57. Сципион и Вар находились в незавидном положении, ибо, погрязнув в раздорах, они оба заискивали перед Юбой и угождали ему, меж тем как царь и вообще-то был невыносим из-за тяжелого нрава и непомерной гордости своим богатством и могуществом. При первой встрече с Катоном он хотел сесть посредине, а Катона и Сципиона посадить по обе стороны трона. Но Катон, заметив это, поднял свой стул и переставил его на другую сторону, отдавая срединное место Сципиону, хотя тот был его врагом и даже издал книгу, в которой бранил и оскорблял Катона. И еще находятся люди, которые этому поступку не придают никакой цены, зато простить Катону не могут, что он как-то в Сицилии, на прогулке, из уважения к философии уступил почетное место Филострату! Так Катон сбил спесь с Юбы, уже смотревшего на Сципиона как на своего сатрапа, а затем примирил Сципиона с Варом. Все требовали, чтобы он принял начальствование, и первые — Сципион и Вар, охотно уступавшие ему власть, но он заявил, что не нарушит законов, ради которых ведет войну с тем, кто их нарушает, и не поставит себя, бывшего претора, выше полководца в ранге консула. Дело в том, что Сципиону были даны консульские полномочия, и его имя внушало народу уверенность в победе: ведь в Африке командовал Сципион!
   58. Но едва Сципион принял власть, как тут же, в угоду Юбе, решил перебить всех взрослых мужчин в Утике, а самый город разрушить — за сочувствие Цезарю. Катон не мог вынести такой вопиющей несправедливости: призывая в свидетели богов и людей, он кричал в совете до тех пор, пока все же не вырвал этих несчастных из когтей Юбы и Сципиона. Отчасти по просьбе самих жителей, отчасти по требованию Сципиона он взялся охранять город, чтобы Утика ни добровольно, ни вопреки своему желанию не присоединилась к Цезарю. Это была позиция, во всех отношениях чрезвычайно выгодная для того, кто ею владел, а Катон усилил ее еще более. Он сделал огромные запасы хлеба и привел в порядок укрепления, воздвигнув башни, проведя перед городом глубокие рвы и насыпав вал. Тем из жителей, кто был помоложе, он приказал сдать оружие и поселил их в укрепленном лагере, а остальных держал в городе, строго следя, чтобы римляне их не притесняли и не чинили им никаких обид. Много оружия, денег и хлеба он отправил основным силам, стоявшим в лагере, и вообще превратил Утику в военный склад. Он давал Сципиону те же советы, что прежде Помпею, — не вступать в битву с опытным и страшным противником, но положиться на время, которое истощает силу всякой тираннии. Однако Сципион самоуверенно пренебрегал его советами, а однажды, упрекая его в трусости, написал: «Мало тебе того, что ты сам сидишь в городе, за крепкими стенами, — ты и другим не позволяешь воспользоваться удобным случаем и отважно осуществить свои замыслы!» На это Катон отвечал, что готов взять своих пехотинцев и всадников, которых он привез в Африку, переправиться с ними в Италию и обратить удар Цезаря на себя, отвлекши его внимание от Сципиона. Но Сципион только смеялся, получив его письмо, и тогда Катон уже совершенно открыто стал сокрушаться, что уступил власть человеку, который и военными действиями руководит плохо и в случае успеха, оказавшись сверх ожидания победителем, будет слишком крут и суров со своими согражданами. Вот почему Катон пришел к мысли (которой не скрывал и от друзей), что не следует питать никаких надежд на благополучный исход войны — слишком неопытны и заносчивы их полководцы, а если бы вдруг случилась удача и Цезарь был свергнут, он, Катон, все равно не останется в Риме, но бежит от тяжелого и жестокого нрава Сципиона, который уже теперь позволяет себе с возмутительным высокомерием угрожать многим людям.
   Но все его опасения померкли перед истинными размерами бедствия. Поздним вечером из лагеря прибыл гонец, который провел в пути три дня; он сообщил, что при Тапсе было большое сражение, что всё безнадежно проиграно и погублено, что Цезарь овладел лагерем, а Сципион, Юба и немногие уцелевшие спаслись бегством, остальное же войско истреблено до последнего человека.
