, а вот талант... Перефразируя пословицу, можно сказать: в двадцать лет его нет - и не будет! Увы, поэта из меня не получилось, хотя нанизывал стихотворные строки я весьма бойко и рифмы придумывал отменные. Но поэзия, оказывается, совсем не гладкопись, а кровь и плоть космически возвышенной души. И лишь один из миллиарда способен на волшебство поэзии. От графомании меня спасла... научно-популярная литература, эта золушка, на которую смотрят свысока как "истинные" писатели, так и "истинные" ученые. А то, что случилась дальше, иначе, чем предначертанием судьбы, не объяснишь. Я успел получить первую и вторую премии Всесоюзных конкурсов на лучшие произведения научно-популярной литературы, мои книги переиздавались во многих странах, но по мере накопления жизненного опыта рамки "научпопа" становились для меня все более тесны. Ничтоже сумяшеся, я решил предпослать главам очередной книги "фантастические этюды". Но редактору мои новации (увы, не только на этот раз!) показались кощунственным нарушением канонов. И тогда, наобум, я решил (вернее, решился!) послать свои новеллки в журнал "Вокруг света". К моему изумлению, их начали печатать одну за другой. Я даже ухитрился получить премию журнала за фантастический рассказ "Экипаж". Появился стимул (и огромное желание!) писать фантастику. "Не мытьем, так катаньем" я стал-таки писателем! Наконец, третья грань - преподавание. Именно преподавание, а не педагогика. Педагог - профессия, преподаватель, как и ученый, - состояние. Иногда у меня возникает крамольное подозрение, что вузовской педагогики вообще не существует. Не ловите меня на слове: я осведомлен и о внедрении компьютеров в учебный процесс, и о технических сред ствах обучения, и о программированном контроле знаний. Но в технических вузах этим занимаются все-таки инженеры. И мне ни разу не приходилось слышать, чтобы кто-либо из моих коллег - профессоров и доцентов сказал: "мы, педагоги". Никто из нас не получил педагогического образования, здесь все, как говорится, от Бога. И вот эта грань моего призвания - самая яркая... Могу войти в студенческую аудиторию разбитый, в дурном настроении, а выйти - усталый, но обновленный. Лекция для меня - акт творчества, импровизации, откровения. Сколько легенд сложилось у меня о студентах и, по-видимому, у них обо мне! В начале преподавательской карьеры я готовился к лекции, как к подвигу. Составлял подробнейший конспект, перепечатывал его на машинке, тщательно разучивал. В аудитории клал стопку машинописных листов на кафедру и, читая лекцию наизусть, через каждые несколько минут переворачивал очередную страницу, чтобы в случае заминки не разыскивать забытую формулу, а наткнуться на нее с первого взгляда. Я был уверен, что листаю страницы незаметно. Но студенты замечают абсолютно все! И они решили подшутить над молодым "профессором". Когда я однажды вошел в аудиторию, то... не обнаружил кафедры. Она исчезла. Разложить листки было негде и я, скрепя сердце, засунул их в карман. А через некоторое время изумленно обнаружил, что работать стало легче - мне уже не приходилось раздваиваться, отвлекаться, то и дело думая: "не пора ли перевернуть страницу?" Словом, спасибо, милые мои студенты! Возможно, именно благодаря вашей небезобидной шутке я состоялся как преподаватель... Три грани призвания. "Любовный треугольник", в котором до сих пор не могу разобраться!
ГЛАВА ВТОРАЯ.
Твой лунный кратер
Здесь собраны живьем живые люди со всеми потрохами: с именами, фамилиями, местожительством и службой- и ваш слуга покорный среди них...
Я прикасался к ним, и прикасались они ко мне. И как бывает в жизни, Я в них вживался, а они - в меня...
Пабло Неруда (1904-1973)
Человек живет среди людей, общается с ними, учится у них. Человеческий интеллект - интеграл способностей, знаний, опыта, навыков. Расчленить эти слагаемые невозможно, как невозможно сказать, что здесь свое, природное, а что воспринятое, впитанное, позаимствованное. Человек "сам по себе" подобен электрону в вакууме. И пусть электрон-одиночку называют свободным, толку от такой "свободы" мало, лишь упорядоченный, целенаправленный поток электронов способен освещать жилища, приводить в движение роторы машин, обогревать оранжереи. И лишь в сотрудничестве друг с другом люди находят силы для преодоления преград, воздвигаемых природой и... самими же людьми. Память о людях, с которыми тебя на годы либо на мгновенья сводила судьба, - бесценное жизненное достояние. Я с наслаждением прочитал "Воздушные фрегаты" Леонида Мартынова. И не оттого лишь, что они открыли для меня Омск двадцатых-тридцатых годов, но и потому, что их страницы населяют живые люди, а не литературные герои. Люди с их талантами, чувствами, чудачествами... Спасибо Мартынову! И мне посчастливилось встречаться с интересными, а иногда и выдающимися людьми. Имена одних я встречаю в энциклопедиях, другие пока безвестны. В музыкальной энциклопедии есть статья, посвященная Матвею Акимовичу Гозенпуду (1903-1961), композитору и пианисту, профессору Киевской, а затем Новосибирской консерватории. Не знаю, при каких обстоятельствах он потерял руку - для пианиста, дипломанта Первого Всесоюзного конкурса музыкантов-исполнителей это, казалось бы, невосполнимая утрата. Но композитор Гозенпуд не перестал быть пианистом. Он создал ряд сложнейших, на мой взгляд, произведений специально для одной руки (если не ошибаюсь, - левой!). И, честное слово, когда он виртуозно исполнял их, не хотелось верить глазам... Однажды я захотел показать себя знатоком музыки и принялся расхваливать "Полонез" Огинского. - И это вы считаете музыкой? - удивился Гозенпуд. - "Полонез" Огинского вне музыки! - важно поддакнул присутствовавший при разговоре доцент Новосибирской консерватории. - Не согласен! - возразил я. - "Полонез" воздействует на эмоции слушателей, на их настроение. Понимаю, он сентиментален, может бить, даже слащав. Но доходит до сердца. Не в этом ли смысл искусства? Гозенпуд помолчал. - Войдите в комнату, окрашенную темной краской, - сказал он затем. Уверен, что вскоре у вас испортится настроение. А в светлом помещении, наоборот, станет приподнятым. Значит ли это, что маляр создал произведение искусства? Я сужу о "Полонезе" как профессионал, вы- как дилетант. Вероятно он был прав, художник с интеллектом ученого, создатель архисложных шедевров, которые снискали почтение знатоков и не нашли дороги к сердцам тех, кому близок и доступен Огинский. Можно ли назвать это неудачей? Подождем с ответом лет сто ...