   59. Когда эта весть разнеслась по городу, жители почти что обезумели и едва не покинули городских стен — иного, впрочем, нельзя было и ожидать в ночной темноте и в военное время. Катон немедленно вышел на улицу и, останавливая метавшихся и истошно вопивших жителей, старался успокоить каждого в отдельности, хоть сколько-нибудь унять их страх и смятение, говорил, что, возможно, события отнюдь не так ужасны, но просто преувеличены молвой. Так он, в конце концов, водворил порядок. Наутро, едва рассвело, он созвал в храм Зевса триста человек, составлявших при нем совет (все это были римские граждане, которые жили в Африке, занимаясь торговлей и отдачею денег в рост), а также всех находившихся в Утике сенаторов и их сыновей. Пока они сходились, появился и сам Катон, с таким спокойствием и уверенностью, словно ничего не произошло, сел и стал читать книгу, которую держал в руке. В книге были описи военным машинам, оружию, стрелам, хлебу и списки солдат. Когда все собрались, он обратился сперва к этим тремстам и, горячо похвалив их преданность и верность, которую они доказали, поддерживая его и деньгами, и рабочею силой, и советами — с величайшею пользою для дела, — убеждал их не разлучаться друг с другом, не искать спасения и прибежища каждому порознь, но остаться всем вместе — тогда Цезарь будет глядеть на них с большим уважением, если они решат продолжать войну, и скорее их помилует, если они запросят пощады. Он призывал их обсудить свое положение самим, без его участия, заверяя, что в любом случае не станет порицать их выбор, но, если они повернут вслед за удачею и счастием, сочтет такую перемену волей судьбы. Если же они захотят противостать беде и не побоятся подвергнуть себя опасностям во имя свободы, он не только похвалит их мужество, но будет им восхищен и предложит себя в соратники и вожди, пока участь отечества не откроется им до конца. Отечество же их — не Утика и не Адрумет, но Рим, благодаря великой своей силе не раз оправлявшийся от еще более страшных ударов. Многие обстоятельства позволяют уповать на спасение и благополучие, и главное из них — то, что противника осаждает множество забот сразу: Испания приняла сторону Помпея Младшего, самый Рим еще далеко не освоился с непривычною для него уздой, но негодует и на любую перемену ответит дружным восстанием. А стало быть, надо не уклоняться от опасности, но последовать примеру врага, который не щадит своей жизни в борьбе, и притом — ради величайших насилий и несправедливостей, так что неясный пока исход войны не сулит ему, как им самим, безмерно счастливой жизни в случае победы и столь же завидной смерти в случае поражения. Впрочем, прибавил Катон, они должны все обдумать сами. Свою речь он завершил молитвою, чтобы, в награду за прежнюю их храбрость и верность, любое решение, какое они ни примут, было им на благо.
   60. Некоторых слова Катона лишь немного приободрили, но самую значительную часть собравшихся его бесстрашие, благородство и человеколюбие заставили почти что забыть об истинном положении дел, и они просили его — единственно неодолимого среди вождей, стоящего выше всякой судьбы и всякой удачи — распоряжаться их жизнью, имуществом и оружием, как он сочтет нужным, ибо лучше умереть, повинуясь его приказам, нежели спасти свою жизнь, предавши доблесть, столь высокую. Кто-то предложил издать указ об освобождении рабов, и большинство совета одобрило эту мысль, но Катон ее отверг, сказав, что это было бы противно и законам и справедливости; однако, заметил он, если хозяева сами отпустят своих рабов на волю, он возьмет тех, что способны к службе в войске. Со всех сторон зазвучали обещания, и Катон, попросив каждого из желающих записаться, ушел.
   Вскоре ему доставили письма от Юбы и Сципиона. Юба, укрывшийся с немногими спутниками в горах, спрашивал, как намерен действовать Катон, и обещал ждать его на месте, если он оставит Утику, или же, напротив, явиться с войском на помощь, если он примет осаду. Сципион стоял с флотом у какого-то мыса невдалеке от Утики и тоже ждал ответа.
   61. Катон решил задержать гонцов до тех пор, пока не подтвердятся обещания и намерения Трехсот. Ибо сенаторы, действительно, были полны решимости и немедленно вооружили своих рабов, отпустив их на волю, но у Трехсот, судовладельцев и ростовщиков, чье состояние почти целиком заключено было в рабах, слова Катона оставались в памяти недолго. Подобно тому, как пористые тела быстро вбирают тепло, и столь же быстро его отдают, остывают, стоит лишь унести огонь, — так же точно вид Катона оживлял и согревал этих людей, но когда они принялись обсуждать дело наедине, страх перед Цезарем вытеснил благоговение пред Катоном и пред нравственной красотою. «Кто такие мы, — говорили они, — и кому дерзаем отказывать в повиновении? Разве не к Цезарю перешла теперь вся мощь и сила римлян? А ведь из нас ни один не может назвать себя ни Сципионом, ни Помпеем, ни Катоном! И в то самое время, когда все прочие от страха преисполнены покорности даже больше, чем это необходимо, мы беремся защищать римскую свободу и выступаем из Утики войною против того, кому отдали Италию Катон с Помпеем Магном, — отдали, а сами бежали! — мы освобождаем рабов, а у самих свободы ровно столько, сколько соблаговолит оставить нам Цезарь! Так давайте, жалкие мы люди, хотя бы теперь опомнимся и пошлем к победителю просить пощады». Так говорили наиболее умеренные из Трехсот, а большинство уже плело козни против сенаторов, советуя их задержать, в надежде, что это смягчит гнев Цезаря. 62. Катон догадывался об этой перемене, но виду не подавал и только отпустил гонцов, сообщая Сципиону и Юбе, что Триста ненадежны и что им надо держаться подальше от Утики.
   В это время к городу приблизился значительный конный отряд — то были уцелевшие в битве остатки римской конницы, — и всадники прислали Катону трех нарочных с тремя различными мнениями: часть отряда стояла за то, чтобы уйти к Юбе, другая хотела присоединиться к Катону, а третьи боялись вступать в Утику. Выслушав нарочных, Катон приказал Марку Рубрию присматривать за Тремястами и собирать списки тех, кто намерен освободить своих рабов, но делать это мирно, не прибегая к насилию, а сам, забрав с собою сенаторов, выехал за стены Утики, встретился с начальниками конницы и стал просить их не бросать на произвол судьбы стольких римских граждан из сенаторского сословия и не ставить над собою полководцем Юбу вместо Катона, но спастись всем сообща и спасти других, войдя в город, совершенно неприступный и располагающий запасами хлеба и всякого снаряжения на многие годы. О том же с плачем молили сенаторы, и начальники конницы принялись совещаться со своими всадниками, а Катон сел на какой-то холмик и вместе с сенаторами ждал ответа.
   63. Но тут появился Рубрий с гневными обвинениями против Трехсот, которые, дескать, решили перейти на сторону врага, а потому сеют в городе беспорядок и смятение. При этом известии сенаторы, в полном отчаянии, разразились слезами и жалобами, Катон же старался их ободрить, а к Тремстам отправил человека с просьбою помедлить еще немного. Следом за Рубрием подъехали и всадники. Требования их были суровы. Они заявили, что нисколько не нуждаются в жаловании Юбы и столь же мало страшатся Цезаря, если Катон примет над ними команду, но запереться в Утике, вместе с коварными пунийцами, — дело опасное: теперь они, может быть, и спокойны, но когда Цезарь подойдет ближе, они все вместе нападут на римлян и выдадут их врагу. Итак, вот их условие: кто нуждается в их присутствии и военной помощи, пусть сперва изгонит из Утики жителей или перебьет всех до единого, а уж потом приглашает их в город, очищенный от врагов и варваров. Катон нашел это условие чудовищно жестоким и варварским, но спокойно отвечал, что посоветуется с Тремястами. Тут же вернувшись в город, он встретился со своими бывшими советниками, которые, забыв всякий стыд, не думали больше ни о каких отговорках и оправданиях, но открыто негодовали, что их заставляют воевать с Цезарем, хотя у них нет ни сил, ни желания для такой войны, а некоторые добавляли и насчет сенаторов, что-де надо бы их задержать в городе, раз Цезарь уже рядом. Катон, однако, сделал вид, будто не слышит (он, и в самом деле, был туговат на ухо), и ничего на это не ответил. Когда же кто-то подошел и сказал ему, что всадники уходят, он, опасаясь, как бы Триста не совершили над сенаторами какой-нибудь уже вконец отчаянной жестокости, поспешно двинулся с друзьями за город. Видя, что отряд успел уйти довольно далеко, он вскочил на коня и пустился вдогонку, а всадники, заметив Катона, подняли радостный крик, остановились и звали его спасаться вместе с ними. Но Катон, как сообщают, стал молить за сенаторов, простирал, обливаясь слезами, руки, даже поворачивал коней и хватался за оружие воинов, пока наконец не упросил их пробыть в Утике хотя бы день и дать этим несчастным возможность беспрепятственно скрыться.