В те далекие пятидесятые годы я, что называется, сидел на двух стульях: заведовал лабораторией научно-исследовательского института и был старшим научным редактором научно-популярной библиотеки Государственного издательства технико-теоретической литературы. Во второй своей ипостаси и познакомился с Ари Абрамовичем Штернфельдом. В энциклопедии о нем сказано: "... Один из пионеров космонавтики, доктор технических наук honoris causa АН СССР... Международные премии Эно-Пельтри-Гирша по астронавтике (1933) и Галабера по космонавтике (1962)". Говорят, - жизнь полосатая. Судя по всему, Ари Абрамович, французский еврей-коммунист, эмигрировавший перед войной в Советский Союз и надолго отлученный от космоса, переживал темную полосу. Рукопись его книги "Межпланетные полеты" второй год лежала в издательстве без движения. Наконец, ее дали мне. Научно-популярный жанр не так прост, как кое-кому кажется. Уже будучи автором трех научно-технических книг, я, по договору с тем же Гостехтеориздатом, написал брошюру "Пьезоэлектричество". Рецензировала ее Клавдия Васильевна Шалимова, впоследствии доктор физико-математических наук, женщина необычайно эрудированная и едкая, словно концентрированная серная кислота. Ее отзыв был уничтожающим. Заведующий редакцией научно-популярной литературы добрейший Владимир Андреевич Мезенцев, обращаясь к тому, что от меня осталось, участливо сказал: - Воля ваша, но, по-моему, переделывать не стоит, зря потратите время. На переработанную рукопись та же Клавдия Васильевна дала диаметрально противоположную по смыслу рецензию. Брошюру издали, а меня пригласили на работу в издательство, очевидно полагая, что человек, способный отредактировать свою соб-ственную безнадежную книжку, сумеет сделать то же самое с чужими. Как специалист по "безнадежным" рукописям, я и подключился к "Межпланетным полетам*. И вот работа завершена. Впервые встречаюсь с автором. Внешне он напоминал древнего (не по возрасту, а по эпохе) ассирийца с гривой седеющих черных волос, пышной бородой, высоким лбом, выпуклыми глазами-маслинами. Добавьте к этому наушник слухового аппарата, быструю нечленораздельную речь, активную мимику, и вы получите мое первое впечатление об Ари Абрамовиче. Штернфельда сопровождала жена - тихая, не заметная на его фоне женщина. В ее отношении к мужу было что-то материнское. Она по-сушеству служила переводчицей: несмотря на слуховой аппарат Штернфельд не понимал меня, а я, в свою очередь, не мог приспособиться к его речи (Ари Абрамович говорил с сильным акцентом, усугублявшимся привычкой перебивать самого себя). И здесь я допустил непростительную для профессионального редактора оплошность. Правка была настолько обильна, что не оставалось буквально живого места. Если бы я предварительно отдал рукопись на машинку и показал Штернфельду чистенький машинописный экземпляр, все бы обошлось как нельзя лучше. Но перед Ари Абрамовичем было его детище, подвергнувшееся чудовищной вивисекции, - так ему, по крайней мере, показалось. И Штернфельд, издерганный преследовавшими его в то время неудачами, буквально взорвался... До сих пор эта сцена у меня перед глазами... Затолкав смятые листы рукописи в портфель, он выбежал, крикнув что-то вроде: "ноги моей здесь не будет!" Назавтра я услышал в телефонной трубке голос его жены. - Приносим извинения, - сказала она. - Ари Абрамович прочитал рукопись и остался очень доволен ... Мы еще не раз встречались, - автор книги оказался милым приветливым человеком. А когда "Межпланетные полеты" увидели свет, я пожучил экземпляр с трогательной дарственной надписью, начинавшейся словами: "Долгожданному редактору этой книги..." Вот пишу и думаю: "а как я прореагирую, когда редактор "Прикосновения" перекроит выстраданное мною?" Скажу честно: не знаю... (Примечание: так оно и получилось!). И еще одна статья в энциклопедии - о Владимире Ивановиче Сифорове, члене-корреспонденте АН СССР. С ним мне посчастливилось сотрудничать несколько лет- дважды мы были соавторами, дважды Владимир Иванович редактировал мои книги. Вот уж к кому подходит определение "светлая личность". Бывший беспризорник, воспитанник детского дома, стал крупным ученым в области радиотехники и электроники, почетным членом Венгерской академии наук. В тридцать четыре года - профессор, автор фундаментальных научных трудов, В. И. Сифоров занимал высокие посты - заместителя министра радиотехнической промышленности СССР, директора научно-исследовательского института. И притом был обаятельным человеком. Остроумным, мастером дружеских розыгрышей. Любилт музыку и сам играл на фортепьяно. Не знаю, что сказал бы о его игре профессор Гозенпуд, но во мне она вызывала восхищение И зависть: бывший детдомовец, волей и талантом достигший вершин в науке, человек занятый важнейшими делами, сумел приобщиться к музыкальной культуре, к любительскому искусству, нашел для этого время. А память уводит меня в молодые годы... По окончании Московского авиационного института я был направлен на работу в НИИ. Нашим отделом руководил Борис Михайлович Коноплев, крупный, властный человек, лауреат Государственной премии (он получил ее за создание автоматической радиометеорологической станции). Мне он казался пожилым, а ему не было еще и сорока... Через несколько месяцев меня перевели в другой отдел, наши пути разошлись, но стиль работы Коноплева, его талант умного, волевого руководителя стали примером, которому я (увы, не всегда успешно) стараюсь следовать. Борис Коноплев прожил недолгую жизнь, но за сорок с небольшим лет он успел сделать гигантски много... Я снова встретился с ним на страницах маленькой энциклопедии "Космонавтика". И узнал, что один из кратеров на обратной стороне Луны назван его именем... В какой-то из лекций я упомянул стихотворение Владимира Маяковского "Товарищу Нетте пароходу и человеку", поменяв местами два последних слова. Меня тотчас поправили. И все же стою на своем: сначала человек, потом память о нем, воплощенная в названиях городов, улиц, теплоходов, лунных кратеров. Убежден, что Владимир Владимирович со мной согласился бы. Конечно, на всех не хватит ни городов, ни теплоходов, ни улиц. Да и не в этом, очевидно, главное, не в этом смысл жизни. Но думаю, легче жить, сознавая, что ты полезен людям, что ты достоин, пусть самого маленького, пока еще безымянного, лунного кратера!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
Старый Комод моего детства
С высокой кручи гордого утеса, где голый камень окружал меня, я вниз сошел и там раскрыл себя, помимо воли став каменотесом.
Микеланджело Буонарроти (1475-1564)
Чем больше углубляюсь я в книгу, тем труднее мне определить ее жанр. Это мои мысли, взгляды, рассуждения. Но мои лишь частично. Парадокс: я пишу книгу, а она, если можно так выразиться, переписывает меня. Потому что заставляет упорядочивать мысли и взгляды, проверяет их на "психологическую совместимость" и устойчивость. Ведь как часто мы по одному и тому же поводу сегодня рассуждаем так, а завтра этак! Не упрекаю себя и других в беспринципности, в двуличии. Взгляды не есть нечто раз и навсегда сформировавшееся, застывшее. Они эволюционизируют, а иногда с ними происходят и революционные превращения. В 1958 году "Советская Россия" издала мою книгу "Радиоэлектроника или рассказ об удивительных открытиях: о том, как человек приручил волну, о новом Аладине и его лампе, о том, как подслушали разговор звезд, о ста профессиях "мыслящей" машины и о многом другом". С тех пор кое-что в моих взглядах изменилось. Во-первых, мне перестали нравиться столь длинные названия. А во-вторых... Прежде я писал: "утверждают, что электронная машина со временем обретет способность самостоятельного мышления, что может быть создан "электронный мозг", не уступающий человеческому и даже превосходящий его". По моему тогдашнему мнению с этим нельзя было согласиться. В обоснование я приводил слова профессора Э. Кольмана: "... Машина не может ненавидеть и любить... она не имеет чувств, воли, не имеет характера... ее "память" не похожа на человеческую память, потому что наша память окрашена всякими переживаниями, между тем как у машины имеется лишь формальная, количественная модель памяти..." Тогда все это казалось мне убедительным, сейчас - нет. Мои взгляды на проблему искусственного интеллекта, мыслящей машины диаметрально изменились. И пусть бросит в меня камень тот, с кем такого никогда не случалось. Стал я с тех пор мудрее? Нет, но умудреннее (так, по крайней мере, мне кажется) - да. Иногда мы, не вдумываясь, произносим чужие слова, воспроизводим чужие мысли, принимая их за свои. А потом вдруг обнаруживаем, что они не только не свои и даже не просто чужие, а чуждые. Значит ли это, что я ратую за непостоянство взглядов, за идейные и прочие шатания, от которых рукой подать до измены идеалам и т.п.? Вовсе нет. Я просто вижу, что так бывает и (к сожалению или нет?) нередко. Сошлюсь на эпизод из "Лирического предисловия" к книге Анатолия Горелова "Гроза над соловьиным садом" (издательство "Советский писатель", Ленинградское отделение, 1975 г.) : "Это было свыше сорока лет назад... Молодой коммунист, редактор рапповского журнала, я... упорно продолжал любить стихи Александра Блока... В те годы в некоторых справочных изданиях предуведомлялось, что блоковский культ "вечной женственности" всего-навсего отззук "феодально-рыцарского романтизма", что стихи "Снежной маски" возникли в результате бегства поэта в "личную жизнь", что даже в "Скифах" поэт ориентируется "на отсталые крестьянские массы, переплескивающиеся в азиатские орды". Не будем жестоки, не станем называть фамилии авторов подобных вердиктов, ибо все мы- в боях и ошибках - пробивались к более высокому уровню понимания эстетических проблем времени". Действительно, не будем жестоки, в том числе и к Анатолию Горелову, который любил стихи Александра Блока хотя и "упорно", но "с некоторым смущением", причем и "любовь" и "смущение" оставались "в глубине души", а вслух (упаси бог высказать "слабость"!) не упоминались, поскольку сам Горелов, видите ли, "ничего поделать не мог". Спасибо ему хотя бы за то, что через сорок с лишком лет он все-таки преодолел юношеское смущение и написал о Блоке превосходную книгу. Примечание: не забывайте, что эти записки написаны в восьмидесятые годы двадцатого века. Сегодня, в начале двадцать первого, я мог бы привести куда более "жестокие" примеры эволюции (скорее, революции) взглядов, когда вчерашний партийный функционер клеймит коммунизм, которому в восьмидесятых поклонялся, как божеству, когда преподаватель "научного атеизма" читает лекции о канонах религии, когда старший лейтенант становится священником... в своей же дивизии...
Ловлю себя на том, что книга уходит из-под контроля. Только в этой главе! - утешаюсь самовнушением. Потом снова верну ее в русло, а сейчас пусть резвится, роется в моей памяти, словно в старом комоде ... И вот, слово за слово, - появился в моем рассказе Старый Комод. Не случайно пишу его с большой буквы - это не столько вещь, сколько символ. Перед войной мы жили в подмосковном поселке Лосинке, Лосиноостровке. В 1939 году его переименовали в честь полярного летчика Михаила Сергеевича Бабушкина (I893-I938), участника челюскинской эпопеи и высокоширотной экспедиции ледокола "Садко", Героя Советского Союза, родившегося поблизости от поселка в погибшего при авиационной катастрофе. В I960 году Лосинка, как ее по-прежнему предпочитали называть старожилы, вошла в черту Москвы. Мы жили в так называемом стандартном, то есть двухэтажном дощатом, оштукатуренном снаружи и изнутри доме, похожем на барак. Отопление печное, туалеты в тамбурах, вода из колонки. К нашей крошечной квартирке в торце дома примыкала веранда, имевшая два входа - со двора и из комнаты. С годами она обветшала, наружную дверь забили. Веранда не отапливалась, поэтому пользовались ею только летом. Тогда ее облупившийся фасад заплетал вьюнок с бледнорозовыми сла-боароматными цветками, и дом, при очень развитом воображении, можно было принять за старинный рыцарский замок. На веранде стоял Старый Комод. Ящики его рассохлись, им уже давно не пользовались по назначению, но не выбрасывали. В ящиках скрывался хаос, самый настоящий мифичесий хаос, полная противоположность порядку "космосу": железки различного происхождения и предназначения, радиолампы (я страстно увлекся радиолюбительством), шурупы, пружинки и многое другое из того, что называют бесполезным хламом. Во всем этом я копался с наслаждением, словно старьевщик, и всякий раз находил что-то неожиданное... Во дворе стоял деревянный, посеревший от времени и дождей стол. По вечерам на нем забивали "козла". Днем же он пустовал; поблизости сушилось белье, бродили сытые коты. Придя из школы, я - это бывало не часто, но запомнилось отчетливо, - ложился навзничь на стол и смотрел в небо. Небо было голубое, его еще не прочерчивали инверсионные следы реактивных самолетов, по нему плыли невозмутимые облака. Оно казалось ошеломительно свежим, словно нечаянное открытие, и принадлежало мне одному... Да, это было мое небо. Я лежал, смотрел и мечтал, ни о чем определенном. Веял ветерок, и это меня безотчетно волновало, набегали, сменяя друг друга, звуки и запахи, - я невольно запоминал их. И Старый Комод, и стол - стартовая площадка в небо - стали частицами моей жизни, клетками моего мозга. Они - последнее, что сохранилось от детства. А такого неба я больше не видел. Видел всякое: в дымном чаду, разрывах зенитных снарядов. Видел схватки одиноких "И-16", легендарных "ишаков" ("рус-фанера" - называли их немцы), со стаями железных "мессершмидтов", видел, как "юнкерсы" роняли безобидные на вид слезинки-бомбы. Но такого неба, как в то предвоенное лето, больше не видел. Сколько раз потом приходилось мне подниматься в небо, сходиться с ним один на один, однако это было уже совсем, совсем другое небо. А того я так и не увижу... Но хватит. Лучше расскажу о моей матери - в первые же дни войны она надела гимнастерку со "шпалами" в петлицах. Хочу рассказать о ней не только потому, что считаю ее необыкновенной женщиной (от нее я унаследовал лучшие свои качества), и не потому, что другой возможности воздать ей должное у меня, видимо, не будет, а, главным образом, из-за тех черт ее личности, которыми восхищаюсь. Это вовсе не уникальные качества, напротив, их можно считать типичными для тех, кого именует "людьми долга". Моя мать Вера Павловна (ее девичья фамилия Соловьева), родилась в Дербенте, в семье учителя пения. Перед революцией, совсем еще юной, приехала в Москву, где у нее не было близких, и поступила на медицинский факультет университета. НИ разу в жизни не воспользовалась протекциями, знакомствами, связями. Рассчитывала только на свою голову, свои руки и стала доктором медицинских наук, профессором Ленинградского педиатрического института. Занимала высокий пост в Народном комиссариате здравоохранения, а жила в двухкомнатной пригородной квартире без намека на удобства. Была женщиной и не воспользовалась броней. Но дело даже не в этом. Я отнес ее к "людям долга". Правильнее было бы сказать: "человек профессионального долга". Представьте: прорван фронт, все ближе гул орудий, нужно срочно эвакуировать раненых, а это люди, перенесшие не только жесточайшую физическую травму, но и тяжелый психологический ШОК. И даже не перенесшие, а переносящие. Нервная система такого человека на грани срыва. Неразбериха, паника. В одну из палат вбегает комиссар госпиталя, кричит на раненых. Его выбрасывают в окно. Шум, ругательства... И тогда бегут за матерью. В палату она входит стремительно, с гордо поднятой головой. Секунда, другая... Тишина... Это произошло на моих глазах. Пятнадцатилетний санитар, навсегда простившийся с детством, - вот кем я стал в июне сорок первого года. Матери достался характер тяжелый и властный, словно вся ее жизнь. Но у постели больного она преображалась, становясь мягкой, чуткой, бесконечно терпеливой. Собственные беды, боли, страхи от- ступали прочь. В сердце стучались беда, боль, страх человека, который верил ей, нуждался в ее помощи, ждал от нее чуда... - Если бы я могла начать жизнь сначала, - сказала она мне, уже будучи профессором, - я никогда не стала бы врачом. Слишком во многом чувствую себя бессильной. "Талант творит все, что захочет, а гений только то, что может", - говорил Дега. - Моя мать могла слишком мало, и это угнетало ее всю жизнь.
Прощание с веком
От автора.
Я живу одновременно в двух веках - двадцатом и двадцать первом. Точнее тело мое пребывает в двадцать первом, а душа по-прежнему в двадцатом. И неудивительно: все самое интересное и значительное, что было в моей, насыщенной событиями, жизни связано именно с ушедшим столетием. И эта книга - своеобразное прощание с ним. Но ее нельзя считать мемуарами. Мемуары пишутся, что называется, задним числом. Что-то "реставрируется" по памяти, что-то присочиняется. Здесь же, как говорят нумизматы, не "новодел", а оригинал. Поначалу я просто хотел скомпоновать в одно целое главы, не вошедшие по произволу редактора в книгу "Прикосновение к вечности" (Омское книжное издательство, 1985). И вначале не придумал ничего лучшего, чем дать своим запискам банальное название "О времени и о себе". Однако уже в процессе "реанимации" несостоявшейся книги я понял, что задуманные рамки для нее тесны. Многое из того, что сохранилось в черновиках, не входило в те главы, другое публиковалось в виде очерков. Немало переосмыслено, но я принципиально не подновлял написанное, а как бы вступал в диалог, иногда даже в спор с самим собой, подобно тому, как дискутируют два человека. Один - мое "я" ХХ века, другой - мое же "я", но уже ХХI. Этот спор выразился в послесловиях, которыми снабжено большинство глав. Главы, написанные преимущественно в восьмидесятых годах века двадцатого комментировалось с позиций 2002 года, когда частью компоновалась, а частью писалась эта книга. В комментариях и насмешка над собственной наивностью, и признание проницательности. Хотя книга сугубо "личная" и ни в коей мере не претендует на объективность, она, пусть в малой мере, - зеркало отошедшей эпохи.
(C)
ГЛАВА ПЕРВАЯ.
Грани призвания
... Как Одиссей усталый, бури изведав, бои, атаки, плыву на поиск своей Итаки...
Эдуардас Межелайтис
Счастлив тот, кто смолоду обрел призвание. Но в чем оно заключается? То ли это производная таланта, то ли нечто от него обособленное, определяемое не способностями, а склонностями или чем-нибудь еще? Яркий, своеобычно талантливый фантаст Илья Иосифович Варшавский писал о себе: "Существует мнение, будто человеку, вступившему в седьмой десяток жизни, приятно вспомнить прошлое, или, выражаясь высоким стилем романиста, окинуть мысленным взглядом пройденный путь. В иных случаях, может быть, это верно, но я, предаваясь воспоминаниям, не испытываю ничего, кроме недоумения, потому что всегда добровольно выбирал себе занятие, противоречащее моим вкусам и наклонностям. Так, например, будучи с детства убежденным домоседом, избрал профессию моряка торгового флота; питая отвращение ко всякой гремящей технике, большую часть жизни строил, испытывал и конструировал дизель-моторы... Фантастику я никогда не любил и еще 12 лет назад и в мыслях не имел стать когда-нибудь писателем-фантастом". Он стал фантастом о большой буквы, но, к сожалению, так поздно... Впрочем, не будь моряка торгового флота и конструктора "гремящей техники", видимо, не порадовал бы нас своим рождением и писатель- фантаст... Значит ли это, что Варшавский вслепую искал призвание и (повезло!) нашел-таки его? Нет, само призвание нашло Илью Варшавского, а он, со свойственной ему ироничностью подчинился необходимости. Возможно, ему казалось, что он лишь притворяется писателем-фантастом - не оттого ли столь озорны его рассказы? В "феномене Варшавского" главенствовал талант. Он заявил о себе вопреки склонности, наперекор логике. А бывает и совсем наоборот. Скажем, человека неудержимо тянет писать. И наслаждение от литературного творчества он получает огромное. Словом, призвание к писательскому труду у него вроде бы есть. А вот таланта нет в помине. Без него же писатель и не писатель вовсе, а графоман. Никто его не печатает и не читает: в литературе и искусстве без таланта или, по крайней мере, "прожиточного минимума" способностей делать нечего... Но ведь человек не знает, есть у него этот минимум или нет. Ему нравится писать, собственные произведения кажутся шедеврами, а другие этого почему-то не понимают... Как видим, талант не всегда сопутствует призванию, а призвание - таланту. Нелегко разобраться в их запутанных отношениях. Мало кому посчастливится предугадать истинное призвание - его не вычислишь даже с помощью компьютера. Еще реже случается разглядеть в себе талант- он виден лишь со стороны. И уж совсем редко удается распознать то и другое. Для писателя бесталанность- драма. А во многих профессиях талант и призвание вовсе не обязательны, их с успехом замещает квалификация. В других отсутствие таланта и призвания может быть восполнено настойчивостью, чувством долга и ответственности, сознательным отношением к своему, пусть не очень любимому, делу. Сколько на свете таких "специалистов не по призванию" - инженеров, врачей, строителей! И вовсе не "горе-специалистов", а хороших, авторитетных, уважаемых. Они приносят несомненную пользу. Только вот получают ли удовлетворение от того, что делают? Николай Константинович Рерих (1874-1947), о котором Джавахарлал Неру писал: "... Поражаюсь размаху и богатству его деятельности и творческого гения. Великий художник, великий ученый и писатель, археолог и исследователь, он касался и освещал множество аспектов человеческих устремлений", справедливо утверждает: "Велико несчастье прикасаться к работе без любви к ней, с единственным желанием поскорее от нее отвязаться. Работающий в сердечном увлечении не чувствует усталости..." Возможно, призвание это и есть непреходящее сердечное увлечение, когда "вы ищете совершенствованья, забываете себя во имя творимого вами, отрешаетесь от эгоизма..." Много лет назад запало мне в память четверостишье:
"Упаси нас бог познать заботу Об ушедшей юности грустить, Делать нелюбимую работу, С нелюбимой женщиною жить".