   64. Когда он вернулся в сопровождении всадников и одних поставил у ворот, а другим поручил караулить крепость, Триста испугались, как бы им не пришлось поплатиться за свое вероломство, и послали к Катону просить, чтобы он непременно к ним пришел. Но сенаторы окружили его и не пускали, говоря, что не доверят своего спасителя и заступника коварным предателям. Вероятно, именно тогда все находившиеся в Утике яснее ясного увидели и с величайшим восхищением оценили нравственную высоту Катона, ибо ни капли притворства, ни капли хитрости не было примешано к его действиям. Человек, уже давно решившийся покончить с собой, принимал неслыханной тяжести труды, терпел заботы и муки, чтобы, избавив от опасности всех остальных, самому уйти из жизни. Да, его стремление к смерти не осталось незамеченным, хотя он никому не говорил ни слова. Итак, он уступает настояниям Трехсот и, успокоив сперва сенаторов, отправляется к ним один. Те благодарили его, умоляли рассчитывать на их на верность и услуги, а если они не Катоны и не способны вместить благородства Катона, — снизойти к их слабости. Они решили просить у Цезаря пощады, но, прежде всего и главным образом, их посланец будет просить за него, Катона, если же они ничего не достигнут, то и сами не примут милости и будут защищать Катона до последнего дыхания. Катон похвалил их добрые намерения и сказал, чтобы они поскорее отряжали посланца, но только ради собственного спасения, за него же просить не надо: ведь просят побежденные и молят о прощении те, кто чинит неправду, а он не только не знал поражений в течение всей жизни, но и одолевал Цезаря, побеждал его тем оружием, которое сам избрал, — благородством и справедливостью своих действий. Напротив, Цезарь изобличен и побежден, ибо его давние козни против отечества, в которых он никогда не признавался теперь, раскрыты и обнаружены.
   65. Затем он расстался с Тремястами. Получив известие, что Цезарь со всем своим войском уже на пути к Утике, он промолвил: «Ха, он еще думает встретить здесь мужчин!» — и, обратившись к сенаторам, советовал им не терять времени, но спасаться, пока всадники в городе. Он приказал запереть все ворота, кроме одних, которые вели к морю, распределил суда между своими подопечными, поддерживал порядок, пресекая всякое насилие и унимая суматоху, снабжал припасами на дорогу тех, кто остался без средств к существованию. Именно в эту пору Марк Октавий с двумя легионами разбил лагерь невдалеке от Утики и прислал к Катону своего человека с предложением условиться о разделе власти и начальствования. Октавию Катон не дал никакого ответа, а друзьям сказал: «Можно ли удивляться, что дело наше погибло, если властолюбие не оставляет нас даже на самом краю бездны!»
   Между тем он услыхал, что римская конница уже покидает город и грабит имущество жителей. Катон бегом ринулся к всадникам и у первых, кто попался ему на глаза, вырвал добычу из рук, остальные же сами стали бросать и складывать похищенное, и все удалялись, понурив голову, не смея вымолвить от стыда ни слова. Потом Катон велел собрать в город всех жителей Утики и просил их не ожесточать Цезаря против Трехсот, но искать спасения всем вместе, стоя друг за друга. Вернувшись затем к морю, он наблюдал, как идет погрузка и посадка, и прощался с друзьями, которых убедил уехать. Сына, однако, он не убедил сесть на корабль; впрочем он и не считал нужным мешать ему в исполнении сыновнего долга.