Мне повезло - я редко делал нелюбимую работу (возможно, уберегла природная леность). Сравнительно рано окончил институт. Двадцатипятилетие отметил первой книгой ("Пьезокварц в технике связи", Государственное энергетическое издательство, 1951). В двадцать восемь лет уже заведовал лабораторией научно-исследовательского института, в тридцать один получил кафедру. Увы, довелось также в избытке изведать бои и бури... И если я в конце концов нашел свою Итаку, то один из ее компонентов - умение подниматься после нокаута. Мне повезло и потому, что я еще мальчишкой приобщился к увлекательному делу - радиолюбительству, был пощажен войной, не сбился с курса в трудное послевоенное время. Не склонен, однако, преувеличивать свою удачливость, да и успехи оцениваю более чем трезво. Но, не касаясь таланта, скажу: призванием судьба меня не обделила. Более того, она расщедрилась на своего рода "триптих", объединив в моем призвании науку, литературу и преподавание. Три грани призвания - какая из них главная? По-старшинству, безусловно, наука. Не отношу себя к большим ученым. Кое-что сделал, пожалуй, мог бы сделать гораздо больше. Во всяком случае, было в моей жизни время, когда я, подобно Архимеду, чувствовал себя способным перевернуть Землю - лишь бы нашелся подходящий рычаг. До сих пор вспоминаю это мгновенно промелькнувшее время с каким-то глупым умилением. Тогда мне еще не исполнилось шестнадцати. Война занесла меня в Белозерск Вологодской области.
Мутно-красная луна Из-за туч едва мигает, В Белом озере волна Неприветливо седая...
Я лежал на протопленной печи в блаженном тепле и при свете коптилки решал задачи, собираясь, во что бы то ни стало, сдать экстерном экзамены за десятый класс. Голова была поразительно легкой и ясной. Все давалось буквально с лета. На меня вдруг снизошло высокое вдохновение! Февраль сорок второго года, темень, вьюга... А жизнь кажется прекрасной, вера в свои силы - необычайная! Словно ты не песчинка, влекомая ураганом войны, а былинный богатырь Илья Муромец, которому отроду предназначены подвиги... Но Землю я так и не перевернул, хотя в сорок лет стал доктором наук и профессором. Со второй гранью признания - литературой вышло вообще совсем не так, как мечталось. Я жаждал успехов в литературе художественной, но о них до далекой поры не было и речи: для этого не хватало ни таланта, ни жизненного опыта. Я любил поэтическую музу, она меня - нисколько. И рассчитывать на взаимность не приходилось. Жизненный опыт - дело наживное, а вот талант... Перефразируя пословицу, можно сказать: в двадцать лет его нет - и не будет! Увы, поэта из меня не получилось, хотя нанизывал стихотворные строки я весьма бойко и рифмы придумывал отменные. Но поэзия, оказывается, совсем не гладкопись, а кровь и плоть космически возвышенной души. И лишь один из миллиарда способен на волшебство поэзии. От графомании меня спасла... научно-популярная литература, эта золушка, на которую смотрят свысока как "истинные" писатели, так и "истинные" ученые. А то, что случилась дальше, иначе, чем предначертанием судьбы, не объяснишь. Я успел получить первую и вторую премии Всесоюзных конкурсов на лучшие произведения научно-популярной литературы, мои книги переиздавались во многих странах, но по мере накопления жизненного опыта рамки "научпопа" становились для меня все более тесны. Ничтоже сумяшеся, я решил предпослать главам очередной книги "фантастические этюды". Но редактору мои новации (увы, не только на этот раз!) показались кощунственным нарушением канонов. И тогда, наобум, я решил (вернее, решился!) послать свои новеллки в журнал "Вокруг света". К моему изумлению, их начали печатать одну за другой. Я даже ухитрился получить премию журнала за фантастический рассказ "Экипаж". Появился стимул (и огромное желание!) писать фантастику. "Не мытьем, так катаньем" я стал-таки писателем! Наконец, третья грань - преподавание. Именно преподавание, а не педагогика. Педагог - профессия, преподаватель, как и ученый, - состояние. Иногда у меня возникает крамольное подозрение, что вузовской педагогики вообще не существует. Не ловите меня на слове: я осведомлен и о внедрении компьютеров в учебный процесс, и о технических сред ствах обучения, и о программированном контроле знаний. Но в технических вузах этим занимаются все-таки инженеры. И мне ни разу не приходилось слышать, чтобы кто-либо из моих коллег - профессоров и доцентов сказал: "мы, педагоги". Никто из нас не получил педагогического образования, здесь все, как говорится, от Бога. И вот эта грань моего призвания - самая яркая... Могу войти в студенческую аудиторию разбитый, в дурном настроении, а выйти - усталый, но обновленный. Лекция для меня - акт творчества, импровизации, откровения. Сколько легенд сложилось у меня о студентах и, по-видимому, у них обо мне! В начале преподавательской карьеры я готовился к лекции, как к подвигу. Составлял подробнейший конспект, перепечатывал его на машинке, тщательно разучивал. В аудитории клал стопку машинописных листов на кафедру и, читая лекцию наизусть, через каждые несколько минут переворачивал очередную страницу, чтобы в случае заминки не разыскивать забытую формулу, а наткнуться на нее с первого взгляда. Я был уверен, что листаю страницы незаметно. Но студенты замечают абсолютно все! И они решили подшутить над молодым "профессором". Когда я однажды вошел в аудиторию, то... не обнаружил кафедры. Она исчезла. Разложить листки было негде и я, скрепя сердце, засунул их в карман. А через некоторое время изумленно обнаружил, что работать стало легче - мне уже не приходилось раздваиваться, отвлекаться, то и дело думая: "не пора ли перевернуть страницу?" Словом, спасибо, милые мои студенты! Возможно, именно благодаря вашей небезобидной шутке я состоялся как преподаватель... Три грани призвания. "Любовный треугольник", в котором до сих пор не могу разобраться!
ГЛАВА ВТОРАЯ.
Твой лунный кратер
Здесь собраны живьем живые люди со всеми потрохами: с именами, фамилиями, местожительством и службой- и ваш слуга покорный среди них...
Я прикасался к ним, и прикасались они ко мне. И как бывает в жизни, Я в них вживался, а они - в меня...
Пабло Неруда (1904-1973)
Человек живет среди людей, общается с ними, учится у них. Человеческий интеллект - интеграл способностей, знаний, опыта, навыков. Расчленить эти слагаемые невозможно, как невозможно сказать, что здесь свое, природное, а что воспринятое, впитанное, позаимствованное. Человек "сам по себе" подобен электрону в вакууме. И пусть электрон-одиночку называют свободным, толку от такой "свободы" мало, лишь упорядоченный, целенаправленный поток электронов способен освещать жилища, приводить в движение роторы машин, обогревать оранжереи. И лишь в сотрудничестве друг с другом люди находят силы для преодоления преград, воздвигаемых природой и... самими же людьми. Память о людях, с которыми тебя на годы либо на мгновенья сводила судьба, - бесценное жизненное достояние. Я с наслаждением прочитал "Воздушные фрегаты" Леонида Мартынова. И не оттого лишь, что они открыли для меня Омск двадцатых-тридцатых годов, но и потому, что их страницы населяют живые люди, а не литературные герои. Люди с их талантами, чувствами, чудачествами... Спасибо Мартынову! И мне посчастливилось встречаться с интересными, а иногда и выдающимися людьми. Имена одних я встречаю в энциклопедиях, другие пока безвестны. В музыкальной энциклопедии есть статья, посвященная Матвею Акимовичу Гозенпуду (1903-1961), композитору и пианисту, профессору Киевской, а затем Новосибирской консерватории. Не знаю, при каких обстоятельствах он потерял руку - для пианиста, дипломанта Первого Всесоюзного конкурса музыкантов-исполнителей это, казалось бы, невосполнимая утрата. Но композитор Гозенпуд не перестал быть пианистом. Он создал ряд сложнейших, на мой взгляд, произведений специально для одной руки (если не ошибаюсь, - левой!). И, честное слово, когда он виртуозно исполнял их, не хотелось верить глазам... Однажды я захотел показать себя знатоком музыки и принялся расхваливать "Полонез" Огинского. - И это вы считаете музыкой? - удивился Гозенпуд. - "Полонез" Огинского вне музыки! - важно поддакнул присутствовавший при разговоре доцент Новосибирской консерватории. - Не согласен! - возразил я. - "Полонез" воздействует на эмоции слушателей, на их настроение. Понимаю, он сентиментален, может бить, даже слащав. Но доходит до сердца. Не в этом ли смысл искусства? Гозенпуд помолчал. - Войдите в комнату, окрашенную темной краской, - сказал он затем. Уверен, что вскоре у вас испортится настроение. А в светлом помещении, наоборот, станет приподнятым. Значит ли это, что маляр создал произведение искусства? Я сужу о "Полонезе" как профессионал, вы- как дилетант. Вероятно он был прав, художник с интеллектом ученого, создатель архисложных шедевров, которые снискали почтение знатоков и не нашли дороги к сердцам тех, кому близок и доступен Огинский. Можно ли назвать это неудачей? Подождем с ответом лет сто ...
В те далекие пятидесятые годы я, что называется, сидел на двух стульях: заведовал лабораторией научно-исследовательского института и был старшим научным редактором научно-популярной библиотеки Государственного издательства технико-теоретической литературы. Во второй своей ипостаси и познакомился с Ари Абрамовичем Штернфельдом. В энциклопедии о нем сказано: "... Один из пионеров космонавтики, доктор технических наук honoris causa АН СССР... Международные премии Эно-Пельтри-Гирша по астронавтике (1933) и Галабера по космонавтике (1962)". Говорят, - жизнь полосатая. Судя по всему, Ари Абрамович, французский еврей-коммунист, эмигрировавший перед войной в Советский Союз и надолго отлученный от космоса, переживал темную полосу. Рукопись его книги "Межпланетные полеты" второй год лежала в издательстве без движения. Наконец, ее дали мне. Научно-популярный жанр не так прост, как кое-кому кажется. Уже будучи автором трех научно-технических книг, я, по договору с тем же Гостехтеориздатом, написал брошюру "Пьезоэлектричество". Рецензировала ее Клавдия Васильевна Шалимова, впоследствии доктор физико-математических наук, женщина необычайно эрудированная и едкая, словно концентрированная серная кислота. Ее отзыв был уничтожающим. Заведующий редакцией научно-популярной литературы добрейший Владимир Андреевич Мезенцев, обращаясь к тому, что от меня осталось, участливо сказал: - Воля ваша, но, по-моему, переделывать не стоит, зря потратите время. На переработанную рукопись та же Клавдия Васильевна дала диаметрально противоположную по смыслу рецензию. Брошюру издали, а меня пригласили на работу в издательство, очевидно полагая, что человек, способный отредактировать свою соб-ственную безнадежную книжку, сумеет сделать то же самое с чужими. Как специалист по "безнадежным" рукописям, я и подключился к "Межпланетным полетам*. И вот работа завершена. Впервые встречаюсь с автором. Внешне он напоминал древнего (не по возрасту, а по эпохе) ассирийца с гривой седеющих черных волос, пышной бородой, высоким лбом, выпуклыми глазами-маслинами. Добавьте к этому наушник слухового аппарата, быструю нечленораздельную речь, активную мимику, и вы получите мое первое впечатление об Ари Абрамовиче. Штернфельда сопровождала жена - тихая, не заметная на его фоне женщина. В ее отношении к мужу было что-то материнское. Она по-сушеству служила переводчицей: несмотря на слуховой аппарат Штернфельд не понимал меня, а я, в свою очередь, не мог приспособиться к его речи (Ари Абрамович говорил с сильным акцентом, усугублявшимся привычкой перебивать самого себя). И здесь я допустил непростительную для профессионального редактора оплошность. Правка была настолько обильна, что не оставалось буквально живого места. Если бы я предварительно отдал рукопись на машинку и показал Штернфельду чистенький машинописный экземпляр, все бы обошлось как нельзя лучше. Но перед Ари Абрамовичем было его детище, подвергнувшееся чудовищной вивисекции, - так ему, по крайней мере, показалось. И Штернфельд, издерганный преследовавшими его в то время неудачами, буквально взорвался... До сих пор эта сцена у меня перед глазами... Затолкав смятые листы рукописи в портфель, он выбежал, крикнув что-то вроде: "ноги моей здесь не будет!" Назавтра я услышал в телефонной трубке голос его жены. - Приносим извинения, - сказала она. - Ари Абрамович прочитал рукопись и остался очень доволен ... Мы еще не раз встречались, - автор книги оказался милым приветливым человеком. А когда "Межпланетные полеты" увидели свет, я пожучил экземпляр с трогательной дарственной надписью, начинавшейся словами: "Долгожданному редактору этой книги..." Вот пишу и думаю: "а как я прореагирую, когда редактор "Прикосновения" перекроит выстраданное мною?" Скажу честно: не