   Был среди римлян некий Статилий, человек еще молодой, но желавший проявить твердость духа и убеждений и стремившийся подражать бесстрастию Катона. Катон настаивал, чтобы он отплыл вместе с другими, ибо ненависть его к Цезарю была известна всем. Статилий не соглашался, и тогда Катон, обернувшись к стоику Аполлониду и перипатетику Деметрию, сказал: «Ваше дело — сломить этого гордеца и направить его на путь собственной пользы». Снаряжая в плавание последних беглецов, подавая помощь и совет тем, кто испытывал потребность в них, он провел за этим занятием всю ночь и большую часть следующего дня.
   66. Луций Цезарь, родственник того Цезаря, должен был отправиться послом от Трехсот и просил Катона составить для него убедительную речь, с которой он, дескать, выступит в их защиту. «Ради тебя же самого, — прибавил он, — мне не стыдно будет ни припасть к коленам Цезаря, ни ловить его руки». Но Катон просил Луция не делать этого. «Если бы я хотел спастись милостью Цезаря, — сказал он, — мне бы самому следовало к нему идти. Но я не желаю, чтобы тиранн, творя беззаконие, еще и связал бы меня благодарностью. В самом деле, ведь он нарушает законы, даря, словно господин и владыка, спасение тем, над кем не должен иметь никакой власти! А как тебе выпросить у него прощение для Трехсот, мы подумаем сообща, если хочешь». Он обсудил с Луцием его дело, а затем представил ему своего сына и друзей. Проводив гостя и дружески с ним простившись, Катон вернулся домой, позвал сына и друзей и долго беседовал с ними о разных предметах, между прочим — запретил юноше касаться государственных дел: обстоятельства, сказал он, больше не позволяют заниматься этими делами так, как достойно Катона, заниматься же ими по-иному — позорно.
   Под вечер он пошел в баню. Тут он вспомнил про Статилия и громко воскликнул: «Ну что, Аполлонид, отправил ты Статилия, сбил с него спесь? Неужели он отплыл, даже не попрощавшись с нами?» — «Как бы не так! — отвечал Аполлонид. — Сколько мы с ним ни говорили — все впустую. Он горд и непреклонен, уверяет, что останется и сделает то же, что ты». И Катон с улыбкою заметил: «Ну, это скоро будет видно».
   67. Помывшись, он обедал — в многолюдном обществе, но, как всегда после битвы при Фарсале, сидя: ложился он только для сна. С ним обедали правители Утики и все друзья. После обеда, за вином, пошел ученый и приятный разговор, один философский вопрос сменялся другим, пока, наконец, беседующие не коснулись одного из так называемых «странных суждений» стоиков, а именно — что только порядочный, нравственный человек свободен, а все дурные люди — рабы. Когда перипатетик, как и следовало ожидать, стал оспаривать это суждение, Катон резко, суровым тоном его прервал и произнес чрезвычайно пространную и удивительно горячую речь, из которой каждому стало ясно, что он решил положить предел своей жизни и разом избавиться от всех бедствий. За столом воцарилась тишина и всеобщее уныние, и Катон, чтобы ободрить друзей и развеять их подозрения, снова вернулся к заботам дня, выражая свою тревогу за тех, кто вышел в море, и за тех, кто бредет по безводной, населенной лишь варварами пустыне.