знаю... (Примечание: так оно и получилось!). И еще одна статья в энциклопедии - о Владимире Ивановиче Сифорове, члене-корреспонденте АН СССР. С ним мне посчастливилось сотрудничать несколько лет- дважды мы были соавторами, дважды Владимир Иванович редактировал мои книги. Вот уж к кому подходит определение "светлая личность". Бывший беспризорник, воспитанник детского дома, стал крупным ученым в области радиотехники и электроники, почетным членом Венгерской академии наук. В тридцать четыре года - профессор, автор фундаментальных научных трудов, В. И. Сифоров занимал высокие посты - заместителя министра радиотехнической промышленности СССР, директора научно-исследовательского института. И притом был обаятельным человеком. Остроумным, мастером дружеских розыгрышей. Любилт музыку и сам играл на фортепьяно. Не знаю, что сказал бы о его игре профессор Гозенпуд, но во мне она вызывала восхищение И зависть: бывший детдомовец, волей и талантом достигший вершин в науке, человек занятый важнейшими делами, сумел приобщиться к музыкальной культуре, к любительскому искусству, нашел для этого время. А память уводит меня в молодые годы... По окончании Московского авиационного института я был направлен на работу в НИИ. Нашим отделом руководил Борис Михайлович Коноплев, крупный, властный человек, лауреат Государственной премии (он получил ее за создание автоматической радиометеорологической станции). Мне он казался пожилым, а ему не было еще и сорока... Через несколько месяцев меня перевели в другой отдел, наши пути разошлись, но стиль работы Коноплева, его талант умного, волевого руководителя стали примером, которому я (увы, не всегда успешно) стараюсь следовать. Борис Коноплев прожил недолгую жизнь, но за сорок с небольшим лет он успел сделать гигантски много... Я снова встретился с ним на страницах маленькой энциклопедии "Космонавтика". И узнал, что один из кратеров на обратной стороне Луны назван его именем... В какой-то из лекций я упомянул стихотворение Владимира Маяковского "Товарищу Нетте пароходу и человеку", поменяв местами два последних слова. Меня тотчас поправили. И все же стою на своем: сначала человек, потом память о нем, воплощенная в названиях городов, улиц, теплоходов, лунных кратеров. Убежден, что Владимир Владимирович со мной согласился бы. Конечно, на всех не хватит ни городов, ни теплоходов, ни улиц. Да и не в этом, очевидно, главное, не в этом смысл жизни. Но думаю, легче жить, сознавая, что ты полезен людям, что ты достоин, пусть самого маленького, пока еще безымянного, лунного кратера!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
Старый Комод моего детства
С высокой кручи гордого утеса, где голый камень окружал меня, я вниз сошел и там раскрыл себя, помимо воли став каменотесом.
Микеланджело Буонарроти (1475-1564)
Чем больше углубляюсь я в книгу, тем труднее мне определить ее жанр. Это мои мысли, взгляды, рассуждения. Но мои лишь частично. Парадокс: я пишу книгу, а она, если можно так выразиться, переписывает меня. Потому что заставляет упорядочивать мысли и взгляды, проверяет их на "психологическую совместимость" и устойчивость. Ведь как часто мы по одному и тому же поводу сегодня рассуждаем так, а завтра этак! Не упрекаю себя и других в беспринципности, в двуличии. Взгляды не есть нечто раз и навсегда сформировавшееся, застывшее. Они эволюционизируют, а иногда с ними происходят и революционные превращения. В 1958 году "Советская Россия" издала мою книгу "Радиоэлектроника или рассказ об удивительных открытиях: о том, как человек приручил волну, о новом Аладине и его лампе, о том, как подслушали разговор звезд, о ста профессиях "мыслящей" машины и о многом другом". С тех пор кое-что в моих взглядах изменилось. Во-первых, мне перестали нравиться столь длинные названия. А во-вторых... Прежде я писал: "утверждают, что электронная машина со временем обретет способность самостоятельного мышления, что может быть создан "электронный мозг", не уступающий человеческому и даже превосходящий его". По моему тогдашнему мнению с этим нельзя было согласиться. В обоснование я приводил слова профессора Э. Кольмана: "... Машина не может ненавидеть и любить... она не имеет чувств, воли, не имеет характера... ее "память" не похожа на человеческую память, потому что наша память окрашена всякими переживаниями, между тем как у машины имеется лишь формальная, количественная модель памяти..." Тогда все это казалось мне убедительным, сейчас - нет. Мои взгляды на проблему искусственного интеллекта, мыслящей машины диаметрально изменились. И пусть бросит в меня камень тот, с кем такого никогда не случалось. Стал я с тех пор мудрее? Нет, но умудреннее (так, по крайней мере, мне кажется) - да. Иногда мы, не вдумываясь, произносим чужие слова, воспроизводим чужие мысли, принимая их за свои. А потом вдруг обнаруживаем, что они не только не свои и даже не просто чужие, а чуждые. Значит ли это, что я ратую за непостоянство взглядов, за идейные и прочие шатания, от которых рукой подать до измены идеалам и т.п.? Вовсе нет. Я просто вижу, что так бывает и (к сожалению или нет?) нередко. Сошлюсь на эпизод из "Лирического предисловия" к книге Анатолия Горелова "Гроза над соловьиным садом" (издательство "Советский писатель", Ленинградское отделение, 1975 г.) : "Это было свыше сорока лет назад... Молодой коммунист, редактор рапповского журнала, я... упорно продолжал любить стихи Александра Блока... В те годы в некоторых справочных изданиях предуведомлялось, что блоковский культ "вечной женственности" всего-навсего отззук "феодально-рыцарского романтизма", что стихи "Снежной маски" возникли в результате бегства поэта в "личную жизнь", что даже в "Скифах" поэт ориентируется "на отсталые крестьянские массы, переплескивающиеся в азиатские орды". Не будем жестоки, не станем называть фамилии авторов подобных вердиктов, ибо все мы- в боях и ошибках - пробивались к более высокому уровню понимания эстетических проблем времени". Действительно, не будем жестоки, в том числе и к Анатолию Горелову, который любил стихи Александра Блока хотя и "упорно", но "с некоторым смущением", причем и "любовь" и "смущение" оставались "в глубине души", а вслух (упаси бог высказать "слабость"!) не упоминались, поскольку сам Горелов, видите ли, "ничего поделать не мог". Спасибо ему хотя бы за то, что через сорок с лишком лет он все-таки преодолел юношеское смущение и написал о Блоке превосходную книгу. Примечание: не забывайте, что эти записки написаны в восьмидесятые годы двадцатого века. Сегодня, в начале двадцать первого, я мог бы привести куда более "жестокие" примеры эволюции (скорее, революции) взглядов, когда вчерашний партийный функционер клеймит коммунизм, которому в восьмидесятых поклонялся, как божеству, когда преподаватель "научного атеизма" читает лекции о канонах религии, когда старший лейтенант становится священником... в своей же дивизии...