   68. Катон отпустил гостей, совершил с друзьями обычную послеобеденную прогулку, отдал начальникам караулов необходимые распоряжения, но, уходя к себе, обнял и приветствовал друзей и сына теплее, чем всегда, и этим снова возбудил у них подозрения. Войдя в спальню, он лег и взял диалог Платона «О душе»[33]. Он прочел книгу почти до конца, когда, подняв взор, заметил, что его меч больше не висит на своем обычном месте, над изголовьем, — сын унес оружие еще во время обеда. Катон позвал раба и спросил, кто забрал меч, слуга молчал, и Катон снова взялся за книгу, а немного спустя, — чтобы не казалось, будто он обеспокоен или же дело к спеху, но словно вообще желая разыскать меч, — велел его принести. Время шло, но с мечом никто не являлся, и Катон, дочитав книгу, стал кликать раба за рабом и громче прежнего требовать меч. Одного он даже ударил кулаком в лицо и разбил себе в кровь руку; полный негодования, он теперь громко кричал, что сын и слуги обезоружили его и хотят предать в руки врага, пока, наконец, не вбежал с плачем его сын вместе с друзьями и не бросился к отцу, умоляя его успокоиться. Но Катон выпрямился, грозно посмотрел на него и сказал: «Где и когда, неведомо для меня самого, уличили меня в безумии, что теперь никто со мною не разговаривает, никто не старается разубедить в неудачном, на чужой взгляд, выборе или решении, но силою препятствуют мне следовать моим правилам и отбирают оружие? Что же ты, мой милейший? Ты еще вдобавок свяжи отца, скрути ему за спиною руки, чтобы, когда придет Цезарь, я бы уже и сопротивляться не смог! Да, сопротивляться, ибо против себя самого мне не нужно никакого меча — я могу умереть, на короткое время задержав дыхание или одним ударом размозжив себе голову об стену».
   69. После этих его слов молодой человек вышел, рыдая, и за ним все остальные, кроме Деметрия и Аполлонида. Обращаясь к ним уже более сдержанно и спокойно, Катон сказал: «Неужели и вы думаете силой удерживать среди живых человека в таких летах, как мои, и караулить меня, молча сидя рядом? Или же вы принесли доводы и доказательства, что Катону не страшно и не стыдно ждать спасения от врага, коль скоро иного выхода он не находит? Отчего же вы не пытаетесь внушить нам это, не переучиваете на новый лад, чтобы мы, отбросив прежние убеждения и взгляды, с которыми прожили целую жизнь, стали благодаря Цезарю мудрее и тем большую питали к нему признательность? Со всем тем я еще не решил, как мне с собою быть, но, когда приму решение, я должен иметь силу и средства его выполнить. Решать же я буду, в известной мере, вместе с вами — сообразуясь с теми взглядами, каких, философствуя, держитесь и вы. Итак, будьте покойны, ступайте и внушите моему сыну, чтобы он, коль скоро уговорить отца не может, не обращался к принуждению».
   70. Деметрий и Аполлонид ни словом на это не возразили и тихо вышли, обливаясь слезами. Потом маленький мальчик принес меч, Катон извлек его из ножен и внимательно осмотрел. Убедившись, что острие цело и лезвие хорошо отточено, он сказал: «Ну, теперь я сам себе хозяин», — отложил меч и снова взял книгу; как сообщают, он перечел ее отначала до конца еще дважды. Потом он заснул так крепко, что храп был слышен даже за дверями спальни, а около полуночи позвал двоих вольноотпущенников — Клеанта, лекаря, и Бута, который чаще всего помогал ему в государственных делах. Бута он послал к морю, чтобы тот поглядел и сообщил, все ли отплыли, а лекарю дал перевязать руку, воспалившуюся и распухшую от удара, который он нанес рабу. Это всех обрадовало — все подумали, что он остается жить. Вскоре вернулся Бут и сказал, что отплыли все, кроме Красса, которого что-то задержало на берегу, но и он уже садится на корабль, хотя на море волнение и сильный ветер. Услышав это, Катон тяжело вздохнул о тех, кто вышел в плавание, и снова послал Бута к морю посмотреть, не вернулся ли кто и не нужно ли им чем-нибудь помочь. Уже пели петухи. Катон было снова задремал, когда появился Бут и сообщил, что в гавани все спокойно, и Катон велел ему затворить дверь, а сам лег, словно собираясь проспать остаток ночи. Едва, однако, Бут вышел, как он обнажил меч и вонзил себе в живот пониже груди; больная рука не смогла нанести достаточно сильного удара, и он скончался не сразу, но в предсмертных муках упал с кровати, опрокинув стоявший рядом столик со счетною доской, так что рабы услышали грохот, закричали, и тут же в спальню ворвались сын и друзья. Увидев его, плавающего в крови, с вывалившимися внутренностями, но еще живого — взор его еще не потускнел — они оцепенели от ужаса, и только лекарь, приблизившись, попытался вложить на место нетронутую мечом часть кишок и зашить рану. Но тут Катон очнулся, оттолкнул врача и, собственными руками снова разодрав рану, испустил дух.