Ловлю себя на том, что книга уходит из-под контроля. Только в этой главе! - утешаюсь самовнушением. Потом снова верну ее в русло, а сейчас пусть резвится, роется в моей памяти, словно в старом комоде ... И вот, слово за слово, - появился в моем рассказе Старый Комод. Не случайно пишу его с большой буквы - это не столько вещь, сколько символ. Перед войной мы жили в подмосковном поселке Лосинке, Лосиноостровке. В 1939 году его переименовали в честь полярного летчика Михаила Сергеевича Бабушкина (I893-I938), участника челюскинской эпопеи и высокоширотной экспедиции ледокола "Садко", Героя Советского Союза, родившегося поблизости от поселка в погибшего при авиационной катастрофе. В I960 году Лосинка, как ее по-прежнему предпочитали называть старожилы, вошла в черту Москвы. Мы жили в так называемом стандартном, то есть двухэтажном дощатом, оштукатуренном снаружи и изнутри доме, похожем на барак. Отопление печное, туалеты в тамбурах, вода из колонки. К нашей крошечной квартирке в торце дома примыкала веранда, имевшая два входа - со двора и из комнаты. С годами она обветшала, наружную дверь забили. Веранда не отапливалась, поэтому пользовались ею только летом. Тогда ее облупившийся фасад заплетал вьюнок с бледнорозовыми сла-боароматными цветками, и дом, при очень развитом воображении, можно было принять за старинный рыцарский замок. На веранде стоял Старый Комод. Ящики его рассохлись, им уже давно не пользовались по назначению, но не выбрасывали. В ящиках скрывался хаос, самый настоящий мифичесий хаос, полная противоположность порядку "космосу": железки различного происхождения и предназначения, радиолампы (я страстно увлекся радиолюбительством), шурупы, пружинки и многое другое из того, что называют бесполезным хламом. Во всем этом я копался с наслаждением, словно старьевщик, и всякий раз находил что-то неожиданное... Во дворе стоял деревянный, посеревший от времени и дождей стол. По вечерам на нем забивали "козла". Днем же он пустовал; поблизости сушилось белье, бродили сытые коты. Придя из школы, я - это бывало не часто, но запомнилось отчетливо, - ложился навзничь на стол и смотрел в небо. Небо было голубое, его еще не прочерчивали инверсионные следы реактивных самолетов, по нему плыли невозмутимые облака. Оно казалось ошеломительно свежим, словно нечаянное открытие, и принадлежало мне одному... Да, это было мое небо. Я лежал, смотрел и мечтал, ни о чем определенном. Веял ветерок, и это меня безотчетно волновало, набегали, сменяя друг друга, звуки и запахи, - я невольно запоминал их. И Старый Комод, и стол - стартовая площадка в небо - стали частицами моей жизни, клетками моего мозга. Они - последнее, что сохранилось от детства. А такого неба я больше не видел. Видел всякое: в дымном чаду, разрывах зенитных снарядов. Видел схватки одиноких "И-16", легендарных "ишаков" ("рус-фанера" - называли их немцы), со стаями железных "мессершмидтов", видел, как "юнкерсы" роняли безобидные на вид слезинки-бомбы. Но такого неба, как в то предвоенное лето, больше не видел. Сколько раз потом приходилось мне подниматься в небо, сходиться с ним один на один, однако это было уже совсем, совсем другое небо. А того я так и не увижу... Но хватит. Лучше расскажу о моей матери - в первые же дни войны она надела гимнастерку со "шпалами" в петлицах. Хочу рассказать о ней не только потому, что считаю ее необыкновенной женщиной (от нее я унаследовал лучшие свои качества), и не потому, что другой возможности воздать ей должное у меня, видимо, не будет, а, главным образом, из-за тех черт ее личности, которыми восхищаюсь. Это вовсе не уникальные качества, напротив, их можно считать типичными для тех, кого именует "людьми долга". Моя мать Вера Павловна (ее девичья фамилия Соловьева), родилась в Дербенте, в семье учителя пения. Перед революцией, совсем еще юной, приехала в Москву, где у нее не было близких, и поступила на медицинский факультет университета. НИ разу в жизни не воспользовалась протекциями, знакомствами, связями. Рассчитывала только на свою голову, свои руки и стала доктором медицинских наук, профессором Ленинградского педиатрического института. Занимала высокий пост в Народном комиссариате здравоохранения, а жила в двухкомнатной пригородной квартире без намека на удобства. Была женщиной и не воспользовалась броней. Но дело даже не в этом. Я отнес ее к "людям долга". Правильнее было бы сказать: "человек профессионального долга". Представьте: прорван фронт, все ближе гул орудий, нужно срочно эвакуировать раненых, а это люди, перенесшие не только жесточайшую физическую травму, но и тяжелый психологический ШОК. И даже не перенесшие, а переносящие. Нервная система такого человека на грани срыва. Неразбериха, паника. В одну из палат вбегает комиссар госпиталя, кричит на раненых. Его выбрасывают в окно. Шум, ругательства... И тогда бегут за матерью. В палату она входит стремительно, с гордо поднятой головой. Секунда, другая... Тишина... Это произошло на моих глазах. Пятнадцатилетний санитар, навсегда простившийся с детством, - вот кем я стал в июне сорок первого года. Матери достался характер тяжелый и властный, словно вся ее жизнь. Но у постели больного она преображалась, становясь мягкой, чуткой, бесконечно терпеливой. Собственные беды, боли, страхи от- ступали прочь. В сердце стучались беда, боль, страх человека, который верил ей, нуждался в ее помощи, ждал от нее чуда... - Если бы я могла начать жизнь сначала, - сказала она мне, уже будучи профессором, - я никогда не стала бы врачом. Слишком во многом чувствую себя бессильной. "Талант творит все, что захочет, а гений только то, что может", - говорил Дега. - Моя мать могла слишком мало, и это угнетало ее всю жизнь.